ГЛАВА ПЕРВАЯ, которая вводит неискушенного читателя в богатый мир героя, летящего в темную ночь на тайное свидание

Большая в Гаммельне тревога.

Крыс развелось там — страсть как много.

Уже в домах не счесть утрат.

Перепугался'' Магистрат…

…Вдруг волшебник — плут отпетый —

Явился, в пестрый плащ одетый,

На дивной дудке марш сыграл

И прямо в Везер крыс согнал.

Легенда о Крысолове

Я выключил телевизор, набросил пид­жак, обозрел из окна темную ночь, в которой только пули свистели по степи, и спустился вниз по лестнице, позванивая ключами от машины. У подъезда под суровым ветром трепетали белый плащ миссис Лейн и ее продрогший сеттер с отвратительной мордой судьи, не устающего выносить смертные при­говоры.

— У вас железная воля, миссис Лейн! Подумать только, в такую тоскливую погоду не пожалеть себя ради этого благородного создания (тут создание, словно почувствовав мое кривляние на котурнах, состроило рожу еще постнее, вызвав не предусмотренное ситуацией воспоминание о предводителе Монастыря, Мане), а я еду ужинать в Сохо, ведь в местных пабах, дай Бог, чтобы раздобыть вечером пару хотдогов, да это и понятно: народ экономит, обжирается овсянкой дома и выбирается за сто ярдов лишь за пинтой пива. Какой смысл держать в пабе горячие блюда? К тому же я люблю итальянские рестораны, не зря ведь во мне горит четвер­тушка итальянской крови, хотя все остальные предки — австралийцы (время от времени не мешает обыгрывать легенду, это полезно для дела и тренирует и без того феноменальную память), и посему день, проведенный без ветчины по–пармски, то бишь дыни с ветчи­ной, похож на муки человека, который с утра не успел почистить зубы и мечтает вечером добраться до щетки[2]. Хорошо, что в тратто­риях цены вполне доступны для скромных тружеников (легенда — всегда легенда, сосе­дей интересует чужой карман, и никто толком не знает доходов на радиофирме почтенного Алекса), хотя, признаюсь, миссис Лейн, ветчина по–пармски — это не главное в жизни (мысль простая и афористичная!). Счастли­вой прогулки, не простудите гордость нашего дома! Разве встретишь такую прелесть даже на лужайках Хемстед Хила? Спокойной ночи, привет вашему мужу, у него уже прошел нас­морк? Мне всегда приятно с вами поговорить, я ему так благодарен за то, что вчера он по­мог завести мне машину — проклятая сы­рость! — у него золотые руки, ему надо от­крыть частную мастерскую, вам бы не поме­шала пара миллионов, миссис Лейн, правда? Хватит и одного? Смех. Аплодисменты. Занавес.

Первый переулок, второй, третий, пово­рот направо, левое колено[3], выезжаем из Хемстеда, два километра по прямой, налево и правое колено, далее прямо к автостраде. На уроках в семинарии за такую грубую про­верку прочистили бы во всех наклонениях, представляю своего грозного дядьку: «По­пытка с ходу выявить «хвост» сразу обнару­живает вашу принадлежность к известной организации!»

На автостраде фиксирую «роверы» 07435 и 24132, впрочем, наружное наблюдение — по–простому наружка — обычно меняет номера. А если серьезно обложили и оборудовали закрытые посты, и пошли не­сколькими бригадами по параллельным, и вставили в машину игрушку–датчик, он же «клоп», и прочее, и прочее, то все равно полная хана — проверяйся хоть сутки. Если ты погорел и петля затягивается, то остается только зайцем бегать вокруг капкана — ни­куда не деться! — или ожидать шапку–неви­димку да ковер–самолет.

«Хвост» — почти всегда конец, финита ля комедия, почти всегда. Бывают, конечно, и случайности — так однажды меня взяла в Веве швейцарская полиция, клюнув на ино­странный номер машины. С тех пор бегу провинциальных мест, где тупые ксенофобы видят в каждом заезжем гангстера и шпиона. Нельзя нашему брату играть с «хвостом», мы же не белая кость, прикрытая дипломатическим паспортом: они, как свободные лор­ды, раскатывают на своих лимузинах с «хвос­тами» и еще предлагают на остановках пиво утомленным сотрудникам наружки, мышкам–норушкам.

Небольшой «форд» резко вывернул из темноты и остановился у бензоколонки, дру­гая машина, полыхая дальними фарами, приближается сзади, карамба, стоп! Вы­скакиваю к автомату за сигаретами, которые не курю, дамочка в спортивной куртке роется в сумке, достает свои гривны, получает пачку и отходит к «форду» 125–11, сзади она вполне ничего, хотя ноги чуть подкачали.

«Мерседес» 767–19 проскочил мимо, ложная тре­вога! Разворачивайся, Алекс, доезжай до бакалеи и дуй на другую авто­страду.

Мышек–норушек вроде бы нет, но в голове учебный фильм ужасов, популярный в семинарии: встречный поток разбегается в боковые улицы, на ходу меняя номера, по­ворачивает на все 180°, пристраивается сзади, по бокам и впереди, блондины пере­крашиваются в брюнетов, бросают под заднее стекло клетчатые кепи, розы и апель­сины, дабы выглядеть гуляющими ковбоями, шоферы наклеивают бороды патриархов или перевоплощаются в юных леди, музыка игра­ет танец с саблями, в кадре — объект слеж­ки, зловещий и неврастеничный, как все ино­странные шпионы. Вот он паркует машину, вытягивает трубочкой губы в любимой «Боже, славь королеву!». Бодро шагают бригады сыска: обнявшиеся две сестрички–шизофренички, старушка — божий одуванчик и пьян­чуга с расстегнутой ширинкой (действие, естественно, разворачивается в Мекленбур­ге). Расслабившийся объект мирно движется к перилам универмага, где в магнитном кон­тейнере таится план уничтожения всех военных баз Мекленбурга, вот он прикоснул­ся к перилам — вспышки, вспышки, вспышки фотоаппаратов! И берут подлеца под белы руки наши молодцы, и тянут, завернув оные за спину, в «черный ворон»… Не дай бог такое!

Правый поворот — до сих пор холодок пробегает по телу при воспоминании об этой альпийской дыре Веве — от страха чуть не выпрыгнуло сердце и дрожали руки, когда разводил костерик в унитазе гостиничного номера.

В окна летели липовый цвет и дурацкие марши из соседнего ресторана, полиция по­вертелась вокруг, проверила подозритель­ного австралийца у портье и бросила к чертовой матери: почему меня зацепили?

Перехожу в другой ряд, набираю ско­рость. В зеркальце — пустая мгла, сворачи­ваю налево, еду на красный (благо на улице ни полицейских, ни собак), еще пару миль, и, если не верить во всевидящее око спутника, в черную магию, в сверхдостижения элек­троники и химии, от которых и блохе не укрыться в Лондоне, то можно бросать ма­шину и двигать по маршруту проверки на своих родимых костылях.

До встречи с Генри еще целый час, с ума сойти, как медленно тянется время! «The inaudible and noiseless foot of Time!»[4], как пи­сал идол моего австралийского папы. Что же скажет Генри? Неужели рыбка сорвалась с крючка? Будет очень обидно, это затянет всю операцию «Бемоль», потребует новых сил…

Нет, Генри настойчив и родился с сере­бряной ложкой во рту, у него не сорвется… А если вдруг ни черта не выйдет и все полетит в тартарары? Центр меня по головке не по­гладит, такое вставит…

И прежде всего старый друг Челюсть, подброшенный фортуной под самый купол Монастыря, уважаемый Николай Иванович, один из главных распорядителей судьбы вла­дельца небольшой фирмы радиотоваров, легкомысленного австралийца Алекса,— ви­димо, зависть к его звезде никогда не вылезет из моих пропитых печенок.

Так и видится он мне в далекой ретро­спекции в виде огромного бесформенного юнца, входящего в кабинет, что выходит окнами на улицу Несостоявшегося Ксендза (весь район дышит этим именем, тут и его памятник, и площадь, чего тут только нет), вот Челюсть входит в развевающихся шта­нинах и мрачном, как вся История, галстуке, открывает дверь и впускает вместе с собою шквалы коварного ветра. «Дуй, ветер, дуй!» — словно кричит король Лир из своего не­бесного угла[5], и ветер отбрасывает оконную раму, звенит стеклами, обходит все углы и выдувает (еще не повесили нитяные сетки) в июльскую жару документ на тонкой бумаге и не просто выдувает, а возносит над пло­щадью и несет в сторону улицы Убиенного Царевича, показывая нижестоящим гриф «Совершенно секретно».

Ужас до сих пор не остыл во мне, вижу, как у Челюсти опустилась грандиозная че­люсть (отсюда и гениальная кличка, приду­манная мастером Алексом), мы снежной лавиной катимся вниз по лестнице, распу­гивая руководящих гусей, вниз, вниз, мимо оторопевших охранников прямо на улицу. «Не трожь! Не трожь!» — кричал Челюсть какому–то приезжему ориенталу, протянувшему потрескавшуюся руку к драгоценной бумаге, словно за дыней.

Но ветер снова дунул, и секретный документ метнулся под стоящий автомобиль, припал к колесу — тут я и настиг его, и взял, как мяч, на живот к величайшему разочаро­ванию иностранных агентов, бродивших по площади Несостоявшегося Ксендза в поисках легкой добычи…

Третья остановка метро, выхожу из по­следнего вагона, замедляю шаг, пропускаю всех вперед, запоминаю облики, одна тетуш­ка обернулась, сверкнули очки, утешает, что мною еще интересуются женщины. Вроде все чисто, впрочем, проверка в метро похожа на проверку на переполненной Пиккадилли…

Но главное — оторваться от района, где брошена машина. Если ее найдут, то начнут шуровать вокруг…

Челюсть, конечно, сделал карьеру, ничего не скажешь. Правая рука Мани. И не только благодаря своей бабе и всесильной фортуне — башка у него приличная, пре­красный череп, карамба!

Ах, как умел он обыгрывать даже са­мый малый бильярдный удар фирмы, как изящно шлифовал он язык документов, тор­жественно текущих наверх! Деревенская лужа оборачивалась всемирным потопом, и казалось, что правительства, страны и целые континенты приходят и уходят лишь по мано­вению дирижерской палочки Монастыря и нет никаких объективных законов, открытых раз­ными Гегелями и Марксами,— просто Маня, Челюсть, я и другие скромные и самоотвер­женные ребята тянем, как бурлаки, баржу Истории, а Самый–Самый и Сам стоят на берегу, смотрят в подзорную трубу и коррек­тируют путь.

Коленька на десять голов выше своего шефа Мани, способного часами метаться между формулировками «считаем возмож­ным» и «считаем целесообразным», как буриданов осел между двумя охапками сена. Челюсть, конечно, молоток, морда, правда, подкачала: лошадино–удлиненная, как он утверждает в кругу ближайших друзей, унаследованная от предков–декабристов (в анкете — сам видел — твердо проставлено: «из крестьян», удивительно, что кусок лаптя забыл приклеить). И уши торчат, просве­чивают на солнце.

Парочка на остановке автобуса (о, бой­ся влюблен­ных парочек, рабочих–ремонт­ников у места встречи, киоскеров, газетчиков, торговцев цветами и пирожками!), «хонда» и «кортина» из боковых переулков — терпеть не могу проверяться без машины, а на маши­не опасно: случайная бригада или выбороч­ный контроль над районом, они любят эти штучки! — два велосипедиста, «фиат», где же автобус?

Вот и он, краснобокий симпатяга! Всего человек–то шесть, тихо, спокойно дремлют. Смотрю назад: пошел дождь, стекла запоте­ли, и совершенно бесполезно бдеть дальше. А вдруг Генри не выйдет на встречу? Вот будет номер! Но пусть лучше будет запасная, чем полное фиаско на этой. Вдруг потянуло в сон — совсем спятил! Стареешь, Алик, старе­ешь! О, где твоя юность? Утраченная све­жесть? Зеленая велюровая шляпа? Серое ратиновое пальто из монастырского ателье? Посиделки до утра? Ведь две ночи мог не спать — и как штык! Где прошлогодний снег? Увы, бедный Йорик!

Еще одна остановка, карамба, дождь, нажимаю кнопку «по требованию», остановка, прыгаю в люк, раскрываю зонт–парашют, дальше — через проходник[6] меж двухэтаж­ных коттеджей к железнодорожным шпалам и на Глостер–роуд.

Центр обожает проходники с переходом через железную дорогу — ведь это отрезает навеки возможный «хвост», идея проходников приводит шефа Маню в экстаз, а потому все это будет тщательно расписано мною в отчете: «В проходник за мною никто не последовал, при выходе оттуда ничего по­дозрительного не зафиксировано», впрочем, лучше «не было», дотошный Маня наморщит лоб, почешет «ежик» и спросит: «Не зафикси­ровано — это что? Возможно, было, но Алекс не видел, да?» — отчет и контроль, как ат­ланты, подпирают купола Мона­стыря.

Вот и железная дорога; надеюсь, что мышки–норушки еще не научились прыгать через рельсы в своих быстроходных каретах.

До встречи осталось целых пятнадцать минут, но лучше раньше, чем позже, никогда не забуду, как опаздывал однажды на явку и мчался по улицам во весь опор среди бела дня, расталкивая и пугая достопочтенных леди и джентльменов. А однажды перед встречей схватил живот, хорошо, что дело было в парке. А если серьезно: нашему брату неплохо носить с собою портативный ночной горшок.

Скоро ровно год, как я вернулся из славного Мекленбурга и приступил к реали­зации проклятой «Бемоли», черт побери, как летит время, невнятное и бесшумное!

Вызван я был в столицу высочайшим указанием Мани, вызван срочно и торжест­венно, проведен через все границы и Конт­роль в духе самой образцовой конспирации, и — что самое невероятное! — принят на дружескую грудь лично Челюстью, ибо встре­чал он меня прямо в аэропорту Графа — Владельца крепостного театра, впервые так обласкало меня начальство.

— Что произошло? — спросил я, не спеша освободиться от железных объятий и все еще размышляя, за какие такие грехи меня срочно вызвали под род­ные осины.

— Мы должны срочно ехать к Самому! Немедленно!

— Могу я заехать домой переодеться? — я был в добротном остинридовском твиде и брюках из cavalry twill[7], с цветастым шей­ным платком под клетчатой рубашкой и не имел особого желания являться пред свет­лейшие очи в таком богемном виде: Сам лю­бил строгие костюмы, однотонные галстуки, суровость и аскетизм во всем — брал пример с Несостоявшегося Ксендза.

— Ты что? С ума сошел! Нас же ждут!

И мы помчались по средней полосе, светя фарами и рыча спецсигналом — так, наверное, летел гонец к царю Салтану с вестью, что родила царица в ночь.

Свернув с улицы Убиенного Царевича под арку (тут нам преградили было путь Але­бардами, но, окаменев, взяли под козырек), мы поднялись на лифте, пахнувшем незаб­венным тройным одеколоном, в просторный кабинет, где за письменным столом возвы­шался Сам, а перпендикулярно к нему вос­седал весь синклит.

Сам слыл человеком умным не только в монастырских кругах, но и во всем Меклен­бурге (косой среди слепых), он сверкал и купался в пышной седине, блестел перед­ними золотыми зубами и ласково щурил гла­за. Начал он в задушевном ключе, свойствен­ном всем бессмертным лидерам Меклен­бурга, а именно — поинтересовался, как я доехал, не заболел и не устал ли (ответы он, естественно, не слушал), предложил чаю с сушками, которыми в последнее время увле­кались на высшем уровне, и долго рассмат­ривал свои ногти, прежде чем приступить к повести, печальнее которой нет на свете.

Опасаясь поранить губу сушкой (в светских кругах на Пэл–Мэле такие делика­тесы и не снились), я кра­ем глаза наблюдал, как Заместитель Самого (домашняя кличка Бритая Голова), подставленный под Самого предусмотрительным Самым–Самым, дабы умный Сам не возомнил слишком много о себе и не организовал какой–нибудь тайный комплот, брезгли­во изучает мои твиды свинцовыми остренькими глазками, прице­ливается, примеривается и постукивает нож­кой о ножку под столом: ростом он уродился ниже низкого и на высоком стуле не доставал по­дошвами до пола.

Маня сидел смирно, как вызванный к директору школы двоечник, не почесывал, как обычно, свой густой «ежик» и всем своим видом демонстрировал покорность и Самому, и особенно Бритой Голове, которого он дико боялся.

Сам начал сказ в драматических тонах: обрисовал международную обстановку, кото­рая оказалась чрезвычайно сложной, слож­нее, чем в прошлом году и в прошедшие десятилетия,— так уж повелось, что обста­новка накалялась по нарастающей с момента образования революционного Мекленбурга, и не виделось этому ни конца, ни края. Затем Сам коснулся народного хозяйства, которое росло и совершенствовалось, хотя пока еще и не достигло вершин успехов, потом сделал паузу, побарабанил пальцами и вдруг голо­сом провинциального трагика объявил, что случилось ЧП и на нашем боевом корабле завелась Крыса. Он так и сказал: «На нашем боевом корабле, друзья, завелась Крыса. Произошло несколько страшных провалов!» — Сделал паузу, посмотрел на ногти, а потом и на меня.

Краска ударила мне в лицо, я чуть не поперхнулся проклятой сушкой и твердо, как учили, ответил, что если это допрос, то сле­дует предъявить конкретные обвинения.

Тут Сам развел руками и тонко улыб­нулся, а остальные расхохотались мелень­ким смехом и разъяснили глупому Алексу, что речь не о том, что ему верят, его ценят и любят и он вовсе не Крыса, а тот самый от­важный Крысолов, который может спасти весь корабль. Каким образом? Имеется про­веренный, старый, как мир, способ. Инфиль­трация.

— Я не буду вдаваться в оперативные детали,— скромно заметил Сам, который всю жизнь создавал учебники о светлом буду­щем, тайно писал декадентские стишки и редко спускался на грешную землю,— тут важно принципиальное решение. Прежде всего, готовы ли вы к этой операции. Риск большой: не так–то просто войти в доверие к американцам. Если нужно, то подумайте.

Для приличия я подумал несколько се­кунд (гадал, между прочим, где они, гады, достают такие вкусные сушки).

— В принципе, я не вижу никаких пре­пятствий! — сказал я медленно и торжест­венно.— Благодарю за оказанное доверие!

Тут все радостно загалдели и слово взял Бритая Голова. Не спуская глаз с моего шейного платка (видимо, прикидывал, подой­дет ли он в качестве удавки), он спросил, понимаю ли я всю сложность операции? Я понимал. Если есть сомнения или колебания, то я могу отказаться[8]. Я вновь не отказался. Тогда он сказал, что мне верят, на меня на­деются, а я ответил, что не подведу, не по­щажу себя, не пожалею сил и, если пона­добится, и жизни.

— Чудесно! — заключил Голова.— Но американцы не лыком шиты, и прежде, чем начать операцию, нам следует провести большую подготовительную работу. Иначе они нам не поверят. Операцию назовем «Бемоль»!

Никто не возражал — Бритая Голова, по слухам, начинал свою карьеру в музы­кальном училище, где бывали дети чинов, приближенных к Усам, оттуда и пошел он вверх по лестнице, борясь за безопасность вечно окруженного врагами Мекленбурга.

Аудиенция заняла около четверти часа. Сам на прощание потряс мою руку двумя руками, что по задумке показывало откры­тость души, осветил в последний раз сединой и зубами и ласково пожелал успехов в ра­боте и счастья в личной жизни.

Ошеломленный и потрясенный, вышел из кабинета в сопровождении Челюсти, еще до конца не осознав все значение постав­ленной государственной задачи.

Я попытался представить Крысу. На­верное, хитрая усатая морда с хищным носом. Или наоборот: простодушный добряк, всем своим видом вызывающий доверие. Я вспомнил четырех мышек на старой квартире и как они не смогли залезть к себе в норки, которые Римма засыпала битым стеклом,— она знала толк в таких делах,— и с писком носились по квартире. «Убей их!» — кричала Римма.— «Как? — кричал я.— Как?» Так они и скрылись в целости и сохранности…

Затем мы сидели vis–a–vis у блестящего, без еди­ной пылинки письменного стола Челюсти и проникновенно смотрели друг дру­гу в глаза.

— Не каждому, Алик, дают такое зада­ние. К тому же лично Сам… Это большая честь!

— Что провалила эта Крыса?

— Очень много. Несколько агентов. И утечки идут все время, а мы даже не в состоянии определить, на каком уровне она сидит. Потом я дам тебе полную справку.

— Какие–нибудь зацепки?

— Практически никаких,— мрачно ответил Че­люсть,— но до Крысы еще идти и идти, а сейчас нужно провернуть первую часть «Бемоли», создать заделы перед пер­вым шагом. Иди в архив, еще раз перечитай дело Генри. Тебе нужно будет съездить в один городок, там есть интересный мате­риал…

И я поехал в городок, что на карте ге­неральной кружком означен не всегда, трясся в переполненной электричке (машиной меня не осчастливили, несмотря на вопли о Свя­той Конспирации: «Знаете, Алекс, у нас на носу юбилей создания Ордена, весь служеб­ный транспорт задействован… Да и кого вы можете случайно встретить в нашей элек­тричке? Иностранные агенты и ваши друзья по лондонскому Сити вряд ли пользуются ею, иностранцам ездить там рискованно, могут и огреть бутылкой, завидев пижона в фирмен­ной одежде… поэтому найдите в чулане ка­кой–нибудь тулупчик и поезжайте с Богом!»), смот­рел на канавы с ржавыми колесами, разодранными башмаками, консервными банками и думал, когда все это кончится.

Встретил меня на перроне глава мест­ного прихода Евгений Константинович, жиз­нерадостный человек в бородавках и прос­торной «болонье», усадил в оперативную машину и незамедлительно повез к предмету моих служебных вожделений.

В машине мы молчали (Евгений — в дальнейшем Болонья — оказался великим конспиратором и держал шофера на подо­зрении), терпеливо качались на ухабах и разглядывали пролетающие пейзажи: полу­разрушенная церквушка, над которой печально кружились вороны, словно разду­мывая, приземлиться ли на сгнивший купол или взмыть подальше от него в бескрайнее небо, огромные ямы с лужами, горы щебня, глубокие борозды грузовиков, облупленный корпус, окруженный деревянными домиш­ками и веревками с бельем, словно прибыли мы в день всеобщей стирки.

Рынок ютился во всей своей велико­лепной убогости на заднике грязного двора: несколько потемневших от вековых дождей деревянных стоек с синими цыплятами, чах­лыми пучками зелени, перевязанными бе­лыми нитками, кучками моркови и картошки — и над всем этим нависали небритые силу­эты измож­денных самогоном мужиков и квадраты кособоких баб, закутанных в платки.

В этом разнопером хоре Болонья легко отыскал Семена (псевдоним Пасечник), кото­рый торговал благородным медом, выделяя­ясь чистым ватником и лисьей шапкой,— единственное светлое пятно на холсте, ис­полненном художником перед самоубий­ством.

Вскоре мы оказались в пахнущей дым­ком избе, под строгими взглядами фотогра­фий дореволюцион­ных предков, за круглым столом с кружевной скатер­тью, на которой быстро появились аккуратно нарезанное сало, шпроты, селедка, соленья и высокий штоф с водкой (мечта страдальца Алекса за кордоном в те тяжкие минуты, когда хочется послать все подальше, разжечь костер из агентурных дел и попивать самогон с Совес­тью Эпохи и другими дружками, закусывая рыжиками и подбрасывая березовые поленья в гудящее пламя).

Из рапорта Алекса по возвращении в стольный град:

Пасечник, с которым меня познакомил наш представитель, сообщил следующее:

«В начале 1945 года вместе со своей частью я находился в городе Зальцведеле. Однажды, проходя по улице вечером, я по­знакомился с двумя бельгийками, которые были интернированы в Германию и работали у немецких домохозяек. Они пригласили меня на квартиру, угостили, устроили танцы. Впоследствии мне удалось установить близ­кие отношения с Жаклин Базик (в дальней­шем — Берта), которые я поддерживал до тех пор, пока наш контакт не был зафиксиро­ван военной контрразведкой моей части. После этого я был отправлен на родину, а затем — в лагерь.

Характеристика Берты: полная, голубо­глазая блондинка, по натуре веселая и общи­тельная, на контакт пошла очень легко, резко отрицательно относится к фашистам, под­держивает демократию в Европе, католичка. На политические темы мы с ней не разгова­ривали.

После возвращения из лагеря я пол­учил от нее письмо из Бельгии, о чем доло­жил куда следует, и некоторое время мы переписывались на немецком языке. Она сообщала, что вышла замуж, потом разве­лась, оставшись с двумя детьми и старой матерью. Несколько лет от нее не было писем, год назад снова пришло письмо, в котором она сообщала, что уже целый год работает в Лондоне».

Далее уже умозаключения самого Алекса:

«С учетом того, что Берта работает шифровальщицей бельгийского посольства в Лондоне (Пасечник об этом не знает), считаю целесообразным нацелить «Эрика» на ее разработку и вербовку, используя для этого расписку, которую в свое время Берта напи­сала под давлением нашей военной контр­разведки после раскрытия ее связи с Пасеч­ником. В расписке она дает обязательство тайно сотрудничать с любыми организациями Мекленбурга. Дала она расписку под угрозой, что в противном случае ее не выпустят в Бельгию».

Таков был короткий рапорт Алекса, исполненный год тому назад после поездки на родной электричке. Начальство дало «добро», и, вернувшись в Лондон, я пере­бросил все это дельце Генри.

…Вот, наконец, и Генри, высокий, как жердь, в темном пальто, с огромным зонтом в руке. Опоздание на пятнадцать минут, сде­лаем деликатный втык. Пока за ним никого не видно, но порядок есть порядок, будем при­держиваться условий связи и проведем контрнаблюдение. Вот он остановился у ма­газина «Сойерс» и дал сигнал (поправил шляпу). Сейчас еще десять минут пилить за ним в эту мерзкую погоду. Слава Богу, вроде все чисто. Вышло у него или нет? Если выш­ло, то это дело стоит обмыть: симфония «Бемоль» от пианиссимо переходит к кре­щендо. Гип–гип–ура!

Два идиота под дождем, вокруг ни ду­ши. Кому в голову придет бродить сейчас по улицам, кроме грабителей и шпионов. Ладно, потопали! А дождь, как из ведра, карамба!

…Вернувшись из провинции, я засел за дело Генри, которое порядком подзабыл, и визитировал Архивы, обаяв своей прелест­ной улыбкой сгорбленную даму с мучнистым лицом и ботаническим именем Розалия — часто вздыхала она по ушедшим тридцатым годам, когда все работали по ночам, лопа­лись от избытка бесовской энергии («все ответственные сотрудники были такие моло­дые! А женщин в учреждении работало сов­сем мало…») и делились ею с окружающими.

Впрочем, все мои искания по делу Берты увенчались крошечным жемчужным зерном: случайно промелькнула информа­ция, что голубоглазая блондинка подраба­тывала в Лондоне на машинке и давала об этом объявления в газету «Гардиан». С этой зацепки Генри и начал…

За два дня до возвращения на поля сражений я пригласил на традиционную про­щальную трапезу Челюсть и его помощника Чижика, человека не шибко мудрого, но чест­ного и исполнительного,— ему лично вменя­лось в обязанность вести все дела, связан­ные с «Бемолью», включая печатание на машинке и шифр–переписку.

Симпозиум нашей троицы состоялся в кабинете восточного ресторана, ютившегося напротив памятника Виконту де Бражелону в островерхом шлеме, простершего свою длань долу, что и привело к основанию города со славными традициями.

В кабинете мы и закайфовали под при­зывные роки из общего зала, под ксилофоны ножей и вилок, под соус общей беседы о нра­вах британского истеблишмента, перепле­тенного родственными и прочими свя­зями, взлелеянного на теннисных кортах Итона и Хэрроу, что позволило выиграть битву при Ватерлоо, и впитавшего не только снобизм имперских динозавров, но и пороки мужело­жества — прямой результат раздельного обучения и запрета выходить за пределы подстриженных газонов.

Официант уверенно прислуживал, с каменным лицом вслушивался в наши рас­суждения и исправно наливал рюмки, а мы, неумолимо разогреваясь, катились прямо в бушующее море наших повседневных дел и ловили рыбку, большую и маленькую, на сво­ем незатейливом эзоповом языке, что вызы­вало у слу­жителя тонкую и блудливую улыбку. Таким образом мы обсудили массу служебных дел.

— Ну а если сорвется с крючка?

— Тогда сменим всю леску и поставим новый поплавок.

— На браконьеров всегда есть закон…

Все это не помешало надраться до по­ложения риз (Челюсть, правда, держался стойко и не излишествовал), отвести душу в сортире, поговорить там о жизни со швейца­ром в пиджаке с позументами и выползти во взбудораженную ночь: три богатыря в шля­пах, словно качающиеся глыбы в чистом поле, катились по улице под колеса машин, растопырив пальцы в приказном жесте, при­зывно и умоляюще поднимали руки, реши­тельно, словно рубашку на груди, рвали на себя дверцы, кляли, возмущались, угрожали, просили и, наконец, плюнули на все и прошли пешком целых сто метров до Актерского Приюта. Увы, был дан от ворот поворот, и мы, нахохлившись, побрели по бульвару, кляня мудрого Чижика, отсове­товавшего вызвать служебный транспорт: знал, умница, повадки Мани влезать через водителей в интимную жизнь своих атлантов и кариатид.

Римма не ожидала нас, но во время моих побывок была готова ко всему и, пере­одевшись в кимоно с красным драконом — подарок примерного мужа, с намеком на покорность японских жен (оно, между прочим, блестяще гармонировало с ее рыжими воло­сами и белой улыбкой, которой она злоупо­требляла), оставила нас во власти всемогу­щего бара, а сама тем временем настрогала салями и сыр, напекла в духов­ке тостов, приготовила кофе и, видя мои мужественные, но вылезающие из орбит глаза, незаметно подсунула целую пригоршню спасительного аспирина.

К тому времени мы прожили уже лет пятнадцать и не превратили наш брак в ру­ины лишь благодаря сыну, а главное, моему долгому пребыванию на полях кровавых сражений.

Познакомились мы еще во времена Ра­достных надежд и упований: уже счастливо почили Усы, в честь которых отличник Алекс слагал стихи, обещая «учиться на «четыре–пять», чтоб красный галстук оправдать», тогда же он и записывал в заветную тетра­дку, что самое дорогое у человека — это жизнь… и прожить ее надо так, чтобы не было… и, чтобы, умирая, мог сказать: вся жизнь и все силы отданы… В год знакомства с Риммой я уже грыз науку в семинарии, го­товя себя к профессии торговца радиотова­рами, часовщика и маклера.

Римма уже закончила институт (нечто связанное то ли с дорогами, то ли с транс­портом, но приводившее в восторг моих про­столюдинов–родственников), естественно, не собиралась работать по профилю, а мечтала о случайной роли в кино и мгновенном пре­вращении в звезду, что очень отвечало бы духу модного тогда аргентинского фильма с Лолитой Торрес о трагедии дипломата и ак­трисы, которые люби­ли друг друга и муча­лись всю жизнь, не в силах отказаться от своего призвания ради семейного сча­стья.

Когда мы внезапно соединили навеки наши души, то я явился в Кадры, и тут обна­ружилось, что у Риммы плохая анкета: папа три года просидел в плену. Кадровик отли­чался прямодушностью: «Ты что, брат? Сдурел, что ли?»

Но любовь, как известно со слов Буре­вестника и Усов, побеждает смерть, и Алекс совершил первый в жизни геройский поступок (дальше уже тянется целая автострада, устланная подвигами и, наверное, ведущая в Ад): стал в позу, разбушевался, как Зевс, и озадачил всех и вся.

Но, к счастью, подули свежие ветры Первого Ледохода, и Римма внезапно вошла в фавор к начальству, озаренному идеей выковать из нее Жену–Помощницу–Радистку–Верного–Друга–Боевого Товарища и напра­вить дружную семью на бой, на вечный бой, покой нам только снится!

Прорезались у нее явные таланты к языку и радиоделу, хотя талантам нечего делать в Монастыре, нам нужны незаметные люди и трудяги, а таланты обычно неврасте­ники с разными выкрутасами и привлекают внимание своей шизоидностью.

Но вскоре начались подводные бури наверху, волнения в Синоде, смена Ареопа­га, и зловещий образ Римминого папы снова вырос до размеров фюрера. Начальство от­ставило Римму от подготовки, в качестве сладкой пилюли вручило на прощание охот­ничье ружье за старания и всячески облас­кало в припадке гуманности. И оказался дерзкий Алекс один в чистом поле, остава­лось ему парить над миром в гордом оди­ночестве, о, печальный Демон, дух изгнанья, железный парень Алекс!

Сергей родился без меня — до сих пор помню поздравление Центра, заделанное в микроточку,— особого потрясения я не испы­тал, хотя порадовался, что это отвлечет Рим­му от регулярных курений с наркоманкой Светкой и избавит от вечерней тоски, прихо­дящей за чаем с пирожными.

Пока Римма возилась на кухне, мы прикладывались к привозному «гленливету»[9], давней страсти жизнелюба Алекса, по стран­ной случайности не отраженной в его личном деле, хранящемся за семью печатями в кадрах.

Потом начались танцы, и Римма попе­ременно танцевала с Чижиком и с Челюстью (сквозь дым любимого виски я слышал свет­ские разговорчики: «Ах, вернисаж! Ах, как смело! Ах, какой кич! Ах, неужели ты не видел этот спектакль?»), потом я мирно заке­марил в другой комнате и утром с интересом узнал от любимой жены, что гости отбыли лишь два часа назад.

Вскоре я уже прощался с близкой серд­цу лошадиной физиономией в начищенном кабинете, где посредине пустого письменного стола красовалась одинокая авторучка «Монблан».

— Что–то настроение у тебя неважное! — заметил Челюсть.— Я уверен, что все будет о'кей!

— Мне не нравится, что придется за­кладывать своих… есть в этом что–то мерзкое.

— Интересно, как еще ты к ним влезешь? Или ты считаешь ЦРУ кретинами? В таких делах сантименты оставь для других. Чем мы жертвуем? Износившейся агентурой — и только! Как только перейдешь ко вто­рому этапу, дашь условный знак в сообщении по рации. После этого связь проводим лишь в исключи­тельных случаях и только по сроч­ным вызовам на моменталки.

Мы обнялись и даже, кажется, облобызались, спа­сибо, друг, за полезные советы!

Дождь чуть унялся, я догнал Генри у лавки колониальных товаров.

— Вы не скажете, как пройти к киноте­атру «Одеон»?

— Я сам из Ковентри и плохо знаю го­род…

Ключевые слова «Одеон — Ковентри», произнесенные двумя давними знакомцами, звякнули в жут­ком пароле, вызывая судороги хохота у тех, кто не сталкивался с удачными пластическими операциями и не работал с японцами.

Загрузка...