«Одна из неприятных сторон тюремной жизни — крысы. Социал–демократы в камере для борьбы с ними создали дружину, которую возглавлял Яков Михайлович Свердлов. Дружинники хватали крыс, кидали их в парашу, чтобы они там утонули, сапогами отталкивали крыс от краев, не давая им вылезти, и при этом от души смеялись. Другим развлечением дружинников было повешение крыс».
Чрез суетливый малохольный Сити, запруженный котелками и зонтами, решающими на ходу глобальные проблемы, we followed our noses[51] в грузный Тауэр, запертый в серый камень, отбитый от прославленных скал Альбиона, будоражащих путешественников вокруг света при подходе фрегата к порту Дувр.
Тауэр, как ни странно, я ни разу не визитировал, несмотря на изобилие вековых трупов, тлеющих в его подземельях, не тянуло меня сюда раньше, обходился я вполне традиционными кладбищами, соединяющими в единой гармонии желтые листья, желуди, пряную затхлость, тусклое солнце, еле сквозящее из тьмы ветвей, кресты и плиты, плиты и кресты.
И правильно я делал, что не спешил в этот туристский бедлам: одиозная крепость со стенами, изгаженными жирными воронами, которые за долгие века одурели от выклевывания глаз у трупов и тупо вертели клювами, испачканными человеческой кровью.
Мы прилепились к туристской группе с гидом (вертлявая коза с худыми ляжками, вызывающая ностальгию по крупнотелым матронам Рубенса), и полились душераздирающие истории о жизни английских королей, и я сверял все эти страсти со своей нескучной биографией и ужасался: что жизнь твоя, Алекс, не мучная ли патока? Что твои мелкие измены и элегантные запои? Что вранье, коварство и жестокости твои в сравнении с буднями королей и баронов?
Шел рассказ о каком–то рыцаре, который во время дружеского ужина заколол мечом двух своих братьев, тут же скальпировал и очистил от серого вещества их головы, а затем зачерпнул черепом прямо из бочки с мальвазией и опрокинул в глотку,— да ты просто святой, Алекс, ты ангел по сравнению с этими чудовищами, поедающими друг друга, палицами разламывающими башки, сующими в уши яд, ты просто нежный ангел, Алекс, верный муж и прекрасный отец и заслужил еще двух–трех Кэти!
И Сам, и Бритая Голова, и другие товарищи тоже, как апостолы, несут свой крест в добрейшем из добрейших государств, процветающем Мекленбурге, хотя, конечно, имеются и недочеты, и срывы, и ошибки. Но ведь не льется же рекою кровь, не летят же головы, все решается келейно и деликатно, в сумасшедших домах или на просторных восточных землях, где целебный климат и тайга, правда, комары кусают. В конце концов не пытают же каленым железом, а законным образом высылают, и не куда–нибудь, а в Париж, прямо на Монмартр, где художники, жареные лягушки и перно, разве это так уж плохо?
Генри VIII не только разорвал брачные узы с Аннушкой Болейн, но и распорядился отрубить ей голову, дочь Елизавету объявил незаконнорожденной, потом дядя подвесил на дыбу ее возлюбленного, а католичка Мэри заточила будущую королеву в Тауэр, где бедняжка бродила вот по этим булыжникам в парчовом, расшитом золотом платье и не знала, что ее звезда восходит и будет светить 45 лет. Невиданный срок для любого короля, даже в Мекленбурге, занявшем первое место в мире по запасам старческого маразма наверху, никто не правил так долго. И что ты привязался к Мекленбургу, печеночник Алекс, не знающий, куда девать свою желчь?
Люди мирно живут (главное — чтобы не было войны), трудятся, ходят на субботники. Народ доверчив и боязлив (основания имеются), все повязаны одной цепью и напуганы насмерть, все сидят с полными штанами и больше всего Самый–Самый (вдруг свергнут?).
Темноволосый, привлекательный (один пробор чего стоит!), чарующий женщин (о Черная Смерть!), сэр Уолтер Рэли метеорически взлетел к славе в 1551 году, когда швырнул свой плащ под ноги королеве Елизавете и помог ей перейти через вонючую лужу в районе деревушки Гринвич, где ныне знаменитая обсерватория. Женщины обожали его всю жизнь, а жена после его казни даже испросила королевского разрешения на хранение его отрубленной головы. Держала она голову в заспиртованном виде в спальне, недалеко от кровати… Ты слышишь, Римма? Что будет с головой великолепного Алекса? Сохранится ли его пробор, если ты сунешь его голову, скажем, в аквариум с рыбками? Ах, Римма, Римма, что ты делаешь сейчас там? Где вы теперь, кто вам целует пальцы? Куда ушел ваш китайчонок Ли? Пошла к подруге? Занимаешься с Сережкой, который ленив и мечтает работать за границей? Смотришь телевизор, надев японское кимоно с драконом? Принимаешь гостей? Танцуешь? Представляю, как ты танцуешь, как вскидываешь рыжую голову и смотришь прямо в лицо, что создает впечатление необыкновенной открытости и прямоты, и подкупает, и тянет к себе…
Алик, не сравнивай себя с Рэли, это был философ, поэт, авантюрист, а ты всего лишь шпион! Слышишь, Сережка, что она говорит? Как там у Рэли? Три вещи есть, не ведающих горя, пока судьба их вместе не свела. Роща. Поросль. Подросток. Роща — в бревнах виселиц мосты. Заросли конопли — веревка для захлесток. Ну, а подросток… это я? Или ты, Сережка, платящий по крупному счету за грехи отца? Сводим три эти вещи воедино… Помнишь, Сережка, ты однажды заорал на отца: «Уходи из нашего дома, шпион!»
Из нашего дома. Да, мой дом — вселенная. Ха–ха. К 1586 году (коза чуть вихляла пчелиным задом — так увлеклась собственным рассказом) Рэли стал капитаном гвардии, обласканным почестями и землями, фаворитом королевы, bete noire[52]2 двора, первооткрывателем Вирджинии в Новом Свете. В 1592 году отлучен от двора за увлечение одной из фрейлин и обречен лишь на занятия математикой и поэзией… Постаревшая королева перед смертью простила ему измену, но трон занял новый король, возненавидевший Рзли и отправивший его сначала на 15 лет в Тауэр, а потом и на виселицу.
— Интересно, зачем вас приставили ко мне? — услышал я голос Юджина.
— Чтобы я вывел вас из депрессии.
— И только?
— Я никогда не вру[53].
— Без надобности, — добавил он гнусно.
— Что вы нервируете американцев?
— Я ожидал, что мне предложат политическое сотрудничество. А от меня требуют выдачи секретов. Ведь я же давал присягу…
— Вы морочите голову или серьезно так считаете? Может, вам нужна и аудиенция в Белом доме?
— А почему бы и нет? Принимал же президент некоторых диссидентов!
— Какой вы диссидент, Юджин? Вы обыкновенный шпион, который перешел на сторону противника. Давайте смотреть трезво на вещи, мы с вами в одинаковом положении. Мы предатели и перебежчики! Нас даже неудобно принимать в приличном обществе…
— Я хочу заниматься политикой…
— Прекрасно. Выдвигайте свою кандидатуру в сенат. Странный вы человек, Юджин![54] Какого черта вы ушли на Запад? Вы могли бы сделать прекрасную политическую карьеру в наших профсоюзах…
Он только хмыкнул в ответ.
— Знаете что, Алекс? Давайте выпьем по кружке пива. У меня от этого Тауэра такая тоска, словно я сам просидел тут две жизни! А эти вороны напоминают мне о помойке в нашем дворе… Они сидят над нею на деревьях и слетают вниз, когда оттуда убегают кошки. Чудесный у нас двор… голуби, детская площадка, пьяницы, играющие в домино… Впервые я так остро затосковал по дому… Смешно? Давайте выпьем!
— Но вы же войдете в штопор.
— Разве можно напиться пивом?
Я похлопал его по плечу и не стал спорить: в годы буйной юности мы надирались пивом с превеликим изобретательством; тогда еще функционировал истинно чешский павильон в парке имени Буревестника, подавали шпекачки, пили на спор, не отрываясь от стола, по десять — двенадцать кружек — я, правда, не выдерживал и семи.
Паб нашли тут же, и Юджин сразу присосался к бокалу с наслаждением доходяги, дорвавшегося наконец до живительного ключа.
— Вот вы все не верите мне, удивляетесь, почему я ушел,— шелестел он,— да если бы я рассказал вам все, что я пережил, у вас волосы встали бы дыбом![55] Вы представляете, что такое убежать из нашей страны?
Что–что, а этого я представить себе не мог при всем желании, напрягал все свои мозговые жилы, тужился, стремясь воспламенить воображение, но слабо горел фитилек, не виделось ничего, кроме заградительной колючей проволоки, электронных устройств, сторожевых будок в полоску, оскаленных штыков, рычащих овчарок; не мог я представить себе, чтобы беспрепятственно перешла наши кордоны даже кошка.
— Я чувствовал приближение опасности и знал, что рано или поздно наступит развязка. Больше всего я боялся пистолетного выстрела в упор, помните, как Руби убил Освальда? Все чудилась мне одна и та же картинка: светит солнышко, я иду по улице, жмуря глаза и надвинув на лоб шляпу, подхожу к углу дома, и вдруг оттуда выскакивает человек, сует мне в живот дуло, бухает выстрел, пальцы мои хватаются за разодранные кишки, хлещет кровь, теплые струи бегут по рукам… Еще мучило, что собьет меня грузовик. Именно грузовик. Даже стишок написал: «И где–нибудь в последний миг тебя настигнет грузовик!» Я ведь иногда пописываю. Как вам нравится такая эпитафия? «Не осуждай меня, что тут, средь остановленных минут, залег я, Музой пораженный, между желудком и погоном!» Это я себе посвятил. Тут три символа, понимаете? Муза — идеал, стремление к творчеству. Желудок — раблезианство и жизнелюбие. Погон — карьера. Что вы об этом думаете?
Он даже заглянул мне в глаза, так интересно ему было узнать, что я думаю по поводу всей этой грандиозной символики. Просто Рэли в миниатюре. Роща. Поросль. Подросток. Муза. Желудок. Погон. В обоих случаях молодцу конец, и я вспомнил, как совсем недавно крутился волчком на дороге и ускользал от надвигающегося бампера.
Эпитафиями Алекса не удивишь, самые смешные списаны с надгробий в тетрадь, вот исполню свою симфонию «Бемоль», вернусь в родные пенаты, уйду на пенсию и издам сборник эпитафий в монастырской типографии. Гриф «для служебного пользования», материалец накоплен, не напрасно великий путешественник Алекс обошел собственными тренированными ногами («Ноги у тебя раз в десять посильнее рук,— учил дядька,— в рукопашной ты, брат, долго не выдержишь, любой середнячок, знающий приемы, ткнет тебя носом в землю, ноги — твое спасение, но нужно научиться ими точно бить, овладевай каратэ, а если видишь, что тебе каюк, то давай деру, ноги тебя выручат, особенно хорош ты на дистанции до пяти километров и, конечно, на сотке, только не беги, как на стадионе, а вихляй в разные стороны, чтобы не застрелили в спину!») все лучшие кладбища мира. А Юджин–змей продолжал:
— Но все произошло иначе: был у меня дома большой сабантуй. Семья обычно на лето и начало осени уезжала к теще в деревню, предоставлен я был самому себе и гулял крепко, много знакомых и малознакомых перебывало тогда в моей квартире… И вот однажды после пьянки глухой ночью, когда все ушли, валяюсь я на диване в своей просторной кухне (до комнаты не дополз, да и удобно, когда рядом бутылки и закуски), сплю чугунным сном и вдруг слышу: тук! тук! тук! Напрягаюсь, а в голове обрывки фраз, певец орет что–то душераздирающее о синем крематорном дыме, духота, но сил нет подняться. Как вы это находите?
Он отпил крупный глоток из бокала и прислушался, как прожурчали потоки пива по его воспаленным кишкам. Находил я все это довольно банальным, на кухнях я не спал, слава Богу, обошлось, да и представить не мог, как это не доползти до комнаты.
— Слышу снова: тук! тук! тук! А глаза разлепить не могу, словно примерзли ресницы, руки скованы и сознание то здесь, то там, в небытии, значит. И снова: тук! тук! тук! И вдруг я почувствовал: конец! Умираю! И какая–то неведомая сила толкнула меня в спину и заставила подняться. Только приподнялся — и снова в пучину, и снова: тук! тук! тук! Призывает обратно: вернись! Стучит: вернись! На миг открыл глаза, вижу: у окна на карнизе сидит белый голубь, смотрит на меня и долбит по стеклу. И только тогда я почувствовал запах газа: две конфорки были открыты…
Бог спас меня, а зачем? Об этом я часто задумываюсь, ведь каждый человек родился не просто так, а с целью, с замыслом. Для чего он появился в этом мире? Не улыбайтесь, Алекс, никто из нас это место сам не может определить, ответить не может, это становится ясно потом… Руссо родился для «Исповеди», Каракозов — чтобы выстрелить в Александра Второго, Ньютон — ради того мига, когда на голову ему упало яблоко и как следствие — закон земного тяготения. Но я ушел в сторону…
В тот момент вполне реально дохнула мне в лицо смерть, игра велась всерьез, деться мне было некуда, знал, что даже в глухой тайге разыщут. Бежать за границу? Забиться в какой–нибудь уголок на Фиджи или дрейфовать на льдине в Антарктике до конца дней? Но как? Страна ведь закрыта наглухо, муха через границу не пролетит! Угнать самолет? Безумие. Превратиться в человека–невидимку? Не было среди знакомых Герберта Уэллса. Ожидать, когда меня снова пошлют за кордон, и там дать деру? Рискованно, ибо я уже ходил под топором, несколько раз хлопнули бы, пока я собирался. Оставалось только бежать нелегально, а именно, под чужим паспортом… Вы, Алекс, конечно, попытались бы добыть американский или английский и совершили бы ошибку: эта публика всегда на крючке, присматривают за нею серьезно. Нужна страна незаметная, дружеская, не вызывающая эмоций.
Бармен принес нам еще пару продолговатых запотевших бокалов и безмолвно поставил на стол.
— У вас нет соли? — спросил Юджин.
Ни тени удивления не скользнуло по лицу бармена: англичане считают иностранцев существами одноклеточными, но которых, увы, приходится терпеть, ибо они платят деньги за товар по законам, открытым Адамом Смитом. С тем же безучастно–холодным выражением лица он принес солонку. Юджин обмазал солью края бокала и стал с наслаждением цедить пиво.
Хорошо, что мы оба находились под крылышком властей и не нуждались в Камуфляже — такие нюансы не проходят мимо внимания наблюдательной обслуги, совсем недавно чуть не загремел один резидент, который позволил себе чокаться с агентом, дернул его черт расчокаться в окраинном пабе, где сидят лишь аборигены, не привыкшие чокаться, и глазеют от нечего делать на любого пришельца,— тут же какой–то стукач позвонил в полицию: подозрительный иностранец!
Я бросил щепотку соли в пиво, со дна поднялись мутноватые пузырьки, пил я пиво таким образом еще в те ностальгические времена, когда его было вдоволь во всех киосках и шло оно хорошим «прицепом» к стакану белой (или наоборот). Даже сравнительно недавно, когда сосед по этажу Виталий Васильевич одолжил мне бутылку «редебергера», купленного в Буфете (физиономия его лопалась от жмотства), я опохмелялся им с солью, приглашая тщетно на виски соседа («Что вы, Алекс! Завтра у меня с утра совещание по урожаю, да и вообще я редко в рот беру, лишь по праздникам Революции!» — Видно, «редебергер» покупал только для Алекса из партийного альтруизма и пролетарской солидарности).
Юджин продолжал:
— Пока я размышлял и сомневался, произошел очередной инцидент из серии уголовной хроники. Утром перед работой я вышел к машине, и издали мне показалось, что у днища кузова несколько странные очертания. Не поленившись, я подлез под машину и обнаружил у самого карданного вала небольшую капсулу, прикрученную веревкой к глушителю. Вам, Алекс, как специалисту прекрасно известны такие штучки — ими Пользуются все террористы. Этот случай подхлестнул меня к побегу и выбил из головы гамлетовское «быть или не быть».
Срочно требовался паспорт гражданина самой братской страны, вызывающей у пограничников умиление и любовь,— к таким странам принадлежала Болгария. Но сомнения все равно подтачивали меня, ночами я не спал, обуреваемый мыслями о семье, о старых родителях и о своем неопределенном будущем. Впрочем, моя собственная судьба не очень беспокоила меня: я фаталист, Алекс, и верю в то, что если Обстоятельства или некая Высшая Целесообразность сочли нужным вытолкнуть меня за рубеж, то, значит, мне найдено другое, совершенно иное жизненное предназначение. Какое? Тогда я об этом не думал, больше терзала меня участь детей, обреченных после моего побега на дискриминацию, и, главное, как я буду выглядеть в их глазах: грязный предатель, перебежчик, дезертир! Но какова была альтернатива? Искромсанное тело, стынущее в морге, опознанное или вообще неопознанное. Легко считать мой побег аморальным… Ну, а если нет выбора? Что есть на свете дороже жизни?[56]
В таком лихорадочном состоянии я и приступил к поискам болгарина, стараясь действовать быстро и скрытно — не дай Бог о моих замыслах дошло бы до нашей фирмы! К счастью, давно водил я дружбу с одним актером, женатым на болгарке, которая хорошо знала все болгарское землячество.
За жареным барашком с «гамзою» в круглых плетеных бутылках я пожаловался, что при написании одного труда (им я представлялся как научный сотрудник, служивший в «ящике») не могу я обойтись без болгарского эксперта, часто бывающего на Западе и имеющего международный опыт. Так я познакомился с профессором Г., работавшим по соглашению при одной нашей академии над темой о Балканском Союзе.
Друг–актер затащил его в финскую сауну, обставили мы все дело с размахом, на угощения и все прелести комфорта я не скупился: все–таки на карту была поставлена вся моя жизнь.
Когда я пошел за очередной бутылкой, припрятанной в раздевалке на дне моего «дипломата», то не преминул залезть в пиджак профессора и просмотреть его паспорт — большинство иностранцев ведь предпочитают у нас таскать документы с собой не только из–за передряг, которым постоянно подвергаются, но и как своего рода пропуск в ресторан или в театральную кассу. Мне повезло: весь паспорт был испещрен иностранными визами, из них французская и финская действовали целый год, по–видимому, профессор был связан с болгарской разведкой, но это дела не меняло. Куй железо, пока горячо! Это вы хорошо знаете, Алекс. И я начал ковать и ковать, молотом только успевал жарить по наковальне, искры летели по сторонам!
Гуляли мы широко и вольно, завершили на лирической ноте в ресторане, клялись, как принято у нас, в вечной дружбе и верности, утопали в объятиях и поцелуях. Во время возлияний я времени не терял и обрабатывал болгарина со всех сторон. Боже, как тяжело, когда не знаешь заранее хоть что–нибудь существенное о человеке, тычешься наугад, как слепой котенок.
Профессор проводил время в архивах и, естественно, часто упирался головой в стену, пытаясь добыть кое–какие документы. А я все искал, за что бы зацепиться. Что говорил на этот счет Учитель? По–моему, Алекс, вы большой знаток его трудов. А он вещал, что нужно ухватиться за одно звено, чтобы вытащить всю цепь. И я вцепился в это звено, как слепень в загривок коровы, обещаний не жалел: «Нет проблем, устроим, полно знакомств, вам нужен военный архив? Так у меня там друг и любит, между прочим, болгарскую мастику, он, знаете ли, лет десять работал в Париже и привык там к перно, меня, правда, дрожь берет от этих анисовых капель, а мастика так на него похожа…»
Гвоздь был забит настолько красиво, что уже на следующее утро профессор позвонил мне домой, рассыпаясь в благодарностях за сауну и всю гульбу и деликатно намекая на мои обещания.
Юджин прервался и глотнул пива.
В паб, словно стая рассерженных гусей, ввалилась группа черноголовых туристов, они гоготали и хлопали крыльями, грохотали стульями, рассаживаясь и заказывая, громко переговаривались и щелкали фотоаппаратами.
Зачем Юджин рассказывает мне всю эту историю? Чтобы доказать свою непричастность к предательству и отвести удар? Ведь он до сих пор подозревает, что я могу его кокнуть. Или просто после тяжких дней запоя его тянет вывернуть душу?
Тяга к откровению как шквал иногда накатывается на нашего брата. Сидел и я однажды за столиком с чахлым старичком, напоминающим Дон–Кихота (события разворачивались в мекленбургском литературном клубе с огромной деревянной лестницей, резными стенами и витражами), и вдруг наплыло: выложил ему внезапно о себе всю подноготную, даже ордена перечислил, все рассказал, фотографии Риммы и Сережи показывал, заграничный паспорт, и о тайниках, и о черт знает чем. Старичок вежливо слушал исповедь, кивал головой, улыбался и нервно ерзал. Естественно, решил, что за столик ему подбросили провокатора, дабы выведать интимные стороны жизни Сервантеса,— вот он, ужас жизни в Мекленбурге: вдруг станешь самим собой, очищаешь душу и режешь правду–матку, надеясь на понимание и взаимность, но в ответ… Что в ответ? Порядочный человек подумает: вот, сволочь, болтает и думает, что я клюну на его откровения, дудки, брат, жизнь нас многому научила. А подлец быстренько, боясь, чтобы вы его не опередили, обвинив в отсутствии должной позиции, полетит стучать и наговорит с три короба, лишь бы спасти свою шкуру. Невозможно быть искренним в Мекленбурге, и это, наверное, самое страшное. Все мы подозрительны, вот и я не верю ни одному слову Юджина, повсюду чудится тяжелая длань шпионажа, все мы очумели, все погрязли в подозрительности!
Я оторвался от своих мыслей и тронул его за рукав.
— Что вы замолчали, Юджин? Пусть галдят, они нам не мешают. Не выношу туризм и вообще коллективные походы. В новом городе я обычно брожу один, вооружившись картой, дышу, смотрю по сторонам, зеваю, рассматриваю витрины, принюхиваюсь к запахам, и каждый раз мне кажется, что я уже там бывал и все знаю… Так продолжайте же, мне очень интересно[57].
Юджин как будто только и ждал моего приглашения:
— В тот же день я направился к одному отставнику, назовем его Фокусником, у которого в свое время стажировался, осваивая все тонкости легализации по подлинным и фальшивым документам. На пенсию старик ушел совсем недавно и полностью посвятил себя делу рыбалки, к которому тщательно подготовился. Я сам понавозил ему массу различных блесен, крючков, спиннингов, и возили ему все, кто у него стажировался, слыл он виртуозом в делах фальшивок и мою просьбу чуть освежить знания воспринял с энтузиазмом и умилением, тем более что я принес ему в дар очередной комплект блесен. Начал он учить и демонстрировать, и я только успевал перебивать его унавоженную матом речь нужными вопросиками, особенно о технологии замены фотографии и подделки печати: старик тут же достал из письменного стола приспособление с бритвенным лезвием, специальный паровой нагреватель (все это я потом у него взял для домашних тренировок) и аккуратно отделил фото от какого–то подвернувшегося ему под руку документа, наклеил другую фотографию, достал несколько печатей, в том числе и целый ворох маленьких печаток с отдельными буковками, и очень ловко скопировал достаточно заковыристую печать с моего удостоверения.
Итак, начало было положено. Бежать я решил через Финляндию, хотя знал, что финны иногда выдавали дефекторов под нажимом могущественного соседа, и решение это объяснялось не только имевшейся визой, но и психологическими моментами, ибо в гурьбе гудящих полупьяных финских туристов скромный, трезвый болгарин с небольшим чемоданчиком не вызовет ни раздражения, ни особого интереса.
Для побега я наметил воскресенье, когда вполсилы бдят наши недремлющие церберы, и через своего коллегу забронировал железнодорожный билет до Хельсинки для болгарского гражданина — обычное дело в нашей повседневной работе, где все постоянно приезжают и уезжают по фальшивым паспортам. И железную дорогу я выбрал, исходя из своих прежних наблюдений при пересечении границы: режим на пограничных станциях казался мне либеральнее, иностранцев там не просвечивали рентгеном в поисках оружия, да и не хотел я быть во власти нашей прихотливой погоды, из–за которой могут задержать или вовсе отменить отлет.
Итак, все было на мази, я приступил к операции. В субботу вечером я пригласил профессора в ресторан для знакомства с «другом из архива», прилично его накачал и обласкал по всем правилам, изложенным в заповедях Дейла Карнеги, его прекрасные советы, которые в жизни обычно, увы, использовать забываешь, гораздо умнее, чем у полковника Лоуренса с его «чаще прибегай к чувству юмора, предпочтительны сухая ирония и остроумный ответ не слишком общего характера».
Уже подали десерт, а желанный друг, естественно, все не появлялся, пришлось разыграть небольшой спектакль, звонить ему по телефону и довести до сведения Нетерпеливо ожидающего профессора, что друг оказался в самом горниле государственных дел, в ресторан не успевает, но готов заскочить ко мне домой, поскольку поедет мимо с работы. Профессор, расслабленный вином и моим тонким обхождением и привыкший уже к несуразности и непредсказуемости всей нашей мекленбургской жизни, естественно, поверил во всю эту туфту и без всяких колебаний погрузился со мною в такси: горел в нем неистребимый дух исследователя, жаждущего добраться до сокровенных тайн Балканского Союза, и предложи я ему лететь за ними в космос — помчался бы галопом!
Добрались мы до моей квартиры без всяких приключений, бар мой ломился от самого изысканного спиртного, и уже через полчаса мой гость получил лошадиную дозу сильнодействующего снотворного, по моим расчетам, он разлепил бы глаза не раньше, чем через тридцать часов, когда я уже любовался бы видами Финского залива со стороны Хельсинки.
Вскоре он начал зевать, тереть глаза, клевать носом, посерел и побледнел, потянулся к диванчику (а я все поигрывал наживой: вот–вот приедет друг, человек он обязательный, обидится, если мы его не встретим, впрочем, можно и вздремнуть на полчасика, чувствуйте себя как дома, дорогой товарищ!), примостился на нем и тут же ровно и сладко захрапел. Я снял с него ботинки, любовно укрыл пледом, потушил свет и вышел в соседнюю комнату.
Паспорт профессора я прощупал, еще когда вешал его пиджак на плечики в прихожей, и тут же приступил к работе, пустив в дело весь инструментарий старика Фокусника. Тренировки мои не прошли впустую, и через пару часов я уже любовался своей фотографией на чужом паспорте, скрепленной официальной печатью.
Часы показывали два, старт прошел отлично, Рубикон был перейден. Поезд уходил в восемь вечера, кассы открывались в десять утра (как известно, билет за границу у нас можно получить только по паспорту), я немного вздремнул, тщательно выбрился, намазал лицо заграничным лосьоном (это действует на окружающих, иностранцы пахнут по–другому), переоделся в добротные европейские одежды, оставил на всякий случай записку, чтобы профессор дожидался моего возвращения, и около девяти выскользнул на тихие воскресные улицы. В десять часов я уже всунул свою благоухающую физиономию в окошечко вместе с паспортом.
— Будьте любезны, билет по брони…— Говорил я с легким и приятным акцентом.
Миловидная девушка за окошечком порылась в своих бумагах и вдруг рявкнула грубым гортанным голосом, превратившим ее личико в дышащую злобой рожу запущенной старой ведьмы.
— Да, бронь в Хельсинки имеется, но тут также и бронь на Берлин на среду… Как это понять?!
— Какой Берлин?!
— Бронь на ваше имя… Разве вы не заказывали? Что вы мне голову морочите?!
— Тут, видимо, какая–то ошибка…
— У нас не бывает ошибок! — отрезала фурия и вышла с моим паспортом из комнаты. Да, Алекс, наша родина суетна и непредсказуема, все неустойчиво, все движется по сумасшедшим законам диалектики, все течет и нет никакого порядка, один произвол, и в его бушующем пламени человек чувствует себя лишь дрожащим кусочком пепла. Можете себе представить, какие страшные минуты я пережил в ожидании красавицы, и она появилась под предводительством невыспавшегося человека, походившего по всем гнетущим внешним параметрам на сотрудника службы безопасности.
— Через кого вы заказывали билет в Хельсинки? — спросил он хмуро.
— Через сотрудника нашего посольства.— Я назвал первую болгарскую фамилию, которая пришла мне в голову.
Человек осмотрел меня сверху донизу, как смотрят врачи на вошедшего в комнату голого новобранца.
— Странно… В Хельсинки и затем в Берлин. Две брони… Как же так?
Я покрылся холодным потом.
— Видимо, это заказали без моего ведома,— залепетал я,— посол говорил, что сразу же по возвращении я должен срочно выехать в Берлин,— мысль моя лихорадочно билась, как птица в клетке,— я пробуду в Хельсинки буквально несколько часов, вернусь и тут же уеду в Берлин.
Человек молчал и что–то прикидывал, явно раздраженный самим фактом таких стремительных передвижений; не о безопасности он думал, а просто завидовал, что кто–то другой, а не он имел возможность так свободно пересекать границы.
— Это очень важное дело… Я могу сейчас позвонить послу… Если можно, я выкуплю сразу два билета…— Терять мне уже было нечего, а на наших чиновников слова «посол», «министр» оказывают магическое воздействие.
— Ну… если так… Что ж, выдайте ему билеты!
И он удалился, грозно и величественно, и ворчащая фурия подчинилась его приказу. Часы показывали одиннадцать, я вышел на улицу и вытер вспотевшее лицо носовым платком.
И вдруг, Алекс, мне нестерпимо стало жалко и себя, и свою семью, и город, который я покидал навсегда,— замелькали в голове картинки прошлого, радостные и сентиментальные: речные кораблики с культурником (два прихлопа, три притопа), любимая станция метро со скульптурами солдат, рабочих и крестьян, идиллические обветшалые церкви, фонари вдоль бульваров, уродливые, но такие близкие сердцу трамваи…
Юджин замолчал, горло ему перехватил спазм. Он снял очки и долго протирал их специальным фланелевым тампоном. Нет, он не играл, он действительно плакал, впрочем, при надобности я мог разыграть сцену и почище, особенно хорошо удавались мне внезапные взрывы гнева — я их важно называл пароксизмами гнева,— плакал я гораздо хуже, но навернуть слезу мог без всяких усилий.
Юджин глубоко вошел в настроение и даже драматически стиснул руки.
— Что мне соборы Петра и Павла? Что мне заваленные товарами магазины? Я ведь не рвусь в миллионеры и вполне удовлетворялся нашей квартирой и машиной… И все, больше мне ничего не нужно, о даче мы и не помышляли, обожали иногда летом выезжать с палаткой и детей к этому приучили. У тещи в деревне большой дом, свой огород, корова… И я решил в тот момент тут же вернуться домой, извиниться перед болгарином, что–нибудь придумать насчет друга. Но здравый смысл тут же поборол внезапный порыв, такое находит на меня часто… ведь я дурак!
Юджин вдруг захохотал, спрятал свой мощный нос в пивной кружке, поперхнулся и так закашлялся, что казалось, вылетят изо рта у него и бронхи, и легкие.
— В общем, я поездил по городу, простился со знакомыми местами, со скамейкой у тихих прудов, где мы впервые поцеловались с женой, сходил в зоопарк (его любил мой отец и вытаскивал меня туда каждый раз, когда приезжал в столицу), пообедал плотно в том самом отеле, где я по поручению Карпыча танцевал с француженкой около фонтана, посматривая на свое отражение в зеркальном потолке,— там началось мое падение, там пришло и воскрешение,— сейчас все казалось милым, безвозвратно ушедшим прошлым.
С вокзала я на всякий случай решил позвонить к себе домой. К моему ужасу, трубку поднял профессор:
— Что случилось, Юджин? Куда вы исчезли?
— Вы так сладко спали, что я не рискнул вас будить. Меня срочно вызвали на работу… произошла авария,— плел я все это с искренним волнением,— ждите меня, я скоро вернусь и захвачу своего приятеля.
— Но почему вы заперли меня? Я не могу выйти! — Профессор с трудом сдерживал негодование.
— Дело в том, что у меня специальный замок… от воров. Как вы себя чувствуете? Я сейчас приеду…
— Очень плохо. Не понимаю, что со мной произошло… Скажите, Юджин, куда исчез мой паспорт?
— Какой паспорт?
— Который лежал у меня в боковом кармане.
— Я не понимаю, о чем вы говорите…— Я из кожи вон лез, стараясь разыграть удивление.— Зачем мне ваш паспорт?
— Но он был у меня в кармане… он всегда там.
— Возможно, вы оставили его дома… Дождитесь, пожалуйста, моего приезда!
Он недовольно бурчал; я положил трубку, внутри все клокотало.
Юджин глубоко вздохнул, нырнул своей оглоблей в бокал пива и словно забыл обо мне.
Елки–палки, ничего мы толком не умеем делать, думал я, даже элементарное снотворное изготовить не в состоянии, црушники, гады, такие штуки вкалывают своим подопытным кроликам — секретаршам, что они друг у друга секретные документы воруют, закладывают в девочек целые программы, и готовы они под гипнозом продырявить пулей насквозь хоть президента, а у нас… если бы какое–нибудь серьезное психотропное средство, а то всего лишь снотворное! Психотропные тоже подводят, сам я однажды сел в лужу, поверил Центру и распил с одним объектом бутылку арманьяка, предварительно проглотив нейтрализующую таблетку, и что? Объект, как ожидалось, не выложил мне свою переполненную секретами душу, а впал в состояние крайней веселости, а я чуть не уснул, и только целый кувшин крепчайшего кофе вынул меня из размягченного состояния.
— И вы не вернулись назад? — спросил я главного фигуранта дела «Конт», когда он выплыл из бокала.— А если бы он тут же позвонил в соответствующие органы?
— Я не рассчитывал на такую прыть. В любом случае он начал бы с офицера безопасности посольства. Было воскресенье, все уезжают за город. Наконец, все выглядит со стороны не так просто: человек попал в чужую квартиру. Как? Почему? Пьяный он или трезвый? Наконец, профессор считал, что я работаю в «ящике». Стали бы искать «ящик»… Учтите, дело было в воскресенье! Нет, я рассчитал верно! Впрочем, в тот момент я об этом не думал, я летел к цели, как фанатичный камикадзе.
В купе меня ожидал очередной сюрприз. Навстречу поднялся добродушный на вид мужчина, представившийся как сотрудник болгарского посольства. У меня чуть язык не отнялся, но, мгновенно сориентировавшись, я представился как польский профессор. Мой спутник, к счастью, принадлежал к распространенной породе неутомимых говорунов, готовых общаться хоть со стеной, лишь бы она не мешала им высказаться: он фонтанировал до полуночи, пока я не залез под одеяло.
Сначала я попытался заснуть, но сердце мое громыхало так громко, словно отстукивало последние миги жизни, я раскрыл книгу, но буквы плясали перед глазами. Так я и пролежал до самой границы, вслушиваясь в стук колес. Что делает профессор? Взломал дверь? Вызвал по телефону своих друзей? Пришло ли ему в голову, что я использовал его паспорт для побега? Сколько времени потребуется на перекрытие пограничных пунктов? На мгновение я заснул, и вдруг возникла та самая миловидная мордашка в кассе, брызжущая слюной, а рядом профессор. Он размахивал своим, а теперь моим паспортом, а она кричала своим гортанным хамским голосом: «Он в Хельсинки убежал!»
Перед пограничной станцией проводник собрал паспорта и бросил весело:
— Привет братьям–болгарам! — Благо, что мой сосед–болтун ничего не понял.
Вскоре появились и пограничники с нашими паспортами и внесли новую ясность в мою личность: тут у нас двое болгар!
— Как? Вы тоже болгарин?! — удивился мой компаньон.
— Нет, я поляк, но являюсь гражданином Болгарии,— ответил я на родном языке и чуть сощурил глаза, чтобы придать некую многозначительность этой фразе.
— Но вы член нашего землячества? Я там знаю почти всех…— лопотал болгарин.
— Бывают обстоятельства, когда в землячестве не все известно,— твердо осадил я его.
Смешно, Алекс? Секретность настолько пропитала нашу жизнь, настолько свыклись все, что вокруг осведомители, агенты, резиденты, нелегалы, затемненная номенклатура, таинственные иностранцы, что принимаем любую чепуху на веру. Вот однажды пришла к моей жене подруга. «Маша,— говорит,— познакомилась я на курорте с одним красавцем разведчиком, одет во все иностранное, рассказал мне по секрету, что работает в Испании. Твой муж не знает его?» Я тут же запустил проверку, и оказался красавец продавцом с двумя судимостями… Но я опять отвлекаюсь, Алекс, извините. Короче, я выкрутился кое–как, навел тень на плетень.
И вот наконец финская земля, мои страдания кончились, запахло свободой, меня охватила полная эйфория, голова кружилась от успеха — так, наверное, радуется осужденный на казнь, когда за пять минут до повешения ему приносят известие о помиловании.
Старый хельсинкский вокзал показался мне дворцом, один иностранный говор приводил в экстаз. Я легко получил недорогой номер в привокзальном отеле и рассчитывал на следующее утро уехать в Турку, а оттуда на пароме — в Швецию. Будущее казалось мне безоблачным, я и думать забыл о семье и своем побеге, я радовался жизни и комфорту, побултыхался в душистой ванне, обтерся огромными махровыми полотенцами, разрисованными абстракциями, я заказал шампанского и раков, дурной тон, конечно, но хотелось кутить, а в Финляндии в то время был как раз рачный сезон, и так захотелось раков… ведь в последний раз ел я их лет пять–шесть назад у отца, ходили мы с бреднем по заросшему озеру и приволокли домой целых три ведра, раки — это моя слабость, особенно если они остро пахнут илом! Как люблю места, где проходило мое солнечное детство с кофейного цвета «ауди», и особняком, и часовыми! Когда я охотился на воробьев в саду…
Как сейчас помню светлый, белый–белый номер и двух негров: один подвозит тролли с шампанским и раками, другой разливает. Оба в белых фраках, белый–белый цвет… Как их занесло в Финляндию? Впрочем, цветными и черными уже забита вся Европа.
Я решил прогуляться по Маннергеймтие, сошел вниз по лестнице и, задержавшись на втором этаже, взглянул на фойе. Рядом со стойкой администратора стояли двое в шляпах и плащах, вид деловой, совсем не праздный, выправка военная, морды пинкертоновские.
Вся моя эйфория мигом улетучилась, и до меня дошло, что моим шефам удалось связаться с финской полицией и нацелить ее на меня, по всей видимости, подав мою особу как опасного уголовника, убившего не один десяток людей или ограбившего сотню банков.
Как ракета, я взлетел в свой номер, запер его на ключ изнутри, быстро собрал свой саквояж и приоткрыл балкон: внизу простирался провинциально–уютный Гельсингфорс, почти рядом серело здание универмага «Стокман», где я частенько покупал сувениры во время транзита домой. Балкон опоясывал гостиницу и был разбит перегородками на секции у каждого номера.
Жизнь или смерть! Не долго думая, я перелез на соседний балкон, затем на следующий, такая прыть у меня появилась от страха, что взял я, как добрый конь, около двадцати барьеров. На одной секции я задержался и постучал в окно — дверь отворилась, и я предстал перед удивленной парой, рассеянно поглощавшей виноград из круглой хрустальной вазы.
Вы верите в людей, Алекс? Иногда весь мир мне кажется одним огромным и злобным чудовищем, которое все разрывает на части, предает и продает, и все равно завидует, и исходит жаждой убийства,— низкий и мерзкий мир, в котором подыхать и то противно! Но вдруг в этом море зла наталкиваешься на удивительное милосердие и красоту души, на доброту, поражающую своей бескорыстностью… Ах, как радостно тогда становится на душе и снова хочется жить и — как это говорил доктор Гааз? — спешить делать добро. Мы, разведчики, изломаны, мы искорежены своей профессией, мы всегда ищем в человеке слабину и грязь и сами от этого превращаемся в нелюдей, и все–таки… все–таки самая поганая тварь останавливается и задумывается, когда своим грязным носом ощущает добро…
Вся сцена выглядела, как в хорошей комедии Чарли Чаплина, мне оставалось приподнять свой несуществующий котелок и представиться:
— Я политический беженец из Мекленбурга… Помогите мне… Меня могут выдать финны… Сейчас сюда придут…
Лица супругов тут же стали деловыми, словно они давно ждали, когда в их комнате появится беглец (оба оказались западными немцами, но мой ломаный английский поняли без труда), и безмолвно втиснули меня в платяной шкаф вместе с саквояжем, главное, без тени колебания или страха, наверное, именно так порядочные интеллигенты в свое время прятали революционеров от царских ищеек, зря, наверное. И почти сразу же громкий стук в дверь:
— Откройте! Полиция!
Супруги явно не торопились, муж даже вышел в ванную и включил воду.
— Что вам нужно? — спросила жена через дверь.
— Немедленно откройте дверь!
— Но я не одета! — Все это напоминало мне всю ту же сумасшедшую комедию с преследованиями, выстрелами, падающими перекидными мостами, гонкой и скачкой… Помните, какой–то латиноамериканский политэмигрант скрылся в церкви и спрятался под рясой у священника? Все было похоже на правду, я задыхался от запахов крепчайших духов, бивших мне в нос[58] из дамского платья, и больше всего на свете боялся чихнуть, а чихнуть хотелось страшно, громко, очистительно чихнуть на весь шкаф — представляю, как бы я выпал оттуда, словно кулек, прямо к полицейским ботинкам!
Щелкнул замок, и тут я услышал истерический вопль мужа, орущего на диком немецком — словно тарелки били об пол.
— Как вы смеете?! Кто вам дал право?!
— У вас в комнате никого нет, герр?
— Что за нахальство! — Дальше взрывалось нечто похожее на «доннер веттер» и «швайне», он стал набирать номер телефона.— Немецкое посольство? Срочно соедините меня с консулом! На меня совершено нападение!
— Извините, герр, мы только хотели узнать…
— Мне до этого нет никакого дела! Как вы смели вломиться в мой номер? Передайте консулу,— это уже в трубку,— что звонит герр Бауэр… Я жду… Я не кладу трубку…
Дверь захлопнулась, и герр Бауэр, поорав еще с минуту,— его вопли доносились до коридора, куда уже, судя по голосам, высыпали люди,— приоткрыл створки шкафа.
— Вы не задохнулись? — спросил он тихо по–английски и снова стал громко возмущаться и даже вышел в коридор и пошел в контрнаступление на перепуганную полицию — прекрасный прием, ведь все мы не перевариваем истериков, душевнобольных, скандалистов, боимся их как огня.
Так началась моя дружба с Бауэрами, милейшими людьми, работающими на западногерманской фирме в Каире, им обязан я жизнью[59], им я останусь благодарен до самой смерти.
У меня и сомнения не было, что все входы и выходы из отеля перекрыты: финны работают грубо, но добросовестно. Фрау Бауэр вышла в город и в театральном магазине приобрела парик и набор грима, супруги посадили меня в кресло, довольно умело разрисовали, она пожертвовала некоторыми своими туалетами, и вскоре я превратился в старую, противную, носатую бабищу в очках и преспокойно проковылял через все полицейские кордоны.
Выйдя из отеля, я тут же направился на вокзал, благо, что он через дорогу, переоделся в вокзальной уборной и тут же сел на поезд до Турку.
На следующий день я уже шагал по мостам Стокгольма, к вечеру на деньги, ссуженные Бауэрами, я вылетел в Каир…
Дальше уже неинтересно… Я познакомился с Ритой, поступил на работу. У меня появилась идея написать бестселлер под чужой фамилией и свести счеты с прошлым. Кое–что я написал… Впрочем, я давно не лил столько пива… Не пора ли нам прогуляться?
Мы расплатились и покинули гостеприимный паб.
— Публиковать мемуары вы не считаете зазорным, а разве это не нарушение присяги? — воткнул я ему шпилечку.
— Это открытая политическая борьба, это вполне нормально! В истории полно примеров, когда люди отрекаются от своих взглядов и восстают против прошлого. Вспомните Андре Мальро, Говарда Фаста или Артура Кестлера. Все они были убежденными коммунистами, но потом превратились в не менее убежденных антикоммунистов. Кто–то сказал, что в конце концов в мире останутся лишь коммунисты и бывшие коммунисты,— я думаю, что коммунистов вообще не останется[60]…
На улице моросил дождик. Юджин раскрыл зонт с бамбуковой ручкой, а я шагал, подставив голову стихиям, и слизывал с губ солоноватые капли. Дождь успокаивал меня, настраивал на оптимизм, бодрил и веселил, в нем я чувствовал себя буквально как рыба в воде, наверное, в другой жизни я и был каким–нибудь карасем. Римма, наоборот, мучилась от пасмурной погоды, дождь ввергал ее в транс, она оживала только под солнцем, светящим с голубого неба, ливня она боялась панически и всегда задергивала в комнате шторы. Меня же дождь омывал и очищал, я мог часами наблюдать, как стучат и разрываются капли на асфальте, как суматошно бежит вода по крышам, прорываясь к водосточной трубе, и особенно любил я идти по траве после теплого дождя. Я бы всю жизнь ходил босиком — терпеть не могу туфли,— из матушки–земли в меня вливаются токи, призывающие к жизни. Кэти не понимала наслаждения, когда топаешь голыми пятками по полу, и все время подсовывала тапочки.
Вокруг Тауэра бродили туристы под зонтами и, несмотря на дождь, щелкали фотоаппаратами. Я еще раз взглянул на пепельного цвета башни и вдруг почувствовал, что нахожусь под слежкой. Такое бывало не раз: словно невидимые мурашки пробегали по спине, покалывая кожу, не понимаешь, в чем дело, но осознаешь некий дискомфорт, хочется оглянуться, повертеть головой или нырнуть куда–нибудь в сторону.
Ощущение слежки не проходило, чьи–то настороженные глаза сверлили и жалили меня, я повернул резко голову — что–то мелькнуло, тут же спрятавшись за зонтом,— повернул еще раз и скорее почувствовал, а не увидел мельтешения неясного силуэта в толпе. Неужели это фата–моргана шизофреника Алекса? Или просто нервы обострены до тонкости бритвенного лезвия — играть на лезвии ножа, дрожа от сладости пореза, чтоб навсегда зашлась душа, привыкнув к холоду железа?.. Черт побери, неужели это болваны Хилсмена на всякий случай контролируют наши променады?
Я взял Юджина под руку, встал под зонт и потянул его в узкий, выплывший прямо из средневековья, покрытый булыжниками cut de sac[61], упирающийся в приземистое строение с башенкой наверху. Сзади застучали о булыжники каблуки, мы с Юджином прошли немного, остановились у тупика и развернулись.
Футов за сто от нас на пустой улице стоял человек, прикрыв лицо зонтом. Не убирая зонта, словно защищаясь щитом, он начал боком, по–крабьи пятиться назад и быстро скрылся за углом.