ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ, в которой безумная ночь, два закадычных друга на яхте, мирно беседующие над хладным трупом, пара выстрелов, полная ясность и, естественно, хеппи-энд

«Ночь густела, летела рядом, хватала ска­чущих за плащи и, содрав их с плеч, разоблачала обманы. И когда Маргарита, обдуваемая про­хладным ветром, открыла глаза, она видела, как меняется облик всех летящих к своей цели. Когда же навстречу им из–за края леса начала выходить багровая и полная луна, все обманы исчезли, свалились в болото, утонула в туманах колдовская нестойкая одежда».

М. Булгаков

«…жизнь моя течет спокойно и размеренно и, если проложить в тюремный двор трубу, качающую воду из Северного моря, сделать бассейн, подогреть его, засыпать все вокруг желтым песком и зажечь над Лондоном субтропическое солнце, и вместо грабите­лей и убийц запустить сюда пестрый люд из нашего санатория, ей–богу, я бы не соску­чился до конца своих печальных дней. Как странно, но именно санаторий лезет в башку, как средоточие всех видов хомо сапиенс нашей благотворительной организации: там и борцы за здоровую идеологию, спасающие заблудших железом и кровью, и седовласые пенсионеры–полковники, прошедшие огонь и воду, и бледнолицые, измочаленные дамы–полиглотки, сидящие на святом деле подслушивания, и мускулистые атлеты из охраны, взлетающие над волейбольной сеткой, и юркие секретарши, отдыхающие от внимания начальников, чью подноготную они изучили, как пункты морального кодекса, и мрачнова­тые сыщики, обычно страдающие желудком,— попробуй потрудись за объектом, сидя на сухом пайке, попробуй помотайся по городу. Там и осторожные Кадровики — Ангелы–Хранители Партийной Морали, даже на отдыхе не отрывающие взоров от личного со­става, они конспиративны и глушат водку в одиночку, а бутылки тайно выносят в город, чтобы не наткнулись на них уборщицы и не просигнализировали наверх о пагубных пристрастиях, там и руководящие Настоятели с одеревеневшими физиономиями, они живут в отдельных коттеджах, подальше от рядового люда, обычно с любимыми женами, и общаются коттеджами, не снисходя до нижестоящих компаний. Самые же сливки организации предпочитают номенклатурные санатории, где публика утонченна и супер­партийна, и готовят получше, и сервис подинамичнее, и разговоры высокие — куда нам со шпионским рылом да в калашный ряд!

Как странно, Сергей, вспоминать все это в цивилизованной тюрьме с либеральным режимом, цветным телевизором, дартами и правом выписать книги даже из библиотеки Британского Музея. Почему с умилением вспоминаю я именно санаторий, где мне всегда было трудно жить, где я чувствовал себя, словно в тюрьме — малой части великого Ме­кленбурга? Помнится, жил я в одной палате с диссидентоведом и сыщиком, спящими с открытым окном, что для меня смерти подобно: просыпаюсь с полноценным насморком. Смеялись они до колик, когда я утром чихал до одурения, подтрунивали, что я не вхожу в море, когда вода ниже 25 градусов по Цельсию, и однажды взяли меня на пляже за руки и ноги (это жандарм и филер!), раскачали и бросили в морские воды, переполненные меду­зами, холодными, как скорпионы, вползавшие когда–то в мою детскую кровать. Боже, каких историй я там наслушался! Один следил–следил за поэтессой, подрывающей устои, вошел за ней в подъезд, и там у них неожиданно вспыхнула любовь, затем в цирке роман завертелся с укротительницей тигров и проходил прямо на спящем хищнике; другой работал над крупным ученым, обставлял его агентурой, прокалывал колеса машины, организовывал обыски под видом грабежа квартиры, и полюбил его (клялся мне!), как личность, и поверил, как в Бога, и сейчас, когда ученый почил и, по мекленбургским законам, признан гордостью нации, ходит, наверное, на его могилу, плачет и возлагает букеты цветов.

Впрочем, я надоел тебе воспоминаниями, Сергей, совсем забыл и о маленькой Ра­дости: назначили меня редактором тюремной газеты, и это щекочет мое тщеславие не меньше, чем получение нового чина в Монастыре.

А вообще и грустно, и тоскливо, и не знаешь, куда себя деть, и зачем жить — вре­мени тут на философские раздумья хватает… Вот такие дела, Сергей, помнишь, как ты пел под гитару: «В Лондоне танки, в Лондоне танки, и вот уж в Темзе тонут янки. И взры­вы, как грибы–поганки, и в стратосферу валит дым»? Взрывов пока не слышно и танков не видно, а я сижу в тюрьме и сидеть буду до славного переселения к большинству челове­чества (лет пять–шесть, наверное, скостят за блестящее редактирование газеты). Нако­нец я придумал себе достойную эпитафию: «Sic transit gloria intelligentsiae».— «Так прохо­дит слава разведки». Гниет здесь гордая латынь, аминь!

Наверное, Сережка, человечество идет к своему концу, и потому оно так опутано шпионством, люди вырождаются, проникаются все большим недовери­ем и ненавистью, грязь сыплется с неба, пустеет природа, испачканная воспетым нами прогрессом, затя­гивает ядерная отрава.

И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть, И АД СЛЕДОВАЛ ЗА НИМ, и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом, и голодом, и мором, и зверями земными.

Бритая Голова блеснул на прощание глазенками, пожал руку через стол (не выхо­дил, стыдился карликового роста) и сказал: «На вас возложена миссия государственного значения: найти и обезвредить Крысу. Это один из многих наших врагов. Их много, и они нам нужны, ибо борьба с врагом объединяет народ, и чем больше врагов, тем сильнее нация!»

Неуютно и тесно мне в камере, даже в столь шикарной, но еще теснее на воле, Сергей, где человек, словно комар над грохочущим вулканом, где все пылко, зыбко и непредсказуемо. Ради чего я жил, Сергей? Проще сказать, ради чего я только не жил: и ради Великой Теории, большого рояля, который никогда не умещался в моей голове и вскоре распал­ся на куски, и ради крепости славного Мекленбурга, которого почему–то всегда застигают врасплох коварные вороги. Все это вранье, I lived for living, я жил ради того, чтобы жить, любил мотаться по миру, хорошо жрать и пить, и женщин, и новые улицы, и листать газеты, пока пальцы не почернеют от типографской краски. И все–таки, если по чести, я любил эту проклятую работу: зияющую бездну неопределенности, ще­кочущую нервы таинствен­ность, дымок конспирации и горьковатый страх, когда ступаешь на канат. Я любил эту работу, я любил радость победы, когда вербуешь и чувствуешь власть и свою волю, я любил успех, когда горячо бьется пульс и гремит в ушах: «Ты победил!» Все это ужасно, и Бог вряд ли простит мне это, и все же я надеюсь, что Он простит и поможет — помогал же Он в детстве возвращать домой маму!

Помнишь, Сережка, как ты закричал на меня: «Уходи вон из нашего дома, шпион!» Вот я и ушел, и, кажется, навсегда».

…Так мы и стояли друг против друга — два старых кореша, два мастера деликатных дел, два давних соперника. Любимая женщина лежала в глубоком обмороке, а товарищ Ландер и не думал просыпаться — Коленька не пожалел ему лошадиной дозы, всегда был щедр, легко давал деньги взаймы, наверное, и Енисея отправил в вечное путешест­вие с по­мощью такой же волшебной иглы.

— Ты прекрасно выглядишь! — сказал Челюсть (комплимент пришелся к месту, и я пригладил расползшийся пробор).— Теперь нужно доставить его до судна, оно совсем рядом, а я на машине. Он вполне сойдет за пьяного матроса, загулявшего в портовом кабачке, я принес с собою голландскую форму, надо его переодеть…

Я кивнул головой, еще не зная, что делать,— Челюсть свалился на меня как снег на голову, исходил из него лучезарный свет бодрости, широкая улыбка бродила по лицу, выдающийся подбородок сливался со щеками, только уши лопухами врывались в эту гармонию, как кашель чахоточника в фугу Баха.

— Но сначала небольшой приятный сюрприз,— продолжал он резво, — читай, я специально расшиф­ровал и отпечатал для тебя — И протянул мне машинописный текст.

«Лондон, Тому. Мекленбургский народ… все прогрессивное человечество празд­нует… ура!… поздравляем… желаем успехов в работе и счастья в личной… ура! В связи с праздником — ура! — и определенными успехами в решении поставленных задач[95] руководством принято решение повысить вас в должности и досрочно присвоить вам звание… эт цэтэра, эт цэтэра». Подпись любимой Головы.

Я щелкнул каблуками и сказал просто, как сол­дат: «Служу великому Мекленбургу!», хотя настроение было далеко не праздничное, как афористично говаривали незабвенные Усы, даже совсем наоборот.

— Это только начало! — Словно халвой набивал мне рот.— Дома тебя ждут еще награды. Операция прошла великолепно. Чисто сделано! Теперь доставим его на судно — и точка. Прекрасно сработано, старик!

Он зажег сигарету и по дурной привычке сунул спичку обратно в коробок — вдруг повалил оттуда дым, коробка зашипела, полыхнула и поскакала по полу, как горящая мышка–крыса.

Тут только я увидел, что мой друг напряжен, как струна, и пыжится в своих счаст­ливых улыбках, а на самом деле бледен и чем–то смущен — впрочем, чему удивляться, ведь не каждый день приходится убивать своих друзей! Он не торопился одевать Юд­жина, и я видел, как за улыбками работают груды его серого вещества, прикидывая, оглушить ли меня лампой, придушить подушкой, проколоть иглой или прострелить, как шута горохового, из бесшумного пистолета.

Почему он не прикончил меня сразу? Вообще не собирался убивать, надеясь на сотрудничество? Любил старого друга? Тайна и еще раз тайна, «There are more things in heaven and earth, Horatio, than any dreamt of in your philosophy».— «Есть вещи на этом свете, Горацио, что недоступны нашим мудрецам».

— Время есть,— сказал я,— не будем суетиться, дернем по стаканчику, повод у нас хороший! — начал стелить я ласково, чуть не прослезившись по получении желанной звездочки.— Давай омоем великое событие!

Я плеснул в бокалы джин, вспомнив «гленливет», текущий по разбитой голове Юд­жина, и одновременно локтем прощупав в кармане палочку–выручалочку «беретту».

— За твое здоровье,— ответствовал он, расслабившись.— И помни, что должность и звездочку тебе пробил я, и не только это, не буду всего рассказывать… в общем, за тебя, старик! Тебя примут на самом верху!

Счастлив, безумно счастлив, тронут и польщен, низко кланяюсь, друг мой закадыч­ный, и видится мне, как я приземляюсь в аэропорту Графа — владельца Крепостного Театра, оживленный проспект города Учителя, Беломекленбургский вокзал с памятником Буревестнику и Основателю Самого Лучшего в Мире Литературного Метода, чуть дальше — монолит Поэту–Самоубийце со сжатым грозно кулаком — место поэтических состя­заний мейстерзингеров и вагантов в период Первого Ледохода, поворот на кольцо Садов Шехерезады, площадь Саксофона, на которой давили усопоклонников в день прощания, правый поворот на улицу Лучшего Друга Культуры, заживо похоронившего Зощенко и Ахматову, левый поворот, мимо хозяйственного магазина на Мост Кузнецов, а дальше… о любимый гастроном, куда частенько забегал юноша бледный со взглядом горящим… Стоп! Прошу выходить, леди и джентльмены, добро пожаловать, милые леди, спокойной ночи, вспоминайте нас. Роща. Поросль. Подросток. Струной веревка — и юнцу конец.

В эту минуту безумно взревел мотор, яхта резко оторвалась от причала и, быстро набирая скорость, побежала по темной воде.

Все–таки Кэти зачислили бы в шпионы — сидели в ней здоровые гены дочки полков­ника, борца за права белого человека в колониях. Пока мы рассыпались в любезностях, она незаметно выползла из обморока на палубу и повела фрегат навстречу стихиям… Куда? Можно и не задавать этот глупый вопрос, естественно, к беловатым дуврским ска­лам, где только и можно обрести покой и счастье в объятиях лучшей в мире полиции — Скотланд–Ярда.

— Мы что? Плывем? — Он отставил бокал и вскочил на ноги.— Я совсем забыл об этой суке… надо ее остановить!

— Не беспокойся, дружище, далеко мы не уйдем и как–нибудь справимся с жен­щиной…— Я подошел к нему и похлопал по плечу, сейчас он выкинет руку из кармана и пропорет мне брюхо той самой иглой, на которую, как шашлык на шомпол, насадил бедного Юджина.

Но Челюсть бездействовал и тревожно вслушивался в уже ритмичную работу мото­ра, словно это было столь важно с точки зрения превращения пышущего здоровьем Алекса в череп бедного Йорика. Шляпа ты, Коля, бездарь и лопух, под стать твоим лока­торам, шляпа ты, Коля, и балда, потерял форму, засиделся в кабинетах и на совещаниях, закрутился в словопрениях с Маней и Бритой Головой и совсем забыл об оперативной хватке, утратил былой собачий нюх.

Я еще раз ласково похлопал его по плечу и обнял за талию, словно перед танцем на катке Нечистых прудов. Змеиная лапа Алекса умопомрачительно изящнейшим образом прощупала оба нижних кармана куртки и, обнаружив ЦБ–447 (если не ошибаюсь, именно так называлась эта вершина научно–техниче­ской мысли с выдвигающейся иглой), несует­ливо и неназойливо извлекла сей предмет на свет Божий и переложила игрушку к себе в карман. Дурак, он даже руку держал в кармане штанов, на носовом платке, вытирал ее, неврастеник, прежде чем приступить к нейтрализации лучшего друга.

— Садись! Руки вверх! — скомандовал я. Только тогда он и заметил «беретту» в моей руке, калибр 6,4 мм, убойная сила что надо и скорострельность ненамного хуже, чем у пистолета–пулемета «венус».

— В чем дело, старик?

Старик! Так и пахнуло античным прошлым, когда неуклюжий и ушастый юноша в клешах открыл дверь заветного кабинета, и рванул ветер, и сверхсекретный документ, как змей бумажный, взлетел над площадью… много воды утекло с тех пор, старик, стари­на, старче.

Римма ему нравилась всегда, еще со времен ухаживаний за Большой Землей, и в последний раз, когда мы проковыляли от кабака у памятника Виконту де Бражелону к нам домой, он танцевал с ней нарочито сдержанно, на дистанции. Знал, что у дружка Алекса глаз, как ватерпас,— все сверху видно нам, ты так и знай! — все видит Алекс, хотя память на лица и ориентировка, скажем прямо, ни в какие ворота… В тот вечер я кемарил в спальне. Что же они делали? Танго, утомленное солнце нежно с морем прощалось, танго и снова танго, в эту ночь ты призналась, кожаный диван вполне вместителен, что нет любви. Впрочем, они встречались уже давно, и на дистанции он ее держал для конспирации.

Вдруг я почувствовал прилив крови к голове, казалось, что сейчас она брызнет фонтаном из носа и из ушей, сердце заколотилось, как у венецианского мавра… тьфу, черт! безумный Алекс! Успокойся, там же прыгал Чижик. Чижик–пыжик, где ты был? — Я за Коленькой следил.

Он смотрел на меня с удивленной миной, подняв бровь, как будто я без стука вторг­ся в его сановный кабинет и помешал скольжению пачки «Мальборо» по секретным документам.

— Не двигайся и веди себя прилично. Юджин рассказал мне все…

Он лишь поморгал растерянно глазами (быстрой реакцией никогда не отличался, разве только жену сумел подобрать в один вечер!): или не дошло, или дошло, но прики­дывал, какие сведения мог передать мне Юджин (тот тихо отдыхал в своем загробном сне, снился ему, наверное, наставник Карпыч, отрывавший ученика от приятного про­цесса истошным воплем «Убери стул!»), или просто выигрывал время, чтобы собраться с мыслями.

— Что за шутки, старик? О чем ты говоришь?

Я не опасался его финтов — по самбо и прочим боевым дисциплинам Коля нахо­дился в последней пятерке, иногда я даже сдавал за него зачет по стрельбе, палил он позорно, курам на смех, ухитрился однажды даже в стену влепить, и пуля отскочила рикошетом в инструктора; это вам не Алекс, стрелявший, как Вильгельм Телль, и по движущимся мишеням, и по тарелочкам, и ночью с оптическим прицелом, и на бегу, и кувыркаясь по земле, и в прыжке с крыши сарая, не говоря уж о работе рукояткой в драке, когда пистолет пытаются выбить ногами, оставляя на руках кровоподтеки.

— Ты его классно затянул в работу, Коля, но удивительно, что не успел кокнуть после того, как он застал тебя с мини–камерой над документами…— Тут я побряцал на саркастической струне своей арфы.

Я ожидал, что он начнет ломать комедию и все отрицать, но, видимо, опасно было спорить с карающей Немезидой, и он не стал портить обедню.

— Что ж, все верно. В принципе, конечно.

— На кого ты работал? — Времени у меня оставалось мало.

— На англичан… на «Сикрет Интеллидженс сервис».

Дыму бы повалить из ноздрей Алекса, душе бы выскочить из ребер от справедливо­го негодования, но странное дело: то ли пусто уже было мое сердце, то ли устал я от всех передряг,— не было праведно­го гнева в груди моей, не было! Ничего не шевельнулось, кроме горьковатой обиды, что меня обдурили. Но тут же представил я Самого–Самого и всю камарилью — что мне до них? До ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови? Но тут же стыдно стало от собственной беспринципности, чуть ли не от преда­тельства Родины.

— Значит, все аресты и последние провалы — твоих рук дело? — подогрел я себя.

— Не все… только не веди себя, как прокурор, Алик, постарайся меня понять,— говорил он мирно и спокойно.

Урезонивать он умел, ловко примирял самые противоположные точки зрения («с одной стороны»… «с другой стороны»… «истина всегда посредине» или «посредине истины всегда проблема»… «крайности сходятся»… «семь раз примерь, один раз отрежь»), Маня без него обходиться не мог, чувствовал себя как без рук, советовался почти по всем вопросам.

— И давно ты работаешь? — Как будто это имело значение, как будто скажи, что он вообще не Колька–Челюсть, а сэр Роберт Брюс Локкарт, и все бы тогда прояснилось и стало на свои места.

Наступила пауза, зашелестели, залопотали волны, старик Нептун ласкал бедра яхты, выпрыгнув из затяжного сна. Шум и ярость.

— Давно…— ответил он неопределенно, совсем взял себя в руки, словно обсуж­дали мы коловращение звезд на небе или выступление Самого на активе.

Знал он, конечно, много, и не только от Мани,— проложил надежные тропки и к Самому, докладывал кое–что тет–а–тет в обход Мани, и я своими ушами слышал от Че­люсти, что Сам читал ему однажды собственные лирические вирши — не каждому пове­рял Сам свои душевные тайны.

— Работаю я давно…— повторил он и снова замолчал.— Чего ты от меня хочешь, Алик? Покаяния? — В поднятой брови застряла грустная ирония.

— С чего это все началось? — спросил и с ужасом почувствовал, что совсем не эта история меня интересует, она мне до фени, что мне до всех нюансов его предательства, навидался я всей этой фигни на своем веку, не главное это было сейчас, и не оно точило меня, как упрямий червь.

— Только давай без туфты, Коля,— добавил я,— Не надо мне насчет кризиса сис­темы, прогнившего насквозь Мекленбурга, вечной любви к истине, свободных леди и джентльменах… Все это я хорошо знаю.

— А я и не собираюсь! — усмехнулся он.— Что мне жаловаться на нашу систему? Всем, чего я достиг, я обязан своей стране. Я частица системы, и не мне подвергать ее критике. Все очень просто, Алик, не буду скрывать от тебя: мне нужны были деньги. Говорю прямо, не хочу морочить тебе голову, мы все же друзья. По крайней мере были раньше.

— И неужели ты побежал в английское посольство… конечно, не дома, а где–нибудь за рубежом?

— Зачем же так грубо? Я никогда не пошел бы добровольно. Меня прихватили на компромате, прихватили простенько, но крепко. Неужели тебе это так интересно?

— Ты рассказывай и поменьше задавай вопросов!

— За границу, как тебе известно, я выезжал довольно часто, но валюты постоянно не хватало, ты же знаешь наши мизерные командировочные… Приходилось вывозить кое–что на продажу, пользуясь диппаспортом: картины, антиквариат… Познакомился я в Париже с одним старичком и через него сбывал товар. Только не смотри на меня испепе­ляющим взглядом, как солдат на вошь, я обыкновенный человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Я люблю красивые вещи… а что можно купить у нас?

— Как же они тебя взяли? Выследили? Неужели ты не проверялся перед встречами с этим старичком? — уже дурачился я.

— Конечно, проверялся. Просто старичок оказался старым английским агентом, еще со времен Сопротивления. Британцы быстро подключились к делу, все задокументиро­вали… Дальше тебе долж­но быть ясно. Что мне оставалось делать, старик? — Он сказал это так просто и задушевно, словно мы сидели в баре недалеко от памятника Внуку Ара­па Петра Великого, сидели и балакали, помешивая пиво соленой соломкой.

— Не соглашаться! — сказал я и даже застыдился своей непроходимой прямоли­нейности. Легко сказать «не соглашайся», а что дальше? А дальше англичане доводят все материалы до сведения настоятелей Монастыря, и забирают Челюсть добрые молод­цы в «черный ворон», и увозят далеко–далеко, ни в сказке сказать, ни пером описать.

Он посмотрел на меня с интересом и промолчал, деликатный человек, привыкший к глупости, наслышался он ее вдоволь под куполами соборов.

— Выходит, англичане все это время знали и обо мне, и о Генри, и о других аген­тах? Значит, они знали и о «Бемоли»? — Тут я почувствовал наконец настоящую обиду и начал медленно закипать, заработал омертвевший мотор.

— Сколько лет ты работаешь в разведке, Алик?— улыбнулся он.— Какой же умный агент выкладывает своему хозяину все? Кое–что я, конеч­но, передавал, но большую часть утаивал. Иначе бы я давно сгорел! Будто ты не знаешь, что такое бюрократия в любой разведке! Что им агент? Всего лишь винтик в большой карьере. Агентов любая служба эксплуатирует как рабов, сжигает, спаливает до конца! Зачем мне было рассказы­вать о тебе и «Бемоли»?! Чтобы они тебя посадили? И снова подозрение на меня, а раз­ве мало тех провалов? Нет, я ничего им не говорил, честное слово!

Тут беседа двух друзей была прервана драматическим выходом Кэти, бледной, как леди Макбет в ночь убийства, в распахнутой меховой куртке и ботфортах. Очень напо­минала она рассвирепевшую фурию, с такой неподдельной яростью я сталкивался лишь раз в жизни, когда сфотографировал в Амстердаме проститутку, сидящую за витриной и зазываю­щую клиентов улыбкой, сделал это на память,— кто знал, что они этого терпеть не могут? — так профурсетка вылетела из своей норы и погналась за мною по улице, как собака за драным котом, призывая на помощь полицию и требуя засветить пленку, благо ноги Алекса на короткой дистанции никогда не подводили.

— Теперь я все поняла! — орала прозревшая Кэти (лицо ее в гневе стало просто прекрасным).— Вы говорили по–мекленбургски! Вы оба вражеские шпионы! Я вызвала по радио полицию, она с вами разберется! А ты…— это уже относилось персонально к блестящему Алексу,— ты… самый последний негодяй, ты… (дальше следовал довольно богатый арсенал слов, свидетельствующий о том, что дочки полковников не теряют вре­мени даром в парикмахерских на Бонд–стритах и набираются знаний в народе).

— Что с тобой, милая? — попытался я мирно уладить конфликт.— Успокойся, Рим­ма! — Непростительный кикс, даже в форс–мажорных обстоятельствах, когда думаешь об одном и том же.

Карие глаза округлились от гнева, и она бросилась на меня, как разъяренная тигри­ца, на миг мне пока­залось, что она даже порыжела и превратилась в Римму.

Я одним приемом завернул ей руку за спину, впихнул в спальню (спаленку) и запер дверь на ключ, не выпуская из рук «беретты». Некоторое время она колотила по дереву своими ласковыми кулачками, но потом умолкла — всему имеется конец, все течет, все меняется, количество превращается в качество, а остальные законы диалектики я так и не усвоил.

— Слушай меня внимательно, старик! — сказал он.— Будь благоразумен и не под­давайся эмоциям. Из–за чего сыр–бор? Неужели мы не сможем поладить? Операция прошла успешно, предатель схвачен, все о'кей!

— Ты предлагаешь мне работать на англичан? — У меня даже горло перехватило от его наглости.

— Что я, дурак? Давай думать о самих себе, найдем компромисс. Англичане даже не знают, что я здесь нахожусь. Конечно, я им кое–что передавал, но и дурил достаточно. Мы вернемся домой, и я по­рву с ними. Хватит! Любой агент рано или поздно провали­вается, таков закон разведки, и следует вовремя остановиться.

Он не знал, что я оглушил Хилсмена, и рассуждал просто: дурында Алекс грузит Юджина на корабль, возвращается в Лондон, все шито–крыто, все абсолютно при своих.

— Какой тебе смысл возвращаться домой? Уж лучше дождаться полиции… здесь тебе моментально дадут политическое убежище, осыпят наградами, обласкают…— Я напускал дым, играл с ним.

— Что мне тут делать? Работать мальчиком на побегушках? К тому же я люблю свою родину! Твоя воля, конечно, старик, но я хочу вернуться домой!

Не притворялся Челюсть и не лгал, он действительно любил свой Мекленбург, но­вую дачу на горе святого Николаса прямо у речки, среди сосен и лужаек, усеянных хвоей и шишками, и солнце, проступаю­щее сквозь утреннюю туманную дымку, и пар, плывущий над рекою. И еще любил он медленно и значи­тельно идти по коридорам Монастыря, ему уступали дорогу и неестественно выпрямлялись (они все при­выкают к тому, что им уступают дорогу, и однажды на Мосту Кузнецов, когда в него неожиданно врезался мужик с рюкзаком, набитым пустыми бутылками, он обалдел и долго в себя не мог прийти от изумления), и обводить немигающими глазами затихший зал, взойдя на трибуну, и кру­тить карандаш в президиуме, и мчаться на черном лимузине на красный свет, слегка кивая козыряющим милиционерам, любил он скорость и, когда застревал в «пробках», мрачнел и хмуро разглядывал затурканных женщин с кошелками. Он любил свой Меклен­бург, никаких сомнений, что любил…

И тогда я достал из кармана коробочку, переданную мне влюбленным антропосом Генри, и швырнул ему в лицо — оттуда выкатилась и упала на пол запонка с профилем Нефертити, потерянная им у Генри, мой подарок в знак вечной и нерушимой дружбы. Коробочка попала ему в губу, и по боксерскому подбородку потекла струйка крестьянской голубой крови.

— Зачем ты приходил к Генри? — Теперь я уже допрашивал всерьез.

— Я решил лично проверить, что он из себя представляет. Я начал сомневаться в правдивости твоих отчетов, старик… Я решил, что ты гонишь липу. Извини.

— Врешь! Ты сказал, что я предатель! Ты поручил убрать меня сразу, как я вернусь из Каира!

— Убить тебя? И ты поверил этому старому дураку? Да он давно не ловит мышей! Ты мне совершенно не мешал! Мне нужен был Женя Ландер! Я боялся его, я боялся его разоблачений. После того, как он сбежал из Мекленбурга, я уже не мог его достать. Мне нужно было вытянуть его в Лондон, привязать к тебе, к «Бемоли»! Я это сделал. Я и не собирался тебя убирать!

Так он и признается, не такой дурак. Очевидно, я случайно чуть не попал под маши­ну Генри, любил старик покататься после полуночи на своем драндулете, побаловаться со своим куратором, а днем поразвлекаться стрельбой по предметам, напоминающим кокосовый орех. И даже сегодня утром пришел он с любимой ко мне за благословением, а бельгийский браунинг так мал, что завалялся в рукаве пальто с прошлого века.

— Понятно, что Юджин тебе мешал. Но почему ты не обратился к своим хозяевам? Они бы запросто его убрали… ведь речь шла о твоей безопасности.

Подул ветер, и яхта закачалась на волнах — мы стояли где–то посредине Ла–Ман­ша. Ночь была нежна, в такие ночи лунатики выходят из своих насиженных углов, безумно улыбаясь, бродят по улицам и плывут по каналам в гондолах.

— Я просил англичан, но они категорически отказались. Сослались на свои дурац­кие законы, ограничивающие работу спецслужб… на контроль парламента… на низкий авторитет СИС после дела Филби и еще на тысячу причин. Но они дали мне понять, что не будут чинить препятствий, если я сам займусь этим делом. «Достаньте мне адрес Ландера,— просил я,— остальное вас не касается!» И они раскопали адрес Ландера в Каире, и на том им спасибо! Я начал действовать в одиночку… забавно, правда? У тебя нет закурить? — Он волновался.

Я достал из ящика пачку сигар, которыми иногда пробавлялся. Он чиркнул спичкой, закурил и продолжал:

— Во время командировки во Францию я под другим паспортом перебрался в Лон­дон и там явился к Генри. Конечно, это было рискованно, но что я мог сделать? Наши не хотели ввязываться в поиски Ландера, Бритая Голова и слышать об этом не мог. И вооб­ще мне неудобно было выступать перед Маней с какими–либо планами в отношении Ландера. Предатели — не мой участок работы, ими занимается другой человек, и моя инициатива могла показаться подозрительной другим заместителям Мани и ему лично. Другое дело, если Ландер всплывает в Лондоне, которым я непосредственно занимаюсь. И тем более в тандеме с тобой и всей «Бемолью». Понял, Алик? Итак, я явился к Генри, придав себе некоторые внешние приметы Ландера и оставив его адрес в Каире. Я не сомневался, что он передаст тебе все и штатники заинтересуются делом… Можно, я выпью джина?

Я налил ему чистый джин, следя за тем, чтобы он не выкинул финта. Мозги Генри он запудрил лихо, ничего не скажешь! А я клюнул на Рамона, святая простота, воистину дурак ты, Алекс, старый осел. Хотя он так ловко разыграл испанский акцент и прочее…

— Комбинация прошла на удивление гладко: Генри сообщил тебе, ты — Хилсмену и в Центр, Тут уже инициатива исходила от тебя, и все дело Ландера само собой привязы­валось к «Бемоли». Я снова овладел ситуацией и, главное, вытянул Ландера в Лондон. Твоими руками… но другого выхода не было, старик! Дальше все уже проще.

Самое интересное, что поведывал он эту историю совершенно спокойно, будто он и не был Крысой, прогрызшей днище корабля: такая, мол, приключи­лась история с гео­графией, и вот сидим мы на яхте и обмениваемся мнениями.

— Я не вру. Во всяком случае, я не планировал убивать Ландера, я думал с ним встретиться и перевербовать…

Ха–ха, вывезти, перевербовать, побеседовать, так я и поверю. Знаем мы эти штучки, не лыком шиты: заманить предателя на корабль и там поговорить по душам, авось он и раскается, и согласится, по пути, между прочим, Ландер поскальзывается на мокрой палубе и мгновенно падает за борт… Впрочем, не довез бы его Челюсть до судна, ликви­дировал бы по дороге.

— Мы действительно не хотели его вывозить или убирать. Только поговорить, и тут мы ничем не рисковали — ведь его семья оставалась в Мекленбурге,— продолжал он и неожиданно зевнул, заскрипев своей необъятной челюстью, не от желания подремать, а из–за нервности — у меня самого такие штуки бывали.— А зачем ты затянул меня в Кале? Неужели нельзя это было сделать в Брайтоне? — Я стал легко подыгрывать, выполз актеришка на сцену и начал корчить наивные рожи, будто и невдомек мне было, что вместе с Ландером планировал он отправить в лучший мир человека благородной внешности и характера, почитателя доброкачественных лосьо­нов, чей образ надолго врезался в память жителей Хемстеда.

— «Красная селедка» с ирландцами,— отзевавшись, он вытер рот платком,— уби­вала сразу двух зайцев. С одной стороны, отвлекала противника от операции с Ланде­ром, с другой стороны — укрепляла твои позиции. Разве не так?

Спасибо, друг, никогда не забуду, и спасибо за «с одной стороны» и за «с другой», знакомым холодком повеяло, чижиковым говорком, ароматами знакомы­ми дохнуло от монастырских стен. Где сейчас Чижик? Какую цидулу сочиняет и считает ли возмож­ным, целесообразным и необходимым само существование Ла–Манша, в середине которого замерла наша скромная яхта, ожидая полицейский катер (меня — в каталажку, Челюсть же — в карету и на аудиенцию к премьер–министру, повесить орден Подвязки на шею, возвести в титул пэра и захоронить в Вестминстерском аббатстве — этого я перенести не мог, все, что угодно, только не это!). Итак, целесообразно ли пребывание пролива Ла–Манш в составе Северного моря?

— Инициатива вывоза Ландера в Брайтон и Кале целиком принадлежит мне. Центр об этом ничего не знал, он был поглощен операцией с «пивом» и ирландцами. Все разра­ботано мною лично на корабле. Болонья тоже ничего не знал о деле Ландера, он выпол­нял лишь операцию с ирландцами и служил передаточным звеном. Мои шифровки, ес­тественно, он читать не мог. Беседу с Ландером я предполагал провести лично…

И вдруг влез в одно ухо папаша Уилки и заорал: «О! what a fall was there my country­men»; а Маня, почему–то в орехово–зуевских трусах, впрыгнул в другое и продолжил: «Then I, and you and all of us fell down whilst bloody treason flourished over us»[96]. «Крова­вое предательство!» — повторили они уже дуэтом, оглушая мои смутные мозги.

— А какова роль Бритой Головы? — спросил я, выдув из ушей обоих маньяков.

— Нет никакой роли. Телеграммы, которые Болонья передавал тебе за подписью Бритой Головы, написаны мною… Бритая Голова не имеет к ним никакого отношения. Я знал, что на тебя действует авторитет высшего руководства. Как видишь, я не очень ошибся… Я был убежден, что ты мне поможешь.

Тонкая интуиция, потрясающее доверие к другу, преданность и порядочность, как же может обойтись Дон–Кихот без своего верного Санчо Пансы? Правда, идальго никогда и не замышлял убийства своего слуги… Черт побери, они с Риммой делают одно па, за­тем другое. Кожаный диван. Чижик мог и уйти в другую комнату. Что дался тебе этот ди­ван? Очень он им нужен, у него наверняка для этих це­лей консквартира или приятели вроде Юджина. В конце концов по утрам Сергей в школе. Она встречает его в японском кимоно, он надевает мои тапочки, да–да, мои тапочки. Оба смеются от счастья… Он снимает с нее мой подарок… Я, кажется, схожу с ума!

— А какого черта ты направил этого дурака Пасечника к Жаклин? Зачем он попер к ней с подарками? В результате его засекли, а ее уволили…— И снова в глазах обая­тельная пара и сцена у фонтана с чуть не прозвучавшим пистолетным хлопком. И лети душа Алекса далеко–далеко, туда, где синеют морские края и шипят сковородки с заблудшими грешниками.

Он искренне расхохотался, будто бы и не мандражил — чертово самообладание было у моего дружка,— раскрыл пасть со своими клыками и превратился в одну огромную челюсть. Прекрасный рот, она, наверное, любила его целовать… языки их сплетались, как поганые змеи…

— Сработал, как говорится, человеческий фактор. Пасечник действительно дурак. Разве ты забыл, что такое наш гражданин за границей? Так что он проявил здоровую инициативу и решил сделать биз­нес. Набрал икры и пошел к старой подруге… Никто об этом и не знал. Лишь на следующий день Болонья засек у своего агента валюту, и тот раскололся… Спишем это как брак, как human factor.

Интересно, а как и когда планировалось списать меня, на пароходе или в одном из портов? Ход мой дружок сделал, бесспорно, смелый, дерзости ему не занимать, удар — и один шар в угол, а другой — в середину: вывел штатников и меня на Юджина и озадачил скучающего Генри, осветил последние годы старца свежей идейкой — действительно, что может быть благороднее, чем убийство предателя Алекса?

Какой добрый друг, какой порядочный человек: англичанам не выдал и никак не завалил, наоборот, продвинул по службе перед тем, как пришить,— порядочный человек, патриот, великий гуманист, просто Эразм Роттердамский, помог боевому товари­щу, спасибо, дорогой, спасибо!

И все–таки он и Римма — суки. Нормальный человек должен любить кладбища и уважать смерть, нет в этом ничего предосудительного. А они смеялись. Смеялись, а я работал, проверялся до пота, рисковал, верил, честно осуществлял «Бемоль». Боже, сколько сгорело нервных клеток, сколько потрачено времени и сил! А они хохотали. Инте­ресно, в какие моменты? Снова начинается, take it easy, не психуй, Алекс, не нажми случайно на курок «беретты».

— Подумай, старик,— продолжал старый друг.— Самое разумное — возвратиться в Кале и довести операцию до конца. Пока еще есть время. Обещаю тебе, что разорву с англичанами, найду для этого удобный предлог. Или уйду в отставку, а тебя предложу на свое место. Подумай, Алик, ведь жизнь и дружба выше политики, выше разведки, выше всего! Мы выведем тебя из игры… закроем «Бемоль»…

— Я уже выведен из игры… пришлось оглушить «Фреда»…

— Вот как? Это меняет дело. Кстати, Хилсмен на ножах с англичанами, они почти не обмениваются информацией…

Я его и не слушал, суд только начался, а он–то думал, что уже вынесен приговор. Много вариантов сидело в черепе моего дружка и во всех них — продырявленный труп великолепного Алекса[97], и от этой мысли мне стало жарко, и снова накатились на меня волны ярости — плевать мне в конце концов на его предательство, но кто дал ему право распоряжаться моей единственной и бесценной жизнью? Обидно, что она путалась с ним или, не дай Бог, еще и любила серьезно, что обиднее всего, как и эта болтовня насчет кладбищ.

— Ну, а что за дама приходила с тобой к Юджину? — Словно спичку я у него попро­сил, никаких эмоций.

— Какое это имеет значение? Разные дамы…— И тут он раскололся, и залил его лошадино–аристократическую физиономию яркий румянец.

— Рыжеволосая, если я не ошибаюсь…— продол­жал нажимать я, пер уже буфетом, топал, как слон, и плевать мне было на посудную лавку.

— Разные бывали…— сопротивлялся он вяло, затягивая спектакль.

— Это была Римма? — Мне уже нечего было терять, и ему, между прочим, тоже.

— Советую тебе обратиться к своему другу Виктору… кстати, мы через него тебя иногда контролировали… он был нашим внутренним агентом…

Не убил сим известием, нет! Жаль, конечно. Хотя вряд ли Совесть болтал им обо всем: он же хитрец. Совесть Эпохи говорил им обо мне только хорошее, это настоящий друг, хотя и агент, не мог он на меня капать, иначе никто бы меня за кордон не выпустил — такие мы с ним вели крамольные беседы.

— Это была Римма? — повторил я.

Тут он бросился на меня и ударил головою в грудь, сделал это бездарно и непро­фессионально, за что и получил коленом в морду по высшему классу и отлетел на преж­нее место, утирая кровь и слюни.

— Говори правду, гад! Или я выстрелю!

— Не думай, что я боюсь умереть… чихал я на это!

Он бросил взгляд в иллюминатор — уловил своими локаторами звуки мотора при­ближающегося катера. Или Кэти действительно дала «SOS», или очнулся Хилсмен и забил тревогу — сопротивление бессмысленно, пуля в лоб еще глупее, а эту суку забе­рут, приоденут, поселят в хороший коттедж с личным шофером в фуражке, выделят жирное жалованье и даже зачислят в штаты СИСа — английской разведки. Служил он честно и верно, предал всех, одного Алекса, старого дружка, сохранил в целости и сохранности, как сувенир молодости. Спасибо, Друг!

Я отступил и случайно задел тело Юджина, он и не думал просыпаться, очнется, наверное, в раю, вместе с Енисеем — Коленька яды не разнообразил.

— Что ты заводишься? Подумай, Алик, я тысячу раз мог тебя завалить, если бы за­хотел. Давно бы сидел ты в английской тюрьме. Но я уважал тебя, ценил нашу дружбу.

Ценил, конечно, ценил, не хотел наносить травму Римме, да и не с руки иметь в лю­бовницах жену заключенного, гораздо удобнее пиратствовать в счастливой и здоровой семье: никто не настаивает на разводе, все блюдут конспирацию, сор из избы не выносят. Какой наглец, сукин сын, тебе бы сейчас на колени упасть перед Алексом, молить о прощении, пыль ему слизывать с ботинок, а ты…

— Ты жил с нею, сука?! — Я дрожал от ненависти. Глаза его блеснули, я убил бы его, если бы он сказал «нет», убил бы одним выстрелом.

— Я любил ее, старик. Мы любим друг друга… Лучше бы он отрекся от нее, растоп­тал в грязи, заорал бы, что она жадюга и вытягивала из него драгоценности (кто же еще набил бриллиантами ее ларец? Кто еще? Может, и на англичан он работать стал из–за нее? Карамба, тысячу раз карамба!), что она последняя сука и сама его соблазнила.

— Врешь! — заорал я так, что брызги плеснули изо рта.— Врешь, гад! Закрой клюв!

— Да! Мы любим друг друга! — Словно в пику мне, словно красным покрывалом у бычьей морды.

— Врешь! Скажи, что врешь! Убью!

И тут он тоже заорал, трясясь в истерике:

— Стреляй, идиот! Стреляй, кретин! Я люблю ее, и она любит меня, ясно? Как мож­но тебя любить? С твоим пижонством, с твоей маниакальной страстью к кладбищам, где ты заглядываешь в каждый гроб! Ты же чокнутый, ты же больной! Что ты не стреляешь? Боишься? Где же твое самолюбие? Кретин… мы даже в шутку хоронили тебя… да, да, играли в такую детскую игру, спорили, в какой костюм тебя напоследок одеть, и даже придумывали речи на похоронах…— Он осекся.

Спокойно, Алекс, спокойно, прости меня, Господи, прости меня, отведи в сторону дуло, чтобы, не дай Бог, не нажать на курок, не бери грех на душу, Алекс, пожалей себя, Христос жалел и нам велел, возлюби врага своего как самого себя…

— Замолчи, сволочь! Замолчи! — Пистолет дрожал у меня в руке и прыгал, как артист.

Но он уже не мог остановиться, ненависть вылетала из него, как кипящая лава из вулкана.

— Посмотри на себя, что ты такое? Обыкновенный алкаш с манией величия. Ты же бедолага, неудачник!

Поспеши, Боже, избавить меня, поспеши, Господи, на помощь мне. На Тебя, Госпо­ди, уповаю, да не постыжусь вовек. По правде Твоей избавь меня и освободи меня; при­клони ухо Твое ко мне и спаси меня.

— Ты бездарь и дурак…— Гармошка его уже играла сама по себе.

Раскаленная игла впилась мне в голову, и я выстрелил. Один, два, три, четыре…

Он лежал на диванчике, струйка крови вытекала изо рта. Я поправил валик у него за спиной — спи спокойно, дорогой товарищ, печаль моя светла.

…Суд тянулся недолго, убийства я не отрицал, обвинения в шпионаже отверг кате­горически.

Кэти, к моему изумлению, отказалась давать показания, иногда навещала меня в тюрьме и приходит до сих пор, принося с собой яблочные пироги, между прочим, очень вкусные.

Генри и Жаклин благополучно отбились от уголовного дела, контрразведка рас­считывала на меня, но получила фигу в зубы.

Так я и живу, и дымятся на потухшем костре и обломки моей веры, и растерзанная душа, и бессмысленно прожитая жизнь, и за весь этот обман ненавижу я не знаю кого, наверное, самого себя.

Философ с ливерной фантазией рассказывал, что в Монастыре в свое время зрел гениальный планчик: задумали люди в кожаных куртках соорудить посредине Северного Ледовитого океана памятник Учителю высотою с небоскреб, а то и выше, чтобы падала от него тень на всю зажравшуюся Северную Америку, приводя в трепет менял и торга­шей, дабы дрожали они от страха, прыгали, как букашки, и тряслись перед неминуемым возмездием за эксплуатацию трудового народа. Когда–то я восхищался этим, а сейчас мне смешно и противно, я ненавижу самого себя, и только Бог может мне помочь. Но достоин ли я Бога? Конечно, Он простит меня, но станет ли мне от этого легче?

Из газет я узнал, что в Мекленбурге веют новые ветры. Но что бы там ни дуло, слишком много осталось знакомых харь, а Монастырь стоит, как стояла и будет вечно стоять мекленбургская земля. Писем с родины я не получал, ибо в Австралии у меня никого не осталось.

В детстве мамин подполковник написал мне стишки:

«Он у нас смирней барашка,

А на деле он — Антей.

Алик — настоящий маршал

Детской армии своей».

Сбылось.

И дальше, еще смешней:

«Спи, наш Алик, сладко спится,

Чтоб во сне ты увидал,

Будто у тебя петлицы,

На петлицах восемь шпал».

Сбылось…

Загрузка...