ЮНОСТЬ ФИННА

Он был правителем, провидцем и поэтом. Господином, оставившим длинную вереницу славных дел. И был он нашим магом, мудрецом и прорицателем. Все деяния его были усладой для сердца. И хотя вы можете счесть слова мои о Финне[18] чрезмерными, а мое восхищение им неоправданным, тем не менее я клянусь Царем, что превыше меня — он был втрое лучше, чем сказанное мной о нем.

Святой Патрик

Глава I

Финн (раньше его звали Фюн — в рифму со словом tune) начал воспитываться среди женщин. И в этом нет ничего удивительного, ведь именно собака учит своего щенка драться, а женщины знают, что это необходимое для жизни умение, хотя мужчины считают, что есть и другие, более искусные навыки. Этими женщинами были друидки — Бовмалл и Лия Луахра[19]. Можно удивиться, почему собственная мать Финна не научила его первым житейским навыкам, однако она просто не могла этого сделать, ведь она не осмелилась оставить его при себе из страха перед ужасным кланом Морна. Сыны этого клана долгое время боролись и плели интриги, чтобы лишить ее мужа Кула[20] предводительства над ирландскими фениями[21]. В конце концов они свергли его и убили. То был единственный способ избавиться от такого героя; и сие было очень непросто. Ибо чему отец Финна не мог бы обучить своего сына в искусстве боя, было неведомо и людям Морна. Однако имеющая терпение гончая все же настигнет зайца, и даже Мананн[22] порой спит.

Матерью Финна была длинноволосая красавица Мюрн[23]; так ее обычно называли. Она была дочерью Тейта, сына Нуады[24] из друидов, а ее матерью была Этне[25]. Таким образом ее братом был сам Луг Длиннорукий[26], и мы могли бы представить, что, имея такого божественного братца, Мюрн могла бы и не опасаться клана Морна, его сыновей или вообще кого бы то ни было. Однако у женщин бывают странные привязанности и необычные страхи, и нередко они так переплетены между собой, что по проявлению их порой бывает трудно судить об истинных чувствах.

Как бы то ни было, когда Кул умер, Мюрн снова вышла замуж; на этот раз за короля Керри. Она отдала своего ребенка на воспитание Бовмалл и Лии Луахре, и мы можем быть уверены, что она дала ему должные наставления, и во множестве. Малыша отвезли в леса Слив-Блум[27], где начали втайне воспитывать.

Вероятно, эти две женщины любили его, поскольку вокруг просто никого больше и не было. Он стал их жизнью; наверняка они с двойным умилением и благословением взирали на этого белокурого малыша. А волосы у него действительно были очень светлыми, и именно за белокурость позже и стали называть его Финном[28]; тогда же он был известен как Деймне[29]. Его кормилицы наблюдали, как пища, которую они вкладывали в его небольшое тельце, энергично и пружинисто возрастает вширь и ввысь, пребывая дюймами упругой плоти, которая сперва ползала, потом переступала, а затем побежала. Птицы стали его товарищами по играм, хотя, должно быть, его друзьями были и все прочие обитатели леса.

Малышу Финну предстояло повести множество дней в одиночестве под потоками небесного света; в такие часы мир казался ему просто солнечным светом и небом. Хотя были и не менее долгие дни, когда все вокруг исчезало, растворяясь, словно тени в сумерках, и пропадало в бесконечных струях и каплях дождя, стекающих в лесу с одного листа на другой и скатывающихся наконец на землю. Ему предстояло исследовать все крохотные узкие извилистые козьи тропки, по которым он мог прошлепать своими босыми ножками; ему было интересно, куда они ведут, и он удивлялся, обнаружив, что в какие стороны они бы ни направлялись, то все равно, изрядно пропетляв среди раскидистых крон, они приводили его в конце концов к двери его собственного жилища. Наверное, он представлял тогда свою собственную дверь как некое начало и конец мира, откуда все выходит и куда все возвращается.


Возможно, он мог и не видеть жаворонка, но он слышал его в бесконечном и бескрайнем небе, как тот трепещет и заливается где-то там, в вышине, и, казалось, в целом мире не оставалось при этом иного звука, кроме этой невыразимой сладости; и так прекрасен был этот мир, способный порождать такие звуки! Каждый свист, каждое чириканье, воркование, клекот или карканье стали ему знакомы. Он мог всегда сказать, какой собрат из великого пернатого братства издает звук, до него в данный момент доносящийся. И ветер был знаком ему во всех своих видах; он прислушивался к тысяче его голосов, доносившихся до него в любое время года и в любую погоду.

Порой конь случайно приближался к частоколу, ограждающему жилище его, и хмуро взирал на Финна, а Финн в ответ смотрел на него. Конь мог вдруг попереть на него, внезапно возбуждаясь, раздувая ноздри и вытягивая к нему свою морду, а потом резко развернуться и ускакать прочь, взбрыкивая, крутя хвостом и мотая гривой. Иной раз в поисках тенистого местечка без назойливых насекомых выходила к нему из леса волоокая корова с большим розовым носом, или заблудившаяся овца тянула к нему из зарослей свою узкую и мягкую морду.

«Я мальчик, — мог думать он, глядя на уставившуюся на него лошадь, — а мальчик не может отгонять мух хвостом», и отсутствие этого хвоста порой огорчало Финна. Он мог замечать, что корова порой шумно и грозно дышит, но при этом у нее благородный вид, а овце прилична робость. Он пытался переругиваться с галками и даже хотел пересвистать дрозда, а потом удивлялся, почему он устал дуть в дудку, а дрозду все нипочем. Ему предстояло наблюдать за толкущимися в воздухе мошками, которые напоминали крошечные желтоватые точки, и за другими, плотными ребристыми крепышами, которые набрасываются, словно кошки, кусают, как собаки, и летают, будто молнии. Он мог бы пожалеть паука, который словит себе на горе такую бестию. Кругом было столько интересного, чтобы видеть, запоминать и сравнивать, и с ним всегда были две его опекунши. Каждое мгновение прилетала новая жужжалка; трудно было сказать, перелетная это пичуга или местная, одна птица сменяла другую; однако две женщины в его жилище не менялись, как и само этот жилище, крепко пустив там корни.

«Я мальчик, — мог думать он, глядя на уставившуюся на него лошадь, — а мальчик не может отгонять мух хвостом», и отсутствие этого хвоста порой огорчало Финна

Глава II

Были его опекунши добронравными или суровыми? Финн этого не знал. Они лишь поднимали его, когда он шлепался, и были теми, кто дул на его синяки. Одна говорила: «Смотри не свались в колодезь!» А другая предупреждала: «Не лезь с голыми коленками в крапиву!»

Однако в колодец он все-таки сверзился, но лишь отметил для себя, что вода в нем очень мокрая. Что же до крапивы, то он давал ей отпор — набрасывался с палкой и сек, укладывая на землю. В колодце и крапиве ничего особенного нет, только женщины их боятся. Он же к женщинам относился покровительственно, наставлял их и утешал, ведь они за него волновались.

Например, они считали, что не стоит лезть на дерево!

— Ладно, — сказали они наконец. — На следующей неделе, мы позволим тебе взобраться вон на то дерево. — А до этой «следующей недели» было как до конца света!

Однако дерево, на которое взобрался, уже не в счет, не взбираться же на него снова. Рядом же росло дерево побольше. Там были и деревья, на которые никто не мог взобраться; с одной стороны их ярко освещало солнце, а с другой они отбрасывали огромные тени. Обходить их стороной приходилось долго, а их верхушки было и не рассмотреть.

Как приятно было стоять на пружинистой ветке, которая качалась под ногами, и как заманчиво было смотреть вверх на густую крону листьев, а потом забираться туда! И как чудесно было очутиться там, наверху, совсем одному! Финн смотрел вниз и видел волнистый ковер из листьев, светло-зеленых, зеленых и темно-зеленых почти до черноты; когда же он смотрел вверх, там тоже были листья, зеленые, и светло-зеленые, и уже не зеленые даже, а почти белоснежные, от их блеска ломило в глазах и везде, вверху, внизу, и окрест, все волновалось, трепетало и шелестело, при этом там царила вечная тишь, в которую хотелось вслушиваться и на которую можно было взирать.

Когда ему исполнилось шесть, мать его, длинноволосая красавица Мюрн, заявилась его навестить. Она явилась тайно, поскольку опасалась сыновей Морны, она прошагала по многим пустошам в разных краях, прежде чем добралась до хижины в лесу, где на лежанке посапывал ее сын, сжав кулачки, словно бы ухватив в них сон.

Он пробудился — точно ли она? Одним ухом уловил необычные звуки, приоткрыл один глаз, хотя другой еще крепко спал. Мюрн взяла его на руки и поцеловала, и она пела ему колыбельную, пока малыш не заснул снова.

Наверняка глаз Финна, который был настороже, оставался в ту ночь открытым как можно дольше, и одно его ухо вслушивалось в эту колыбельную до тех пор, пока ее звуки не стали почти неуловимыми для слуха, а ее мелодия не сделалась такой нежной, что уже и не ощущалась вовсе между качающих его мягких рук, и тогда Финн снова погрузился в сон, и перед глазами у него стоял новый образ, и было ему о чем поразмыслить.

Его собственная мать! Собственной персоной!

Однако, когда он проснулся, ее уже не было.

В страхе перед сыновьями Морны она возвращалась обратно также тайком, тихо проходя через сумрачные леса, держась подальше от жилищ, пробираясь пустынными и уединенными тропами к своему супругу в Керри.

Возможно, это он опасался сынов Морны, и она его, наверно, просто любила.

Глава III

Женщины-друидки, его опекунши, принадлежали к клану его отца. Бовмалл была сестрой Кула и, следовательно, приходилась Финну теткой. Лишь кровные узы с этим кланом могли поддерживать их, ибо нелегко им было, покинув царский двор, скрываться с младенцем в лесу и вести там жизнь в вечном страхе.

Какие истории рассказывали они, наверно, своему подопечному о сынах Морны! И о самом Морне говорили они, о широкоплечем, суровом и жестоком коннахтце[30], а также о его сынах, в особенности о юном Голле Море Мак-Морне, таком же широкоплечем, как и его отец, и столь же свирепом; однако в отличие от прочих взгляд его был весел, он часто заливался смехом, который заставлял людей прощать даже его бесчинства. Говорили они и о его брате, Конане Маэле[31] Мак-Морне, который был угрюм, как барсук; борода у него была словно кабанья шерсть, и был он плешив, как старая ворона, и остер на язык, и мог отбрить обидчика так, как другие бы и не осмелились. Он бахвалился, что, увидав открытую дверь, входил внутрь, а если дверь была закрыта, он входил и в нее тоже. Повстречав миролюбивого человека, он оскорблял его, а если тот был не миролюбив, язвил его. Среди сыновей Морны были также Гарра Дув Мак-Мориа и свирепый Арт От; они так же мало заботились о своей шкуре, как и о чужой, а Гарра этот, должно быть, был по-настоящему груб, раз получил в этом клане прозвище Грубиян Мак-Морна. Были среди них и прочие, и все эти дикие коннахтцы были такими же неукротимыми и непредсказуемыми в своих поступках, как и окружавшая их природа.

Финн много слышал о них, и вполне вероятно, когда сек палкой крапиву, он воображал, что отрубает голову Голлу, а когда охотился на овцу, выскакивая на нее из укрытия, намеревался потом использовать этот прием для охоты на Конана Сквернослова.

Однако чаще всего слышал он рассказы о Куле Мак-Башкне[32]. С каким необычайным воодушевлением две опекунши Финна рассказывали о его отце! Они описывали один его подвиг за другим, то одно славное деяние, то другое, и голоса их при этом превращались в сладкозвучное пение. Он был самым доблестным из мужчин, и самым красивым, и самым неукротимым бойцом, и самым галантным и щедрым кавалером; он был царственным победителем, этот предводитель племени фианнов[33]. Финну рассказывали, как тот был пленен, а потом освободился и как был великодушен и обрел свободу; о том, как в гневе двигался маршем со скоростью летящего орла и как налетал на врагов, словно буря, и тогда спереди, и сзади, и по бокам от него, и в стороны бежали от его ужасающего натиска орды недругов, и никто из них не осмеливался медлить, и улепетывали они во все лопатки. Рассказывали ему и о том, что, когда настал его последний час, потребовалась вся мощь Ирландии, чтобы сломить такого великого героя.

Наверняка во время этих подвигов Финн чувствовал себя рядом с отцом, он следовал за ним бок о бок и сердцем своим воодушевлял его.

Глава IV

Обе женщины хорошо обучили его бегу, прыжкам и плаванию.

Одна из них брала шипастый прутик, и Финн брал такой же шипастый прутик, и каждый пытался ударить им другого, бегая вкруг дерева.

Бегать приходилось быстро, чтобы не получить прутиком сзади, а малыш знал, каково это. Финн удирал во весь дух, чтобы избежать ударов этого колючего жала, но и несся он как стрела, когда наступала его очередь наносить удары.

Соображать приходилось быстро, потому что няньки его вдруг стали неумолимы. Они гоняли его со свирепостью, которая казалось ему похожей на ненависть, и при каждом удобном случае они славно стегали его.

Так Финн и научился бегать. Через некоторое время он мог кружить вокруг дерева, как обезумевшая муха, и какой охватывал его восторг, когда он ловко уворачивался от удара или настигал сзади ту, что хотела его стегануть! Пыхтя, он напрягал все свои силы, чтобы настигнуть только что преследовавшую его няньку и достать-таки ее своим прутиком.

Он научился прыгать, гоняясь за зайцами по кочковатому полю. Заяц взлетал кверху, и Финн прыгал вслед за ним, так они и бежали по полю, все время совершая прыжки. Если заяц уворачивался и убегал от преследовавшего его Финна, это было словно удар прутиком; поэтому через какое-то время Финну уже было все равно, как заяц закладывает свои петли и виражи, потому что он от него не отставал. Вперед, назад, туда, сюда: Финн прыгал также, как и заяц, и, наконец он наловчился выдавать такие прыжки, за которые любой заяц отдал бы свое ухо.

Соображать приходилось быстро, потому что няньки его вдруг стали неумолимы. Они гоняли его со свирепостью, которая казалось ему похожей на ненависть, и при каждом удобном случае они славно стегали его


Его научили плавать, и наверняка на первом уроке сердце у него екнуло, ведь вода была холодна, а место глубокое. Дно было видно, но над ним такая толща воды! Казалось, до дна было немерено миль! Малыш наверняка невольно вздрогнул, всматриваясь в донные камни, на которых играли и мерцали солнечные блики. Ему было до смерти страшно. Тем не менее его неумолимые няньки бросили его в воду!

Возможно, он вначале противился. Может, отступал, улыбаясь, или даже умолял оставить его в покое. Однако его просто схватили за руки и за ноги, раскачали, отпустили и — бултых! — с громким плеском Финн полетел вниз, в эту холодную, глубокую, смертоносную водную погибель, а потом пускал пузыри, фыркал и отчаянно цеплялся за все что можно, а его тянуло все вниз и вниз, а потом он внезапно почувствовал, что его вытащили.

Так Финн и учился плавать, пока не научился нырять в воду, как выдра, и скользить в ее толще, как угорь.

Вначале он пытался ловить рыбу, гоняясь за ней также, как за зайцами по кочковатому полю, но рыбы умеют чертовски ловко уворачиваться. Быть может, рыба и не умеет прыгать, но вот она тут, а через мгновение ее уже нет! Верх, низ, лево, право — для рыбы все едино. Она плывет и тут же удирает. Рывок в одну сторону, а исчезает в другом направлении. И вот она уже над тобой, а должна быть внизу, хватает за палец ноги, когда ты рассчитывал сцапать ее за хвост.

Не поймать рыбу, догоняя ее вплавь, но можно хотя бы попытаться, Финн и пытался. В конце концов он заработал скупую похвалу своих ужасных наставниц, когда смог скользнуть в волны прилива, бесшумно проплыть под водой туда, где плавал дикий селезень, и схватить его за лапу.

— Кр… — всполошился он, и тут же исчез под водой, не успев до крякать: — кря.

Прошло время, и Финн стал стройным, рослым и крепким, как молодое деревце; он был гибким, как ива, и вертким, как пичуга весной. Одна из дам наверняка замечала: «Он хорошо развивается, моя дорогая», а другая отвечала, как и полагается суровой тетке: «Он никогда не будет также хорош, как его отец», но их сердца, должно быть, были полны решимости, переполнялись гордостью, когда они по ночам, в тишине и под покровом тьмы, думали об этом сгустке живой энергии, которую они создали, и о его милой, прекрасной головке.

Глава V

В один из дней его опекунши взволновались, но к своим разговорам Финна не допускали. Утром пришел какой-то человек, мужчину накормили, но во время трапезы Финна прогнали от стола, словно он был цыпленком. Когда же незнакомец вновь отправился в путь, женщины некоторое время сопровождали его. Когда они проходили мимо Финна, мужчина поднял руку и преклонил перед ним колено.

— Мое сердце с тобой, юный господин, — сказал он Финну, и он сразу сообразил, что может заполучить не только сердце этого человека, но и его обувку, или сами ноги, и вообще все, что ему принадлежало.

Когда женщины вернулись домой, вид у них был таинственный, и они о чем-то шептались. Они приказали Финну зайти в дом, а через некоторое время выставили его вон. Они ходили Друг за другом по жилищу, время от времени перешептывались, а потом принялись гадать: наблюдали за формой облаков и полетом птиц, прикидывали длину теней, смотрели на двух мух, ползающих по плоскому камню, перебрасывали кости через левое плечо и прибегали также к самым разным приемам и ухищрениям, какие только может измыслить изощренный ум.

Они сказали Финну, что этой ночью он должен спать на дереве, и они строго-настрого наказали ему, чтобы он не пел, не насвистывал, не кашлял и не чихал до утра.

А Финн расчихался. Он никогда в жизни столько не чихал. Он взобрался на дерево и чуть было не слетел с него, оглушительно чихнув. К нему в нос лезли какие-то мошки, причем одновременно две зараз, по одной в каждую ноздрю, и, чихнув, он так мотанул головой, что она у него едва не отвалилась.

— Ты это нарочно! — раздраженно шептали стоявшие внизу у ствола женщины.

Однако Финн чихал не специально. Он приник к развилке ветвей, как его и просили, и провел на дереве самую паршивую и беспокойную ночь в своей жизни, во время которой его все время донимали мурашки. Через некоторое время ему хотелось уже не чихать, а выть, и ему страшно хотелось слезть с этого дерева. Однако он героически молчал и не слезал с дерева, ведь он же дал слово. И он молча торчал на этом своем дереве, схоронившись, как мышь, и боролся со сном до тех пор, пока в конце концов не сверзился вниз.

А утром к ним подошла группа странствующих поэтов, и женщины передали им Финна. На сей раз они не смогли помешать ему послушать, о чем шла речь.

— Все дело в сынах Морны! — сказали они.

При этих словах сердце Финна могло бы переполниться яростью, но сильнее в нем была жажда приключений. Ведь происходило ожидаемое. Сыновья Морны стояли за каждым их днем и за каждым мгновением их жизни. Финн оленем бежал за ними, скакал бок о бок, как заяц, плыл и нырял подле, как рыба. Они присутствовали в его жилище: сидели за одним столом и делили с ним трапезу. Они снились по ночам, их появление было предсказуемо, словно восход солнца. Они ведали, что сын Кула жив, и знали, что их собственным детям не будет покоя, покуда жив он; ибо в те дни верили, что подобное порождает подобное и что сын Кула превзойдет своего родителя.

Его опекунши знали, что их убежище рано или поздно обнаружат и что, когда оно будет найдено, появятся сыны Морны. Они в этом не сомневались, и каждый их поступок основывался на этой уверенности. Ибо ни один секрет не может долго оставаться тайной. О ней наверняка узнает какой-нибудь бредущий к своим домашним раненый ветеран; пастух, разыскивающий заблудившуюся скотинку, или о ней пронюхает группа странствующих музыкантов. Сколько людей проходит за год даже через самый глухой уголок леса! А если никто и не расскажет этот секрет, так о нем прокаркают вороны, да и сколько глаз скрывается под каждым кустом, за каждым пером папоротника! Твой секрет не скрыть, ведь ножки у него, как у козленка! Его язык вываливается наружу, как у волка! Можно сокрыть младенца, но мальчишку не спрячешь. Начнет повсюду бегать, если только не привязать его к столбу, да и тогда начнет он свистеть.

И когда сыны Морны все-таки заявились, перед ними предстали только две хмурые женщины, живущие в одинокой лесной хижине. Можно думать, что их встретили должным образом. Наверняка Голл обшаривал все кругом своим нахальным взором, а Конан мрачно всматривался в лица двух женщин, словно был готов пустить в ход свой язык. А Гарра Мак-Морна по прозвищу Грубиян наверняка с топором в руке рыскал по хижине и вокруг нее, а Арт Ог забегал в лес и клялся, что, если щенок где-нибудь прячется, он непременно его достанет.

Глава VI

Однако Финн улизнул. Он был уже далеко — ушел вместе с ватагой поэтов в горы Галти[34].

Вполне вероятно, что это были юные поэты, прошедшие годичное обучение и возвращавшиеся теперь в свои родные места, чтобы снова увидеть домашних и удивить их, демонстрируя то искусство, которому они научились в знаменитых поэтических школах. Отдыхая временами на полянах или на берегу реки, они повторяли выученные уроки, и Финн слушал их. Наверняка они поглядывали при этом на свои палочки, где с помощью знаков[35] были записаны начальные строфы. Скорее всего, они рассказывали об этих знаках Финну, ведь и для них самих это искусство было внове. Полагая, что он ничего в нем не смыслит, они объясняли ему значение этих символов, хотя наверняка опекунши Финна уже поведали ему о них.

Однако эта группа молодых бардов страшно интересовала Финна не тем, чему они научились, а тем, что они знали. Его интересовало все, что любой другой ребенок узнавал и так: значение взглядов и жестов, чувство локтя, мужское общение; дома и как люди ведут себя в них и за их пределами, передвижение войск, виды получаемых ран, рассказы о рождениях, браках и смертях, о погонях с участием множества людей и собак — в общем, вся эта суета, мельтешение и треволнения обычной жизни. Все это для Финна, явившегося в этот мир из лесной чащи, из ее сумрака и пестролистного ее трепета, казалось удивительным, равно как и рассказы о господах, их облике, причудах, строгости и чудачествах.

Поэты эти щебетали и шумели, словно птичий базар.

Должно быть, были они просто молоды. И вот однажды напал на них некий лейнстерманец; то был ужасный разбойник, звали его Фиакул Мак-Кона[36]. И он убил этих поэтов. Искромсал их, не оставив ни поэтинки. Он как бы вычеркнул их из мира и из жизни, и они просто перестали существовать. Во всяком случае, никто не мог сказать, куда они подевались и что с ними на самом деле стало. Это само по себе удивительно — что такое можно сотворить с человеком, не говоря уже о целой ватаге людей. Не будь они юнцами, этот жуткий Фиакул с ними бы не справился. Возможно, с ним была целая банда, хотя в летописях об этом ни слова; в любом случае он их уничтожил, и все они погибли от руки его.

Финн видел, что произошло, и, наверное, кровь у него стыла в жилах, когда наблюдал он, как этот свирепый разбойник в ярости гонялся за поэтами, словно дикий пес за стадом овец. И когда все они уже были мертвы и настал его черед, когда этот душегуб с окровавленными руками стал на него надвигаться, Финн, быть может, и дрогнул, но попытался дать отпор, оскалив зубы и вцепившись в его огромные ручищи. Скорее всего, он так и сделал, и, возможно, за этот поступок Фиакул его и пощадили.

— Ты кто такой? — взревела черная пасть, в которой извивался и дергался, словно рыба, красный язычище.

— Я сын Кула, сына Башкне, — ответил неукротимый Финн.

И вдруг разбойник перестал быть разбойником, убийца исчез, черная пропасть с краснорыбицей в ней переменилась, а готовые сожрать глаза перестали вылезать из орбит. Вместо убийцы предстал улыбающийся и преданный слуга с глазами на мокром месте; и он готов был служить и угождать, если на то будет воля сына его величайшего господина. Домой Финн отправился, сидя на плече этого разбойника, а тот громко фыркал, совершал по дороге большие прыжки и вообще вел себя как первостатейный жеребец. Оказалось, что этот самый Фиакул был супругом Бовмалл, тетки Финна. Когда клан Башкне был низвергнут, он удалился в дебри, дабы воевать там с миром, что посмел убить его господина.

Глава VII

Так у Финна началась новая жизнь в разбойничьем логове, затерянном среди бескрайних промозглых топей.

Это было секретное жилище, с несколькими тайными выходами и еще более скрытыми входами; в его сырых, затянутой паутиной, извилистых лабиринтах можно было скрывать сокровища или прятаться самому.

Там этот разбойник жил один, и за неимением других собеседников он много говорил с Финном. Показывал ему свое оружие и демонстрировал, как с ним управляться: как одним ударом он рассекает жертву и как сечет ее, чтобы изрубить. Рассказывал, почему одного человека можно рассечь одним ударом, а другого приходится кромсать. Все люди в молодости чему-то учатся, и Финн тоже приобрел тут кое-какие знания. Он рассматривал огромное копье Фиакула, на втулке которого было тридцать заклепок из аравийского золота, и нужно было обязательно держать его зачехленным и крепко связанным, чтобы оно не убивало людей благодаря лишь своей злобной натуре. Оно было фенийским, им владел Аллен Мак-Мидна[37], и позже ему суждено было вернуться к этому человеку, вонзившись ему в спину между лопатками.

Какие истории этот разбойник рассказывал мальчику? И какие малец задавал вопросы? Должно быть, Фиакул знал тысячу приемов, а поскольку тянет нас к наставничеству, а также потому, что ни один прием не скрыть от мальчишки, разбойник показывал их Финну.

К тому же кругом было болото, и в нем былажизнь, которую следовало изучить; жизнь непростая и таинственная в мокроте среди тростниковых зарослей; она была коварна, но по-своему красива и настолько привлекательна по природе своей, что можно было позабыть о жизни на тверди земной и любоваться только тем, что трепыхалось среди тины и пускало там пузыри.

— В этом месте можно купаться. Вон по тем признакам можно определить, что оно безопасно, — говорил Фиакул. — А вот эти знаки говорят, что сюда лучше и пальцем ноги не соваться!

И куда бы ни совался Финн, его ушки всегда были на макушке.

— Там, в глубине, заросли водорослей, — предупреждал его разбойник. — У них тонкие, но прочные стебли. Они как змеи — схватят и обовьют тебя, начнут тянуть и не отпустят до тех пор, пока не захлебнешься. Будешь трепыхаться и дергаться, тянуть руки, и пытаться нащупывать ногами дно, и лихорадочно оглядываться вокруг, а тебя будут держать эти кожистые плети, и хвататься ты сможешь только за них, пока наконец не утонешь.

— Обращай внимание на это, и на то, и на это тоже, — предостерегал он Финна, — и всегда плавай с ножом в зубах.

Так Финн и жил там, пока его опекуншы не узнали, где он, и не пришли за ним. Фиакул передал им Финна, накопившего новые знания и обогатившего себя новыми умениями, и снова вернулся он домой, в леса Слив Блум.

Сыны Морны надолго оставили его в покое. После набега они расслабились.

«Ничего, — говорили они. — Сам попадет к нам в лапы, когда придет время».

Вполне вероятно также, что они получали как-то сведения о нем. Как подрастал? Как крепли его мышцы? Научился ли он во время прыжков не заступать за черту или надо было его подталкивать? Финн же оставался со своими стражницами и охотился для них. Он мог настигнуть оленя и притащить его домой, схватив за рога. «Давай, давай, Голл, — приговаривал он, крепко ухватив этого оленя за морду и заставляя перескакивать кочки. — Пойдешь ты, лысый Конан, или мне надавать тебе по шее?»

Должно быть, недалеко было то время, когда он вздумает ухватить за морду весь этот мир, перетащить его через кочки и загнать в свой загон; ибо Финн принадлежал к той породе людей, которые становятся умельцами и отменными повелителями.

Слухи о его мастерстве разлетались далеко вокруг. Клан Мориа начал беспокоиться, и однажды его опекунши отправили его от себя.

— Теперь тебе лучше покинуть нас, — сказали они статному юноше, — ибо сыны Морны снова выслеживают тебя, чтобы убить.

После таких слов лес стал казаться зловещим. С верхушки дерева могут сбросить камень; но с какого именно? Их же в лесу тысячи! Стрела может прожужжать прямо над ухом и, вонзившись в землю, грозно и безмолвно дрожать, намекая на братьев, из чьих колчанов она только что вылетела. Где они могут скрываться? Справа? Слева? Сколько их? Сколько колчанов? Финн был человеком леса, но у него была только пара глаз, чтобы наблюдать, и одна пара ног, чтобы нестись в одном направлении. Он смотрел вперед, но кто при этом мог буравить его взглядом сзади и сколько этих «кто» было позади? Натянув тетиву, он мог целится в любом направлении, метя в ухмылку на прячущейся в кустах роже. Однако из этого куста или вон из того на него в любой момент могло вылететь копье. Ночью он мог сражаться, противопоставляя свой острый слух вражеским ушам, а свой легкий и бесшумный бег — против затаившихся недругов. Он знал лес, и ночью мог сражаться против несметного их количества, однако днем у него не было шансов.

Поэтому Финн отправился поискать удачу, чтобы противостоять всему, что может с ним случиться, и чтобы отчеканить свое имя, которое будет жить в веках, пока само Время готово внимать и знает ирландца.

Глава VIII

Финн ушел, и теперь он остался один. Впрочем, он также легко переносил одиночество, как и журавль, что бродит в уединении среди унылых водяных просторов; ибо у человека товарищем может быть разум его, а он у Финна работал так же скоро, как и его тело. Одиночество для него не проблема, ведь даже в окружении он был одинок всю свою жизнь; ибо было в конечном счете сказано о Финне, что все обретенное он утратит и что счастье ни на мгновение не будет спутником его.

Однако нынче он не искал одиночества. Ему хотелось услышать глас толпы, и поэтому, когда встречал он людей, к ним присоединялся. Его глаза были зоркими, и когда он вглядывался в смутные сумерки, и когда смотрел на яркую, зеленую пестроту лесов. Его глаза умели выхватывать среди теней птиц с серо-коричневым оперением и замечать среди зарослей зверей, маскирующихся под цвет древесной коры. Он примечал и притаившегося в траве зайца, и рыбу, которая едва заметно шевелится среди бликов и зеленоватых водяных разводов на мелководье. Он видел все, что можно было приметить, и замечал все, что обычно и вполовину не видно нетренированным и ленивым глазам.

У Лиффи[38] он набрел на парней, плавающих в заливе; и, глядя, как они боролись с приливными волнами, подумал, что все их приемчики и фортели для него сущая ерунда, и он сам мог бы показать им много новых.

Мальчишкам же надо знать, на что способен другой парень и смогут ли они его превзойти. Поэтому перед внимательно взирающим на них Финном они старались изо всех своих сил, а по-том пригласили посоревноваться с ними, дабы показать себя. Та-кое приглашение — откровенный вызов; а у мальчишек почти объявление войны. Однако Финн настолько лучше их плавал, что даже слово «мастер» не подходило для описания его превосходства.

И пока он плавал, один из парней заметил: «Он красив и хорошо сложен». После этого его и стали называть Финном, то есть Красавчиком. Это прозвище дали ему мальчишки; возможно, они же его и сберегли.

Финн пожил некоторое время с этими ребятами, и, возможно, они поначалу боготворили его, ибо мальчишек вечно изумляют и восхищают подвиги; но в конце концов, что было неизбежно, они стали завидовать чужаку. Бывшие первыми и лучшими до его появления сплотились вместе, а потом надавили на прочих и настроили против него всех остальных, так что в конечном счете никто из этой ватаги не смотрел уже на Финна дружелюбно. Не только побеждал он их в плавании, превосходил в беге и в прыжках; когда спорт превращался в борьбу, а это случалось неизбежно, сила Финна была в десять раз сильнее, чем самая сильная сила, с которой они могли выступить против него. Храбрость — это гордость, особенно когда молод, а Финн был гордецом.

Наверное, когда он уходил, оставляя позади и этот залив, и этих озлобленных, хмурых мальчишек, он гневался в сердце своем и был даже разочарован, потому что в то время он стремился быть дружелюбным.

Оттуда он отправился в Аох-Аейн и поступил на службу к королю Финнтрею[39]. Возможно, его королевство было именовано благодаря самому Финну, и, когда он в него прибыл, оно было известно под другим названием.

Он охотился для короля Финнтрея, и вскоре стало ясно, что при дворе нет охотника, равного Финну. Более того, среди всех егерей не было ни одного стрелка, который хотя бы отдаленно мог приблизить к нему в мастерстве. Прочие преследовали оленей, используя быстроту собственных ног, нюх своих гончих и тысячи проверенных уловок, чтобы настичь его, и все же довольно часто добыча от них ускользала. Однако Финн всегда добывал выслеживаемого оленя, и, казалось, сами звери шли к нему, стольких он ловил.

Короля поражали истории, которые рассказывали об этом его новом охотнике, а поскольку короли выше прочих людей, они более и любопытны, ведь, находясь на верхотуре своего положения, они должны быть в курсе всех замечательных событий, о которых болтают люди.

Король возжелал его увидеть, и, пока король его рассматривал, Финн, должно быть, задавался вопросом, что думает о нем этот милостивый лорд. Однако, что бы там он ни думал, сказанное было столь же проницательным, как и наблюдения.

— У Кула, сына Башкне, есть сын, — молвил король. — Думаю, это ты и есть.

Неизвестно, сказал ли король Финнтрей что-нибудь еще, зато мы знаем, что вскоре после этого Финн оставил свою службу.

Он отправился на юг и затем оказался на службе короля Керри, того самого лорда, который женился на его матери. На этой службе он снискал уважение, и, говорят, он даже играл с королем в шахматы[40], и по этой забаве мы можем судить, что он по своему развитию оставался все-таки подростком, хотя физически был силен не по годам. Как бы ни был хорош он во время состязаний или на охоте, Финн был еще слишком молод, чтобы быть политиком; он им и не был до конца своих дней, ибо все, что он мог делать, он делал, не обращая внимания, что это могло кого-то задеть, а все, что он сделать не мог, он делал точно также. Таков был Финн.

Однажды во время привала на охоте среди фениев возник спор, какие звуки самые лучшие в мире.

— Каково твое мнение? — просил Финн, повернувшись к Ой-сину[41].

— Зов кукушки, сидящей на вершине самого высокого дерева в роще, — воскликнул его веселый сын.

— Славный звук, — ответил Финн. — А для тебя, Оскар, какие звуки самые прекрасные?

— Лучшие звуки — звон копья при ударе по щиту, — воскликнул этот крепыш.

— Славный звук, — согласился Финн.

Потом и прочие молодцы рассказали, какие звуки им по сердцу: крик оленя над озером, несущееся издалека блеяние стада, песня жаворонка, радостный девичий смех или ее взволнованный шепот.

— Все это славные звуки, — согласился Финн.

— Скажи нам, предводитель, — осмелился один из них, — а сам ты что думаешь?

— Звуки происходящего, — сказал великий Финн, — вот лучшие звуки в мире.

Он любил «происходящее», и ни на волос не уклонялся от него; будь что будет, пусть происходит, хотя бы его соперником и повелителем был сам король!

Возможно, его мать наблюдала за поединком, а он не мог не выказать перед ней свое мастерство. И он совершил невообразимое, выиграв семь партий подряд у самого короля!

И впрямь, редко подданный может выиграть у короля в шахматы, и монарх сей был, без сомнения, поражен.

— Да кто ты вообще такой? — воскликнул он, отходя от шахматной доски и уставясь на Финна.

— Я сын селянина из рода Луагне[42] из Тары[43], — ответил Финн.

Финн, возможно, покраснел, когда король сказал это, потому что он словно впервые глянул на него, обозревая все его двадцать прожитых лет. Наблюдательность же владыки безупречна, сказания доказывают это тысячу раз, и у этого короля она была такой же монаршей, как и у прочих.

— Нет, не его ты сын, — воскликнул возмущенный монарх, — ты сын, которого супруга моя Мюрн родила Кулу, сыну Башкне.

На это Финну сказать было нечего; должно быть, он только бросил быстрый взгляд на мать, да так его и не отвел.

— Тебе нельзя здесь оставаться, — продолжил его отчим. — Не хочу, чтобы тебя убили, когда ты под моей защитой, — пояснил он или посетовал.

Возможно, именно благодаря Финну страшился он сыновей Морны, но никто не ведает, что подумал о нем Финн, ибо с тех пор никогда не говорил он о своем отчиме. Что же до Мюрн, то она, должно быть, любила своего господина; а возможно, она и впрямь боялась сыновей Морны и волновалась за Финна; однако верно и то, что, если женщина любит своего второго мужа, она может не примечать всего того, что напоминает ей о первом.

Финн снова отправился в путь.

Глава IX

Все желания, кроме одного, быстротечны, и лишь одно пребывает вовеки. У Финна, помимо прочих желаний, было неизбывное — он бы отправился куда угодно и отказался от всего ради мудрости; именно в поисках мудрости отправился он в места, где на берегу Бойна[44] жил Финегас[45]. Однако из страха перед кланом Морна не стал он называться Финном. По дороге называл он себя Деймне.

Мы становимся мудрее, задавая вопросы, и, даже если они остаются без ответов, мы все же мудреем, ибо правильно заданный вопрос тащит ответ на своей спине, как улитка раковину. Финн задавал любые вопросы, какие только приходили ему на ум, а его учитель, который был поэтом, а значит, человеком благородным, отвечал на все, а если и замолкал, то не потому, что терял терпение, а лишь потому, что доходил до пределов возможностей своих.

— Почему ты живешь на берегу реки? — таков был один из вопросов.

— Потому что стих — это откровение, и лишь у края текущей воды открывается разуму поэзия.

— Давно ты здесь? — был следующий запрос.

— Семь лет, — ответил поэт.

— Это долго! — удивленно заметил Финн.

— Я бы прождал и вдвое дольше ради стиха, — сказал верный поэзии бард.

— Наловил славных стихов? — спросил его Финн.

— Те, что мне по силам, — кротко ответил мастер. — Никто не наловит больше того, что по силам, ибо способности человека — граница его.

— У Шеннона, или Шура, или милой Ана-Лиффи наловил ты стихов не хуже?

— Это славные реки, — был ответ. — Все они посвящены славным богам.

— Почему же ты выбрал эту реку из всех?

Финегас улыбнулся своему ученику.

— Я тебе поведаю, — ответил он, — расскажу и об этом.

Финн уселся у ног славного наставника, водя руками по высокой траве, и весь обратился в слух.

— Мне было дано предсказание, — начал Финегас. — Один мудрец сказал мне, что я поймаю Лосося Знания[46] в водах Бойна.

— А потом? — нетерпеливо спросил Финн.

— Тогда я стану обладать Всезнанием.

— А после этого? — не унимался мальчишка.

— А что может быть после этого? — возразил поэт.

— Я имел в виду, что ты станешь делать со Всезнанием?

— Веский вопрос, — с улыбкой ответил Финегас. — Я бы ответил на него, если бы обладал Всезнанием, но не прежде. А что бы ты сделал, мой дорогой?

— Я бы состряпал стих! — воскликнул Финн.

— И я так считаю, — молвил поэт, — так и следовало бы поступить.

В благодарность за наставления Финн взялся заниматься домашним хозяйством в жилище своего наставника; возясь по дому, черпая воду, разводя огонь и укладывая тростник на пол и на лежанки, он перебирал в голове все, чему его учил поэт, обдумывая стихотворные размеры, хитросплетения слов и необходимость ум иметь, ясный и смелый. Однако в тысячах мыслей своих он все же возвращался к Лососю Знания так же нетерпеливо, как и его наставник. Он и так преклонялся перед Финегасом за необычайную ученость, за поэтическое мастерство и по сотне других причин; но, глядя на него как на уготованного поглотителя Лосося Знания, он чтил его безмерно. И конечно же, он также любил и почитал его за безмерную доброту, терпение, готовность учить и за талант наставника.

— Я многому научился у тебя, дорогой учитель, — с благодарностью молвил Финн.

— Все, что есть у меня, — твое, если можешь перенять, — ответил поэт, — ибо право имеешь на все, что можешь взять, но не сверх того. Хватай же пригоршнями.

— Может, ты словишь того Лосося, пока я с тобой? — тешил себя надеждой мальчишка. — Вот это было бы событищем!

При этом он зачарованно всматривался поверх трав в те дивные картины, что рисует фантазия юнца.

— Давай помолимся об этом, — горячо откликнулся Финегас.

— Вот интересно, — спросил затем Финн, — как этот Лосось наполняет свою плоть мудростью?

— Над тайным прудом в секретном месте нависает куст орешника. С этого священного куста в пруд падают орехи Знания, и, пока они плавают, Лосось хватает их ртом и глотает.

— А не было бы гораздо проще, — заявил пострел, — разыскать этот священный орешник и слопать орехи прям с куста?

— Это было бы проще, да все же нелегко, — ответил поэт, — ведь найти куст можно, лишь обладая знаниями о нем, а их можно получить, только съев орехи, а их можно заполучить, только съев Лосося.

— Придется дожидаться этого Лосося, — скрепя сердце, тяжело вздохнул Финн.

Глава X

Жизнь шла для него круговертью вневременного времени, в котором дни и ночи проходили без всяких происшествий, хотя и наполнялись разными интересностями. Каждый день нали вал тело его грузом силы, также множился и запас знаний в уме его, и каждая ночь запечатывала и скрепляла оба прибытка, ибо именно ночью мы закрепляем то, что собрали днем.

Возьмись он рассказывать об этих днях, поведал бы о чреде трапез и сна и о бесконечных беседах, от которых его разум порой соскальзывал в уединение, где в обширных туманных воздусях качался он и плыл, отдыхая. А потом он снова возвращался, и приятно ему было ухватывать убежавшую вперед мысль и воссоздавать все пропущенные им рассуждения. Однако часто совершать такие сонные прогулки он не мог; ибо его наставник был слишком опытен, чтобы допускать такие просветленноликие и устремленноокие отвлечения, и, подобно женщинам друидкам, хлеставшим его по ногам при нарезании кругов вкруг дерева, Финегас преследовал его разум, требуя здравомыслия в вопросах и понимания при ответах.

Задавать вопросики может стать ленивейшим и самым непринужденным занятием ума, однако, когда вы сами должны решить поставленную проблему, вы должны с тщанием обдумать свой вопрос и четко его оформить. Разум Финна научился скакать по более кочковатому полю, чем то, по которому он гонялся за зайцами. И когда он задавал свой вопрос и давал на него собственный ответ, Финегас принимался за дело и разъяснял ему, где вопрос был плохо поставлен или в какой момент ответ начал сбиваться с пути, чтобы Финн пришел к пониманию, каким образом хорошо поставленный вопрос вырастает в конце концов до славного ответа.

Однажды, вскоре после упомянутого разговора, Финегас пришел туда, где находился Финн. В руке у поэта была небольшая плетенная корзинка, а на лице выражение одновременно торжествующее и мрачное. Он был, без сомнения, взволнован, и в то же время опечален; он стоял, глядя на Финна, и глаза его стали такими ласковыми, что мальчишку это искренне тронуло, и в то же время его взгляд был так грустен, что Финн едва не прослезился.

— Что случилось, мой учитель? — спросил встревоженный мальчик.

Поэт опустил свою корзину из лозы в траву.

— Загляни в корзину, сынок, — молвил он.

Финн глянул.

В корзине лежал лосось.

— Это тот самый лосось, — тяжело вздохнул Финегас.

Финн подпрыгнул от восторга.

— Я рад за тебя, учитель, — воскликнул он. — Право слово, я так за тебя рад!

— И я рад, сердце мое, — согласился учитель.

Однако, молвив так, он склонил голову к руке и долго молчал, собираясь с мыслями.

— И что теперь делать? — спросил Финн, глядя на чудесную рыбину.

Финегас поднялся с земли, где сидел рядом с плетеной корзиной.

— Я скоро вернусь, — выдавил он из себя. — А пока меня не будет, ты можешь пожарить этого лосося, чтобы он был готов к моему возвращению.

— Поджарю конечно, — ответил Финн.

Поэт смерил его долгим и серьезным взором.

— Ты ведь не откусишь ни кусочка от моего лосося, пока меня не будет? — спросил он.

— Ни кусочка! — подтвердил Финн.

— Уверен, что ты этого не сделаешь, — пробормотал поэт, повернувшись и медленно двинувшись по траве к кущам у скалистого кряжа.

Финн приготовил лосося. Он был красив, заманчив и восхитительно пах, пока коптился на деревянном блюде в окружении прохладных зеленых листьев; все это подметил и Финегас, когда вышел из кущи и сел на траву перед собственной дверью. Он смотрел на эту рыбу не только глазами. Он взирал на нее всем сердцем, всей душой во взгляде, и, когда он повернулся, чтобы глянуть на Финна, мальчишка не понял, была ли любовь в его глазах к рыбе или же к нему самому. И все же он сообразил, что для поэта настал великий момент.

— Значит, — сказал Финегас, — ты все-таки меня не объел?

— Разве я не обещал? — ответил Финн.

— И все же, — продолжил его учитель, — когда я удалился, ты бы мог съесть эту рыбу, если счел, что тебе это надо.

— И почему это я должен зариться на чужую рыбу? — фыркнул гордый Финн.

— Потому что у юных желания сильны. Я подумал, что ты, возможно, сначала попробуешь его, а потом и полностью меня объешь.

— Я только случайно его попробовал, — рассмеялся Финн, — ибо, пока эта рыба жарилась, на ее коже вздулся здоровущий пузырь. Вид его мне не понравился, и я ткнул в него большим пальцем. Палец обожгло, ну я и сунул его в рот, чтобы не так больно было. И если твой лосось так же вкусен, как был этот мой палец, значит, он и вправду отменен! — рассмеялся Финн.

— Как сказал зовут тебя, сердце мое? — спросил поэт.

— Я говорил, что меня зовут Деймне.

— Тебя зовут не Деймне, — ответил добряк, — тебя зовут Финн.

— Это верно, — ответил мальчик, — но я не знаю, как ты это выяснил.

— Хотя я и не съел Лосося Знания, кое-какие соображения у меня имеются.

— Хитро знать, что тебе ведомо, — удивленно ответил Финн. — Что же еще тебе обо мне известно, дорогой учитель?

— Ведомо, что не сказал я тебе правду, — скрепя сердце ответил Финегас.

— И что ты мне вместо нее поведал?

— Сказал неправду.

— Это нехорошо, — признал Финн. — И что это была за неправда, о учитель?

— Я поведал тебе, что, согласно пророчеству, я должен поймать Лосося Знания.

— Ну да.

— И это было именно так; я поймал рыбу. Однако я не сказал тебе, что не я должен съесть этого лосося, хотя об этом было в пророчестве; это умолчание и было ложью.

— Ну невелика ложь, — успокоил его Финн.

— Она не должна возрасти, — сурово ответил поэт.

— Так для кого рыба? — спросил Финн.

— Она предназначена тебе, — ответил Финегас. — Предназначена Финну, сыну Кула, сына Башкне, и отдана она будет тебе.

— Ты получишь половину этой рыбы! — воскликнул Финн.

— Ни кусочка ее шкуры не съем я, даже размером с кончик самой маленькой косточки! — решительно ответил взволнованный бард. — Давай съешь ее теперь, а я буду наблюдать за тобой и возносить хвалу богам Подземного мира и Стихий.

Тогда Финн съел Лосося Знания, и, когда рыба исчезла, к поэту вернулись отменное веселье, спокойствие и радость.

— Ах, — сказал он, — какая битва была у меня с этой рыбой!

— Она боролась за свою жизнь? — спросил Финн.

— Так и было, но я имел в виду не этот бой.

— Ты тоже съешь Лосося Знания, — заверил его Финн.

— Ты одного уже съел, — весело отмахнулся поэт, — но раз ты мне такое предрекаешь, значит, сие тебе ведомо.

— Обещаю и уверен, — ответил Финн, — ты еще съешь Лосося Знания!

Глава XI

Финн получил все, что мог перенять от Финегаса. Обучение закончилось; пришло время испытать его и испробовать все прочее, что было в его уме и теле. Он попрощался с ласковым поэтом и отправился в Тару королей.

Был праздник, время Самайа[47], и праздновали в Таре, куда собрались все, кто был мудр, ловок или имел родовитые корни в Ирландии.

Такой-то и была Тара в те дни. Был в ней дворец верховного правителя с его укреплениями; кроме того, было там и еще одно укрепление, окружавшее четыре дворца поменьше, каждый из которых был под попечением одного из правителя провинций[48]; помимо этого, там был также большой пиршественный зал, а вокруг него простирался во всю свою ширь священный холм, окруженный главными валами и бастионами Тары. Отсюда, из самого центра Ирландии, выходили четыре большие дороги: на север, юг, восток и запад, и по этим дорогам, сверху и снизу и с обеих сторон Ирландии, уже за несколько недель до начала Самайна бесконечным потоком двигались путники.

Вот прошла веселая ватага и пронесла богатые дары, дабы украсить ими шатер манстерского[49] лорда. По другой дороге волокут чан из мореного тиса, он огромен, как дом на колесах, тянет и толкает его сотня прилежных быков, в нем эль, который обычно пьют измученные жаждой принцы Коннахта. По третьей дороге идут ученые мужи из Аейнстера, и у каждого в голове мысли, которые готовы смутить северного Олава и заставить южного выпучивать глаза и ерзать; маршируют они торжественно, каждый на тяжело груженной лошади, а на крупе у нее и по бокам очищенные от коры ивовые или дубовые дощечки, на них сверху донизу вырезаны огамические знаки: первые строки стихов (ибо было бы преступлением против мудрости записывать больше, чем первые строки), имена и даты царей, порядок законов Тары и ее краев, названия мест и их значения. На гнедом жеребце, мирно вышагивающем вон там, может быть, едут битвы богов, длящиеся две или десять тысяч лет; а эта кобылица с грациозной походкой и косящая злобным взглядом, быть может, сгибается под грузом записанных на дубовых дощечках од в честь семьи своего хозяина, а к ним прибавлено еще несколько связок дивных сказок — вдруг и они окажутся полезными; а вон та норовистая пегая лошадка, сдав назад, может, вывалит в канаву всю историю Ирландии.

В таком шествии все болтали Друг с другом, ибо все были друзьями, никто не смотрел на оружие в чужой руке иначе, как на орудие, которым можно потыкать упершуюся корову или усмирить звонким шлепком какого-нибудь гордокопытного жеребенка.

Вот в этот кипеш и бурление веселого человеколюбия и нырнул Финн, и будь его настроение столь же драчливым, как у раненого кабана, он все же не нашел бы тут человека, с которым можно было бы повздорить; и если бы его взгляд был таким же колющим, как у ревнивого мужа, он не нашел бы ответного взгляда, в котором крылись бы расчеты, угроза или страх; ибо в Ирландии царствовал мир, и в течение шести недель человек был человеку соседом, а народ был гостем верховного короля[50]. Финн последовал за благородными мужами.

Его прибытие пришлось на открытие и начало больших празднеств. Он наверняка смотрел и дивился на ярко освещенный город с его колоннами из блистающей бронзы и крышами, раскрашенными в разные цвета, так что каждый дом казался укрытым распростертыми крыльями какой-то гигантской великолепной птицы. Удивляли его, и не раз, и сами дворцы, словно бы набрякшие красным дубом, отполированные внутри и снаружи тысячелетним тщанием и заботой и украшенные резьбой, что с терпеливым мастерством бесчисленных поколений выполняли знаменитейшие мастера самой изысканной страны западного мира. Должно быть, этот город показался ему городом мечты, городом, который пленит сердце, когда, идя по великой равнине, Финн словно на ладони увидел Тару королей, покоившуюся на холме и готовую собирать золото заходящего солнца, чтобы потом возвращать его сияние, столь же мягкое и нежное, как вся эта вселенская щедрость.

В великолепном чертоге торжеств все было приготовлено для пира. Нобили Ирландии со своими прелестными супругами, лучшие из ученых и мастеров, а также самые замечательные люди своего времени расселись по местам. Свое место на возвышении, царившим над всем этим огромным залом, занял Ард Ри Конн Ста Битв[51]. Справа от него восседал его сын Арт, впоследствии прославившийся, также как и его знаменитый отец, а слева от него почетное место занимал Голл Мор Мак-Морна, вождь ирландских фениев. Заняв свое место, верховный правитель мог видеть каждого человека, известного в стране по той или иной причине. Он знал каждого здесь присутствовавшего, ибо слава всех людей запечатлена в Таре, а за его троном стоял глашатай, дабы сообщать королю о том, кого он мог не знать или забыть.

Конн подал сигнал, и гости уселись.

Пришло время оруженосцам занять места позади своих господ и повелительниц. К этому моменту все уже сидели в огромной зале, двери ее ненадолго были прикрыты, чтобы все угомонились, затем в нее должны были войти слуги и оруженосцы.

Окинув взглядом своих гостей, Конн заметил, что один молодой человек все еще стоит.

— Для одного благородного, — молвил он, — не нашлось места.

Не вызывает сомнений, что распорядитель пира покраснел при этом.

— Кажется, — продолжил король, — я не знаю этого юношу.

Не знал его ни глашатай, ни несчастный распорядитель, ни кто-либо еще; все взоры обратились туда, на кого смотрел король.

— Подай мой рог, — велел милостивый монарх.

Царственный рог вложили в его длань.

— Благородный юноша, — обратился король к незнакомцу, — я хочу выпить за твое здоровье и поприветствовать тебя в Таре.

Тогда молодой человек вышел вперед; более плечистый, чем любой богатырь на этом собрании, более рослый и более ладно скроенный; светлые кудри подрагивали на его безбородом лице. Король вложил ему в руку большой рог.

— Назови мне свое имя, — мягко повелел он.

— Я Финн, сын Кула, сына Башкне, — ответил юноша.

При этих словах собравшихся словно пронзила молния, каждый содрогнулся, а сын великого убиенного предводителя глянул через плечо короля в блеснувшие глаза Голла. Однако никто ничего не промолвил, и никто не шелохнулся, кроме самого Ард Ри, который шевельнулся.

— Ты сын друга, — сказал великодушный правитель. — Место друга тебе и полагается.

И он поместил Финна по правую руку от своего сына Арта.

Глава XII

Следует знать, что ночью в канун праздника Самайн открываются двери, разделяющие этот и иной мир, и обитатели каждого из миров могут покидать свои привычные обиталища и являться в мир иных созданий.

А у Дагды Мора[52], владыки Нижнего мира, был в ту пору внук, и звали его Аллен Мак-Мидна из Финнахайда[53], и Аллен этот питал непримиримую вражду к Таре и Ард Ри.

Правитель же Ирландии был не только ее верховным владетелем, но также и предводителем людей, сведущих в магии, и, возможно, когда-то Конн, отправившись в Тир-на-Ног[54], Страну юности, совершил там какой-то поступок или проступок против владений Аллена или его семьи. По правде говоря, поступок тот должен быть чрезвычайно дурен, ибо в положенное время пылающий яростью мести Аллен ежегодно приходил, чтобы опустошать Тару.

Девять раз заявлялся он творить месть свою, однако не следует полагать, что он действительно мог разрушить священный город, ведь Ард Ри и маги не могли этого допустить, но все же Аллен мог нанести столь значительный ущерб, что Конну пришлось принять против него особые дополнительные меры предосторожности, в том числе и на всякий случай.

Поэтому, когда торжества закончились и начался пир, Конн Ста Битв встал со своего трона и оглядел собравшихся.

Служитель потряс Цепью Безмолвия, что и входило в его обязанности, от ее негромкого позвякивания все кругом стихло, и все стали внимать, с каким делом верховный владыка обратится к своему народу.

— Друзья и герои! — сказал Конн. — Аллен, сын Мидны, явится сегодня ночью из Слив-Фуа[55] с ужасным потусторонним огнем против нашего города. Есть ли среди вас тот, кто любит Тару и короля и кто возьмет на себя защиту от этого создания?

Он говорил в тишине и, закончив, вслушивался в эту же тишину, но уже глубокую, зловещую и мучительную. Каждый муж беспокойно глядел на своего соседа, а потом переводил взгляд на свою чашу с вином или на свои пальцы. Сердца юношей разгорелись на миг и тут же остыли, потому что все они слышали об Аллене из Финнахайда, что на севере. Менее благородные поглядывали исподлобья на более именитых, а те украдкой бросали взгляды на самого великого из них. Арт Ог Мак-Морна Крепкие Удары стал покусывать костяшки пальцев, Конан Сквернослов и Гарра Мак-Морна раздраженно ворчали друг на друга и на своих соседей, даже Кельте, сын Ронана, уперся взглядом себе в колени, а Голл Мор отхлебывал вино без всякого блеска в глазах. Ужасное смятение разлилось по обширному залу. Верховный владыка стоял в этой вибрирующей тишине, и его благородное лицо, доброе поначалу, стало серьезным, а затем ужасно суровым. Казалось, в следующий миг, к неизбывному позору всех присутствующих, он будет вынужден сам принять свой собственный вызов и объявит себя защитником Тары в эту ночь, и тогда стыд, который был на лицах его народа, остался бы в сердце их короля. Веселый ум Голла помог бы ему это забыть, но его сердце всегда сжималось бы от этого воспоминания, с которым он не смог бы ужиться. Именно в этот ужасный момент встал Финн.

— Что будет дано тому, — молвил он, — кто возьмет на себя эту защиту?

— Все, о чем можно будет попросить по закону, будет по-царски пожаловано, — таков был ответ короля.

— Кто поручители? — спросил Финн.

— Короли Ирландии и Красный Кит[56] со своими магами.

— Я возьму на себя оборону, — сказал Финн.

При этом присутствовавшие короли и волхвы поручились выполнить этот договор.

Финн вышел из пиршественного зала, и, пока шел он, все присутствовавшие нобили, вассалы и слуги приветствовали его и желали ему удачи. Однако в сердцах своих они уже прощались с ним, ибо все были уверены, что юноша шел на смерть, столь неизбежную, что его уже можно было считать покойноком.

Вполне возможно, что Финн ждал помощи у самого народа сидов, ибо по матери он принадлежал к племенам Дану, хотя со стороны отца кровь его была добро замешена с прахом земным. Возможно, впрочем, он знал, как повернутся события, потому что съел Лосося Знания. Тем не менее в записях не сказано, что он в этом случае использовал какое-либо магическое искусство в отличие от прочих его подвигов.

Способ, коим Финн обнаруживал все происходящее и скрытое, всегда был одним и тем же, и на это много раз указывали. Ему приносили неглубокое продолговатое блюдо из чистого светлого золота. Это блюдо наполняли прозрачной водой. Затем Финн склонял голову, смотрел на воду и, глядя на нее, клал большой палец в рот под свой зуб знания, свой зуб мудрости.

Можно сказать, что знание превыше магии, именно его и следует искать. Вполне можно видеть, что происходит, и все же не знать, что впереди, ибо, хоть видение и есть вера, из этого не следует, что видение либо вера есть знание. Многие могут зреть некий предмет и верить в него, однако знают они о нем также мало, как и тот, кто не знает его и не верит в него. Финн же мог видеть и знать, и он понимал большую часть своих видений. Он всегда был сведущ в магии, это так; ведь он всегда был известен как Ведающий, а позже в его доме жили двое волшебников — Дирим и Мак-Рет[57], и они выполняли для своего хозяина всю черновую работу познания.

Однако помощь Финну пришла не от сидов.

Глава XIII

Он прошел через ряд укреплений, пока не вышел к внешней мощной стене, границе города, и, когда миновал он ее, оказался на широкой равнине Тары.

Кроме него, никого не было за пределами города, ибо в ночь праздника Самайн только безумец рискнул бы покинуть жилище, даже если бы оно было объято пламенем; ведь какие бы бедствия ни происходили внутри дома, они ничто по сравнению с бедствиями за его пределами.

Шум пирушки теперь не долетал до Финна; возможно, впрочем, что в огромном чертоге царила постыдная тишина; огни же города были скрыты двумя стоявшими Друг за другом большими валами. Над ним было небо; под ногами — земля; и кроме не было ничего, лишь только тьма да ветер.

Однако тьмой Финна не устрашить, ведь он вырос в сумраке леса, он был питомцем мрака; и ветер не мог поколебать ни ухо его, ни сердце. В его созвучиях не было ни одной ноты, над которой он бы не поразмыслил и которой бы ни стал, и становление это было магией. Протяжный стон, и волнующий шепот, и тишина, и пронзительный, тонкий, едва слышимый сладостный посвист его воспринимаешь скорее нервами, чем ухом; визг, внезапный, как крик дьявола, и грохочущий, как десять раскатов грома; крик, словно бы вырывавшийся у того, кто бежит, оглядываясь назад на убежище из листьев и мрака; и всхлип человека, терзаемого многовековой тоской, вырывающийся лишь временами, когда нахлынет память, и вылетающий тогда с какой болью! Его ухо ловило, в каком порядке появлялись эти звуки, как возрастали и уменьшились. Прислушиваясь в темноте к этому переплетению гремящих шумов, он мог распутать их, понять место и причину каждого звука, что сливались в общий, образующий хор: вон там топот кролика, а тут беготня зайца; вон там зашелестел куст, а этот краткий вспорох был птицей; а тот — надрыв волка, а это колебание воздуха — лиса; вот лист бьется о кору, а это следующее за ним царапанье — коготь хорька.

Страха не может быть там, где знание, и Финн не боялся.

Его разум, спокойно следящий по всем сторонам, выхватил один звук и сосредоточился на нем.

— Это мужчина, — сказал Финн и прислушался в направлении звука, в сторону города.

Это действительно был человек, почти столь же умелый во мгле, как и сам Финн.

«Это не враг, — подумал Финн. — Он идет открыто.»

— Кто идет? — крикнул он.

— Друг, — ответил прибывший.

— Как имя друга? — сказал Финн.

— Фиакул Мак-Кона, — был ответ.

— Ах, кровь и сердце мое! — воскликнул Финн и быстро бросился навстречу великому разбойнику, взрастившему его среди болот. Значит, ты не боишься, — добавил он радостно.

— Боюсь, по правде говоря, — прошептал Фиакул, — и в тот миг, когда мои дела с тобой будут закончены, я поспешу назад так быстро, как только смогут нести меня ноги. Да защитят боги мой отход, как охраняют они мое появление, — благочестиво добавил разбойник.

— Да будет так! — сказал Финн. — А теперь скажи мне, зачем ты явился?

— Есть ли у тебя какой-нибудь план против лорда сидов? — прошептал Фиакул.

— Я нападу на него, — сказал Финн.

— Это не план, — проворчал Фиакул, — нам надо планировать не атаковать, а одержать победу.

— Столь ли ужасен человек сей? — спросил Финн.

— Воистину ужасен. Никто не может ни приблизиться к нему, ни убежать от него. Он выходит из сида[58], играя сладкую, тихую музыку на тимпане и свирели, и все, кто слышит эту музыку, засыпают.

— Я не засну, — сказал Финн.

— Вот увидишь, ведь все засыпают.

— И что происходит тогда? — спросил Финн.

— Когда все засыпают, Аллен Мак-Мидна мечет изо рта огненное копье, и все, чего касается этот огонь, уничтожается, а он может выпустить свой огонь на огромное расстояние и в любом направлении.

— Ты очень смел, раз пришел мне на помощь, — пробормотал Финн, — учитывая, что помочь-то ты мне совершенно не в силах.

— Я могу помочь, — ответил Фиакул, — но за это придется заплатить.

— И какова плата?

— Треть всего, что получишь ты, и место в твоем Совете.

— Согласен, — ответил Финн, — а теперь поведай, каков твой план.

— Помнишь мое копье с тридцатью заклепками из аравийского золота на втулке?

— То, — заметил Финн, — острие которого было завернуто в покрывало и засунуто в ведро с водой, а древко приковано цепью к стене, — ядовитая Бирха?

— То самое, — подтвердил Фиакул. — Это копье самого Аллена Мак-Мидны, — продолжил он, — и оно было отобрано у сидов отцом твоим.

— И что же? — спросил Финн, недоумевая, откуда у Фиакула взялось это копье, однако из великодушия не спрашивая ничего.

— Когда услышишь, что идет великий муж из сидов, размотай наконечник копья и склони лицо свое над ним, и его жар, его зловоние, все его пагубные и едкие свойства не дадут тебе заснуть.

— Ты в этом уверен? — спросил Финн.

— Ты точно не сможешь заснуть при таком зловонии; никто бы не смог, — решительно заверил Фиакул. — Аллен Мак-Мидна потеряет бдительность, когда перестанет поигрывать и начнет стрелять, — продолжил Фиакул. — Он будет уверен, что все спят; тогда ты и сможешь провести нападение, о котором говорил, и удача будет тебе сопутствовать.

— Я верну ему копье его, — молвил Финн.

— Вот оно, — ответил Фиакул, доставая из-под плаща Бир-ху. — Однако будь с ним осторожен, сердце мое, бойся его так же, как ты опасаешься воина Дану.

— Ничего не убоюсь, — воскликнул Финн. — Единственный человек, которого я пожалею жалеть, — это Аллен Мак-Мидна; получит он назад свое копье.

— Теперь я пойду, — прошептал его спутник, — ибо темнеет там, где, как кажется, темноте уже и места нет; чую — вокруг разливается какая-то жуть, и это мне очень не нравится. Этот воин из сидов может заявиться в любую минуту, а если услышу я хотя бы один звук его музыки, мне конец.

Разбойник ушел, и Финн снова остался один.

Глава XIV

Он прислушивался к удаляющимся шагам, пока они не стихли, и единственным звуком, который доносился до его напряженного слуха, было биение его собственного сердца.

Стих даже ветер, и казалось, что в мире нет ничего, кроме тьмы и его самого. В такой вселенской черноте, незримой тишине и пустоте разум может перестать принадлежать самому себе. Его затопит и поглотит пространство, сознание перекосится или спутается, и тогда можно будет спать стоя; ибо разум боится одиночества больше, чем всего остального, и скорее сбежит он на луну, лишь бы не погружаться внутрь самого себя.

Однако Финн был не одинок, и он не испугался, когда пришел сын Мидны.

Минула бесконечная полоса безмолвной ночи, мгновение за мгновением медленно сменяли друг друга, и не было в этой последовательности ни перемен, ни времени, в котором было прошлое или будущее, а было лишь одно одуряющее, бесконечное, почти уничтожавшее сознание настоящего. Затем наступила перемена, ибо задвигались облака, и за ними наконец проступила луна — не сияние, а как бы просачивающийся свет, отблеск, который проникал слой за слоем и был слабее призрака или воспоминания о свете; нечто увиденное мельком и вскользь, так мимолетно, что глаз мог засомневаться, видел он это или нет, и мог вообразить, что это лишь его собственная память воссоздает то, чего и не было вовсе.

Однако взор Финна был взором дикого зверя, который рыщет во тьме и намеренно в нее проникает. Поэтому увидел он не саму вещь, а лишь движение; нечто в ней возникшее, более темное, чем сама тьма; не существо, а лишь его присутствие, как бы надвигающееся давление. И через некоторое время он услышал неторопливую поступь сего могучего создания.

Финн склонился к своему копью и расчехлил его.

Затем из темноты донесся еще один звук, тихий и сладостный; волнующе-радостный, волнующе-нежный; такой тихий, что ухо едва могло его различить, и так сладок был он, что ухо не хотело улавливать ничего кроме и стремилось слушать только его в ущерб другим звукам, которые могут быть услышаны человеком; это была музыка иного мира: неземная, драгоценная музыка сидов! Так сладостна была она, что все чувства устремлялись к ней, а достигнув, следовали за ней в полудреме, и растворялись в ней, и не могли снова вернуться на круги своя, пока не кончится это иное созвучие и слух не обретет свободу.

Однако Финн снял покровы со своего копья и, прижав к нему лоб, сосредоточил свой разум и все свои чувства на этом обжигающем, убийственном острие.

Музыка смолкла, и изо рта Аллена с шипением молнии вырвалось яростное голубое пламя.

Похоже Финн применил тут чары, ибо, распахнув складки своего плаща, он поймал это пламя. Вернее, остановил его, потому что огонь скользнул по плащу и устремился вниз, в землю, на глубину двадцати шести пядей; и потому этот склон до сих пор называют Долиной Плаща[59], а возвышенность, на которой стоял Аллен, известна как Ард Огня[60].

Можно представить себе изумление Аллена Мак-Мидна, когда он узрел, что огонь его пойман и потушен невидимой рукой. Легко представить, что при таком обороте он мог бы испугаться, ибо кто может быть более напуган, нежели маг, который видит, что его волшебство терпит неудачу, и который, зная о своей силе, помыслит о тех силах, о которых он и знать не знает и которых наверняка должен опасаться.

Все было проделано им как должно. Его свирель играла, звучал и тимпан; все, кто слышал эту музыку, должны были спать, и все же огонь его в полете был захвачен и уничтожен.

Аллен снова пыхнул со всей ужасающей силой, на которую был способен; гигантская струя голубого пламени вырвалась из него с ревом и свистом, но и она была захвачена и сгинула.

Паника охватила воина из чародеев; он развернулся на том гиблом месте и побежал, не зная, что может скрываться позади, однако страшась этого, как никогда прежде ничего не страшился; неизвестность преследовала его; ужасающий отпор обернулся нападением, которое висло на пятках, словно волк, вцепившийся в бычий бок.

Аллен же был не в своем привычном мире! Он находился в мире людей, где двигаться непросто, и сам воздух — бремя. В своих сферах, в родной стихии, он мог бы удрать от Финна, однако это был мир Финна, стихия Финна, и улепетывающий бог был недостаточно плотен, чтобы оторваться от него. И все же он устроил ту еще гонку, ибо только у входа в его собственный мир Финна смог приблизиться к Аллену достаточно близко. Он просунул палец в ремешок могучего копья, и от этого броска ночь пала на Аллена Мак-Мидна. В глазах у него потемнело, мысли закружились, ум померк, и там, где был Аллен, воцарилось ничто, ибо когда Бирг-ха со свистом ударила ему промеж лопаток, он сник, сдулся, рухнул и умер. Финн же снял премилую его голову с плеч и пошел в ночи обратно к Таре.

Торжествующий Финн, принесший смерть богу, который сам сеял смерть и который теперь мертв!

Он добрался до дворца на рассвете.

В то утро все пробудились рано. Хотели увидеть, какие разрушения принесло им это могущественное существо, но увидели лишь юного Финна и эту грозную голову, которую нес он, покачивая, за волосы.

— Что потребуешь? — спросил Ард Ри.

— То, что должен просить по праву, — молвил Финн, — командование фениями Ирландии.

— Выбирай, — сказал Конн Голлу Мору. — Либо ты покинешь Ирландию, или протянешь руку этому победителю и станешь его человеком.

Голл же смог сделать то, что другому было бы не по силам, и он сделал это так красиво, что никак себя не унизил.

— Вот моя рука, — сказал Голл.

И подмигнул суровым юным очам, смотревшим на него, когда выражал он покорность.

Загрузка...