Душа шпиона — это некоторым образом слепок с нашей души. Жак Барзан.
Тут соврал, каюсь: по совету дружка–стоматолога лет десять не чищу зубы, а протираю ватой и массирую пальцами, потому и хожу без вставной челюсти.
Левое колено: до упора, налево и первый поворот направо (жаргон Монастыря).
Невнятная и бесшумная стопа Времени (Шекспир).
Шекспир прочно вошел в меня, не зря мы с папой–австралийцем целыми днями корпели над глоссариями.
Нечто вроде пешеходной дорожки, обычно знакомой лишь местным жителям (жаргон Монастыря).
Cavalry twill — кавалерийская саржа, ткань типа «диагонали».
И работать в Конотопе на должности делопроизводителя.
«Гленливет» — от одного звука млеет душа! Марка шотландского виски наивысочайшего качества, сделанного из malt, то есть солода из зерна, погруженного в воду, давшего ростки и затем высушенного. Этот чертов солод дает ферменты, превращающие напиток в особый и неповторимый сорт.
Вопрос, почему люди спят друг с другом, вечно мучит недремлющий Монастырь.
И не утешали даже собутыльники Шакеспеаре Бомонт и Флетчер: «Best while you have it use your breath: There is no drinking after death!» («Лучше делай это, пока дышишь,— ведь после смерти не выпьешь!»)
Мне бы такого домашнего доктора!
Видимо, она приоделась по случаю вербовочной беседы.
И снова в голове кумир фальшивого папы: «Вам кажется, я плачу? Я не плачу. Я вправе плакать, но на сто частей порвется сердце, прежде чем посмею я плакать. Шут мой, я схожу с ума!» («Король Лир»)
По расцветке он напоминал платок моего дядьки из семинарии, он обычно степенно доставал его из галифе, аккуратно раскладывал, прилагал к носу и трубил, как в охотничий рог.
Казалось бы, пустяки, но любая чужая инициатива попахивает пропокициой. и потому центр предпочитал, чтобы ее проявляли свои работники.
Уолтер Рэли написал сыну то, что я хотел бы, но не в силах написать:
«Три вещи есть, не ведающие горя,
Но некий день их застигает в сборе,
Из леса в бревнах виселиц мосты.
Повеса ж и подросток— это ты».
Между прочим, я не очень–то и врал.
«Обожаю это слово, есть в нем нечто королевское.
На миг показалось, что я влез в свой фамильный склеп на деревенском кладбище около Мельбурна.
Открою секрет: грелка, попросту говоря,— обыкновенная бутылка с горячей водой.»
Этот вопрос мучил и Сергея, когда он учился в начальной школе. Легенда о северных приисках часто испускала дух: уши детей— как радары, а я во время побывок в беседах с Риммой вываливал так много, что к десятому классу сын уже знал почти все.
Старый бурундук оказался не таким простаком, как я предполагал.
Тут же и родилась прекрасная домашняя кличка: Гудвин. живший в штате Канзас, волшебник Изумрудного города Великий Гудвин.
Цитата из статьи прославленного макленбургского писателя, поразившая школьника Алекса и потому занесенная им в дневник: «И, пожалуй, самым ярким выражением исторической бездарности американского империализма как раз и является фигура того, кого Уоллстрит провозгласил своим апостолом,— фигура Гарри Трумэна, маленького человека в коротких штанах». Впрочем, с Соединенным Королевством у меня тоже установились непростые отношения: еше в семинарии я написал дипломную работу «Фашизация государственного строя Англии».
Вот бы мне такую фамилию! Так и слышится удар топора, и отпадает головка, и молодцу конец! Тр–тр!
Пес верного и надежного агента, названный так из любви к восточным землям Мекленбурга, на которые, к его счастью, он никогда не попадал.
Эту кличку она получила уже позже, когда ее ястребиные очи потухли, а тело обрело пышные формы.
Еще одна деталь очень мужской анатомии Алекса. А в голове играло: «Пятнадцать человек на грудь мертвеца, йо–хо–хо! — и бутылка рома!»
Мое состояние точно передает анекдот: «Похмельный фермер пришел подоить утром корову, но никак не мог оттянуть соски дрожащими руками. Вдруг корова открыла рот: «Ты пил вчера?» — «Надрался, как зюзя!» — «Мне жаль тебя, дядя. Знаешь, что сделаем? Крепче держись за соски, а я буду подпрыгивать».
Челюсть держал Тацита и еще кое–кого в кабинете для показухи.
Ему я представился как Джон Грей в память о зеленых деньках, когда в возрасте десяти лет сидел я на коленях у девятиклассницы, а она пела: «Денег у Джона хватит, Джон Грей за все заплатит, Джон Грей всегда таков!»
Когда в устах женщины звучит «политический климат», ее невольно переносишь из одного класса в другой.
Прием нехитрый, прямо скажем, что рассчитан на дурака, но ведь среди людей приходится работать, а не в салонах, где Монтескье и мадам де Сталь!
Дурацкий вопрос. Не встречал людей, которые сразу же после него не расстраиваются.
Интересно, сколько времени надо лететь с верхотуры вниз, пока не достигнешь любимой Земли?
Всегда уважал парикмахерш, продавщиц, стюардесс, чего и всем желаю!
Опять задушевный тон, словно дома на заледеневшей улице спрашивают, обратив страждущий лик: «Отец, как пройти в винный магазин?»
Не о чем больше говорить.
Завязки не были чужды жизнелюбу Алексу, очищавшему временами свой мотор от шлаков и грязи,— о литр теплой воды и целительные клизмы! О два пальца в рот! о яблочная диета! о молоко до судорог, утренние пробежки, пятьдесят отжимов от пола, эспандер и снова клизма— лучшее лекарство от всех недугов! И тихая счастливая жизнь без алкоголя неделю или две! Как писал святой Августин: «Даруй мне чистоту сердца и непорочность воздержания, но не спеши, о Господи…»
Я тут же вспомнил, что у Шакеспеаре какой–то кровавый циник изрекал, что величайшая фантазия, именуемая совестью, ничего не значит и лишь делает человека трусом.
Я уже начал подозревать, что и в моем личном деле он покопался. Спасибо начальству, если в нем лежали такие лестные характеристики!
Как говорил Учитель, обещания похожи на корку пирога, и дают их для того, чтобы нарушать.
И снова Вилли: «Роскошная смесь запахов негодяя, поражающая ноздри».
Между прочим, доблестный Алекс долго был привязан душой к этой марке трусов, и только конспирация вынудила его обречь себя на западные образцы.
Сеял дикий овес, точнее, прожигал жизнь. Английская идиома XVI века, обожаемая моей преподавательницей английского, много мы насеяли овса в те славные денечки!
«Вступим вместе в вечную ночь, и я отворю перед тобой могилы… слышалась беспомощная возня, и всем было тягостно и тревожно, и в глубинах каждой из бессчетных ям слышался тоскливый шелест погребальных одежд. А среди тех, что, казалось, мирно почили, я увидел великое множество лежащих не в той или не совсем в той торжественной и принужденной позе, в которой укладывают покойников в гробу…» — на этом месте из Эдгара По у меня была кожаная красная закладочка с видом дома–музея шведской писательницы Сельмы Лагерлеф, там я ее и приобрел несколько лет назад на пути к тайнику, заложенному для меня на пустынных брегах озера Веттерн, и одно время использовал этот текст в качестве кода.
Иногда в минуты черной тоски именно так я и полагал. Впрочем, любезный сердцу Монастырь недалеко ушел.
Большего оскорбления я сроду не слышал.
Не иначе, как этот простак из Канзаса намекал на мой загул с Черной Смертью. Просто в Принстоне плохо изучают «Гамлета»: подобно тому, как принц разыгрывал свое сумасшествие, лицедей Алекс имитировал внезапный взрыв загадочной мекленбургекой души. Вранье, конечно, но как оправдание перед Кадрами вполне сойдет.
Мы направили наши носы или пошли вперед — и эту идиому вдохнула в меня милая преподавательница семинарии, чудом попавшая в это богоугодное заведение. А я прерывал ее словами из Донна: «For God's sake hold your tongue and let me love» — «Ради бога, придержи язык и дай мне тебя любить».
Черный зверь, объект ненависти (франц.). Иногда таким я казался себе в кругу коллег.
Каждый раз, когда я произносил нечто подобное, мне казалось, что разверзнется земля и полетит лжец Алекс вниз головой на пламя адского костра.
Чистейшей воды псих!
Представляю, что стряслось бы с моим пробором!
Действительно, что дороже жизни? Что есть жизнь?…a walking shadow, a poor player that struts and frets his hour upon the stage, and then is heard no more: it is a tale told by an idiot, full of sound and fury, signifying nothing». — «Жизнь — только тень, она— актер на сцене. Сыграв свой час, побегал, пошумел — и был таков. Жизнь — сказка в пересказе глупца, в ней шум и ярость, и ничего она не значит»,— учил меня австралийский папа, являвшийся во сны после бегства с крыльца толстой бабы, торговавшей урюком, был он в красном бархатном халате, с однотомником Уильяма в издании «Спринг букс», в окружении казуаров, молохов, страусов эму, диких собак динго и, конечно же, симпатичнейших коал с эвкалиптовыми листьями в зубах.
Беседу с «Контом» я записывал на мини–магнитофон, не хотелось потом напрягать мозги при составлении доклада Хилсмену.
Я представил себе рубильник «Конта», воткнутый в юбку, и с трудом сдержал улыбку.
Неужели западногерманская разведка?.— мелькнуло у меня в голове.— Нет, Алекс, они информировали бы ЦРУ, выкормившее службу генерала Гелена».
Хорошего мнения он был о себе, этот Юджин! Андре Мальро, Кестлер… Себя, видимо, он считал новоявленным Пименом, которого Бог пустил в этот мир лишь для того, чтобы написать истинную правду о Монастыре и Мекленбурге.
Глухой переулок, тупик.
На этой фразе я почувствовал себя старой проституткой, читающей мораль о необходимости сохранять невинность.
Менее прекрасная, чем та торговка урюком на крыльце, будоражащая мои прозрачные сны.
Вот уж не ожидал от себя таких способностей. Есть шанс после отставки устроиться на терапевтическую работу в общество анонимных алкоголиков.
Телеграмму явно подготавливал Чижик.
Большой Уэбстерский словарь: «Красная селедка — это селедка, которая высушена, прокопчена и засолена и имеет настолько резкий запах, что. если провести ею по следу лисицы, борзые теряют нюх и сбиваются с пути. В наши дни красная селедка не уступает кипперу, но слово имеет идиоматическое значение, как нечто, задуманное для отвлечения внимания, для действий в ложном направлении. Пример из газеты «Геральд»: «Вот еще одна «красная селедка», чтобы заставить избирателей забыть об актуальной проблеме безработицы».
Глаза, между прочим, прекрасные, в которых, как я убеждал ее, тьма перемешана со светом.
«Поцелуй меня, Кейт!» — слова Петруччио, обращенные к Катарине во втором акте «Укрощения строптивой», отрывок из которой мы самозабвенно играли на самодеятельных подмостках в семинарии во имя совершенствования языка.
«Немного больше, чем родственник, немного меньше, чем друг» — любого человека я примеряю этой фразой умника Вилли.
Это был уже период, когда Маня от пространных резолюций–монологов перешел к сокращениям.
О Боже мой! А на ум шли бриллианты из ларца Риммы, жемчуг, густо–розовые топазы, лунный камень и золотая змейка с глазами из настоящего гиацинта.
Так американцы окрестили Пасечника, фантазии оказалось еще меньше, чем у Чижика, неужели во всех спецслужбах работают люди лишь с одним полушарием?
Там находились тайники— ямы для оружия.
В период добрачной Римма говорила то же самое, зато впоследствии с ее нежных уст все чаще слетало слово любви — «козел».
В спецфонде одной библиотеки в революционной газете 1918 года я вычитал: «Блеск звезды, в которую переходит наша душа, состоит из блеска глаз съеденных нами людей».
Как дела, старик? (франц.)
Ничего (франц.).
Пошел в задницу! (польск.)
Видимо, звезды в октябре того года располагали к помолвкам и бракосочетаниям шпионов.
Коварные персы во время переговоров со своими врагами стояли на деревянных замаскированных настилах, покрывающих заранее провалиться, давая клятвы.
Очень похоже на одну из любимых резолюций Мани — «обсудим». Просто, изящно, деловито.
Выбор Юджином анекдотца говорит о том, что ему явно не хватало папы–эстета. Француз вбегает в цветочную лавку. «Мне нужен букет цветов для невесты!» — «Она девушка или женщина?» — «Какое это имеет значение?!» — «Если девушку, то нужен букет из белых роз, а если женщина, то из фиалок». — «Ну, конечно, из белых роз!» После паузы: «А впрочем, вплетите туда немного фиалок».
Молоки карпа… семга… икра. Когда Базилио ее увидел, его словно ударило током: «О зернистая икра! Как я люблю те края! Ведь я служил в конвое во время войны, охранявшем грузы, идущие в порт Архангела!» — Просто готовый ценный агент, так и хотелось подойти к нему на четырех лапках и промяукать: «Дорогой Базилио, докажите делом ваши симпатии. Одна ваша знакомая кошка работает секретаршей у премьер–министра…»
Не то что притрагиваться — видеть его, зажаренного заживо, не мог!
«Как лорд», по–мекленбургски — «как свинья» — яркое свидетельство разницы классовых подходов.
Истинно черный юмор обитает не в Англии, а в Мекленбурге: «Голые бабы по небу летят— в баню попал реактивный снаряд
«Голубые и белые розы собирал я на радость своей возлюбленной» — черт знает, где я подцепил эти строчки и почему они вдруг всплыли в памяти.
Мне нравилось писать a la Чижик, так звучало торжественней и ласкало уши Центра.
Полная туфта! Какой мог быть другой срок? Повторить операцию я уже не мог, но требовалось показать Центру, что я полон решимости выполнить Высочайшую Волю. О Бритая Голова!
«Эксами» до мекленбургской революции деликатно называли экспроприации собственности, а точнее, вооруженные налеты на почтовые поезда с деньгами, взрывы и ограбления банков, столь необходимые для жизнедеятельности руководящего ядра во главе с Учителем в целебной Швейцарии и других жемчужинах обреченного капитализма. После революции «эксами» стали называть любые острые мероприятия, включая удушение подтяжками, выстрел в затылок или увоз с кляпом во рту из Рио–де–Жанейро, где все ходят в белых штанах, в родимый Мекленбург для свершения справедливого пролетарского суда.
«Эта штука посильнее, чем «Фауст» Гете»,— сказали Усы о «Девушке и Смерти» Буревестника, «тут любовь побеждает смерть, а не наоборот». Видимо, эта мысль озарила Усы после того, как он довел до самоубийства (если не убил сам) свою жену.
В Гавре, в Рио–де–Жанейро, в пустыне Сахара, на памятнике виконту де Бражелону, на крыше — все легко сходило с рук: и красная опасность, и рука Мекленбурга давно вошли в кровь и плоть англосаксов, все это постоянно подогревалось и прессой, и контрразведкой. Впрочем, под родными осинами ребята тоже не лыком были шиты и умело надували пузыри о западных происках.
Тут он не ошибся. Правда, у меня тоже были некоторые претензии, когда он зажал мне нос тряпкой в Каире.
Старый козел!
Тут словно сто Чижиков поработали! Как это у первооткрывателя великого Уильяма? «Я, кажется, с ума сойду от этих странных оборотов, как будто сотня идиотов долдонит хором ерунду!»
«О какой позор, соотечественники! И я, и вы, и все мы лежали ниц, и кровавое предательство цвело над нами!»
Виделся я себе почему–то лежащим ничком, скорчившимся, маленьким, в луже крови самой лучшей группы, и жирные мухи ползали по растрепанной голове.