Неожиданный вызов

Шла триста двадцатая ночь войны. В небе ни луны, ни звезд — низкие тучи, тяжелая чернота. Высоко над оврагом тоскливо стонали сосны и, кажется, жаловались на свою горькую судьбу, на то, что их, не имеющих никакого отношения к войне, к добрым и недобрым людским делам, дни и ночи беспощадно кромсают и калечат мины и снаряды. Сегодня артиллерийский обстрел начался с вечера. Сначала он обрушился на передовые позиции полков, а с полуночи — на штаб дивизии.

Землянки штаба 130-й стрелковой дивизии[1] и военной прокуратуры расположились в глубоком и узком лесном овраге. Снаряды, не причиняя им никакого вреда, гулко рвались то с недолетом, то далеко за оврагом. И все же на душе было тревожно. В землянке нас было трое: следователь старший военный юрист М. А. Кулешов, замкнутый, неразговорчивый человек, тоскующий о жене, с которой зарегистривался в загсе в последний предвоенный день, красноармеец Мария Стольникова, секретарь-машинистка, восемнадцатилетняя романтическая душа, живущая надеждой попасть в разведшколу и вершить большие дела в тылу врага, и я, военный прокурор дивизии. День прошел трудно, усталость мешала уснуть. Помимо воли припомнилось все, что было позавчера, вчера и сегодня. Несколько дней назад воины дивизии освободили многие населенные пункты в районе Старой Русы. Жители Лунева схватили не успевшего уйти с гитлеровцами старосту. Когда-то он жил в селе, но был раскулачен и выслан, а в начале войны появился вместе с фашистами и стал старостой.

На площади, возле сожженной гитлеровцами школы, селяне соорудили виселицу и учинили над изменником самосуд. Командир 528-го стрелкового полка майор А. X. Кузнецов проезжал случайно через Лунево, когда на шею старосте уже набросили петлю. Появись он минутой позже, и не пришлось бы мне и следователю особого отдела столько дней заниматься стариком. Его доставили в прокуратуру со связанными руками двое подростков и немолодая, с изможденным лицом женщина. Подавая записку Кузнецова, она сердито заявила:

— Зря заступаетесь — предателей надо вешать… Он холуй немецкий…

К тому времени я уже немало прошагал по земле, побывавшей под фашистским сапогом, и не раз навертывались на глаза слезы, а в горле застревал ком при виде повешенных стариков, женщин, пристреленных детей. От гнева немело сердце. Казалось, попадись в руки виновник этих злодеяний — разорвал бы на части! И вот стоит передо мною один из тех, кто, как утверждают жители, прислуживал оккупантам, а может, и сам вешал и расстреливал! Он стоял спокойно, щуплый, в засаленной, штопаной-перештопаной ситцевой рубахе, небритый, со свалявшимися волосами на лобастой голове.

— Вот вы какой, — сказал я недружелюбно, — доигрались…

Старик посмотрел на меня долгим, испытующим взглядом, вздохнул и тихо сказал:

— Я играл, верно, только не так, как вы думаете. Отпустите их, — показал он на сопровождающих. — Я все расскажу…

Следствие длилось всего три дня. Выяснилось, что избавленный нами от виселицы человек действительно в 1929 году был раскулачен, затем перед ним извинились, восстановили во всех правах, однако в деревню он уже не вернулся — работал в городе на заводе. Когда вспыхнула война, его перебросили в оккупированный район как «раскулаченного», и фашисты клюнули на это — подобрали…

— Почему же вы не попросили, чтобы вас доставили хотя бы к первому ближайшему командиру? — спросил я, когда все прояснилось.

— Кого просить? Слова не дали сказать: схватили, связали, засунули в рот тряпку и поволокли на виселицу… Их, конечно, нетрудно понять… Как еще поступать с предателем, немецким прислужником…

…Когда освобождали старика, мне хотелось обнять его, сказать сердечно: «Великое тебе, отец, спасибо. С такими нас никто не одолеет». Но, прощаясь, я только шепнул: «Бодрись, папаша!» В ту же ночь дивизионная разведка перебросила его через линию фронта с новым заданием.

…Заснул я незаметно, но на рассвете был разбужен телефонным звонком.

— Что у вас произошло? — огорошил вопросом комиссар дивизии К. А. Лазарев и, поскольку я, соображая спросонья, о чем может идти речь, долго молчал, добавил сердито: — Что же вы не отвечаете? Приказали немедленно откомандировать вас в распоряжение военного прокурора фронта Лиховидова. Натворили что-нибудь?

— Вроде нет.

— Заходите ко мне, разберемся…

Через несколько минут я был у полкового комиссара К. А. Лазарева. Связаться с прокурором армии или фронта нам не удалось, так что в десять утра я сидел уже в старенькой эмке с командировочным предписанием в кармане и держал путь к Валдаю — в военную прокуратуру Северо-Западного фронта. Ехали проселками и лесными дорогами, избегая большаков, которые беспрерывно бомбил или обстреливал противник. Май уже перевалил за вторую половину, но было холодно и сыро. Дороги развезло, и машина, с трудом вырываясь из одной лужи, тут же застревала в другой, еще более глубокой, выла, дрожала, казалось — вот-вот рассыплется.

До Валдая километров сто пятьдесят, а мы делали не более восьми — десяти в час. Возле какого-то хутора застряли надолго — впереди образовалась пробка. Об объезде нечего было и думать — справа и слева глубокие кюветы, и за ними — море торфяной жижи и лес, лес, лес…

Нахлынули воспоминания. Вот я — политбоец сводного Московско-Ленинградского коммунистического батальона, а с первого боя еще и парторг третьей роты. Командир подразделения никак не найдет дивизии, в которую нам надлежало влиться; кажется, это должна быть сотая. Но где она? Одни поясняли, что пробивается из окружения, другие — что ведет бои справа от нас. Между Минском и Смоленском какой-то бригадный комиссар приказал батальону занять оборону вдоль шоссе и прикрыть отход наших войск. Для поддержки нам придали несколько «заблудившихся» пушек и обещали помочь с воздуха.

Мы крепко заклинили шоссе и контролировали его более суток. Но к полудню следующего дня фашистские танки оказались в нашем тылу. Стих грохот поддерживающих батальон пушек, и только одиноко и тревожно кружились над нами два-три «ястребка», словно предупреждая о надвигающейся беде. Танки противника, смяв тыл батальона и расправившись с артиллерией, устремились вперед. Тогда впервые услышал я горькое слово «окружение». Как выходили из кольца, знает только тот, кто бывал в таких переплетах. Потом угроза окружения и частые стычки с противником уже не очень пугали — отбившись от одной вражеской группы, мы вскоре сталкивались с другой и снова уходили, причинив немало вреда фашистам. Последний раз нас здорово потрепали западнее Ельни. Неся большие потери, батальон все же оторвался от наседавших гитлеровцев, вышел на боевые позиции 103-й стрелковой дивизии 24-й армии Резервного фронта и вошел в ее состав.

Через несколько дней я стал восьмым политруком третьей роты 583-го полка: семь моих предшественников погибли. В этом соединении довелось мне познать первую радость победы — освобождение Ельни — и последнюю горечь окружения.

6 октября меня вызвали в штаб полка и приказали отправиться в прокуратуру для работы военным следователем. Но добраться туда не удалось. Боясь заблудиться, заночевал в дивизионном медсанбате. А на рассвете лес содрогнулся от мощного удара артиллерии. Гитлеровцы начали генеральное наступление на Москву. В полдень медсанбат получил приказ отходить к Вязьме, но через сутки был атакован вражеской пехотой. Это были самые трудные дни. Медсанбат не боевая единица. Те из раненых, кто мог встать на ноги, получили оружие. Остальных несли и тянули на волокушах сестры и санитарки. Горстка здоровых бойцов и врачи прикрывали их, ведя непрерывный неравный бой. Леса и болота здорово нам помогали — фашисты их боялись.

Все-таки отбились и в середине октября вышли восточнее Вязьмы, где-то в районе Можайска. Раненых сразу же увезли в Москву. В первые минуты окружения царапнуло и меня. Рана засохла и особо не тревожила, но врач все-таки предложил мне следовать в госпиталь. Там меня направили в роту выздоравливающих.

Как-то вечером я был вызван к комиссару госпиталя. В кабинете у него было еще трое командиров. В полутьме я не сразу определил их воинские звания и род войск. Беседу со мной начал высокий, широкоплечий, все время улыбающийся военный с двумя прямоугольниками в петлицах:

— Где вы получили образование юриста?

— Это допрос? — спросил я, почему-то раздражаясь.

— Если это вас устраивает, считайте так.

— Я закончил Первый ленинградский юридический институт и там же учился на последнем курсе аспирантуры.

— На какой кафедре, кто ею руководил?

— Кафедра общей теории права. Руководил ею Шейдлин Борис Владимирович.

— Кого вы еще знали в институте?

Я перечислил.

— Вы были до этого в окружении?

— Да, был.

— А в плену?

— Я бы не сдался.

— Ну а если бы?

— Я же сказал, что не сдался бы.

— Каждый раз выходили один?

— Всегда со своими командирами и красноармейцами.

— А последний раз?

— Были наши и не наши… В окружении к нам присоединялись люди из других частей…

— Кто еще вышел с вами?

— Могу назвать только нескольких, ведь в медсанбат я прибыл в ночь начавшегося наступления, близко узнал начальника медсанбата, политрука, двух-трех врачей.

— Где ваш партбилет и оружие?

— Сдал в госпитале.

— Когда вас назначили следователем?

— Приказ от четвертого октября этого года, но я его не видел, мне об этом сказали в полку. Приказ переслали прокурору дивизии.

— Вы знаете, кто с вами разговаривает?

— Вы себя не назвали, а старшим по званию задавать вопросы не положено, тем более в моем положении…

Допрашивающий погасил улыбку, подошел ко мне и дружелюбно пояснил:

— Я — старший уполномоченный Особого отдела Московской зоны обороны, а эти товарищи из Главной военной прокуратуры и Главного управления военными трибуналами. Кстати, я окончил тот же институт, что и вы, только тремя годами раньше.

Я с волнением спросил:

— И вы меня в чем-нибудь подозреваете?

Один из тех, кто стоял у окна, подошел и тоже отрекомендовался:

— Рыжиков из Главной военной прокуратуры[2]. Мы ни в чем вас не подозреваем, а только проверили ваши объяснения, данные комиссару госпиталя. Те, с кем вы выходили из окружения, не говорили о вас ничего худого. Предлагаем вам работу в военной прокуратуре или трибунале. Выбирайте.

Через несколько дней я прибыл к военному прокурору Московского военного округа — диввоенюристу Алексею Харитоновичу Кузнецову. Это был высокий, подтянутый, с виду очень усталый человек. Враг стоял у московских ворот, и, по-видимому, не одна тревожная и бессонная ночь выпала на долю Кузнецова. Выслушав рапорт о прибытии, он сообщил:

— Вы назначены военным прокурором 3-й Московской коммунистической стрелковой дивизии[3]. Сегодня всех назначенных на должности прокуроров дивизий намеревается принять секретарь Центрального Комитета партии товарищ Щербаков. Ждите, вас вызовут…

Так я стал военным юристом.

…Как-то зашел в землянку прокуратуры комиссар 371-го стрелкового полка старший батальонный комиссар А. М. Петровский. До этого мы встречались с ним, когда проводили беседы с бойцами. Он всегда сопровождал меня, подсказывал, как лучше построить разговор, давал характеристику слушателям, рассказывал о настроении бойцов, о том, какие вопросы их больше всего интересуют. Я знал, что Петровский — член Союза советских писателей. Меня привлекали его скромность, умение сказать красноармейцу теплое, ободряющее слово. Нередко, приходя в окопы, прежде чем дать мне выступить, он обращался к тому или иному бойцу, называя его по имени и отчеству, и сообщал сведения о жене или родителях красноармейца, передавал письма. Комиссара отличали скромность, уравновешенность, сдержанность. Но на этот раз он был взволнован:

— У меня беда…

— Что стряслось?

— Появился членовредитель…

Мне стало не по себе. До сих пор дивизия москвичей не знала такого отвратительного вида трусости. Да и мне за недолгую юридическую практику не приходилось вести следствие о членовредительстве. В прокуратуре соединения в то время работали три следователя. С наиболее опытным из них Николаем Григорьевичем Дыбенко мы и направились в медсанбат, где лечился подозреваемый. Врач заявил, что не исключает ранение осколком мины, но, возможно, это и умышленное отсечение пальцев.

— Однако, — пояснил он, — предмет, которым они отсечены был очень острым, поскольку отсечение произведено одним ударом. Для такого удара должна быть, конечно, сильная и ловкая левая рука…

Командир взвода доложил данные о подозреваемом: в армию призван в начале 1942 года, когда советские войска освободили Калининскую область, около трех месяцев находился в медчасти запасного полка 53-й армии. Я рассчитывал вызвать подозреваемого и подробно выяснить обстоятельства ранения. Но Дыбенко тактично, вероятно не желая подчеркнуть мою неопытность в расследовании подобных дел, предложил иной путь: побывать в части, где до ранения служил подозреваемый, побеседовать о бойцами отделения, выяснить, как он вел себя, как относился к службе, что рассказывал о ранении, и только после этого побеседовать с ним самим.

Начали с командира отделения.

— Вел себя, в общем, нормально, — показал тот, — правда, очень боялся обстрелов, особенно минометных… Но ведь их не очень-то почитают и другие… Так что, ничего плохого за ним не числится.

Следователь спросил:

— Давно он в подразделении?

— Недели три.

— После ранения вернулся к вам?

— Да, рука его была обмотана рубашкой, он сильно ругался и плакал, кричал, что проклятый фашист лишил его руки.

— Говорил, где его ранило?

— Да, недалеко, на опушке рощи.

— А как он туда попал?

— Ходил к старшине роты за куревом.

— Вы его посылали?

— Нет… Очередь была красноармейца Петина.

— Вы говорите, он очень боялся минометного огня. В чем это проявлялось? — спросил я.

— Старался не вылезать из окопа. Мог сидеть в нем целыми сутками. Фриц часто обстреливает в обеденное время. Ротная кухня рядом, подход к ней почти безопасен, но если обстрел, он за обедом не пойдет. Не принесут ребята — сидит на сухарях.

— В этот день противник обстреливал как всегда или чаще?

— Вообще фрицы обычно бьют в одно и то же время, хоть часы проверяй. В этот день так же…

Следователь вызвал Петина:

— Скажите, почему за куревом вместо вас пошел боец К.?

— Я его попросил.

— Он не отказывался?

— Нет.

— Рассказывал, где его ранило?

— Нет, прибежал с окровавленной рукой, очень перепуганный и кричал от боли…

— Вы не обратили внимание, не левша ли он?

— Левша, мы его даже дразнили…

Дыбенко долго уточнял это обстоятельство, даже повторно вызвал тех, с кем уже беседовал, и официально допросил только по этому вопросу. Мне такая деталь в работе следователя понравилась. Я понимал, что он собирал данные, чтобы подтвердить или опровергнуть слова врача: «для этого должна быть сильная и ловкая левая рука».

— А если это совпадение? — спросил я.

— Вполне возможно, — ответил Николай Григорьевич. — Но это обстоятельство усиливает наше подозрение. Мы с вами по одному и тому же учебнику изучали криминалистику, и вы, конечно, помните, что членовредительство породила первая мировая война. Тот, кто шел на такой шаг, хотел вырваться из войны живым и вернуться домой трудоспособным. Членовредитель, как правило, бережет правую руку — ведь она рабочая… В данном случае рабочая левая.

Убедившись, что подозреваемый левша, Дыбенко переключился на исследование другого обстоятельства: чем подозреваемый мог нанести себе такое ранение.

Все свидетели показали, что тесака у подозреваемого никогда не видели, топоров в отделении нет, они имеются только у саперов. Что касается саперной лопатки, то он вроде бы уходил без нее, во всяком случае, она находится в окопе. Принесенная лопатка была тщательно осмотрена. Следов крови на ней следователь не обнаружил. Составив протокол осмотра, Дыбенко в присутствии понятых обернул лопатку газетой и опечатал сургучной печатью.

Последний вопрос, который поставил следователь вызванным, касался поведения подозреваемого после ранения. Не рассказывал ли он, как и где его ранило, был ли раненый один или с другими бойцами.

Все показали единодушно: ничего об этом не говорил, только стонал и корчился от боли.

По дороге в медсанбат Дыбенко сказал:

— Трудное дело… Пока у нас нет никаких доказательств ни его вины, ни его невиновности…

Подозреваемый уже спал, когда его пригласили к нам. Вошел он бодро, без тени волнения. Белокурый, лицо в веснушках, приплюснутый нос, пухлые обветренные губы. Правая рука висела на бинте. Сквозь марлю проступала запекшаяся кровь. Объяснили, кто мы. Это не вызвало у красноармейца никакой реакции. Беседу вел Николай Григорьевич.

До встречи с подозреваемым он почему-то представлялся мне серым, забитым, малоразвитым и неразговорчивым. Но, вслушиваясь в его ответы, я убеждался, что перед нами достаточно общительный и даже словоохотливый красноармеец.

Дыбенко поинтересовался его жизнью до войны, родными, как оказался на оккупированной территории, когда призван в армию, где начинал военную службу, когда прибыл в дивизию.

Беседа была тихой, спокойной, будто ее вели знакомые, встретившиеся после долгого расставания. Незаметно Дыбенко перешел к обстоятельствам ранения. Он все детальней и строже уточнял, как боец ушел из подразделения, какой дорогой следовал, где его настиг обстрел и где укрывался он от огня противника.

По нашей просьбе командование полка предоставило примерную схему минометного и артиллерийского обстрелов, произведенных немцами, с указанием времени и приблизительного размера обстрелянных площадей.

Я внимательно следил за тем, что показывал подозреваемый, и все больше и больше убеждался в расхождении его показаний с данными командования. На лице Дыбенко тоже можно было прочесть, что и он видит это несходство, но делает вид, что не замечает его, и продолжал задавать уточняющие вопросы:

— Вы и раньше ходили за куревом этим же путем?

— Да, разов десять, и всегда одной тропой.

— Может, на этот раз сбились с пути?

— Нет.

— Когда вас ранило, вы возвращались той же дорогой?

— Да. Хоть было очень больно и я страшно перепугался, но я хорошо знал только эту дорогу и ею возвращался к себе.

— Почему вы не пошли сразу в санитарную роту или в медсанбат, который был по пути?

— Растерялся.

— Когда вас ранило, вы стояли, лежали, сидели?

— Я упал на землю.

— Вы помните положение вашей правой руки?

Вопрос следователя меня удивил. Неужели под огнем противника, когда кажется, что каждый снаряд направлен в тебя, и только в тебя, и ты, шлепнувшись на землю, стараешься втиснуться в нее, слиться с нею, можно запомнить в каком положении была твоя рука или нога?

Если бы так спросили у меня, я не смог бы ответить. А ведь не раз приходилось бывать в такой ситуации… Осторожно решил вмешаться и отвести вопрос как неправоправный. Но допрашиваемый опередил меня и торопливо ответил:

— Помню… Левой рукой я закрыл голову, а правая была вот так откинута. — И он показал, в каком положении была рука.

Тут уже я вскочил со стула, готовый сказать, что он врет… Но Дыбенко тревожно посмотрел на меня, вероятно поняв мое намерение, и, ничем не выражая свое отношение к ответу бойца, спокойно спросил его:

— Как чувствуете себя сейчас, голова не кружится?

— Сейчас стало легче, прошла слабость, правда, ломит руку. Думаю, скоро вернусь в часть и еще повоюю!

— Как же вы будете воевать без пальцев, да еще правой руки? — задал вопрос Николай Григорьевич.

Допрашиваемый, умолчав о том, что он левша, ответил:

— Могу же я служить в медсанбате или в запасном полку?

Дыбенко поднялся, сунул свои записи в планшет и, обращаясь к раненому, спросил:

— А что, если мы с вами пройдем по той же дороге и осмотрим место, где вас ранило?.. Вам не будет тяжело?

— Когда? — растерянно спросил тот.

— Сейчас, прямо сейчас…

Я всматривался в лицо красноармейца и думая, что от его решения пойти или не пойти будет зависеть многое. Он ведь не мог не понимать, к чему клонит следователь и что мы подозреваем его в тяжком преступлении. Почему же с его стороны только легкая растерянность и нет ни слова защиты или возмущения, ни одного вопроса, никакой тревоги? А может, потому и не возмущается, что уверен в своей невиновности и не допускает даже мысли, что кто-то может думать по-другому…

Какой все-таки будет ответ?

— Не возражаю, — согласился боец, — в землянке душно, я с удовольствием пойду на воздух, только позвольте закурить.

Для осмотра места происшествия командование медсанбата выделило четырех понятых — трех красноармейцев и одного командира. Ночь была лунная, теплая и тихая, без обстрела с вражеской стороны. На позициях то и дело вспыхивали ракеты — одни гасли мгновенно, другие висели в небе подолгу, будто фонари. Когда мы вышли к месту происшествия, Дыбенко попросил подозреваемого:

— Постарайтесь показать, как можно точней, то место, где вас ранило.

Тот остановился, стараясь, вероятно, припомнить, а затем сказал:

— Я был очень перепуган, фрицы лупили здорово, но кажется, что вот здесь, — и он показал на пространство между двумя кустами.

Дыбенко, присвечивая фонариком, долго осматривал кусты, освещал каждую ветку, свежую поросль травы, потом снова обратился к раненому:

— Вы уверены, что именно здесь?

— Да, теперь уверен.

Николай Григорьевич снова полез в кусты. Я понимал, что он искал. Но ни одной срубленной осколками веточки, ни одной царапинки на коре растений он не обнаружил. А осколок от мины один-одинешенек не летает…

В четвертом часу, когда колыхался уже молочный рассвет, мы вернулись в медсанбат. Дыбенко составил протокол осмотра места происшествия, вычертил схемы и, когда его подписали понятые и подозреваемый, сказал:

— Теперь можете идти отдыхать.

Красноармеец дождался, когда ушли понятые, спросил хмуро:

— Значит, вы думаете, что я себя сам?

— Подозреваем, — ответил Дыбенко.

— Нехорошо, — сказал он и ушел, сгорбившись, усталой походкой.

— Ваше мнение? — спросил я у Николая Григорьевича.

— Рано делать выводы. Надо еще проверить, не пропадали ли топоры у саперов, а у разведчиков — тесаки.

— Значит, вы думаете, что он членовредитель?

— В этом почти уверен, но не уверен, сумеем ли мы изобличить его.

— А если ошибка?

— Извинимся, он парень толковый, поймет нас…

— Почему вы задали ему вопрос о положении рук? Разве это можно запомнить в такой момент?

— Потому и задал, что такого действительно запомнить нельзя, а вот придумать — можно. Но для чего он придумал, следует разобраться.

— Может, пригласим судебно-медицинского эксперта?

Дыбенко, подумав, ответил:

— После проведения повторного осмотра места происшествия. Ночью мы могли многого не заметить. Ведь должны остаться какие-то следы, если он сделал это сам.

С момента ранения не прошло еще и суток. Ночь в таком случае — не очень удачный союзник следователя. Днем все сподручнее, тем более что погода стояла солнечная, сухая, и если следы были, они сохранятся. Условились — следователь с понятыми, сославшись на недостаточность ночного осмотра места происшествия из-за темноты, произведут его повторно днем, а я проверю в подразделениях, не пропадали ли топоры, тесаки или малые саперные лопатки. Часов в восемь начальник штаба полка сообщил: «Старшины подразделений тщательно проверили наличие топоров, тесаков и лопат. Пропажи нет».

Утром прибыл в медсанбат А. М. Петровский. Поинтересовавшись, как идет расследование, пригласил позавтракать. Я работал всю ночь и охотно принял его приглашение. В землянку, расположенную возле кухни, нам принесли котелок с чаем, две алюминиевые кружки и кашу. Уже заканчивая завтрак, мы услышали перебранку. Повар ругал молоденькую санитарку за то, что та «без спроса хватает его топорик и черт знает куда задевала», а она сердито доказывала, что не видела никакого топорика.

Я подозвал повара к себе:

— О каком топорике идет речь?

— Пустяшное дело, — смутился кашевар, — мы сами, товарищ командир, разберемся. Я ей надеру хвост, дивчина станет поаккуратней…

Вмешался Петровский:

— Отвечайте на вопросы прокурора дивизии.

— Господи, топор как топор, маленький, сподручный колоть лучину на распалку или что подтесать. Подобрал я его во время наступления в каком-то дворе.

— Острый?

— Очень, я все время подтачивал. Вчера кинулся лущить лучину — нет его.

— А когда вы последний раз видели его?

— Вчера утром. А перед обедом не обратил внимания: не нужен он был мне…

В моих записях значилось: «К. ходил за табаком между 11 и 12 часами».

Повар описал приметы топорика: топорище березовое, с двумя сучками и остатками коры.

— Где вы держали его — на виду или прятали?

— От кого мне прятать? Всегда держал на виду.

Мы еще завтракали, когда вернулся Дыбенко и, не говоря ни слова, осторожно, поддерживая двумя пальцами, положил перед нами топорик — топорище березовое, у основания два сучка и остатки коры, на лезвии — следы запекшейся крови.

— Нашли в кустах, — пояснил следователь, — метрах в двухстах от того места, которое осматривали ночью.

— Да-а-а, — протянул изумленно полковой комиссар. — А я все еще не верил…

— Мы уже знаем, кому он принадлежал, — сказал я и протянул Николаю Григорьевичу протокол допроса повара.

Дыбенко прочел его и еще раз посмотрел на топорик:

— Тот самый. Но для верности все же надо провести опознание. Только для этого надо иметь несколько таких топориков. А где их взять?

— Это еще зачем? — удивился комиссар. — Позовем повара — он и подтвердит…

— Для обвинения этого недостаточно, — возразил я. — Подсудимый на суде может в таком случае заявить, что сомневается в точности показаний повара. Ведь топор всего один, других-то повару не показывали. А вот когда мы покажем повару в присутствии понятых полдесятка или десяток таких топориков и он разыщет, узнает именно свой, совсем другое дело. И у нас будет уверенность, что мы не ошиблись, и у суда твердое доказательство. Когда речь идет о привлечении человека к уголовной ответственности, мы обязаны сделать так, чтобы никаких «но» не было, чтобы советский закон был соблюден полностью.

А. М. Петровский шутливо поднял руки:

— Сдаюсь, товарищи, сдаюсь. Вы законы, конечно, лучше знаете. Помогу вам достать топорики. Они есть у саперов.

Повар и санитарка из девяти предъявленных им для опознания топориков безошибочно указали на принесенный Дыбенко.

Чтобы лучше узнать подозреваемого в членовредительстве бойца, или, как говорят юристы, «глубже изучить личность подследственного», я приказал следователю военюристу 3 ранга М. А. Кулешову отправиться в запасной полк и допросить тех, кто хорошо знал красноармейца К. Михаил Азарович Кулешов — кадровый военный следователь, опытный юрист, и ему не требовалось разъяснять, какие данные нас интересуют.

На следующее утро он вернулся с протоколами допроса одиннадцати свидетелей. Трое из них утверждали, что К. боялся идти на передовую, говорил, что его обязательно убьют.

— Один из свидетелей, — сообщил Кулешов, — показал, что он слышал от знакомого бойца, будто бы подозреваемый хвастался, что у него есть средство, которое поможет ему не попасть на передовую. Но, к сожалению, фамилия этого бойца неизвестна, и дня четыре тому назад он ушел на передовую в нашу дивизию. Зовут его Андреем. В штабе дивизии я взял список всех рядовых с этим именем, поступивших за последние дни. Их около сотни.

Пришлось изменить намеченный план работы и начать поиски нужного Андрея. К работе подключили третьего следователя дивизии — младшего военюриста В. М. Бачуринского. Ему повезло: из пяти первых вызванных для допроса воинов, второй оказался тем самым, кого искали, рядовым Андреем Первозванцевым. Его допрашивали втроем. Первозванцев был из Клина, который некоторое время был оккупирован гитлеровцами.

Спросили, знает ли он военнослужащего К.

— Знаю, — ответил Андрей. — Проходил с ним службу в запасном полку. Мы даже дружили. Какой-то он чудаковатый.

— А в чем это проявлялось?

— Страшно боялся погибнуть и все время твердил, что, если убьют его, кончится их род, он, мол, последний в семье…

Мы не торопились ставить вопрос о главном, о том, ради чего среди ста Андреев искали именно этого. Я с интересом следил, как Дыбенко втягивал свидетеля в живую беседу, казалось, уводя его все дальше в сторону от того, что хотелось узнать от бойца. И только когда Первозванцев разговорился и почувствовал себя просто собеседником, а не допрашиваемым, Николай Григорьевич неожиданно, как бы между прочим, спросил:

— Говорил ли вам когда-нибудь ваш приятель, что у него есть «секрет», как уклониться от передовой? Припомните…

Первозванцев, заметно удивленный вопросом, подумал немного и кивнул:

— Было такое.

— Конкретно.

— Да чепуха все это. Когда фрицы наступали, везде разбрасывали листовки-пропуска. Призывали, чтобы наши сдавались в плен, обещая сытую жизнь. Тем же, кто не хотел сдаваться, советовали калечить себя и уходить с передовой. Когда нас оккупировали, такие листовки валялись пачками. Мы их употребляли на курево. В запасном такую листовку я видел у К.

— При каких обстоятельствах? Подробнее, пожалуйста.

— Как-то меня и его послали в тыл. По дороге мы попали под минометный обстрел. Отлежались в канаве. Когда поднялись, я удивился: у него физиономию будто мелом обсыпало. Я спросил: «Перепугался?» А он говорит: «Чуть не напустил в штаны». Мне было жалко его… В тот день я и узнал про этот будущий дурацкий род, а также про листовку. В ней фрицы поучали, как прострелить руку или покалечить ногу, чтобы тебя не разоблачили и комиссовали по ранению. Было в листовке и о том, как сделать, чтобы у тебя что-то вроде дизентерии появилось. Я пожурил его, сказал, что нельзя такие листовки хранить…

— Где же эта листовка?

— Мы ее раскурили.

— Он не говорил, что хотел бы воспользоваться этими советами?

— Нет… Но когда уходил на передовую, сказал: «Вот и пришел мой час, и ничто мне не поможет, даже мой «секрет». Я вспомнил про листовку и сказал ему: «Только не дури…»

— Почему вы о листовке не доложили командиру?

— А что я — доносчик? Парень бумажку подобрал по глупости, мы ее раскурили, посмеялись — и шабаш. Какой прок в доносе? Жалею, что не со мной он попал на передовую. Я так понял, что его кто-то должен обязательно поддерживать…

Когда был подписан протокол допроса и следователь поблагодарил Первозванцева за беседу, пожелал ему мужества в бою и победы, красноармеец спросил:

— Мой приятель что-нибудь натворил?

— Разбираемся, — неопределенно ответил Дыбенко.

— Значит, все-таки надломился, — сделал вывод Первозванцев.

…Заканчивались вторые сутки следствия, нас торопило командование дивизии, поступил запрос от прокурора армии, а мы ничего еще не могли сказать определенного.

— Что будем делать дальше? — задал я вопрос всем троим следователям.

— Хорошо бы, — сказал Кулешов, — получить заключение эксперта, касающееся крови на топорище. Хотя бы узнать ее группу.

— Да, это необходимо, — поддержал Кулешова Дыбенко. — Кроме того, на топорище остались следы пальцев. Но дактилоскопическую экспертизу в наших условиях не провести… А посылать в Москву — это целый месяц.

— А может, допросить без всяких экспертиз, — предложил Бачуринский. — Авось и так признается.

— Ну и что? — возразил Дыбенко. — На следствии признается, а на суде откажется…

Я тоже, конечно, не мог поддержать Бачуринского.

— Вы, Василий Михайлович, — упрекнул я его, — забыли, что наша обязанность — собрать неопровержимые, объективные доказательства виновности подследственного, а не получить признание. При этом не подследственный должен доказывать свою невиновность, а мы. В этом и заключается суть деятельности советской прокуратуры — и военной, и гражданской… Из этого мы и будем всегда исходить в нашей работе…

Я был начинающим прокурором, и хотелось, чтобы подчиненные знали о моем отношении к следствию и прокурорскому надзору. К сожалению, в то время хотя и редко, но еще встречались юристы, которые считали главным доказательством вины подсудимого его признание… Конечно, признание облегчает изобличение преступника, но само по себе, не подтвержденное другими объективными доказательствами, имеет невысокую процессуальную цену, а главное — может привести к серьезным ошибкам.

— Кто из вас хорошо снимает отпечатки пальцев? — спросил я.

— Все умеем, — ответил Дыбенко.

— Тогда примем такое решение: Бачуринский сегодня же выедет в Валдай, в прокуратуру фронта. Если там нет экспертов, незамедлительно отправляется в Москву и там проводит экспертизу. На все дадим ему двое суток. Кулешов сейчас же организует взятие крови у подозреваемого и договаривается, чтобы врачи, не затягивая, определили ее группу и дали все, что необходимо экспертам. Он же снимет отпечатки пальцев подозреваемого. Дыбенко готовит постановления на все экспертизы и продолжает вести следствие на месте. На сборы — три часа…

Это решение я доложил прокурору 53-й армии военюристу 1 ранга П. П. Рогинцу. Он его одобрил.

В. М. Бачуринский вернулся на третьи сутки. В прокуратуре фронта ему помогли добраться попутными самолетами до Москвы и обратно. Эксперты установили, что отпечатки пальцев, обнаруженные на топорище, оставлены рядовым К.

Подозреваемого мы допрашивали вдвоем с Дыбенко. Мы попросили еще раз припомнить обстоятельства ранения. Когда допрашиваемый стал повторять версию о своем пути движения, я, перебив его, спросил:

— Вы по пути заходили в сарай, где стоит кухня медсанбата?

К. взглянул на меня, затем на Дыбенко и растерянно ответил:

— Не помню. — Помолчав две-три секунды, он спохватился: — А почему вы задаете такой вопрос?

Ответил Дыбенко:

— Потому что мы знаем, что заходили, а вот зачем — это объясните вы…

— Я не заходил туда.

Дыбенко достал из портфеля топорик и положил его на стол:

— А что это?

Не смог допрашиваемый скрыть своей растерянности. Он приподнялся, затем сел, затем снова вскочил, наклонился над топориком, потрогал его здоровой рукой и закричал:

— Вы мне хотите пришить дело! Не выйдет!.. Не видел я никакого топора…

— У вас следователь снимал отпечатки пальцев? — спросил Николай Григорьевич.

— Да.

— Тогда прочтите этот документ. — Дыбенко протянул акт дактилоскопической экспертизы.

Допрашиваемый долго читал, потом буркнул:

— Мало ли кто мог оставить следы пальцев на топорище?

Пришлось разъяснить К., что в истории каждого поколения еще не было случая, чтобы у кого-нибудь совпали отпечатки пальцев, что они неповторимы.

— А чем объяснить, что на топоре обнаружены следы вашей крови? — спросил Дыбенко и зачитал заключение эксперта, а также справку командования о времени и районе обстрела в тот момент, когда допрашиваемый, по его показаниям, якобы был ранен.

Не дождавшись от К. ответа, я спросил:

— А куда вы девали свой «секрет» спасения на войне, о котором рассказывали Первозванцеву?

— Вы и это знаете?

— Вот что, — сказал Николай Григорьевич, — не обманывайте нас. Никакого ранения вы не получали, а отрубили пальцы сами, чтобы уйти с передовой. Предлагаем рассказать правду. Прокуратура вашу судьбу не решает. Это сделает суд, но для него очень важно, как вы вели себя на предварительном следствии, были ли правдивы и в какой степени осознали вину. Еще можно спасти свою жизнь…

— Нет, ее уже не спасешь, — вздохнул К. — Будь она проклята, эта война, и вот это! — Он расстегнул брюки, разорвал подкладку и положил на стол немецкую листовку.

…Допрос закончился во второй половине дня. К. рассказал все, как было, уже ничего не утаивая.

…На суде К. был угнетен. На вопросы судей отвечал односложно, ничего не отрицая, а когда ему дали последнее слово, сказал:

— У меня нет права просить у суда снисхождения. Я сам себя уже приговорил, и жить мне страшнее, чем умереть…

Военный трибунал приговорил подсудимого к расстрелу. Командир дивизии полковник Н. П. Анисимов, выслушав доклад председателя трибунала, просившего утвердить приговор, сказал:

— Оставьте дело, хочу сам во всем разобраться.

Два дня Анисимов изучал все материалы, советовался с комиссаром и начальником политотдела и приговор не утвердил. Расстрел был заменен длительным сроком лишения свободы.

…Прошло около пятнадцати лет. Меня вызвали на совещание в Москву. В метро ко мне подошел мужчина и, извинившись, спросил:

— Если я не обознался, вы были прокурором 3-й Московской дивизии?

— А что?

— Вы меня судили. — И он показал на обрубок правой руки.

В памяти мгновенно, до малейших подробностей всплыла давно забытая история. Припомнились сомнения, вызванные боязнью ошибиться, незаслуженно обидеть солдата, а затем, когда все стало ясно, неодолимая ненависть и брезгливость к здоровому сильному парню, трусливо уклонившемуся от боя с жестоким врагом…

— Как же, помню-помню, — сдержанно ответил я.

— Если не брезгуете, поговорите со мной…

Поднялись наверх. За чашкой кофе он рассказал, что после войны был амнистирован, поступил на завод, затем женился. Живет в соседнем городе, в Москву приехал по семейным делам.

— Вас, вероятно, интересует, как я себя чувствую после всего, что было? — неожиданно спросил он.

— Вообще-то я не собирался задавать вам такой вопрос, но раз уж вы сами…

— Погано чувствую, товарищ прокурор, особенно погано, когда сынишка допытывается: «Папа, ты был ранен? А почему тебя не наградили?» Что отвечать ему? Как смотреть в глаза? Да и в цехе такое же спрашивают… Тяжело такой грех носить…

Я слушал, как он казнился, и про себя думал: «А что бы ему ответили тысячи тех, что лежат под березами и соснами на опушке леса, а то и просто в чистом поле, или возле дорог и деревень?»

— За все в жизни надо расплачиваться, — сказал я, прощаясь. — Что посеешь, то и пожнешь…

Он согласно кивнул.


* * *

…Только к ночи третьего дня мы добрались до Валдая. Переночевали в одном из кабинетов военной прокуратуры. Утром хмурый лейтенант лет сорока пяти на вид ввел меня в маленькую, сильно прокуренную приемную и сказал:

— Ждите.

Минут через тридцать вошел высокий грузный военный с двумя ромбами в петлицах гимнастерки. По знакам различия я понял, что это и есть прокурор Северо-Западного фронта диввоенюрист И. К. Лиховидов. Приняв стойку «смирно», я доложил о прибытии. Поздоровавшись, прокурор открыл невысокую дверь и пригласил войти. В кабинете, не садясь, спросил:

— Знаешь, зачем тебя вызывают?

Голос у Лиховидова был совсем юношеский, звонкий, во всяком случае не соответствующий его грузности и росту.

— Не знаю, товарищ диввоенюрист.

— Поедешь в Москву, к главному военному прокурору.

— Можно узнать зачем?

— Уж очень ты прыткий. Главный вызывает, главный и скажет. Иди, оформляй предписание.

Потом я еще не раз встречался с П. К. Лиховидовым — человеком чутким и простым. Особенно заботливо относился он к тем юристам, которые пришли из запаса, помогая им войти в курс армейской жизни.

Загрузка...