ВТОРНИК «Поверив одновременно в виновность и невинность фотографии…»

Partenza[221]

Снотворное принесло избавление от снов.

Рена открывает глаза, начинает считать часы до приземления в Руасси. Двадцать семь!

Азиз должен меня встретить — но сможет ли? В Париже творится черт знает что.


Она появляется в столовой в девять утра, и Симон с Ингрид сразу понимают: что-то не так.

— Ты ужасно бледная, плохо спала? — участливо спрашивает мачеха.

Рена объясняет ситуацию.

— Бедняжка! — восклицает Ингрид. — Вот номер телефона, по которому ты заблокируешь карту «Visa». Узнай сейчас же, можно ли набрать отсюда, звонок бесплатный.

Пять минут спустя все улажено.

— Правильно сделала, что не поехала в комиссариат, — говорит Симон. — Принимая во внимание статистику машинных краж в Италии, не имеет смысла даже жалобу подавать. Начнутся проволочки, а результат будет нулевой.

— Но как мы вернемся во Флоренцию, ты ведь больше не водишь машину из-за катаракты? — спрашивает Рена.

— Зато моя прекрасная жена водит!

— И права у тебя с собой? — удивляется Рена.

— Конечно, я никогда с ними не расстаюсь, — гордо отвечает Ингрид.

— Вот как… — Почему Рене не пришло в голову поинтересоваться, хочет ли мачеха сесть за руль? — И тебя не пугает дорожный мачизм итальянцев?

— Ну уж полтора-то часа я выдержу, а на подъезде к агентству мы поменяемся местами, ведь я не вписана в договор как «второй водитель».

Рена под впечатлением: оказывается, эта женщина всегда все продумывает наперед!

— Самая обидная потеря, — говорит Симон, — это твой «Кэнон».

— Да бог с ней, с камерой… — машет рукой Рена. — Жалко только содержимое — мой портрет твоей работы!

Уже десять, и энергичная хозяйка пансиона появляется в столовой, чтобы убрать стол после их завтрака.

— Ну что, в путь? — спрашивает Рена.

— Подожди… — Это Симон. — Не хочешь зайти к нам и обсудить организацию сегодняшнего дня?

Вопрос погружает Рену в отчаяние. (Жизнь? То / что произошло / пока мы строили планы. Хайку, сочиненное Симоном много лет назад.) Даже если они выйдут немедленно, вряд ли сумеют осуществить все задуманное: дорулить до Флоренции, сдать «рено», забросить вещи в отель и хотя бы пробежаться по Уффици, иначе никто не поверит, что они побывали в Тоскане! Старики до сих пор даже чемоданы не собрали, а еще хотят обсуждать… «Нет, — говорит себе Рена, — время остановится, я никогда больше не увижу Азиза, Туссена, Тьерно, Керстин и проведу остаток дней в сиенском предместье с отцом, его женой, его смятением и его любовью…»

— Идешь, Рена? — спрашивает Ингрид.

Она заходит в комнату, присаживается на подоконник.

Симон методично освобождает стул от лежащих навалом буклетов, географических карт, одежды…

— Вот тебе стул, — говорит он. Хочу быть тебе полезным.

— Мне и здесь очень удобно, папа. Не суетись. Лучше смерть!

— Но тебе надует от окна! Позволь любить тебя.

— В сорок пять лет я точно знаю, холодно мне или жарко, поверь. Оставь меня в покое!

— Но ты моя гостья, и я хочу, чтобы тебе было удобно! Куда подевалась моя маленькая любящая девочка?

— Папа, ты долго будешь доставать меня под предлогом заботы о моем удобстве? Да пошел ты!


Все идет без помех!

Они рассекают тосканский пейзаж, Ингрид оказывается настоящим асом, и Рена с облегчением предчувствует окончание итальянского испытания.

Вот, значит, как? Все миновало? Так и было задумано?

Ингрид ведет машину и не переставая щебечет:

— Ты только подумай, какая сегодня чýдная погода! Бедная моя, надеюсь, это происшествие не испортит тебе впечатление о нашем путешествии. Ты устроила нам сказочный отпуск… Правда, папочка?

— Еще бы! — отвечает Симон. — Отныне мне каждый октябрь будет исполняться семьдесят.

Они начинают планировать: Рим — через год. И Греция — ну конечно, через два! Обсуждают детали — весело, со вкусом, — и ни один не верит, что замыслы осуществятся.


На подъезде к Флоренции Ингрид заезжает на заправку, заливает полный бак, уступает руль Рене и, надев очки для чтения, уверенно указывает падчерице маршрут вокруг Всесвятской площади.

Элегантный франкофил из агентства проверяет состояние машины.

— Удачно прокатились, мсье-дам?

Si, si, grazie naturalmente[222], — отвечает Рена, передавая ему ключи.

Все, конец, она чувствует себя свободной, легкой, почти воздушной.

Эта кража в конечном счете оказалась тебе на руку — замечает Субра. — Сама посуди: ты ни в чем не виновата! Ни в том, что больше не фотографировала, ни в том, что не позвонила своему сыну-будущему-отцу. Молчание Азиза тебя не терзает — возможно, он пытается с тобой связаться, но ты этого не знаешь. Нет телефона — нет проблемы! Ты-ни-в-чем-не-виновата! Не то что Беатриче Ченчи, точно тебе говорю…

В такси, на полпути к отелю «Гвельфа», Симон неожиданно просит водителя остановиться. Сзади немедленно раздается возмущенный хор клаксонов.

— В чем дело, папа? — спрашивает Ингрид.

Он молча покидает машину, заходит в магазин. Рена наклоняется к окну, видит, что это международный книжный, и в отчаянии задается риторическим вопросом: «Сейчас? Он считает, что сейчас самый подходящий момент?»

Ее отец возвращается очень быстро, протягивает ей пакет со словами: «Это мой тебе подарок…» Симон купил последнее издание Синего путеводителя по Северной и Центральной Италии.

Drago[223]

Суровый хозяин отеля «Гвельфа» не слишком рад им, но селит в прежних номерах, и они словно бы оказываются дома. Какой же он все-таки прелестный, этот номер 25! такой узкий! такой оригинальный!

Уже два часа, все умирают от голода.

Они бодро следуют по улице Гвельфа до улицы Альфани и поворачивают направо, на улицу Серви. Скоро, скоро закончится этот утомительный поиск хороших ресторанов, кабачков и тратторий.

— Сюда?

— Нет, музыка слишком громкая.

— А здесь?

— Увы, кухня уже закрыта.

— Тогда сюда?

Идеальное место. Тайная улочка. Терраса. Солнце. Столы накрыты напротив базилики XII века. Шустрая официантка без отдыха снует между кухней и залом.

Идиллия? Была… пока Ингрид не спросила:

— Азиз переносит твои отлучки легче, чем когда-то Алиун?

Вопрос Рене не понравился.

— Переносит… — ответила она и закурила, прекрасно зная, что мачеха терпеть этого не может.

— Невероятно! — бормочет себе под нос Симон. — Ты сейчас выдохнула дым ноздрями, по-драконьи, совсем как Лиза. Невероятно.

— И почему же? — вскидывается Рена. — Тебя раздражает, что я чем-то похожа и на маму, а не только на тебя? Что у меня та же мимика… зеленые глаза… манера вести дела? По-твоему, это недостаток?

— Рена! — одергивает падчерицу Ингрид.

— Да, у меня была мать, даже если вам это не нравится! Была, а теперь нет. И вы смеете спрашивать меня об отлучках, тогда как… Тогда как…

— Прошу тебя, Рена! — Ингрид повышает голос. — Не стоит портить наш чудесный отпуск, вспоминая давнюю историю. Не береди душу старыми обвинениями…

Ингрид почти кричит, а Рена в ответ понижает голос почти до шепота:

— Кто обвиняет? Кто тут говорит об обвинениях?

Атакованный воспоминаниями, Симон роняет вилку и заливается слезами.

— Чья вина? Какая вина? Неужто моя? — в отчаянии повторяет Рена, и Субра шепчет в ответ: Нет, дорогая, конечно нет. — Да, это я произнесла слова о Портобелло, Сильви, винтажных платьях и Лондоне, они слетели с моего языка, но факты — факты, папа! — кто ответствен за них? Я? Мне было шестнадцать, а тебе сорок… Мы с мамой были одни в тот день, и, произнеся эти слова, я поняла по выражению ее лица, что сложная конструкция — все, что вы вместе построили, все то, во что она, несмотря на трудности и споры, продолжала верить, — начала рушиться, как в замедленной съемке. По ее зеленым глазам я прочла: произошла катастрофа… не потому, что муж банальнейшим образом изменял ей, а из-за… из-за… меня… из-за заговора молчания против нее, который устроили муж и дочь… из-за вселенского предательства… Слова, которые я произнесла, взрывали ее мозг, как трассирующие пули, холодили руки и ноги, застили глаза, душили, ускоряли пульс и путали мысли, а она ушла из дома, села за руль и поехала…

San Lorenzo secondo[224]

Рена отталкивает тарелку, не в силах проглотить ни крошки.

— А потом… скорость… удары сердца… странные ощущения в теле… невесомая голова… ледяные пальцы… скорость… мост… дрожащая правая нога… судорожно жмет на педаль газа… мои слова… машина… мост… мои зеленые глаза… ты меня научил… ее зеленые глаза… водить машину, папа, и… падение в воду… моя мать… эти слова… на дно… скорость… вода… сердце… падение… в реку… ледяная в это… святой Лаврентий… время года… Сан-Лоренцо… снова…


Что тут есть старого? Официантке двадцать лет, моей боли скоро тридцать, кирпичам в объятиях плюща — восемьсот, солнцу — четыре миллиарда… и все это сегодня ново, живо, обостренно.


— Нет, Роуэн, нет, нет, я не виновата, клянусь!

— А кто виноват? Зачем ты сказала? Не могла промолчать? Зачем выдала нашего отца?

В двадцать лет мой брат вел в Ванкувере благополучную жизнь гея. Был блестящим студентом Консерватории по классу скрипки и уже становился известным джазменом. Физически он меня больше не мучил — клеймил словами.

— Она была и моя мать, Рена, и ты украла ее у меня, когда родилась. Она была и моя мать, а ты ее убила!

— Нет, Роуэн, не говори так, не говори!

— Буду говорить, потому что это правда!

— Нет, она попала в аварию!

— Ты — авария, Рена! Ты — единственный несчастный случай в жизни нашей матери!


Рена смотрит на дверь: люди входят, выходят, и каждый заключает в себе Фивы, Трою, Иерусалим… Как им удается правильно ставить ноги при ходьбе, улыбаться, делать покупки — и не умирать от боли?

Ингрид — она уже доела — накрывает ладонью руку Рены, затушившей в пепельнице сигарету.

— Довольно, милая, прошлое — это прошлое, и пусть оно остается в прошлом. Я расплачусь, потом зайду в туалет… Сейчас уже без четверти четыре, если мы хотим попасть в последний музей, нужно поторопиться.

Симон ищет взгляд Рены, его глаза покраснели от слез, она упорно не снимает темные очки, но, когда он протягивает ей руки ладонями вверх над грязной посудой, делает ответный жест. Симон изо всех сил сжимает пальцы дочери.

— Папа…

— Малышка. Прости меня.

Рена с улыбкой, больше напоминающей гримасу, отнимает у отца ладони и достает Синий путеводитель, чтобы спрятать за ним огорченное лицо.

— Нужно выбрать галерею, — говорит она. — Их здесь слишком много…

— Ой вэй[225], — отвечает Симон. — Уффици я сейчас вряд ли одолею.

— Ну и черт с ней, с Уффици! — смеется Рена.

San Marco[226]

Вернувшаяся Ингрид сообщает:

— Туалет здесь безупречный! Можем отправляться…

— Подожди, — говорит Симон. — Рена ищет для нас место поспокойнее Уффици.

— Зачем? — удивляется Ингрид. — Многие мои подруги говорили, что это самое главное.

— Вот послушай, — отвечает Рена и начинает читать вслух из путеводителя: «Невозможно не попасть под очарование атмосферы этого места: музей Сан-Марко, прекраснейший из тосканских монастырей доминиканского ордена».

— По-моему, идеальный вариант! — радуется Симон.

— К тому же это всего в двадцати минутах пешком, гораздо ближе, чем Уффици.

Ингрид сдается, и «караван» с грехом пополам начинает движение.

Двигаясь к улице Чезаре Баттисти[227], Рена продолжает читать: «Кельи монахов украшены фресками Фра Анжелино. Библиотеку выстроил Микелоццо[228]. Много портретов, среди которых особенно интересен Савонарола работы Фра Бартоломео[229]…»

— А кто это? — спрашивает Ингрид.

— Ну как же, вспомни, — отвечает Симон, — приор монастыря, фанатик, хулитель нравов, бесноватый оратор! Сожжем свое тщеславие перед лицом Всевышнего!

— Ах да, вспомнила, — кивает Ингрид.

— Когда он входил в собор, чтобы прочесть проповедь, верующие простирались ниц. Тысячи лбов глухо стучали об пол, губы повторяли: «Меа culpa, теа culpa, теа maxima culpa[230]».

— Протестанты ничего подобного не делают, — комментирует Ингрид.

— Мы почти у цели, — объявляет Рена, — осталось перейти через площадь, вход прямо напротив…

Зря она это сказала. Поднимаясь на эспланаду площади Сан-Марко, Симон спотыкается.

«Ничего страшного, — думает Рена, — он удержится на ногах…» — и видит, как отец падает.

«Не беда, — говорит она себе, — он успеет смягчить падение руками…»

Не успевает — руки сгибаются и падают, бессильные и бесполезные.

«Ничего страшного, — повторяет Рена, — толстый живот убережет его от жесткого приземления…» — но Симон у нее на глазах бьется лбом об асфальт.

Можно подумать, что Савонарола «достал» Симона через века. Заставил его каяться именно здесь и сейчас.

Grande problema[231]

Прощай, Сан-Марко.

Что мы делаем. «Что мы здесь делаем?» — спрашивает Рена у своей Особой подруги, но Субра не знает.

Симон лежит на земле, его лоб сильно кровоточит. Человек шесть прохожих окружают беднягу, помогают ему встать. К счастью, совсем близко есть лавочка. Ошеломленная Ингрид садится рядом с мужем.

«Ей тоже может стать дурно, — говорит себе Рена, — почему нет, все бывает. Но завтра утром я сяду в самолет, обязательно сяду. Ничто мне не помешает…» Она достает из кармана бумажный платочек, осторожно вытирает кровь с отцовского лба.

Ghiaccio![232] — восклицает какой-то парень.

Ну конечно! Им нужен лед. Рена бежит в кондитерскую-пекарню, сверкающую хромированным оборудованием, благоухающую шоколадом. Посетителей много, все одеты дорого и шикарно. «Ghiaccio!» — повторяет она молоденькой официантке, пытаясь жестами объяснить случившееся. Мозг помимо ее воли отмечает детали внешнего вида собеседницы: тщательно нанесенный макияж, отлично сидящую униформу, розовые оборки фартучка, лиловые ленты в волосах, пурпурный лак на ногтях. «Все бы отдала, чтобы снять ее… как друга… как заложницу…»

Девушка передает ей лед: красивый целлофановый пакет с маленькими белыми кубиками. О, grazie! grazie![233] Рене хочется расцеловать ее.

Выскочив на улицу, она издалека замечает на газоне в центре площади живую картину «Туристы в беде», составленную членами ее семьи. На лавочке сидит старик с окровавленным лицом, вокруг суетится растерянная жена, добросердечные прохожие отправились по своим делам. Рена присоединяется. «Да, я дочь этого человека, и думать мне нужно только об этом. Не о беспорядках во Франции, не о кельях монастыря Савонаролы, а об этом. Вот лед, папа! Не волнуйся, все будет хорошо, я люблю тебя, папочка…»

Глаза у Симона закрыты.

— Как ты?

— Ничего, ничего.

— Рена, — дрожащим голосом говорит Ингрид, — все сказали, что нужно вызвать «скорую» и отвезти его в больницу.

— Сказали на английском?

— На английском, на итальянском… Да какая разница, главное, что я поняла! Все это не имеет значения, потому что твой отец не желает.

— Нужды нет, — бурчит Симон и поднимает руку. — Я в полном порядке.

— Возьми лед… — Рена передает пакет со льдом мачехе и просит отца: — Покажи-ка мне свой лоб.

Ингрид приподнимает салфетки, Рена видит шишку размером с куриное яйцо, и у нее падает сердце.

— Возможно, люди правы, и для очистки совести мы должны завернуть в больницу, чтобы тебя осмотрел врач.

— Поедешь, папа? — заискивающим тоном спрашивает Ингрид.

— Уж точно не на «скорой», — отвечает Симон. — В городе полно настоящих раненых, нуждающихся в помощи санитаров.

— Возьмем такси, — решает Ингрид, — Водителям такси наверняка известны адреса больниц.

— У тебя достаточно су, Ингрид?

— Да, у меня полно евро. Я почти ничего не потратила, все были так щедры и любезны с нами…

Они помогают Симону встать. Его шатает. Я брежу. Рена поднимает руку, к бровке подъезжает такси, притормаживает… и несется прочь: водитель заметил промокшие от крови салфетки.

— Наденем на него шляпу, — говорит Рена, — иначе никто нас не повезет.

— Можно, папа?

Mollo, mollo[234]

В следующую машину они усаживаются небыстро, со всеми возможными предосторожностями, и водитель нетерпеливо фырчит.

Совсем как ты когда-то, — говорит Субра.

«Нечего бить копытом, синьор, уж вы мне поверьте. Счетчик крутится — не в ваших интересах торопить его. Зачем подгонять время, хотите, чтобы настал день, когда вы рухнете посреди площади Сан-Марко и раскроите себе голову? Не спешите, этот проклятый день неизбежно наступит!»

Ospedale[235], — произносит она громко и отчетливо, с почти материнской снисходительностью к молодому остолопу.

Spedale degli Innocenti?[236] — спрашивает он, поймав ее взгляд в зеркале.

«А что, вполне логично, все туристы хотят попасть в роскошную картинную галерею… — Рена хохочет в голос. — Нет, нет, я не невинна, никто здесь не может похвастаться невинностью. Нет, не так — весь мир невинен, а я не Беатриче Ченчи…»

No, — говорит она, сдерживая смех. — Un ospedale vero[237].

Il quale?[238] — раздраженно спрашивает таксист.

No lo so, non me ne importa un fico![239]

Signora!

— II piii grande, il migliore — mo, perfavore, subito presto![240]

Arcispedale[241]

Час пик, улица Национале стоит. Рена и Ингрид держат Симона за руки.

— Все хорошо, все в порядке, — бормочет он, не открывая глаз.

Голоса дикторов и музыка, одинаково идиотские и истеричные, сменяют друг друга у радийного микрофона, получается какой-то бесконечный рекламный джингл. Рена вспоминает другие гонки на машине: когда они ехали рожать туссена, у нее отошли воды, и водитель заставил ее подписать бумагу с обещанием оплатить химчистку чехла. В Джампуре и Каире, где никто не соблюдает правила и все полагаются на судьбу, поездка на машине напоминает адреналиновый аттракцион. Много раз она мчалась в Орли, чтобы доставить к самолету Алиуна, которому срочно понадобилось заменить коллегу на процессе в Дакаре, или на вокзал Монпарнас — забрать Тьерно, вернувшегося из зимнего лагеря… Кажется, она полжизни провела в пробках, нетерпеливо глядя на часы и травясь выхлопными газами. Все потрясающие изобретения эпохи Возрождения — производство часов, счетных механизмов и покорение человеком природных энергий — закончились вот этим: машина парализована. Застряла между шумными агрессивными чудовищами, которые выдыхают химические яды, убивая озоновый слой.

Ессо[242], — сообщает наконец водитель, и Ингрид торопится расплатиться.

— Смотри, папочка, узнаешь? — спрашивает она. — Здесь мы тоже бродили в первый вечер, когда не могли найти гостиницу!

Они оказались на площади у величественного здания Больницы Санта-Мария-Нуова. Вот оно что! Архибольница — самая древняя из ныне действующих больниц Флоренции[243]!

— Все хорошо, все в порядке, — как заклинание повторяет Симон, пока они медленно проходят внутрь и попадают в PRONTO SOCCORSO — приемное отделение неотложной помощи.

Их принимают быстро, деловито и очень вежливо…

«Мне это снится…» Рена вспоминает бесконечное мучительное ожидание в разных парижских больницах, среди десятков других перепуганных родителей с хныкающими детишками на руках или на коленях. Ожидание, заполнение бумаг, ожидание, формальности, ожидание, страховка, ожидание. Запах мочи и хлорки, растворимого кофе и поноса, застарелого пота и отчаяния.

Здесь все иначе. Администраторы улыбаются, медсестры улыбаются, врачи кивают: сейчас, сейчас, через пять минут, не волнуйтесь! Симона на каталке везут на рентген.

Как же все цивилизованно!

Aspetto primo[244]

Женщины спокойно сидят в зале ожидания.

— Мы правильно поступили, — говорит Ингрид.

— Конечно, — откликается Рена.

— Теперь все наладится.

— Не сомневаюсь. Ты была бесподобна, Ингрид.

— Ну что ты, я ничего особенного не сделала. Это ты управилась с ситуацией, как настоящий… руководитель. Ничего удивительного — ты путешествуешь намного чаще меня.

Пауза.

— Ты улетаешь завтра? — спрашивает Ингрид. — Во сколько у тебя рейс?

— В восемь утра. В аэропорту нужно быть в семь. А вы с папой когда вылетаете?

— В одиннадцать. Глупо получилось — мы делаем промежуточную остановку в Париже, могли бы лететь вместе!

— Придется тебе ссудить падчерице несколько су на такси.

— Конечно, дорогая, не думай об этом, мы поедем с тобой в аэропорт. Придется встать пораньше, но мы отоспимся в самолете.

— Я буду рада. Кто вас встретит в Мирабеле?

— Давид… А тебя Азиз?

— Должен встретить, мы договаривались, но я не уверена, что он сможет вырваться. Со всеми этими событиями…

— Может, позвонишь ему?

— Ты будешь смеяться — у меня больше нет телефона!

— Возьми мою карту «Visa» и позвони, если хочешь. Иди!

Рена смотрит на часы и видит запрограммированную информацию.

«Годы, месяцы и дни — естественное явление, — сказал ей как-то раз Симон, когда она была совсем маленькая, — а недели, часы и минуты придумал человек.

— Правда-а? — удивилась она. — А секунды кто придумал, женщина?

— Ха-ха-ха-ха!»

Cifre[244]

Рена берет карту и на неверных ногах бредет по сумрачному коридору к телефонной кабине. [245]

А вдруг здешний автомат принимает только местные карты? — спрашивает Субра.

«Ты все правильно поняла… На это я и надеюсь. И напрасно, эта кабина подобна шлюхе — принимает оплату в любой валюте!»

Забавно, но никому не приходит в голову, что телефонной будке нравятся разговоры ее пользователей. Ты платишь — она предоставляет услугу. Все просто.

Рена вставляет карту в щель.

«Человечество изобрело столько всего, просто не верится, — думает она, медленно набирая номер Азиза. — Невозможно представить, как это получается: берешь картонку, залитую в пластик, с выдавленными буквами и цифрами, нажимаешь на металлические кнопки, набираешь пятнадцать цифр, доставая их из памяти, где хранятся десятки других цифр, обозначающих телефоны, банковские счета, страховой полис, номер машины, почтовый индекс, банковские коды, код домофона, прижимаешь к уху черную бакелитовую трубку, и до тебя по медным проводам доносится голос любимого человека, находящегося за две тысячи километров».

Niente[246]

— Азиз, слушаю.

Итак, если на экране высвечивается незнакомый номер, ее мужчина отвечает. Рене — нет. Незнакомцу — да.

— Это я, любимый…

Не голос, а противное воронье карканье…

— Алло…

Она откашливается.

— Это я, Рена.

Глухое молчание.

— В чем дело, Азиз? Ты меня слышишь?

— Слышу, но…

— Подожди, любимый… Я попала в ужасный переплет… Знаю, дома все плохо, но здесь тоже… Ты не поверишь! Понадобятся недели, чтобы все рассказать… Начнем завтра… Ты все еще намерен встретить меня в Руасси?

Нет ответа.

Что происходит?

— Если нет, ничего страшного, я возьму такси, — торопливо сообщает она. — У тебя наверняка есть занятия поважнее — в десять-то утра! Придется, правда, одолжить деньги у Ингрид, потому что…

— Рена.

— Что?

Снова пауза.

— Что, Азиз? Говори же. Ты разозлился, что я не вернулась раньше…

— Рена… мы б-б-больше н-н-не…

Черт! Раз он заикается, значит, дело совсем плохо…

— …вместе. Я р-р-решил не переезжать на улицу Анвьерж.

— Когда ты это решил?

Ну что за вопрос: когда? Азиз не отвечает.

— Но… Почему? Что случилось? Я тебя обожаю, Азиз! И хочу одного — жить вместе с тобой.

Мертвая тишина.

— Это из-за того, что я еврейка, да? Айша все-таки тебя уговорила…

— Нет, Рена, н-н-не п-п-поэтому… А п-п-по-тому, что ты — ничто. Ноль. Вот и все. В-в-все из-за эт-т-того. Я — не пустое место. И должен думать о себе.

— Я ни слова не поняла из того, что сейчас услышала.

— П-п-прости, если причинил т-т-тебе боль.

Связь прервалась.

«Если ты причинил мне боль? — повторяет она, не веря своим ушам, бредя по темному коридору. — Просто умора! Если ты причиняешь мне боль…»

Рена сейчас не может общаться с Ингрид. Она останавливается у Bagni signore[247], открывает дверь, входит, ни на кого не глядя, направляется к последней раковине, поднимает глаза и вглядывается в зеркало.

Tutto[248]

Она была почти готова увидеть не свое отражение, а белый кафель стены напротив. В голове безостановочно, как навязчивый припев, крутится фраза Азиза: «Ты — ничто». Чушь! Вот оно, ее лицо. Рена пытается поймать взгляд.

Последние снимки Арбус, сделанные в июле 1971-го, прямо перед самоубийством: худая, напряженная, неуверенная женщина в черных кожаных брюках, очень коротко стриженная, под глазами синяки… «Откуда этот ее нейтралитет на грани безумия? — вдруг спрашивает себя Рена. — Почему она отказывалась считать одну вещь лучше другой? Была упрямо слепа к несправедливости. Как получилось, что ее интересовало только частное? Каждое, любое, каждая вещь, каждая особь?»

Например телефон-автомат… — подсказывает Субра. — Она была открыта всему на свете.

«Да. Приятие другого до самоотречения. Полупрозрачные, просвечивающие изображения Дианы на пленке, пронизанные светом, — отвечает Рена. — Она написала другу на обороте открытки: “Я больше всего хочу навсегда стать глазом, приникшим к замочной скважине…” Что видела эта женщина? Что пережила в своем нью-йоркском детстве, в богатом еврейском семействе, чьи привилегии были ей так ненавистны? Какое зло она была вынуждена однажды превратить в благо, а потом все время уравнивать этические нюансы? Я тоже кто-то, Азиз!»

Она наклоняется над раковиной, смачивает лицо холодной водой. Сверкающие капельки летят в разные стороны.

Ты лишилась жениха, — напоминает верная Субра, — но заново обрела отца. А вернувшисъ в Париж, купишь новую камеру…

Aspetto secondo[249]

Она возвращается в зал ожидания. На часах восемь вечера. Ингрид сидит, сложив руки на сумке, не читает, не говорит по телефону, ни с кем не переписывается. Просто ждет. Рена опускается на соседний стул, пристраивает поудобнее ладони.

— Никаких новостей?

— Пока нет. Странно, тебе не кажется? Два часа прошло…

— И правда долго. Может, была очередь в рентгеновский кабинет. Самых тяжелых больных пропускают в режиме cito[250]!

— Не исключено. Ты-то как? В Париже все в порядке?

— Э-э-э… нет.

— Ох, Рена…

Против всяких ожиданий, Рена поворачивается к мачехе и начинает рыдать у нее на плече.

— Рена… Дорогая моя… — Ингрид гладит ее по голове. — Вот, держи. — Женщина роется в сумке, достает пачку бумажных платков и две купюры по пятьдесят евро. — Вытри нос. И не перепутай платочек с деньгами, они понадобятся тебе в Париже! Ну же, улыбнись!

Рена подчиняется. Почему? Поди пойми…

— Не сходишь к администратору? Тебе проще, ты говоришь по-итальянски… Нужно хоть что-нибудь выяснить.

— Конечно. — Рена вскакивает.

Увы, девушке на приеме ничего не известно.

— Неужели вы не можете связаться с врачом, который занимается синьором Гринблатом?

— Мы не имеем права отвлекать докторов, но я попробую позвонить на пост, подождите. Вы сказали, что его увезли на рентген?

Она набирает номер. Рена наслаждается музыкой чужого языка, смотрит на усталую женщину, нервно постукивающую карандашом по столу: ей лет пятьдесят, очки спущены на кончик носа, она часто, привычным нервным движением поджимает губы. Когда-то эта дама была очень хороша, но жизнь не пощадила ее красоту. Она смотрит на высокое окно в стене напротив, но не видит ни предзакатного неба, ни черной от пыли лепнины XVI века, ее занимают собственные неурядицы — виновницы глубоких морщин на лбу между бровями… Интересно, она знает, что Тимоти Лири все еще летает вокруг Земли, слышала новые записи Леонарда Коэна? Что бы ответила эта итальянка, скажи я, что мой старший брат Роуэн Гринблат — выдающийся джазовый скрипач, гений импровизации?

Signora…

Si…

— Меня попросили передать, чтобы вы проявили терпение.

— Мы терпим уже два часа! Это ненормально!

— Мадам, вашим отцом занимаются, понадобились дополнительные обследования.

— Какие именно?

— Я больше ничего не знаю, но время у вас есть. Сходите подкрепитесь.

— Мы успеем поужинать?

— Да. Врачам нужно время. Больше я ничего не могу сделать.

Aspetto terzo[251]

Рена возвращается к Ингрид, стараясь идти бодрым шагом, встречается с мачехой взглядом, обнимает ее, рассказывает, что удалось выяснить… и чувствует, как она содрогается от ужаса.

— Что это может значить?

В течение нескольких следующих часов женщины прокручивают в голове тысячу вариантов ответа на этот вопрос. (Что происходит? — Почему они его не отпускают? — По какому праву?.. — Что с ним делают? — Она не сказала, что они с ним делают? Что это может значить?) Ценой невероятных усилий обе находят другие темы для разговора (Красивая страна Италия, верно? — Очень…), но они быстро истощаются, и все возвращается на круги своя. (Все будет хорошо. — Конечно. — Но что они с ним делают?)

Рена задремывает.


Среди незнакомцев, сидящих вместе со мной за столом в большом кафе, один привлекает внимание. Тип — «престарелый красавец»: высокий, худой алкоголик с седеющими волосами. Я вдруг узнаю в нем Сэма Голдвина, знаменитого кинопродюсера. Не имеет значения, что сходство относительно, я уверена, что не ошибаюсь. Он произносит какую-то дерзость — просто так, из любопытства, я отвечаю — с мягким юмором, говорю себе: Ай-яй-яй, знал бы он, с кем имеет дело! Мужчина приглашает меня танцевать. Мы улавливаем сигналы друг от друга, он прижимается теснее, я не отстраняюсь, поддаюсь. Я таю, впитываю его в себя, он легко поднимает меня и кружит в воздухе, на нас смотрят, я пытаюсь спрятать себя «настоящую», мне хочется продолжать игру, я как будто оказалась в раю, я легкая, невесомая, о, пусть это не кончается! Никогда…


На грани сна и яви Рена вспоминает инициалы «знаменитости».

Ингрид, судя по всему, не сомкнула глаз.

Около одиннадцати приходится идти за сандвичами к автомату — Ингрид сильно проголодалась. Они опекают друг друга, каждая думает: «Надо и о себе позаботиться. Все мамы знают, что на пустой желудок ни одна стоящая мысль в голову не придет. Голодный человек хрупок, уязвим и раздражителен.

Кусок в горло не лезет, приходится запивать еду водой.

— Если хочешь покурить, иди, — говорит Ингрид. — Я позову, когда они выйдут.

— Спасибо за гуманизм… — Рена вымученно улыбается. — Я лучше останусь с тобой.

Puma[252]

В полночь на плечи измученных неизвестностью женщин, как пума на газель, обрушивается время.

Врач приоткрывает дверь, делает знак Рене, подзывая ее. Он хочет говорить именно с ней, потому что его французский лучше английского. Рена не обманывается: доктор считает, что дочь отреагирует менее бурно.

— Ну вот, синьора, — начинает он, — мы сделали вашему отцу рентген — обычный снимок, не более того! — и я могу вас заверить, что рана пустяковая… если удар приходится по голове, всегда бывает много крови. Это производит тяжелое впечатление, тем более если шишка увеличивается на глазах… но она рассосется через два-три дня — без следа, вот только…

Доктору на вид лет шестьдесят, он умеет общаться с родственниками, объясняет доходчиво, но не примитивно, и это вызывает доверие. Он знает, что близкие больного цепляются за его голос, как за спасательный круг, и нужно быть очень логичным с начала и до конца.

— Итак, на этом снимке мы заметили обеспокоившую нас тень и решили сделать вашему отцу некоторые другие обследования, у него при себе страховка, и он дал нам все необходимые разрешения. Мы сделали КТ и МРТ и, буду говорить прямо, к несчастью, не ошиблись: у вашего отца глиома[253] мозга. Это первичная опухоль ЦНС. Я вам очень сочувствую и прошу прощения за плохие новости. Мы конечно же ничего не сказали синьору Гринблату. Сейчас он отдыхает. Ваш папа — милый человек. Очень милый.

Рена забыла все на свете. Она ничего больше не знает и не умеет. Не говорит ни по-французски, ни на одном другом языке. Субра тоже онемела от шока.

Врач говорит, что не рекомендует пациенту лететь завтрашним рейсом, что было бы правильно понаблюдать за его состоянием еще день-два и тем временем подготовить его госпитализацию в Монреале прямо с трапа.

Рена едва слушает. Мысли разбегаются, как перепуганные мыши, она прокручивает в голове тосканское путешествие. Память выдает обрывки образов и мчится вскачь, дальше: отец оступился на площади Сан-Марко… присаживается отдохнуть на двадцати скамейках подряд… жалкий Вергилий… сидит на полу Музея истории науки… стоит в гостиной дома Гайи, держась руками за голову… жалуется на мигрени… забыл, что сам подарил ей этот шарф. И все это, вместе взятое, — не злонамеренность, не капризы, не дурное настроение, но с самого начала, с первого дня, нет, началось намного раньше, никто не знает когда…


Рена третий раз возвращается в зал ожидания, Ингрид кидается навстречу падчерице, хватает ее за руку.

— Папа в порядке?

— Отдыхает. Врач сказал: «Синьор Гринблат такой милый человек, что мы хотим еще немного с ним пообщаться». Давай напьемся, мы это заслужили.

Но даже она, Рена Гринблат, прожженная лгунья, неспособна обмануть мачеху. Ингрид видит ее насквозь и знает, что хищный зверь уже перегрыз им обеим горло и напился их крови.

— Скажи мне, Рена!

— Идем, Ингрид…

Она почти тащит ее за собой в приемный покой, где место усталой пятидесятилетней бывшей красавицы заняла кокетливая рыжеволосая девушка.

Prego, signorina, поблизости есть открытое кафе?

— В квартале все закрыто, signora. Разве что на вокзале. Да, думаю, тамошнее кафе открыто круглосуточно.

И вот две женщины проводят ночь на вокзале. Сидят на старой банкетке, обтянутой красным дерматином, тесно прижавшись друг к другу, только что не обнявшись. Утром, в тот самый момент, когда самолет Рены отправляется в полет на Париж из аэропорта Америго Веспуччи, на большом экране телевизора, висящего на противоположной стене, вспыхивает огненными буквами первая фраза выпуска новостей: «Во Франции объявлено чрезвычайное положение».

День обещает быть великолепным. В воздухе плывет колокольный звон, и старые кирпичи и черепицы тосканской столицы вспыхивают, впитав первые солнечные лучи.

Загрузка...