Глава 2. Возникновение философии

Генезис философии: мнения и дискуссии

Из предложенного выше понимания возможности философии следует, что вопрос о существе и природе философии может и должен обсуждаться в аспекте того, как возможна философия в качестве рационального знания. Для раскрытия сущности философии в этом аспекте необходимо, руководствуясь методологической установкой, согласно которой сущность объекта раскрывается в его истории, обратиться к вопросу о генезисе рационального знания, в частности, знания философского.

Как уже неоднократно отмечалось в философской литературе, посвященной проблеме начала философии1, вопрос о генезисе философии — это вопрос многогранный, многоаспектный, ответ на который конкретизируется в решении следующих частных вопросов: когда, где, из чего и как, почему возникает философия.

Начну с наименее дискутируемого в литературе вопроса: когда?

Можно однозначно утверждать, что большинство исследователей сходятся во мнении, что философия возникла примерно в VII-VI вв. до н. э., в так называемое «осевое время» (К. Ясперс). На этом историческом этапе произошел резкий поворот в духовной истории человечества, в результате которого почти одновременно в течение нескольких столетий в различных регионах независимо друг от друга зародилась философская мысль: в Китае в это время жили и мыслили Конфуций, Лао-цзы, Мо-цзы, Чжуан- цзы, Ле-цзы, в Индии возникли Упанишады, в Иране появился зороастризм, в Древней Греции творили великие досократики в лице Парменида, Гераклита и др.

Сам факт того, что философия зародилась «почти одновременно» в различных регионах отнюдь не снимает актуальность вопроса о том, где впервые возникает философия как наиболее дискутируемом в литературе. Все многообразие мнений по данному вопросу может быть сгруппировано в следующие три основные традиции: 1) европоцентристская, 2) ориентальная (восточноцентриссткая), 3) синтетическая (платоновская).

Согласно первой традиции считается, что философия родилась впервые в Древней Греции, ибо именно здесь впервые сложились все условия для ее возникновения, в частности, главное из них — свобода духа. С этой точки зрения на Востоке, где царил тотальный деспотизм, не допускавший никакой свободы, в том числе и свободы мысли, философия никак не могла зародиться. Этой позиции придерживается большинство видных европейских философов и в первую очередь Г. Гегель, в работах которого наиболее полно и аргументированно представлена европоцентристская точка зрения. По словам Гегеля, «вследствие… общей связи политической свободы со свободой мысли философия выступает в истории лишь там и постольку, где и поскольку образуется свободный государственный строй»[38]. Для философствования, по мнению Гегеля, дух должен расстаться с природой. Восток же так и не смог преодолеть ступень единства духа с природой, это удалось только древним грекам; «философия поэтому начинается лишь в греческом мире»[39]. И далее: «Философия в собственном смысле начинается на (Западе. Лишь на Западе восходит свобода самосознания»[40].

Еще более категоричен в своих европоцентристских рассуждениях классик историко-философской науки, глава Баденской школы неокантианства В. Виндельбанд: «Греческая философия вырастает на почве замкнутой в себе национальной культуры, она есть чистый продукт греческого духа»[41].

Сторонников второй — ориентальной (восточноцентристской) — традиции сегодня значительное меньшинство и, как правило, ей следовали отдельные видные европейские философы, напрцмер, А. Шопенгауэр, Фр. Ницше и др[42]. Ее приверженцы считают, что философия зародилась на Востоке задолго до возникновения ее на Западе, а потому древним грекам осталось только ее позаимствовать, перенести на европейскую почву.

Мне представляется, что и та, и другая традиции — это две крайности, которые как раз преодолеваются в третьей — синтетической. Она берет свое начало у великого древнегреческого мыслителя Платона, суть которой он выразил лаконично и точно в следующих словах: «эллины доводят до совершенства всё то, что они получают от варваров»[43]. Этой фразой Платон, видимо, хотел провести мысль о том, что фйлософия изначально зародилась на Востоке, а греки ее не просто позаимствовали, но так существенно переработали, что как бы создали ее заново. А это значит, что древневосточная философская мысль ничего общего не имеет с европейской, колыбелью которой явилась Древняя Греция.

В отношении каждой из этих традиций можно выдвинуть целый ряд аргументов и контраргументов. Так, в пользу ориентальной традиции говорит тот факт, что, как сообщает античная доксография, первые греческие философы (Фалес, Пифагор и др.) получили научные и философские знания во время своих длительных путешествий по Востоку. Фалес, как известно, совершил путешествие в Египет, Пифагор — в Сирию, Египет, Вавилон. Контраргументом может служить следующее обстоятельство. Хотя восточные влияния на раннюю греческую мысль сегодня считаются уже бесспорными, всё же такого рода отдельные спонтанные связи между Востоком и Западом, которые имели место в досократовской Греции, вряд ли могли послужить необходимым условием рождения философии у эллинов. Как известно, активный диалог между Востоком и Западом, взаимное проникновение двух культур начались только в эпоху эллинизма, во время походов Александра Македонского на Восток. Для. греческой философии — это была эпоха перехода от ее расцвета к закату и упадку.

Если к вопросу о месте рождения философии подойти с более общих позиций, прежде всего с позиции культурологической, то очевидно, что диалог между Востоком и Западом в принципе невозможен, ибо западная и восточная культуры фундированы на совершенно разных основаниях: европейская — это культура разума, рациональная культура, в то время как восточная — культура особой чувственности, граничащей с мистикой. Именно это и обусловливает существование на Востоке и Западе двух различных типов философий, спрсобов философствования: западная философия — это рациональная по своей природе философия, в то время как восточная — это мыслечувствование, которое логически не выразимо и не может стать мыслью «другого».

А потому содержащаяся в древневосточных текстах, например, древнеиндийских или древнекитайских, философия едва ли может быть воспринята в качестве таковой европейцем. Для последнего философия — это рационализированная теоретическая система, скрепленная абстрактными понятиями и категориями, восточная же философия — это мышление, как правило, не понятиями, а, если так можно выразиться, абстрактными образами. Примером может служить понятие «пуруьиа» в древнеиндийской философии, которым обозначается высшее божество, «вселенский» человек. Подобно Брахману, понимаемому как атман, слово пуруьиа употребляется для обозначения как божественных, так и человеческих сил и свойств. Так в изречениях Веданты читаем: «Он (пуруша. — И. Ш.) стоит, всё покрывая, имея руки и ноги везде, имея везде рот, голову и глаза, и слыша всё в мире»[44]. В «Ригведе» в «Гимне Пуруше» сообщается: «Тысячеглавый, тысячеглазый и тысяченогий пуруша… Когда разделили пурушу, на сколько частей он был разделен? Чем стали уста его, чем руки, чем бедра, ноги…? Кто создал пятки пуруши? Кто — мясо? Кто — лодыжки? Кто — красивые пальцы… Кто — части тела, [что] посередине?»[45]. Стало быть, пуруша как бог, высшее божество имеет смутный, можно даже сказать, абстрактный образ, что, безусловно, в голове европейца никак не укладывается и равносильно «круглому квадрату».

Безусловно, такая философия мыслечувствования вполне поддается европейскому разумению, но она остается чуждой его «нутру», ибо для подлинного приобщения к ней необходимо не только «вхождение», «вживание» в культуру Востока, но и рождение в ней. В этом смысле европеец всегда будет отчужден от восточного миропонимания, стиля философствования, равно как и восточному мудрецу никогда не постичь духовный мир европейца. И тот и другой в равной мере могут претендовать на роль философа, ибо каждый из них вкладывает свой смысл в понятие философии.

Исходя из вышесказанного, можно заключить, что факт рождения философии — это был многократный факт ее рождения «почти одновременно» в различных регионах как Востока и Запада, но это был факт рождения не единой по сути и природе философии, а разных философий, сущности и природа которых взаимно исключают друг друга.

Разумеется, эллины получили от древневосточных цивилизаций большой арсенал научных знаний метафизического, математического, астрономического, медицинского характера, который, будучи включенным в контекст античной духовности, претерпел такую сущностную метаморфозу, что как бы был создан заново. Примером этому может служить история математики. Большая часть математических знаний (аксиомы, теоремы, правила исчисления), которыми оперировали греки, как факт были известны уже древневосточным математикам. Но именно греки превратили математику в теоретическую науку благодаря систематическому введению в нее доказательств теорем и правил исчисления, сформулированных впервые на Древнем Востоке. Этим греческая математика принципиально отличается от вавилонской и египетской. Подобную перестройку первооснов претерпела в контексте античной культуры и доисторическая древневосточная метафизика, на почве которой выросла со временем философское умозрение греков, свободное от древневосточного догматизма и кастовости. В этом своем понимании возникновения философии позиция автора этих строк вполне укладывается в русло платоновской традиции.

Переходя к вопросу о том, из чего и как возникает философия, следует сразу заметить, что сам вопрос об источниках философии является многогранным в силу многообразности самих типов источников. Об источниках философии можно говорить, по меньшей мере, в двух аспектах: психологическом и гносеологическом. Что касается психологического аспекта этой проблемы, то, как известно, уже древние греки в лице Платона и Аристотеля отмечали, что философия началась с изумления, удивления. «И теперь и прежде, — подчеркивал Аристотель, — удивление побуждает людей философствовать… Но недоумевающий и удивляющийся считает себя незнающим… Таким образом, начали философствовать, чтобы избавиться от незнания…»10. Итак, необходимым условием философствования оказывается влечение к преодолению незнания.

Для выяснения существа и природы философии, философского знания более важным представляется гносеологический аспект проблемы генезиса философии. В решении этого вопроса так же существует широкий диапазон мнений, начиная с утверждения, что она «вообще ни из чего не возникала… она зародилась, так сказать, на пустом месте»[46], и, кончая ответом, что философия вообще не возникала, а существовала издавна. Безусловно, это две крайние позиции, между которыми существует «золотая середина», допускающая также ряд мнений. Среди них отечественный историк философии, видный антиковед А. Н. Чанышев (1926-2005) выделял следующие: 1) мифогенную; 2) гносеогенную\ 3) мифогенно-гносеогенную концепции. Сюда я бы добавил еще и религиогенную концепцию, с которой и начну их реконструкцию.

Согласно религиогенной концепции философия проистекает из религиозных воззрений путем перевода их на язык понятий и категорий. Так, известный русский философ С. Н. Трубецкой отмечал, что «философия греков есть лишь особый фазис развития их религиозных идей»[47]. В частности, философия возникает из религии как авторитетной доисторической метафизики путем трансформации конкретных образов Абсолютного в его универсальное откровение в тот момент, когда только что пробудившийся метафизический ум начинает осознавать несоответствие идеи божественного представлениям отдельных богов[48].

Сходной мысли придерживался и английский мыслитель Дж. Томсон, считавший, что философия греков явилась понятийным выражением их религиозных представлений. Так, соглашаясь во многом с Ф. Корнфордом, который считал философию «прямой преемницей теологии», Дж. Томсон пишет: «„Энум элиш“, гесиодовская „Теогония“ и ранняя греческая философия образуют последовательные стадии непрерывного процесса в истории мысли… Корни греческой философии уходят в древние религий Ближнего Востока»[49].

Религиогенной позиции происхождения философия придерживался и К. Ясперс, который считал, что философия родилась как «слово и дело богословия». Он видел в религиозных преданиях аналог философии, выводил ее происхождение из религиозных тайных союзов и мистерий.

К сторонникам мифогенного объяснения философии можно отнести Г. Гегеля, Фр. Корнфорда, Дж. Томсона, А. Ф. Лосева. Суть данной концепции сводится к утверждению о том, что философия есть результат рационализации «перезревшего» мифологического сознания. Она — не более, чем спекулятивный миф. Так, Гегель, который, как и Корнфорд и Томсон, по сути, не проводил различия между мифологией и религией, утверждал, что возникновение философии из мифологии происходит путем изменения формы знания, при этом в философском сознании сохраняются мировоззренческие схемы мифа, т. е. его содержание. Ибо и миф, и философия выражают одно и то же: бесконечное и всеобщее. Различие же между ними имеется только с точки зрения их формы знания: форма выражения всеобщего в мифе — чувственные представления, получаемые на основе фантазирующего разума, а в философии — это понятия как продукт мыслящего разума.

Однако выражение всеобщего в мифе в форме чувственных представлений оказывается неадекватной, ограниченной формой, по сути, противоречащей содержанию мифа. Согласно Гегелю, это противоречие между формой и содержанием мифа преодолевается в философии путем смены представленческой формы выражения всеобщего на единственно адекватную этому содержанию разумно понятийную форму[50] [51].

Выдающийся отечественный антиковед А. Ф. Лосев является одним из наиболее последовательных представителей мифогенной концепции возникновения философии. Особенность его позиции определяется тем, что он изначально пытается исследовать миф вне контекста религиозных представлений, хотя существование такого контекста им и не отрицается. Именно из такой нерелигиозной мифологии и возникает, по А. Ф. Лосеву, философия. Греческая диалектика, которая, по словам А. Ф. Лосева, есть «душа античной философии… началась с мифа — в пифагорействе, существовала как осознание мифа — у Платона и Плотина и кончилась диалектической конструкцией мифа же — у Прокла… греческая философия есть логическая конструкция мифа. Первые шаги к философскому осознанию мифа близки еще к самому мифу»15.

Стало быть, согласно Лосеву, античная философия в основе своей есть мифология: с нее она началась у Гомера, ею она закончилась в неоплатонизме. Просто на разных этапах античной культуры менялись ее формы: сначала мифология выступала в своей непосредственности, а в конце в рефлектиро- ванной, т. е. рационализированной форме как философия мифологии. Это следует понимать так, что античная философия, по словам А. Ф. Лосева, «имеет в мифологии свою почву, но сама есть та или иная теория мифа, а не просто сам миф»[52].

Таким образом, согласно лосевской концепции генезиса философии, античная философия не только возникла из мифологии, но последняя образует как бы субстанцию первой. В античной философии не только осуществляется реконструкция мифа и перевод его на язык мысли, но сам античный способ философствования продолжает существовать лишь на основе мифологии.

Гносеогенной позиции в решении вопроса генезиса философии следуют, как правило, марксистски ориентированные западные философы (например, известный французский антиковед Ж. -П. Верная) и целый ряд отечественных мыслителей. Гносеогенная концепция также связывает возникновение философии с процессом рационализации, объект которого теперь усматривается не в мифе, а в пранаучном знании, зародившемся в Древнем Вавилоне и Древнем Египте.

Ж. -П. Верная полагал, что новый тип мышления, сформировавшийся в результате великого греческого чуда — рождения философии — был чужд религии. Первые греческие философы в лице ионийцев объясняли возникновение космоса й других природных явлений чисто рациональными причинами. Это стало возможным в силу тех изменений, которые претерпело архаическое мышление. По мнению Вернана, судьба греческой мысли никак не могла определяться двумя полюсами — мифом и разумом, поскольку в эпоху архаики (в эпоху Гомера и Гесиода) древние грекй не противопоставляли миф логосу, понимая и то и другое как «слово», «речь». И только позже, начиная с V века до н. э., их первоначальный смысл претерпел такую семантическую метаморфозу, что миф, который понимался теперь как выдумка, стал противопоставляться логосу как истинному и обоснованному рассуждению[53].

Этот семантический сдвиг представлял собой столь глубинную интеллектуальную революцию, что ее нельзя было объяснить в терминах исторической причинности и потому ее стали именовать «великим греческим чудом». «На ионийской земле, — замечает в этой связи Верная, — разум {логос) как бы вдруг освобождается от мифа, подобно тому, как пелена спадает с глаз»[54]. И если для архаического мифологического мышления повседневный опыт мог быть понят и иметь смысл лишь в сравнении с принятыми за эталон «изначальными» действиями богов, то для милетцев первоначальные явления и силы, образовавшие космос, объясняются аналогично процессам, наблюдаемым в повседневной жизни. Так греческая мысль становится на путь познания, свободного от каких-либо ритуальных элементов. Десакрализация знания —- таков общий итог интеллектуальной революции милетцев. Итак, обобщая позицию Вернана, можно утверждать, что философия возникает в момент разрыва между мифом и наукой.

Видный отечественный историк философии В. Ф. Асмус подчеркивал зависимость античной философии от науки Вавилона и Египта. Древние греки в лице ионийцев, у которых издавна были многосторонние связи с восточными народами более древних цивилизаций, перенесли и своеобразно переработали, по словам В. Ф. Асмуса, «зачатки физических, математических, астрономических знаний… Одновременно шла и своеобразная переработка древней мифологии — в искусстве, в поэзии, а в философии — уже освобождение зарождающейся философской мысли из плена мифологических представлений о мире и человеке»[55].

Как видим, Асмус указывает на два источника происхождения философии: пранауку и мифологию. Однако в этом процессе становления ранней греческой философии основная мировоззренческая роль отводилась не мифу, который был всего-навсего образным средством выражения мысли, а пранаучным знаниям, обусловившим своеобразие греческого философского мышления. По словам В. Ф. Асмуса, «особенность античной философии в том, что внутри нерасчлененного единства зачаточных философских понятий и понятий научных воззрения, относящиеся к природе, играют роль во многих отношениях решающую: первые греческие философы были не только первыми математикамй^ физиками, астрономами, физиологами, их научные представления о мире вместе с тем определяли свойственную для цих постановку и решение вопросов философских»[56] [57].

В этом же русле развивает свои рассуждения и другой отечественный философ В. У. Бабушкин. Он также связывает возникновение философии с теоретическим осмыслением накопленного в древней пранауке знания, с опытом повседневной жизни, а также с положительными знаниями, включенными в мифологическое мировоззрение. «Осмыслив и перестроив древнюю пранауку, — отмечает В. У. Бабушкин, — они (первые мыслители. — И. Ш.) заложили фундамент теоретического отношения к миру. В этом смысле начало философии было одновременно и началом теоретической науки вообще».

Обобщая свою позицию, автор подчеркивает, что возникновение философии — это сущности процесс преодоления мифологического сознания научно-теоретическим мышлением. Генезис философии был связан не просто с рационализацией мифов, но прежде всего с попыткой теоретического объяснения мира и самого человека.

Рассмотренные выше концепции, несмотря на содержащееся в них рациональное зерно, в целом являются односторонними, поскольку каждая из них абсолютизирует один из источников философии, противопоставляя их (в частности, миф и пранауку). Поэтому представляется более правильным подход, который учитывает качественную специфику философии и мифологии, значимость знания, как обыденного, так и пранаучно- го в генезисе философии. Такая синтетическая (лшфогенно-гносеогенная) концепция была предложена отечественными историками философии

А. С. Богомоловым и А. Н. Чанышевым, согласно которым философия возникла из двух источников: мифа и знания. Под первым имеются переходные мировоззренческие формы, когда первобытная стихийная мифология трансформировалась в мифологию с элементами самосознания, демифологизации и деантропоморфизации. Под знанием же в данном случае подразумевается первоначальное эмпирическое знание: обыденное и научное, точнее пранаучное. Авторы данной концепции так описывают механизм возникновения философии: на начальном этапе своих духовных исканий древний человек мыслил по преимуществу мифологически. Мифология выполняла у него роль мировоззрения. Картина мира целиком и полностью была мифической. Но со временем по мере практического усвоения окружающего мира человек получал естественное, рациональное знание об отдельных природных процессах и явлениях, которое порой противоречило мифическим представлениям о них. Накопление конкретно-научного, рационального знания, полученного посредством реального практического опыта, привело к подрыву мировоззренческой значимости мифа. На какое-то время образовался своеобразный «мировоззренческий вакуум»: мифология уже не могла выполнять мировоззренческую функцию, а конкретно-научное, опытное знание, которое носило частный характер, по своей природе также не могло замещать собой мировоззрение. В этих сложившихся обстоятельствах на историческую арену выступила философия, которая по своей природе могла вобрать в себе функции и мифологии, и конкретно-научного знания, поскольку, с одной стороны, философия так же, как и мифология является мировоззрением, с другой, она, равно как и конкретно-научное знание является знанием рациональным. Стало быть, в философии очень гармонично соединились мировоззренческая интуиция с рациональным подходом[58].

Что касается ответа на вопрос: почему возникла философия, то он очевиден: к VII-VI вв. до н. э. сложились все необходимые условия для ее возникновения. А потому факт ее рождения — это дело не случая, а результат исторического развития, когда на определенном этапе «возможность философии, которая присутствует во всякой достаточно развитой мировоззренческой мифологии, превращается в необходимость»[59]. Как уже отмечалось, эту необходимость возникновения философии Гегель связывает с зарождением свободы мысли. А свобода мысли, в свою очередь, предполагает расцвет действительной политической свободы. Таким образом, необходимость возникновения философ™ в конечном итоге сопряжена с социальными условиями и предпосылками, позволяющими с необходимостью реализовать возможность философии.

Исторические уровни человеческой рефлексии

Рождению и становлению философии как формы рационального (теоретического) знания предшествует целый ряд духовных (интеллектуальных) революций в истории человечества. Их точкой отсчета можно считать становление homo sapiens, то состояние человека, когда он, выйдя из природы и возвысившись над ней, впервые рефлектировал себя. Если согласиться с природным (естественным) происхождением человека, было бы логично предположить, что первой формой самосознания человека была натуралистическая форма рефлексии: человек мыслил себя в соответствии с той средой, в которой он до этого обитал и продолжал в какой- то мере обитать, т. е. в соответствии с природой, natura. На этом уровне человеческой рефлексии и сам человек и окружающий его мир были абсолютно прозрачны для мышления, они не представляли для него никакой тайны, загадки. Туземец знал всё: для него не было никакого вопроса, который поверг бы его в сомнение или поставил в тупик. Окружающий его мир мог казаться ему коварным, враждебным, но он вовсе не существует для него в качестве неизвестного. И в его представлении всё происходившее вокруг него было естественным, в том смысле, что оно не вызывало у него никакого недоумения, как это не кажется нам сегодня странным. Разумеется, это «эпистемологическое самомнение» туземца было на самом деле мнимым всезнанием.

По мере дальнейшего социкультурного становления человека, когда он всё больше и больше стал возвышаться над природой, удаляться, отчуждаться от нее, она становилась всё более чуждой и непонятной. В арсенале человека уже не было достаточных естественных познавательных средств, ему пришлось прибегнуть к каким-то сверхъестественным, сверхчеловеческим силам для усвоения окружающего мира. Так, по-видимому, возникли представления о существовании некоего Абсолюта, Бога, а вместе с этим на смену натуралистической рефлексии пришла религиозная форма самосознания. Последнюю можно рассматривать как первую интеллектуальную революцию, за которой последовал ряд других, обусловивших последовательно сменяющих друг друга переходы от религии к мифу, от мифа к логосу, т. е. собственно к философии.

Миф — это вымысел или реальность?

Наибрльший интерес в плане рассматриваемой здесь проблематики представляет для нас переход от мифа к логосу, поскольку рациональные формы знания, если и возникали из чего-то, то, скорее, из мифа как наиболее развитой формы мышления, предшествующей рождению рационального, теоретического знания.

Обсуждение вопроса о существе мифа и мифологии следует начать с сущностного в этом отношении вопроса: миф — это вымысел или реальность? Для адекватного понимания существа мифа этот вопрос представляется для меня сущностным, ибо в нем, как в зеркале, отражаются два основных подхода в истории исследования мифа и мифологии — научный (iпрофанный) и философский (трансцендентальный).

Первый подход, согласно которому миф есть вымысел, берет свое начало от философа-досократика Ксенофана Колофонского, который в свое время подверг критике антропоморфное понимание греческих божеств первыми античными мифологами Гомером и Гесиодом. Так, в одном из фрагментов Ксенофана говорится:

Всё на богов возвели Гомер с Гесиодом, что только У людей позором считается или пороком:

Красть, прелюбы творить и друг друга обманывать [тайно]…

Но люди мнят, что боги были рождены,

Их одежды имеют, и голос, и облик [такой же]…

Если бы руки имели быки и львы или "кони,"

Чтоб рисовать руками, творить изваянья, как люди,

Кони б тогда на коней, а быки на быков бы похожих Образы рисовали богов и тела их ваяли,

ТЪчно такими, каков у каждого собственный облик[60].

От Ксенофана эта точка зрения перешла собственно в западную культуру. Широко распространенное в европейском сознании мнение о том, что составляющий содержательную часть мифологического мышления миф есть вымысел, сказка, обусловлено научным подходом к анализу традиционных форм сознания, с позиции которого последние есть просто чушь, чепуха, недостойные никакого внимания[61]. Такой трансцендентный (научный) анализ ненаучных форм человеческого сознания фактически не только ставит под сомнение тысячелетний духовный опыт человечества, накопленный в рамках древних дописьменных культур, но и не может не принудить нас ужаснуться тому, что вся история донаучных цивилизаций «представляет собой лишь груду химер, нелепостей и фантазий»[62]. Не принимать миф во вниманйе лишь на том основании, что с научной точки зрения он представляет собой какую-то ирреальность, фантом было бы совершенно неразумно, поскольку для живших в этих культурах людей их духовный опыт суть реальность, может быть, не Менее реальная реальность, чем та, в которой живет современный человек.

Второй подход, с точки зрения которого миф есть реальность, сформировался значительно позже, в XIX веке. Но корни его ведут в далекую древность. Именно наиболее ранняя античная мифография (VII-VI вв. до н. э.), которую обычно именуют генеалогической (в ней боги, герои, люди связаны единой цепью кровнородственных отношений)[63], дала исторически первую интерпретацию мифа[64], согласно которой миф есть реальное прошлое, есть подлинная история. Однако эта наивно-реалистическая (дорефлексивная) позиция так и не смогла выразить суть мифа в рационализированных формах (философских, научных, поэтических). Это стало возможным лишь в XIX-XX вв. в творчестве целого ряда мыслителей: Ф. Шеллинг, Г. Спенсер, Э. Тайдор, Дж. Фрэзер, Э. Кассирер, Б. Малиновский, М. Элиаде, А. Ф. Лосев и др.

В основе данного взгляда на миф лежит логика здравого смысла, которая требует подходить к анализу предметов не извне, а изнутри, другими словами, она требует исследовать их трансцендентальным способом. В данном случае это означает исследовать миф в пределах его собственных владений, постигать в его имманентных структурах, стало быть, попытаться посмотреть на миф глазами тех людей, которые жили в нем, исследовать миф так, как его понимали в первобытных и примитивных обществах. В последних он является «живым», в том смысле, что миф здесь предлагает людям примеры для подражания и этим самым придает смысл человеческой жизни.

И тогда оказывается, что миф есть; хотя и не обычная для нас, но всё же реальность, в соответствии с которой древний человек строил свой образ жизни, есть определенный способ его опыта реальности, является «своеобразной и изначальной формой жизни»[65], историей его жизни. А, как известно, в древности иной истории, кроме мифологической, не существовало, так как история каждого народа начинается с мифов. И в этой истории события вовсе не считались простыми вымыслами. Напротив, это были реальные, подлинные события, весьма естественно согласующиеся с господствующей философией древних людей, которая естественным образом разъясняет всё, что есть в этих фактах чудесного. В этом смысле миф есть смесь истории, точнее, исторических фактов с соответствующей древним философией. Заключенное в содержании мифа реальное, историческое событие оказывается, по сути своей, сакральным, ибо в дальнейшем оно становится примером, моделью для подражания последующих поколений.

Практические последствия трансцендентального подхода к мифу очевидны: отныне мир человека традиционных культур оказывается для нас столь же близким и понятным, как и наш современный мир. А для ребенка, только вступающего в жизнь, духовный мир которого, как правило, начинается с мира сказок, мифоэ и легенд, очаровывающий мир наших предков сбрасывает себя покрывало Майи и предстает во всей своей непосредственной реальности.

Обозначенные выше два подхода к исследованию мифа находят свое выражение в его многочисленных интерпретациях, среди которых для нас в данном случае представляют интерес концепции Дж. Дж. Фрэзера, М. Элиаде, К, Леви-Строса и Э. Кассирера, осуществивших рациональную интерпретацию мифа с реалистической позиции[66].

Реалистические интерпретации мифа

Известный английский этнолог и историк религии Джеймс Джордж Фрэзер (1854-1941) в своем исследований истоков религиозного миропонимания опирался на эволюционисткую концепцию духовной истории человечества Эдуарда Бернетта Тайлора (1832-1917) и его сравнительноэтнографический метод. Для адекватного понимания духовного мира примитивного человека Дж. Фрэзер, как его предшественник по антропологической школе, считает необходимым «встать на его точку зрения, посмотреть на вещи его глазами и отрешиться от предубеждений, которые оказывают столь глубокое влияние на наше мировоззрение». И тогда, продолжает свою мысль Фрэзер, «мы, скорее всего, обнаружим, что каким бы абсурдным ни казалось нам поведение первобытного человека, он, как правило, основывает свои поступки на логике, которая, как ему кажется, не противоречит данным его ограниченного опыта»[67]. Более того, в таком случае окажется, что «первобытный человек никоим образом не является таким нелогичным и непрактичным, каким он может показаться поверхностному наблюдателю. Над проблемами, которые его непосредственно касаются, он размышлял достаточно глубоко, и, хотя выводы, к которым он пришел, часто очень далеки от тех, к которым пришли мы, не стоит отрицать за ним заслугу терпеливого и продолжительного размышления над фундаментальными проблемами человеческого существования»[68].

И всё же Фрэзер прекрасно осознавал, что его имманентно-реалистический подход к исследованию мифа не может гарантировать высокую степень достоверности его взглядов на жизнь и мышление первобытного человека. В лучшем случае можно говорить лишь о разумной доле вероятности, которая весьма далека от достоверности, ибо ученому, по словам Фрэзера, «никогда не удастся до конца (курсив И. Ш.) встать на точку зрения первобытного человека, увидеть вещи его глазами, наполнить свою душу тем, что волновало его»[69]. К тому же ученый не забывал, что мышление дикаря меньше всего стеснено путами школьной логики, а стало быть, следуя за его блуждающей мыслью через дебри невежества и слепого страха, исследователь ступает по околдованной земле и не должен принимать миражи за реальность. Такова общая методологическая установка Фрэзера, являющаяся, видимо, той единственной нитью, что связывала его с антропологической школой, из которой он вышел.

В отличие от Э. Тайлора, выводившего миф из анимизма, Фрэзер утверждал в качестве первичной универсальной формы миропонимания древнего человека магию. Последняя является для примитивного человека искусством (в смысле колдовских приемов), в основании которого положены два принципа: закон подобия, утверждающий, что подобное производит подобное, и закон соприкосновения, гласящий, что вещи, которые раз пришли в соприкосновение друг с другом, продолжают взаимодействовать на расстоянии после прекращения прямого контакта. Из закона подобия маг делает вывод, что он может произвести любое желаемое действие путем простого подражания ему. На основании второго закона он заключает, что всё то, что он проделывает с предметом, окажет воздействие и на человека, который однажды была с этим предметом в соприкосновении. В магии, именуемой им симпатической, Фрэзер различает два аспекта: теоретический, содержание которого образуют правила, определяющие последовательность событий в мире, и практическим, включазощий в себя предписания, которым люди должны следовать, чтобы достигать своих целей. Но поскольку первобытный маг не подвергает анализу мыслительные процессы, на которых основываются его действия, то онг знает магию только с ее практической стороны.

Вся система симпатической магии состоит как из позитивных предписаний, образующих колдовство, так и негативных предписаний, или табу. Все представления о табу являются частными случаями применения симпатической магии с ее законами сходства и контакта, регулирующими течение природных явлений совершенно независимо от человеческой воли. Дикарь уверен, что, стоит ему поступить так-то и так-то и в соответствии с одним из этих законов, неизбежно произойдут такие-то и такие последствия. А если последствия какого-то поступка нежелательны или опасны, он старается поступать так, чтобы не навлечь их на себя.

Понимаемая таким образом магия оказывается у Фрэзера в каком-то смысле сродни с наукой, ибо в основе и той и другой лежит вера в порядок и единообразие природных явлений. В обоих случаям допускается, что последовательность событий совершенно определенная, повторяемая и подчиняется действию неизменных механических законов, проявление которых можно точно вычислить и предвидеть. Стало быть, и та и другая основываются на фундаментальном законе мышления: — законе ассоциации идей по сходству и ассоциации идей по смежности в пространстве и во времени. Разница между ними лишь в том, что магия есть результат неправильного применения этих принципов ассоциации. «Сами по себе эти принципы ассоциации, — подчеркивает Фрэзер, — безупречны и абсолютно необходимы для функционирования человеческого интеллекта. Их правильное применение дает науку; их неправильное применение дает незаконнорожденную сестру науки — магию»[70].

Ошибочность магии Фрэзер усматривал, прежде всего, в примитивном понимании дикаря природной закономерности, в частности, в силу своего невежества причину наступления желаемого события первобытный человек связывал с совершением обряда, направленного на то, чтобы вызвать данное событие. Например, для него восход солнца и приход весны — прямые следствия пунктуального исполнения тех или иных ежедневных или ежегодных обрядов. Поддержанию этой иллюзии способствовали те же самые причины, которые ее породили: удивительный порядок и единообразие в протекании природных процессов. Гигантский вселенский механизм функционирует так исправно и точно, что регулярное повторение серии циклов природных явлений запечатляется даже в неразвитом уме дикаря. Он предвидит это повторение и, предвидя, принимает желаемое за результат вмешательства своей воли. И если цивилизованному человеку кажется, что пружины, приводящие в действие гигантскую машину, остаются за пределами его знания, то невежественному человеку они представляются досягаемыми. Он воображает, что может к ним прикоснуться и с помощью практической магии, точнее, магических обрядов и ритуалов употребить их на благо себе и во зло своим врагам. При этом магические ритуалы были по существу инсценировками природных процессов, которым первобытные люди хотели содействовать в соответствии с известным принципом магии, состоящим в том, что любого желаемого эффекта можно достичь путем простого подражания ему.

Таким образом, ядро магии в ее практическом аспекте образует ритуал, слепком с которого, по мнению Фрэзера, как раз и явился миф. Если ритуал относится к практической стороне магии, т. е. есть непосредственное обрядовое действо, то миф — это теоретический аспект магии, который выражен в форме ритуального текста и в силу своей оторванности от непосредственного обрядового действа трансформируется в легенды и предания. Мифы выражаются в ритуалах, они исполняются, по словам Фрэзера, «как магические обряды, чтобы вызвать в природе те изменения, которые в мифе описываются языком образов»[71]. По сути в ритуале воспроизводится мифическое событие сакрализованного прошлого. В этом воспроизведении происходит слияние текста и действа, что дает основание считать, что Фрэзер с генетической точки зрения фактически не разделяет ритуал и миф. Более того, порой даже создается впечатление, что он использует эти два понятия как синонимы, о чем непосредственно свидетельствует его тексты. На самом деле, безусловно, ритуал и миф не исчерпывают друг друга, ибо ритуал для Фрэзера есть источник не только мифологии, но и религии, философии, искусства и даже науки.

Магии как лженауке Фрэзер противопоставляет религию, которой повсеместно предшествовала первая. Причиной, побудившей примитивного человека перейти от магии к религии, было осознание мыслящей частью человечества присущей магии ложности и бесплодности. «Великое открытие недейственности магических процедур произвело, — по словам Фрэзера, — вероятно радикальный, хотя и медленный, переворот в умах тех, у кого достало сообразительности его сделать. Открытие это привело к тому, что люди впервые признали свою неспособность по собственному произволу манипулировать силами природы, которые до того времени считались полностью находящимися в их власти… Он (дикарь. — И. Ш.) lie мог больше тешить себя приятной иллюзией, что руководит движениями земли и неба… Теперь он знал, что как друзья, так и враги пали жертвами силы более могущественной, чем та, которой он обладал сам: они подчинялись судьбе, перед которой и он бессилен»[72]. Так на смену магии пришла религия. На этой стадии развития мышления последней причиной вещей признается личность высших существ, божества, воплотившиеся в образах людей.

Под религией Фрэзер понимает «умилостивление и умиротворение сил, стоящих выше человека, сил, которые, как считается, направляют и контролируют ход природных явлений и человеческой жизни»[73]. Стремление к умиротворению сверхъестественных сил составляет практическую сторону религии, выражением которой служит религиозное действие в форме ритуала и других внешних обрядовых действий. Правда, на ранних этапах развития религии древний человек не разделял магические и религиозные обряды, ибо, по словам Фрэзера, «верующему, если он желал добиться расположения бога, ничего другого не оставалось, как прибрать его к рукам с помощью обрядов* жертвоприношений, молитв и песнопений, которые открыл ему сам бог и которыми этого последнего принуждают сделать то, что от него требуется»[74]. Тогда же, в глубокой древности, когда народы жили в непосредственной близости друг от друга, все божества в основе своей понимались одинаково, они различались разве что по названию, т. е. номинально. А это значит, что тогда мифы о богах и религиозные ритуалы полностью согласовывались друг с другом. Однако со временем постепенное рассеивание племен с их последующей изоляцией друг от друга привели к различному пониманию богов и их культа, так что изначальное единство, которое до этого существовало между мифом и ритуалом, было нарушено и постепенно переросло в противостояние. Тем самым номинальное различие между богами превратилось в реальное.

В ходе дальнейшего поступательного движения религиозной мысли это противопоставление мифа и ритуала усиливается, что становится очевидным в греческой мифологии, когда первоначальные природные объекты, духи всё больше наделяются человеческими свойствами, т. е. антро- поморфизируются. Не случайно, как убедительно показывает Фрэзер, один и тот же природный объект может быть представлен в мифологии двумя различными существами: во-первых, старым духом, отделенным от объекта и возведенным в ранг божества и, во-вторых, новым духом, одушевляющим данный объект. «Таким образом, — заключает Фрэзер, — старый дух будет находиться по отношению к новому в отношении производителя к произведенному, или, говоря языком мифологии, в отношении родителя к ребенку»[75]. В подтверждении этой своей мысли ученый приводит пример из греческой мифологии: начав с олицетворения хлеба в образе женщины, мифотворческая фантазия пришла со временем к его двойному олицетворению в образе матери и дочери, в частности, в образах Деметры и Персефоны.

В целом, подводя общий итог реконструкции ритуальной модели мифа Фрэзера, следует заметить, что ученому удалось вполне убедительно обосновать и в ясной форме представить на основе огромного фактического (этнографического) материала поступательное движение человеческой мысли от магии через религию к науке. И хотя именно эта трехчленная фрэзеровская схема развития человеческой мысли всегда была предметом критики со стороны как его современников, его коллег по эволюционистской школе, так и современных ученых, всё же этот факт никак не умаляет его ценный вклад в исследование жизни и мышления архаического человека.

Разработанная Фрэзером ритуальная модель мифа нашла свое дальнейшее развитие в творчестве современного известного англо- и франкоязычного философа, этнографа, антрополога и историка религии (румынского по происхождению) Мирчи Элиаде (1907-1986). В русле уже сложившейся на рубеже XIX-XX столетий европейской мифоведческой традиции Элиаде рассматривает миф «таким, каким он есть в традиционных культурах»[76], т. е. исследует его из внутри, как «живой» миф, которым жили и как его понимали в первобытных и примитивных обществах. Такой методологический подход позволяет ему сделать вывод, что для примитивного, архаичного человека миф обозначал «подлинное, реальное событие и, что еще важнее, событие сакральное, значительное и служащее примером для подражания»[77]. Стало быть, миф есть реальность, но реальность не обычная, а сакральная, что означает, что в мифе излагается сакральная история, произошедшая в достопамятные времена «начала всех начал». И теперь это событие, произошедшее в «начале всех начал», служит моделью для подражания, оно воспроизводится в виде ритуального повтора в последующих культурах, в настоящем так, как оно было осуществлено впервые предками, в прошлом. В этом смысле оно оказывается событием сакральным.

Уже из вышесказанного видно, что сущностной особенностью толкования мифа Элиаде выступает история, точнее, сакральная история, которая бесконечно может повторяться в форме ритуальных повторений мифических событий. Эти явленные в начале времени ритуальные образцы, «архетипы», «парадигмы» имели для человека архаической культуры сверхъестественное, трансцендентное происхождение, ибо, по словам Элиаде, «в „первобытном[78], или архаическом, сознании предметы внешнего мира — так же, впрочем, как и сами человеческие действия — не имеют самостоятельной, внутренне присущей им ценности»[79]. Они приобретают смысл, только если что-то символизируют, являются частью определенного символа, знаменуют некий мифический акт. «И необработанный продукт природы, и предмет, изготовленный самим человеком, — подчеркивает в этой связи Элиаде, — обретают свою реальность, свою подлинность лишь в той мере, в какой они причастны к трансцендентной реальности. Действие обретает смысл, реальность исключительно лишь в той мере, в какой оно возобновляет некое прадействие… предмет или действие становятся реальными лишь в той мере, в какой они имитируют или повторяют арехетип»[80].

Итак, предметы и действия архаического мира обретают свой смысл в ритуале как преднамеренно повторяемом действии, совершенном «в начале всех начал» предками, героями или богами. А потому усвоение окружающего мира древним человеком осуществляется через постоянное совершение обрядов, ритуалов, символически повторяющих архетипическую модель, которая и придает реальность и законность всему сущему. В этом смысле реальным оказывается сакральное. Впрочем, у первобытных людей не только ритуалы имеют свою мифическую модель, но и любое человеческое действие становится успешным постольку, поскольку оно точно повторяет действие, осуществлявшееся предком в начале всех начал. Последнее выступает в качестве модели для подражания, предоставляемой мифом во время совершения ритуалов, обрядов и вообще любых значимых действий.

В связи со сказанным встает вопрос о взаимоотношении мифа и ритуала, об их детерминации. В текстах Элиаде мы не находим однозначного, четкого ответа на этот вопрос. Ясно только одно: ритуал и миф находятся в постоянном взаимовлиянии и не всегда можно выделить один из них в качестве первичного и детерминирующего. Общую свою позицию в этом вопросе Элиаде сформулировал следующим образом: «обряд нельзя исполнить, если неизвестно его „"происхождението есть миф, рассказывающий, как он был осуществлен в первый раз»[81]. И всё же из текстов Элиаде создается впечатление, что он скорее склонялся к мысли о том, что миф иногда шел вслед за обычаем, обрядом. Например, церемониальные добрачные союзы предшествовали возникновению мифа о добрачных отношениях между Герой и Зевсом. Тем самым миф как бы запаздывал. Более того, ритуал, смысл которого уже утрачен, закономерно порождает новый, оправдывающий его миф.

Бытие архаичного человека в мифе преобразует его пространственно- временной континуум: обычное физическое (мирское) пространство преобразуется в пространство сакральное, а конкретное (профанное) время — во время мифическое (сакральное), «во время оно», т. е. тогда, когда ритуал впервые исполнялся предком. А это значит, что время ритуала совпадает с мифическим временем «начала». Тем самым ритуал переносит человека в мифическую эпоху изначальности, делая его ее современником. Стало быть, повторение в ритуале архетипического акта постоянно возвращает человека «во время оно». «В каком-то смысле, — отмечает Элиаде, — можно даже сказать, что в мире не происходит ничего нового, ибо всё есть лишь повторение всех тех же изначальных архетипов; это повторение, актуализируя мифический момент, в который было явлено архетипическое действие, бесконечно удерживает мир в одном и том же рассветном мгновении начал»[82]. Благодаря этому повторению архаичный человек живет в постоянном настоящем, в котором время приобретает циклический характер, характер «вечного возвращения» того, что было раньше: в каждое мгновение всё начинается с самого начала.

Итак, человек архаичных культур живет согласно архетипам, которые для него являются единственной абсолютной реальностью и как таковая сакральной. Эта реальность находит свое выражение в мифах, которые являют множественные способы бытия в мире. Вот почему Элиаде определяет мифы как иллюстративные модели человеческого поведения; они имеют дело с реальностью[83], с действительно происходившим, событием, которое произошло в полном смысле этого слова в «священную эпоху Начала». В этом смысле миф всегда связан с раскрытием «таинства», описанием изначального события, которое устанавливает тип человеческого поведения, парадигму для всех значительных актов жизнедеятельности человека.

Таким образом, для Элиаде миф есть тип человеческого поведения, характерного для примитивных и архаических обществ. В таких обществах миф излагает священную историю, т. е. изначальное событие, имевшее место в священное время начал, в достопамятные времена «начала всех начал». Другими словами, миф является истинной историей того, что произошло у истоков времени, он говорит, по словам Элиаде, «только о происшедшем реально, о том, что себя в полной мере проявило»[84], а потому он реален и сакрален. Человек традиционных культур видел в мифе «единственно верное откровение действительности», «форму бытия в мире», «источник своего существования»[85]. Для него миф был неотъемлемой частью человеческого состояния. «Проживая» мифы, архаичный человек вступал в пределы сакрального, мифического времени, одновременно исходного, первоначального и в то же время бесконечно повторяющегося. Переживая заново это время, он воскрешал в ритуалах первозданную реальность, содержание которой задавалось мифом. А потому миф был для древнего человека живой реальностью, к которой он постоянно обращается. Этот «возврат к истокам» является чрезвычайно важным опытом, безусловно, в первую очередь для архаичных обществ, но не только.

Дело в том, что, по мнению Элиаде, бытие в мифе, «возврат к истокам» — это важная составляющая часть самого человеческого общества. «Кажется маловероятным, — отмечает он в этой связи, — что любое общество может полностью расстаться с мифами, так как из того, что является существенным для мифического поведения, типичный образец, повторение, отрыв от мирского времени и вступление во время исконное — по меньшей мере, первые два являются существенными для любых человеческих обстоятельств»[86]. И далее: «Похоже, что сам по себе миф, как и символы, которые он приводит в действие, никогда полностью не исчезал из настоящего мира психики»[87].

С точки зрения Элиаде, на уровне индивидуального восприятия миф никогда полностью не исчезал: он проявляется в сновидениях, фантазиях, стремлениях современного человека. Великие мифические темы продолжают повторяться в смутных глубинах психики. Правоту этой мысли Элиаде подкрепляет следующим примером. Некоторые празднества, отмечаемые в современном мире и внешне являющиеся мирскими, всё же сохраняют мифологическую структуру. Празднование Нового года или торжества, связанные с рождением ребенка, или постройкой нового дома, или даже переезд в новую квартиру — все они демонстрируют смутно ощущаемую потребность в совершенно новом начале новой жизни, т. е. полного возрождения. Как бы ни были далеки эти мирские торжества от своего мистического архетипа, тем не менее очевидно* что современный человек всё еще ощущает потребность в периодическом проигрывании таких сценариев, какими бы секуляризованными он^ не стали. Во многих современных празднествах ощущается ностальгия по обновлению, сильное желание к обновлению мира, желание вой'уи в новую историю обновленного мира, т. е. сотворенного заново. Это j стремление освободить себя от своей «истории» и жить в качественно /ином ритме, есть, по мнению Элиаде, стремление, хотя и неосознанное, возвратиться к мифическому образу жизни.

В связи с этим Элиаде указывает на два принципиальных способа «бегства» от своей «истории», используемых сов/ременным человеком — чтение и зрелищные развлечения. Что касается ч? гения, то очевидно, что в современных романах до некоторой степени сохраняются мифические архетипы: каждый популярный роман должен представлять типичную борьбу Добра и Зла, героя и негрдяя (современное воплощение дьявола) и повторять один из универсальных мотивов фольклора — преследуемую молодую женщину, спасенную любовь, неизвестного благодетеля ит. п. А насколько мифологична лирическая поэзия, стирающаяся «переделать» язык, иными словами, отойти от современного повседневного языка и отыскать собственную, по существу тайную речь, т/ь же самое относится и к зрелищным развлечениям. Достаточно вспомшить ритуальное происхождение боя быков, скачек и соревнований атлетов,;

Кроме того, некоторые элементы мифа Элиаде усматривает в том, что современный человек называет обучением, образованием и дидактической культурой. Последние выполняют ту же самую функцию, которую в архаических обществах выполнял миф: они поощряют подражание модельным жизням, которые должны быть усвоены обучаемыми как нечто неизменное, неприкосновенное, а стало быть, сакральное.

Под влиянием ритуальной школы находился известный французский философ, психолог и этнограф Люсьен Леви-Брюль (1857-1939), в творчестве которого значительное место занимает исследование духовной культуры примитивных народов и особенностей первобытного мышления. Позиция Леви-Брюля, изначально противопоставившего первобытное мышление как пра-логическое современному научному мышлению вызвала резкие возражения со стороны Клода Леви-Строса (1908 г. р.) — основателя структурной антропологии и структуралистской интерпретации мифа.

Методологической базой этнографических исследований К. Леви- Строса, в том числе и исследований первобытного мышления и мифа, служат предложенные в свое время в рамках структурной лингвистики Фердинандом деСоссюром (1857-1913) — крупнейшим швейцарским языковедом — два методологических правила: 1) методологический примат синхронии над диахронией; 2) Методологический примат отношений над элементами. Эти правила ориентируют исследователей не на субстанциальный, а структурный анализ объектов, т. е. на анализ их формы. Определение объекта н; е как субстанции, а как формы послужило основанием для абсолютизации понятия структуры, понимаемой как системы скрытых (глубинных), формирующихся, как правило, на уровне бессознательного, отношений, которая ^южет быть раскрыта, поднята на поверхность в ходе движения от явления ж сущности.

Хорошей иллюстрацией действенности структурного метода как раз и служат этнографические исследования Леви-Строса системы брачнородственных отношений, тотемизма, ритуалов, мифов и целого ряда иных явлений жизни примитивных обществ. Результаты этих исследований нашли свое выражение в следующих его работах: «Элементарные структуры родства» (1949), «Структура мифов» (1955), «Структурная антропология» (1958), «Тотемизм сегодня» (1962), «Неприрученная мысль» (1962), «Мифологики» [В 4 т. (1964-1971)] идр. Как этнограф и этнолог Леви- Строс занимался исследованием особенностей мышления, мифологии и ритуального поведения людей «первобытных» обществ, бесписьменных культур с позиций структурной антропологии, стараясь при этом «поставить себя на место тех людей, которые там живут, понять их замысел, в его основе и в его ритме, воспринять какую-либо эпоху или культуру как значащую целостность»[88].

Структурная антропология как методологическое направление в исследовании «примитивных», традиционных обществ опирается на следующие принципы, в совокупности составляющие ее методологические основания: 1) культура рассматривается в синхронном срезе общества, в единстве своих внутренних и внешних связей; 2) культура анализируется как многоуровневое целостное образование, а связи между его уровнями трактуются в семиологическом контексте; 3) исследование культуры осуществляется с учетом ее развития. Вслед за Ф. Боасом[89], Леви-Строс пола- гад, что основанное на таких методологических принципах исследование культуры делает возможным осуществить «проникновенный анализ отдельной культуры, заключающийся в описании ее установлений и их функциональных связей и в исследовании динамических процессов, благодаря которым каждый индивид воздействует на свою культуру, а культура — на индивида»[90]. Конечным результатом такого исследования должно стать моделирование «структуры», точнее, социальной структуры. Именно исследование таких моделей и служит объектом структурного анализа.

Согласно Леви-Стросу, чтобы такие модели заслужили названия структуры, они должны отвечать следующим четырем условиям: 1) структура есть некая система, состоящая из таких элементов, что изменение одного из этих элементов влечет за собой изменение всех других; 2) любая модель принадлежит группе преобразований, каждое из которых соответствует модели одного и того же типа, так что множество этих преобразований образует группу моделей; 3) вышеуказанные свойства позволяют предусмотреть, каким образом будет реагировать модель на изменение одного из составляющих ее элементов; 4) модель должна быть построена таким образом, чтобы ее применение охватывало все наблюдаемые явления[91]. В зависимости от уровня, на котором функционируют модели, они могут быть осознанными или неосознанными. Леви-Строс отдает предпочтение вторым, поскольку, как еще показал Боас, группа явлений лучше поддается структурному анализу в том случае, когда общество не располагает сознательной моделью для их истолкования или обоснования. Структура, погруженная в область бессознательного, делает более вероятным существование модели, которая, как ширма, заслоняет эту структуру от коллективного сознания. Однако последнее не означает, что структуральный этнолог пренебрегает уровнем осознанных явлений. На деле его путь исследования есть путь, идущий от исследования осознанных явлений к изучению бессознательных форм, т. е. этнолог пытается постйчь за осознаваемыми явлениями то бессознательное, к объяснению которого он стремится. «Его цель, — как отмечает сам Леви-Строс, — заключается в том, чтобы обнаружить за осознаваемыми и всегда различаемыми образами… инвентарь бессознательных, всегда ограниченных по числу возможностей…»[92]. Исследуя бессознательный базис примитивных культур, Леви-Строс, подобно лингвисту-фонологу, имеющему дело с фонемами, обнаруживает в глубинных основах структуры систему родства, которая была выработана человеческим духом на уровне бессознательного мышления. А сам факт совпадения в различных обществах форм родства, брачных правил, предписанных норм поведения между определенными типами родственников свидетельствует, по мнению Леви-Строса, о том, что «все наблюдаемые явления есть не что иное, как результат взаимодействия общих, но скрытых законов»[93] [94]. Однако было бы ошибкой считать, что в каждом обществе система родства представляет собой основной способ регулирования межиндивидуальных взаимоотношений. Скорее всего, она оказывается таковой лишь для примитивных обществ.

Описывая систему родства, Леви-Строс рассматривает ее как сочетание двух совершенно разных видов систем. С одной стороны, она есть система наименований, с помощью которой выражаются разные типы семейных отношений, с другой — система установок, являющаяся одновременно психологической и социальной. В свою очередь в рамках последней Леви-Строс выделяет два типа установок: 1) установки неясные, лишенные характера определенных институтов, в психологическом плане они являются отражением терминологии родства; 2) установки, фиксируемые ритуалом, обязательные, санкционированные посредством табу и выражающиеся посредством определенного церемониала.

Отправной точкой теории установок Леви-Строса выступает проблема дяди с материнской стороны, поскольку, с его точки зрения, отношение между дядей по материнской линии и племянником играли существенную роль в развитии многих первобытных обществ. Вслед за многими исследователями, Леви-Строс считает, что роль дяди по материнской линии не может быть объяснена как следствие или пережиток учета родства по материнской линии, на самом деле она есть лишь частное выражение общей тенденции связывать определенные социальные отношения с определенными формами родства безотносительно к материнской или отцовской стороне. Самую эту тенденцию Леви-Строс именует принципом квалификации установки, на основе которого можно было бы объяснить, почему с отношениями авункулата связаны в той или инои группе некоторые, а не любые установки. Для ответа на этот вопрос Леви-Строс проводит поразительную аналогию, проявляющуюся между исследованием проблемы дяди по материнской линии и ходом развития лингвистической мысли. Оказывается, что социальная группа, как и язык, из того богатого материала, который она имеет в своем распоряжении, «удерживает… лишь определенные моменты, из которых, по крайней мере, некоторые сохраняются при сменах различных культур и которые она комбинирует в разнообразные структуры»[95] [96]. Однако, каковы мотивы выбора и в чем состоят законы комбинаций?

Из анализа социальной организации различных туземцев Леви-Строс приходит к выводу, что различные формы авункулата могут сосуществовать с одним и тем же типом родственных связей, патрилинейным или матрилинейным. Однако повсюду обнаруживаются одни и те же отношения между четырьмя парами оппозиций {братсестра, муж—жена, отецсын, дядя по материсын сестры), необходимых для образования системы. Следовательно, заключает Леви-Строс, для лучшего понимания авункулата его следует рассматривать как отношения внутри системы, а систему — в целостности для выявления ее структуры. Эта структура основана на четырех членах отношений (брат, сестра, отец, .сын), связанных между собой двумя соотносительными парами оппозиций, так что в каждом из двух данных поколений всегда существуют одно положительное и одно отрицательное отношение. Данная структура является самой простой структурой родства. Таким образом, для существования структуры родства необходимо наличие трех типов семейных отношений, всегда существующих в человеческом обществе, а именно: отношения кровного родства, отношения свойства и родственные отношения порождения; иными словами, отношения брата к сестре, отношения супруга к супруге, отношения родителей к детям. Глубинной основой этих отношений служит универсальный принцип запрета инцеста, что означает, что в человеческом обществе мужчина может получить жену только от другого мужчины, который уступает ему свою дочь или сестру.

Кроме того, в отличие от традиционной социологии, которая пыталась объяснить происхождение авункулата, Леви-Стросу удается обойти этот вопрос, поскольку, по его словам, он рассматривает «брата матери не как внешний элемент, а как непосредственную данность в пределах наипростейшей семейной структуры». Для него авункулат является характерной чертой элементарной структуры, которая складывается из определенных отношений между четырьмя членами отношений и может рассматриваться как «истинный атом родства»[97], каковым выступают «элементарные семьи». Под последними Леви-Строс подразумевает не семьи, представляющие изолированные члены отношений, а отношения между ними. Именно из таких элементарных структур складываются более сложные системы.

Подводя общий итог, можно отметить, что Леви-Строс в системе родства видел не объективно родственные или кровнородственные связи между индивидами, а чисто формальную структуру взаимоотношений между членами клана, вытекающую из бессознательной природы коллективных феноменов, в частности неосознанной деятельности человеческого разума, воплощенной в мифах, ритуалах, тотемах. Поэтому французский ученый рассматривает систему родства как систему символов, как средство социальной коммуникации, близкой по своей природе и функциям к языку. Обе эти системы базируются на логических отношениях, но функционируют бессознательно. По аналогии с языком Леви-Строс исследовал социальную организацию, в результате чего установил, что система родства представляет собой один из способов обеспечения обмена женщинами внутри социальной группы, т. е. замены системы кровного родства биологического происхождения социальной системой отношений свойства, внутри которой брачные правила и система родства рассматриваются как некий язык, т. е. как множество операций, обеспечивающих возможность общения между индивидами и группами индивидов.

Исследование системы родства и брачных норм имело принципиальное значение- для Леви-Строса, ибо в них он видел одну из возможных форм раскрытия бессознательной структуры разума как конечной задачи структуралистских исследований. Выявив эту структуру, мы тем самым раскрываем и структуру физического мира, ибо они идентичны. Вот таким весьма нетрадиционным способом Леви-Строс решает фундаментальную философскую проблему «субъект-объект», обнаруживая объект не во внешнем мире, а в самом человеке, в бессознательной структуре его разума.

Другим, не менее удачным, примером применения структурного метода является осуществленный французским этнологом анализ мифа и мифологического мышления. Поскольку, по словам Леви-Строса, «цель мифа — дать логическую модель для разрешения некоего противоречия»[98], то в своих исследованиях по мифологии он в первую очередь ставит вопрос о х структуре мифов. Для ее выявления он применил лингвистическую модель Ф. де Соссюра, с помощью которой путем дихотомического деления вскрывается противоречивая природа мифа: миф есть одновременно и внутриязыковое и внеязыковое явление, т. е. язык и речь. Эта его двойственная структура, историческая (язык обратим во времени) и внеисторическая (речь во времени необратима) указывает на то, что «миф всегда относится к событиям прошлого: „до сотворения мира" или „в начале времени" — во всяком случае, „давным-давно", но значение мифа состоит в том, что эти события, имевшие место в определенный момент времени, существуют вне времени»[99].

Наряду с этими двумя уровнями Левис-Строс выделяет в мифе и третий уровень, который хотя и имеет лингвистическую природу, но отличную от двух первых. Именно этим третьим уровнем миф принципиально отличается от всех других лингвистических явлений, ибо, по словам Леви- Строса, «сущность мифа составляют не стиль, не форма повествования, не синтаксис, а рассказанная в нем история. Миф — это язык, но этот язык работает на самом высоком уровне, на котором смыслу удается… отделиться от языковой основы, на которой он сложился»[100].

Итак, хотя миф и есть явление языкового порядка, тем не менее язык в том виде, в каком он используется мифом, обнаруживает специфические свойства, располагающиеся на самом высоком уровне. Допустив эти положения в качестве рабочей гипотезы, Леви-Строс делает из них два важнейших вывода: 1) как и всякий лингвистический объект, миф образован составляющими единицами; 2) составляющими элементами мифа выступают большие структурные единицы — мифемы, которые нельзя уподобить языковым составляющим — фонемам, морфемам, семантемам. Мифемы соотносятся с более высоким уровнем, выходящим за сферу высказываний — уровнем фразы, которая, как и всякое высказывание выражает отношение субъекта и предиката. Стало быть, каждая структурная единица есть по природе своей некое отношение. А поскольку мифемы — большие структурные единицы, то настоящими составляющими мифа, по мнению Леви-Строса, выступают не отдельные отношения, а пучки отношений, в результате комбинации которых мифемы приобретают функциональную значимость.

Исследование пучков отношений в синхроническом и диахроническом срезах позволило Леви-Стросу представить миф как функцию системы, соединяющей в себе характерные черты «речи» и «языка»: для рассказа мифа отношения группируются синхронически, а для его понимания — диахронически. Подобный структурный анализ отношений, построенный табличным способом, дает ключ к пониманию сути мифа Леви-Стросом. Оказывается, что миф — «это некое логическое построение»[101], логическая структура, которая зиждется на бинарных оппозициях, противопоставлениях, разрешаемых их диалектическим «снятием» — медиаторами. А это значит, что две оппозиции, для которых переход от одной к другой представляется невозможным, заменяется двумя другими эквивалентными членами, допускающими наличие третьего, переходного члена. Так образуется первая триада. После этого одна из оппозиций и медиатор, в свою очередь, заменяются новой триадой и т. д.

Итак, миф имеет в своей основе медиативную структуру. Например, миф зуньи о возникновении человека Леви-Строс представляет в виде следующей медиативной структуры: исходная бинарная оппозиция (жизнь—смерть) —" первая триада (земледелие—охота—война) —► вторая триада (травоядные — пожиратели падали — плотоядные) и т. д. Из этой схемы видно, что миф совмещает термины, сгруппированные попарно, хотя они располагаются в различных планах, проходя через правила социальной жизни: земледелие имплицирует охоту, подобно тому, как охота имплицирует войну. Можно вводить медиаторы первой, второй третьей и т. д. степени, поскольку с помощью оппозиций и корелляций из каждого члена можно породить следующий. Такая цепь медиаторов рассматривается Леви-Стросом в качестве ряда логических членов, дающих ключ к расшифровке мифов. Любой миф может быть представлен в виде канонического отношения типа: Fz (а): Fy ф) = Fz Ф): Fa-i (у), где а и b — два члена оппозиции, равно как и две функции х и у этих членов. Эта формула выражает отношение эквивалентности между двумя ситуациями, определяемыми соответственно инверсией членов и отношений, при двух условиях:

1) если один из членов может быть заменен на противоположный (в вышеприведенной формуле: а и я-i); 2) если можно произвести соответственно одновременную инверсию между значением функции и значением аргумента двух элементов (в вышеприведенной формуле: у и а). Стало быть, логическое строение мифа предполагает двойную перестановку функций.

Результаты своего исследования структуры мифов Леви-Строс обобщил в следующих выводах. 1) Характерная для мифа синхронно-диахрон- ная структура позволяет упорядочить структурные элементы мифа в диахронические последовательности, которые должны читаться синхронно. А это значит, что всякий миф обладает слоистой структурой, которая на поверхности выявляется в приеме повторения одной и той же последовательности. В данном случае повторение выполняет, по мнению французского исследователя, специальную функцию: оно выявляет структуру мифа.

2) Слои мифа никогда не бывают строго идентичными, ибо теоретически возможны бесконечное число отличающихся друг от друга слоев. Стало быть, заключает Леви-Строс, «миф развивается как бы по спирали, пока не истощится интеллектуальный импульс, породивший этот миф. Значит, рост мифа непрерывен в отличие от его структуры, которая остается прерывистой»[102].

Реконструкция структуры мифов хотя и является первостепенной, но всё же не единственной задачей, решение которой должно дать ключ к пониманию природы и сущности мифа. Другое, не менее важное средство к разгадке тайны мифа Леви-Строс связывал с решением вопроса о соотношении мифов и ритуалов. В отличие от существующих мнений по этому вопросу, одни из которых усматривают в каждом мифе идеологическое отражение ритуала, другие считают ритуал чем-то вроде иллюстрации к мифу, а в целом те и другие постулируют определенное соответствие, некую механическую причинную связь между мифом и обрядом, Леви-Строс признает «существование их взаимозависимости в плане диалектики, которая допустима только в случае сведения того и другого к их структурным элементам»[103].

Как отмечает сам французский исследователь, эта идея диалектической зависимости между структурными элементами мифа и ритуала была навеяна ему трудами известного лингвиста, одного из творцов структурной лингвистики Романа Якобсона.

Из тщательного анализа текстов соответствующих мифов, в частности мифа о беременном мальчике, Леви-Строс делает вывод о том, что данный миф построен вокруг целого ряда оппозиций {посвященный шаманнепосвященный шаман, ребенокстарик, смешение половразличение полов, способность ребенка быть оплодотвореннымбес- , плодие старика), которые в деталях могут то удваиваться, то утраиваться благодаря правилам преобразования, позволяющих производить операции, подобные алгебраическим действиям. Что касается структурных элементов ритуала, то их лишь отчасти можно рассматривать в качестве коррелятивной системы мифа, ибо оппозиции здесь не носят эвристического характера. Вскрытые в мифе оппозиции обнаруживаются также и в ритуале, но с инверсией ценностей, присущих каждой паре: семантические ценности сохраняются путем перемещения в пределах ряда в соответствии с символами, служащими для них опорой. В целом характер структурного отношения между мифом и ритуалом представляет собой, по словам Леви- Строса, «группы перестановок, законом которых является эквивалентность оппозиций»[104], иными словами, диалектический: отношения корреляции и оппозиции, симметрии и асимметрии.

По мнению Леви-Строса, для установления диалектического отношения между мифом и ритуалом очень важно сравнивать миф и рйтуал не только в пределах одного и того же общества, но и других обществ, что, безусловно, требует от исследователя не ограничиваться чисто формальным анализом и обращаться к вопросам, касающимся географии и истории.

Обращение к географическому и историческому контекстам исследования мифа показало, что мифологии разных племен, в частности, симметричные мифы обнаруживают наряду с общими моментами и различия. Разным народам были известны мифы друг друга, у них существовали идентичные повествования, однако в обосновании сходных ритуалов или ритуалов, выполнявших одну и ту же функцию, каждое племя выбирало противоположные или дополнительные версии соответствующих мифов. Так, двигаясь от одного племени к другому, географическое положение которых симметрично и инвертировано, этнографы наблюдали переход от системы с коллективной мифологией (множество предков), но с индивидуализированным ритуалом к инвертированной системе, где мифология индивидуализирована, а ритуал коллективный. «Итак, — заключает французский исследователь, — в истоке различий, введенных в мифологические системы, лежат сходства, воспринятые в плане ритуалов, служащих, так сказать, сцепкой форм технической и экономической деятельности с идеологией»[105].

Ритуалы соседних народов сходны друг с другом, поскольку чужеземцы, обосновавшись по соседству с другим племенем, заимствовали их от него. Вместе с этим они одновременно перенимали и образ жизни. Обнаруживающееся между ритуалами и мифами отношение симметрии Леви- Строс связывает с аккумулированными историей усилиями достичь подлинного равновесия между единством и разнообразием народов. А различие мифов* обосновывающих ритуалы, он объясняет двоякой очевидностью их различного исторического происхождения: каждое племя озабочено сохранением, с одной стороны, своей индивидуальности, с другой — единой практики, которую реализуют разные народы. Как известно, доброе соседство требует партнеров, которые становятся сходными до какого-то определенного пункта, оставаясь в нем различными. И «туземная философия, — замечает в связи с этим французский исследователь, — осознавала эту диалектическую необходимость»[106].

Реконструкция структуралистской интерпретации мифа была бы неполной без анализа мифологического мышления, которому Леви-Строс уделил значительное внимание в своих исследованиях. Исследуя жизнь и мышление людей примитивных обществ, Леви-Строс приходит к выводу, что им присуща некая скрытая рациональность, нечто символическое, которое заложено в самой культуре данных обществ. Так, проведенный им анализ своеобразия мифологического мышления показывает, что оно подчинено своей логике. Примитивное (дикое) мышление имеет свою практическо-теоретическую логику: это система понятий, поглощенная образами. И эта логика в сущности своей мало чем отличается от логики научного мышления. «…В мифологическом мышлении, — отмечает в этой связи Леви-Строс, — работает та же логика, что и в мышлении научном, и человек всегда мыслил одинаково „хорошо" Прогресс… произошел не в мышлении, а в том мире, в котором жило человечество, всегда наделенное мыслительными способностями…»[107]. Неприрученное мышление, как и мышление современного человека, действует на путях рассудка, а не аффек- тивности, с помощью различений и оппозиций. Его язык содержит ограниченный словарь, с помощью которого «удается выразить любое сообщение путем сочетания оппозиций между образующими единицами…»[108].

Результаты своего структурального исследования мифа французский ученый обобщил в следующих выводах: 1) основу мифа составляет «рассказанная в нем история…; 2) если мифы имеют смысл, то он определен не отдельными элементами, входящими в их состав, а тем способом, которым эти элементы комбинируются; 3) миф есть явление языкового порядка, он является составной частью языка; тем не менее язык в том виде, в каком он используется мифом, обнаруживает специфические свойства…; 4) как и всякий лингвистический объект, миф образован составляющими единицами…»[109] — мифемами; 5) миф состоит из совокупности вариантов, которые должны учитываться структурным анализом; 6) упорядочивание всех известных вариантов одного мифа в последовательность приводит к прояснению логической структуры, лежащей в основе мифа; 7) для мифа характерна синхронно-диахронная структура, позволяющая упорядочить структурные элементы мифа в диахронические последовательности; 8) всякий миф обладает слоистой структурой, которая никогда не бывает строго идентичной[110].

Философ-неокантианец Эрнст Кассирер (1874-1945), один из немногих философов XX века, попытавшийся построить фундаментальную теорию мифа, философию мифологии, которой он посвятил второй том своего знаменитого, ныне ставшего классическим, труда «Философия символических форм» (3 тома). При этом он демонстрирует самое серьезное отношение к мифу, чем он принципиально отличается в этом плане от большинства исследователей, которые рассматривают миф лишь как материал для «критики». Э. Кассирер, по словам А. Ф. Лосева, «миф… хочет опознать мифически, т. е. он сам хочет стать как бы субъектом, мыслящим мифически»[111]. Методологической основой его теории мифа служит кантовский трансцендентальный метод, в соответствии с которым исследуется вопрос об условиях возможности философии мифологии. Критическое (кантовское) исследование мифа и мифологического сознания означает на деле, по словам самого Кассирера, что «отныне миф предстает… в качестве самостоятельного, замкнутого в себе „мира“, который следует не поверять чужим, привнесенным извне мерилом ценности и реальности, а постигать в его имманентных структурных закономерностях»[112].

Критический подход к мифу требует от Кассирера отказаться от психологизма, с позиции которого миф есть эмпирический первичный факт, и метафизики, для которой миф — одна из стадий самобытия, процесса са- моразвертывания Абсолюта. Стало быть, для Кассирера миф не имеет дело с «вещами», «предметами» в смысле наивно-реалистического взгляда на мир. Мир мифа и мифологии отстоит от реальности вещей, наличного бытия. Его лоно — мир духа. «Мифология, — отмечает в этой связи Кассирер, — лишена реальности вне сознания»[113]. По сути, философ пытается представить миф как единую энергию духа.

Однако духовная природа мифа отнюдь не исключает его реальность и объективность. Объективность мифа Кассирер определяет функционально, а именно: каково его действие в осуществляемой им объективации. В потоке сменяющих друг друга чувственных впечатлений миф фиксирует постоянные отношения, связи, которые и образуют жесткий каркас объективности. Стало быть, посредством объективации миф создает определенное отношение, представление о связях между элементами, особым способом построенный образ, «в котором сознание выходит за пределы простого восприятия чувственных впечатлений»[114], всеобщую схему или образец, в соответствии с которыми строится объективная духовная реальность. Сконструированный на основе такого рода общих для всех людей априорных форм вещный (предметный) мир приобретает одинаковый для всех смысл, значение.

Итак, мифологическое мышление преобразует чувственные впечатления в соответствии со своими собственными структурными формами, и в этом преобразовании оно располагает весьма специфическими категориями, формообразованиями, особой направленностью объективации. В целом можно сказать, что посредством объективации миф духовно возвышается над вещным миром, замещая его образами, которые, по сути, есть лишь иная форма наличного бытия. А это значит, что образы и сама реальность слиты, границы между ними неуловимы. Реальность порождаемых мифом образов задает и реальность самого мифа.

Понимаемый таким образом миф включается Кассирером в общую систему «символических форм», каковыми выступают знак, символ, язык. Если с этой точки зрения взглянуть на миф, то оказывается, что ему чуждо противопоставление «изображения» и «вещи», мира непосредственного бытия и мира опосредованного значения. «Образ, — подчеркивает в этой связи Кассирер, — не представляет „вещь“ — он есть эта вещь; он не только ее замещает, но и действует так же, как и она, так что заменяет ее в ее непосредственном присутствии»[115] [116]. И далее: «Ведь там, где мы видим только знак и подобие знака, для магического сознания… присутствует сам предмет».

Эту неспособность мифологического мышления разделять «слова» и «вещи» Кассирер наглядно демонстрирует на примере языка, в частности, на примере имени человека, которое выражает внутреннюю, сущностную сторону человека: имя и человек слиты здесь воедино. То же самое можно сказать об изображении человека: его изображение суть его alter ego. Что происходит с изображением, происходит и с человеком. Если пронзить изображение врага его стрелой, то это тут же окажет магическое воздействие на самого врага.

Кроме того, своеобразие мифологического мышления и его принципиальное отличие от теоретического Кассирер демонстрирует на примере таких понятий и принципов, как каузальность (мифологическое сознание мыслит ее по принципу: после этого, значит, по причине этого; появление ласточек летом является причиной его наступления), отношение целого и части (с точки зрения мифа часть есть непосредственно целое и действует как таковое: часть представляет собой ту же самую вещь, что и целое), тождество функционального и субстанциального (все свойства и виды деятельности, все состояния и отношения привязаны к материальному субстрату), закон сгущения или совпадения соотносимых элементов (присущее теоретическому мышлению единство различного в мифе превращается в единую недифференцированную массу, вещную неразличимость, единство одного и того же).

Недифференцированность, сгущенность мифического мира затрудняет постижение логики мифа, превращает его в своеобразное шифрованное письмо, понятное только тому, кто обладает необходимым для этого ключом. Таким ключом к мифу у Кассирера выступает изначальное разделение мифологического сознания на «священное—профанное», которое является первым необходимым условием для формообразования, структурирования всего и вся. Все производные и опосредованные формы мифологического миропонимания (например, пространственное и временное членение) всегда зависимы в той или иной мере от данного первичного противопоставления, которое на примитивных ступенях мифологического сознания распространялось лишь на отдельные вещи и личности, но по мере дальнейшего развития мифических представлений осмысляется как подлинная универсальная оппозиция. Так наряду со священными вещами и личностями появляются чисто идеальные объекты: священные места и пространства, сакральное время и священные числа, которые, по словам Кассирера, «представляют собой три существенные фазы процесса мифологической ,,апперцепци“»[117], составляют своеобразную морфологию мифа.

Пространство, время и число как морфологические единицы мифологического мира предстают в мифе не как ориентации в пределах эмпирического мира восприятия, а как формы, с которых может быть считана мифологическая форма жизни. «Восток и запад, север и юг: это в данном случае не просто различия, которые существенно однородным образом служат ориентации в пределах эмпирического мира восприятия, нет, в каждом из них присутствует собственное специфическое бытие и собственное специфическое значение, внутренняя мифологическая жизнь»[118]. В этих словах Кассирера речь идет непосредственно о мифологическом пространстве. Но они с полным правом могут быть отнесены и к мифологическим времени и числу, ибо последние, как и пространство, всегда отсылают к определенному кругу предметных представлений, в котором они коренятся и из которых постоянно черпают новые силы. Однако само предметное, как полагает философ-неокантианец, при этом никогда не является только конкретновещественным, оно наполнено внутренней жизнью.

Эта позиция Кассирера в понимании структурных единиц мифологического мира предопределяет и поиск им основного источника мифологического мышления. Таковым с его точки зрения является сама форма жизни, образ жизни человека, сопровождаемые постоянно мифологическим ритуалом, который, по словам философа, есть «не просто игра или маска, а составная часть „настоящих** охотничьих действий, поскольку от его точного соблюдения в значительной степени зависит успех охоты»[119].

Правильность своей позиции Кассирер подтверждает примером из тотемизма. Как свидетельствуют исследования этнографов, выбор тотемного животного кланом изначально ни в коем случае не был случайным, а представлял собой объективацию соответствующей специфической жизненной и духовной ситуации. Так, в мифо-социологической картине мира племени зуньи тотемная классификация в значительной степени совпадает с социальной дифференциацией, так что воины, охотники, земледельцы принадлежат к разным группам и каждая из них обозначена соответствующим тотемным животным. «И порой, — продолжает свою мысль Кассирер, — родственные отношения между самим кланом и его тотемным животным являются столь тесными, что не возможно определить, выбрал ли некий клан себе определенное тотемное животное соответственно своему своеобразию, или же он сам образовался и сформировался с характером этого животного… То есть клан словно обретает в тотемном животном объективный взгляд на самого себя, узнавая в нем свою сущность, свои особенности, основное направление своей деятельности»[120]. Стало быть, в мифе тотемистская организация племени переносится на социальную организацию мира.

Тем самым первобытный человек не ограничивался простым созерцанием природных событий, он постоянно стремился преодолеть границы, отделяющие его от мира живых существ, отождествить, идентифицировать себя с первоисточником всего живого, непосредственно слиться с ним. Стало быть, «в мифе всё природное бытие выражается языком человеческого, социального бытия, всё социальное — языком природного бытия»[121].

Миф как форма жизни яснее всего обнаруживается в явлениях, связанных с культом и жертвой. Подлинную объективацию мифа Кассирер находит прежде всего в культе, ибо в нем он дан в своей активной природе. Сам миф появился скорее из созерцания не природы, а культовых действий. «Поступок первичен, — отмечает философ, — а мифологическое объяснение… присоединяется лишь задним числом… Так что не это сообщение (мифологическое объяснение. — И. Ш.) дает ключ к пониманию культа, а скорее культ является преддверием мифа и его „объективным4* основанием»[122].

Сердцевину, средоточие культового действа образует жертва во всех ее формах — дара, жертва очистительная, просительная, благодарственная, покаянная и т. д. Назначение жертвы — установить связь между «священным» и «профанным», в ней они не только соприкасаются, но и сливаются, посредством нее ограничивается бытие, разрушающее мифическое, субъект полагает свое тождество со своей сущностью. А потому жертва —1 ядро культа и, стало быть, мифа.

Что касается пресловутого для мифологов вопроса о логике мифа, то Кассирер не соглашается с известным тезисом Леви-Брюля о неизбежной дологичности, алогичности первобытного мышления, который по существу противоречит антропологическим и этнологическим данным. Исследования антропологов и этнологов свидетельствуют о том, что многие сферы первобытной культуры и жизни обнаруживают черты культурной жизни цивилизованных обществ. Миф действительно представляется алогичным, ибо, по словам Кассирера, «в своем подлинном значении и сущности миф нетеоретичен. Он (миф) игнорирует и отрицает фундаментальные категории мышления. Логика мифа, — если вообще в нем есть логика, несопоставима со всеми нашими концепциями эмпирической и научной истины»[123].

И всё же, если на миф посмотреть глазами первобытного человека, для которого он есть скорее не понятийная, а перцептивная структура, основными элементами которой выступают физиогномические черты мифологического восприятия, то кажущиеся нам алогичными предпосылки мифологического мышления перестанут быть таковыми. Это обстоятельство Кассирер объясняет тем, что реальным субъектом мифа на самом деле является не субстрат мысли, а субстрат чувства. «Миф и первобытная религия, — отмечает в этой связи философ, — вовсе не бессвязны, не лишены смысла и разумности. Однако их внутренняя связность гораздо больше зависит от чувств, чем от логических правил»[124]. А потому, чтоб понять логику мифа, нужно дойти до глубинных слоев мифологического восприятия, которое пропитано эмоциональными качествами. Философ усматривает основание мифа не в особом направлении мысли или воображения, а в сочувственном взгляде на мир. «Миф, — по словам Кассирера, — это плод эмоций, эмоциональная основа окрашивает все его продукты особым цветом»[125]. Итак, миф целиком замкнут в сфере примитивного ощущения и восприятия, в сфере чувства и аффекта и не оставляет места аналитическим процедурам, вводимые дискурсом.

В отличие от научного мышления, которое в своей попытке описать и объяснить мир ограничивается его членением и систематизацией, мифологический взгляд на мир синтетичен, а не аналитичен. Жизнь в мифе ощущается как непрерывное целое, «общее чувство жизни», «фундаментальное и неустранимое всеединство жизни». «Представление о кровном родстве всех форм жизни, — подчеркивает Кассирер, — это, по-видимому, общая предпосылка мифологического мышления»[126]. В мифе всеединство жизни затмевает все различия, кажущиеся научной мысли несомненными и неустранимыми. Даже природа в мифологическом чувстве «становится единым великим обществом, обществом жизни»[127]. А потому подлинная модель мифа не природа, а общество. Все его основные мотивы суть проекции социальной жизни человека. Через эти проекции и природа становится образом социального мира. Тем самым социальная природа мифа несомненна.

Жизнь в мифе обладает высшим значением и в ее низших, и в ее высших проявлениях. Человек и животное, животное и растение находятся на одном и том же уровне, пронизаны чувством нераздельного единства жизни. Именно в инстинкте жизни Кассирер видит источник мифа. Безусловно, жизненный принцип мифа не может быть схвачен посредством аналитических процедур, используемых научных мышлением. По мнению философа, данный принцип можно описать только в терминах действия, а именно — ритуала, который всегда первичен по отношению к любой системе представлений.

Таковы вкратце взгляды Кассирера на миф и мифологию, которые, как не трудно было заметить из нашей реконструкции, характеризуются своей системностью, основательностью, глубиной мысли, всесторонней аргументированностью и удивительной ясностью изложения. Многие его идеи притягательны своей взаимосвязанностью, соединяющей в одно целое метафизический, культурный, исторический, этнологический, познавательный, религиозный, психологический, этический и эстетический аспекты в исследовании мифа. Безусловно, некоторые из его положений небесспорны. Трудно, например, согласиться с его антитезой мифологии и науки, которую, как справедливо заметил в свое время А. Ф. Лосев, Кассирер доводит до полного абсурда, утверждая, что мифологии не присуща никакая истинность, достоверность. Безуслойно, в мифе нет той истинности и достоверности, которую можно достичь научным путем. Но в нем есть своя мифическая истинность, своя мифическая достоверность, в соответствии с которой первобытный человек строил свой быт и социальную организацию.

Осуществленная выше реконструкция реалистических интерпретаций мифа, позволяет сделать следующие выводы о природе и сущности мифа и выделить характерные черты мифологического мышления:

1) Вопреки сложившейся издавна, еще со времен древних греков, традиции рассматривать миф как «вымысел», «сказку», «фантазию», было бы вполне правомерным и обоснованным — если анализировать с позиции трансцендентального подхода весь накопленный современной этнологией и этнографией эмпирический материал — видеть в мифе реальность, точнее сакральную реальность, в соответствии с которой древний человек строил свой образ жизни. В этом смысле миф есть подлинное, реальное событие, и что еще важнее, событие сакральное, значительное и служащее примером для подражания.

2) Данное толкование мифа есть попытка исследовать миф изнутри, т. е. так, как его понимали в первобытных и примитивных обществах, в которых он является «живым», в том смысле, что миф здесь сообщает значимость человеческой жизни, он есть сама жизнь.

3) Пробуждение мифа в культуре модерна и постмодерна — результат краха созданного в недрах новоевропейской культуры мифа о всесилии научного знания, что привело к формированию нового культурноисторического типа рациональности, существо которого определяется «размыванием» границ между научными и ненаучными, околонаучными формами знания. С этой точки зрения миф оказывается не менее рациональным, чем наука, а сама наука — всего лишь одна из множества других форм рациональности, таких, например, как философская3 мифическая, интуитивная и т. д.

Особенности мифологического мышления

Что касается особенностей мифологического мышления, в какой-то степени уже обозначенных в ходе осуществленных выше реконструкций реалистических интерпретаций мифа, то в первую очередь следует выделить среди них такую сущностную черту, как антропоморфизм. А. Ф. Лосев именно в очеловечивании мира в мифе усматривал его суть: «Миф есть живое, одушевленное и в конце концов антропоморфное понимание бытия»92. В мифе всё природное бытие есть поле действия человеческих сил, оно выражается языком человеческого, социального бытия, всё социальное — языком природного бытия. Человек переносил на окружающий его мир собственные черты, мир мыслился как живое существо, живущее по законам родовой общины. Такой антропоморфизм присущ развитым формам мифологии, особенно архаичным формам древнегреческой мифологии, например, Олимпийской мифологии. Впрочем, антропоморфизм, как и некоторые другие характерные черты мифологического мышления, в определенном смысле сохраняется и в мышлении современного человека, что свидетельствует о «живучести» вообще мифа, точнее, мифологического мышления, его неотъемлемой составной части нашего бытия.

Следующая важнейшая черта — символизм, что означает, что в мифе любой предмет, объект, образ несут в себе глубокую смысловую нагрузку, т. е. им приписывается больший смысл, чем они на самом деле имеют по своей природе. Неслучайно в свое время философ-неокантианец Э. Кассирер относил миф, наряду с языком и искусством, к символическим формам духа, культуры, которые, по его словам, «живут в самобытных образных мирах»93.

Другой из определяющих черт, посредством которой мифологическое сознание отличается от научного, выступает его образность. Миф, как и искусство, мыслит образами. В этом смысле мифологическое мышление всегда чувственно-конкретно, предметно, это «живое» сознание, представляющее мир образов как самую объективность и сплавляющее бытие с его конкретно-чувственными образами в единое целое, в котором получается вещная неразличимость.


Т Лосев А. Ф. История античной эстетики. Ранняя классика. М: Ладомир, 1994. С. 92.

,^3 Кассирер Э. Философия символических форм. T. 1. М.; СПб: Университетская книга, 2(р2. С. 15.

Четвертая характерная черта мифологического мышления — его неспособность проводить грань между миром идеальным и миром материальным, между «словами» и «вещами». Мир мифологически мыслящего человека как бы соткан из единой ткани, в которой смешались идея вещи, образ вещи и сама вещь. Иными словами, мифологическое мышление замещает вещный мир образами, которые, по сути, есть лишь иная форма наличного бытия. А это значит, что образы и сама реальность слиты, границы между ними неуловим^. Реальность порождаемых мифом образов задает и реальность самого мифа. Если с этой точки зрения взглянуть на миф, то оказывается, что ему чуждо противопоставление «изображения» и «вещи», мира непосредственного бытия и мира опосредованного значения. Эту неспособность мифологического мышления различать «слова» и «вещи» можно продемонстрировать на примере языка, в частности, на примере имени человека, которое выражает внутреннюю, сущностную сторону человека: имя и человек слиты здесь воедино. То же самое можно сказать об изображении человека: его изображение суть его alter ego. Что происходит с изображением, происходит и с человеком. Если пронзить изображение врага его стрелой, то это тут же окажет магическое воздействие на самого врага.

Безусловно, говоря об особенностях мифологического сознания, нельзя обойти вниманием пресловутый для мифологов вопрос о логике мифа. Как известно, исследователи первобытного мышления, в лице прежде всего Л. Леви-Брюля, долгое время полагали, что «дикарское мышление» алогично, что по существу противоречит антропологическим и этнологическим данным. Исследования антропологов и этнологов свидетельствуют о том, что многие сферы первобытной культуры и жизни обнаруживают черты культурной жизни цивилизованных обществ. Миф действительно представляется алогичным, ибо в своем подлинном значении и сущности миф нетеоретичен. И всё же, если на миф посмотреть глазами первобытного человека, для которого он есть скорее не понятийная, а перцептивная структура, то кажущиеся нам алогичными предпосылки мифологического мышления перестанут быть таковыми. Это можно объяснить тем, что реальным субъектом мифа на самом деле является не субстрат мысли, а субстрат чувства. Миф вовсе не бессвязен, не лишен смысла и разумности. Однако его внутренняя связность гораздо больше зависит от чувств, чем от логических правил. А потому, чтоб понять логику мифа, нужно дойти до глубинных слоев мифологического восприятия, которое пропитано эмоциональными качествами.

Вопрос о логичности мифа, мифологического сознания, как известно, значительное место занимает в исследованиях К. Леви-Строса. Исследуя жизнь и мышление людей примитивных обществ, Леви-Строс приходит к выводу, что им присуща некая скрытая рациональность, нечто символическое, которое заложено в самой культуре данных обществ. Так, проведенный им анализ своеобразия мифологического мышления показывает, что оно подчинено своей логике. Примитивное (дикое) мышление имеет свс\"ю практическо-теоретическую логику: это система понятий, поглощенная образами. И эта логика в сущности своей мало чем отличается от логики научного мышления. «…В мифологическом мышлении, —- отмечает б этой связи Леви-Строс, — работает та же логика, что и в мышлении научном, и человек всегда мыслил одинаково „хорошо44. Прогресс… произошел не в мышлении, а в том мире, в котором жило человечество, всегда наделенное мыслительными способностями…»94.

Как показал Леви-Строс, мифологическое мышление, как и мышление современного человека, действует на путях рассудка с помощью различений и оппозиций. Его язык содержит ограниченный словарь, с помощью которого удается выразить любое сообщение путем сочетания оппозиций. Примером этого может служить осуществленная Леви-Стросом реконструкция первобытной системы родства. Французский исследователь в системе родства видел не объективно родственные или кровнородственные связи между индивидами, а чисто формальную структуру взаимоотношений между членами клана, вытекающую из бессознательной природы коллективных феноменов, в частности неосознанной деятельности человеческого разума, воплощенной в мифах, ритуалах, тотемах. Поэтому он рассматривает систему родства как систему символов, как средство социальной коммуникации, близкой по своей природе и функциям к языку. Обе эти системы базируются на логических отношениях, но функционируют бессознательно.

Кроме того, о логичности мифического мышления свидетельствует исследование Леви-Стросом структуры мифа, в результате которого он приходит к выводу, что миф образован такими структурными единицами, как мифемы. Последние соотносятся с более высоким уровнем, выходящим за сферу высказываний — уровнем фразы, которая, как и всякое высказывание выражает отношение субъекта и предиката. Стало быть, каждая структурная единица есть по природе своей некое отношение. А поскольку мифемы — большие структурные единицы, то подлинными составляющими мифа, по мнению Леви-Строса, выступают не отдельные отношения, а пучки отношений, в результате комбинации которых мифемы приобретают функциональную значимость.

Исследование пучков отношений в синхроническом и диахроническом срезах позволило Леви-Стросу представить миф как функцию системы, соединяющей в себе характерные черты «речи» и «языка»: для рассказа мифа отношения группируются синхронически, а для его понимания — диахронически. Подобный структурный анализ отношений, построенный табличным способом, дает ключ к пониманию сути мифа Леви-Стросом. Оказывается, что миф — это некое логическое построение, логическая структура, которая Зиждется на бинарных оппозициях, противопоставлениях, разрешаемых их диалектическим «снятием» — медиаторами. Такая цепь медиаторов рассматривается Леви-Стросом в качестве ряда логических членов, дающих ключ к расшифровке мифов.

Современный немецкий философ Курт Хюбнер, отстаивающий идею рациональности мифа, мифического, идет еще дальше Леви-Строса и показывает, что мифическое знание, как и знание научное, предполагает одни и те же формы интерсубъективности: эмпирическую (одинаковая в науке и мифе логическая форма предложений соответствует одинаковым формам моделей объяснения), семантическую (слово или предложение всеми понимается одинаково), логическую (интерсубъективное признание выводов, полученных строго логическим путем), нормативную (между нормативными целями, которым служат наука и миф, возможен не рациональный, а скорее фактически-исторический выбор)[128].

Своеобразие мифологического мышления и его принципиальное отличие от теоретического можно показать на примере таких понятий и принципов, как каузальность (мифологическое сознание мыслит ее по принципу: после этого, значит, по причине этого; появление ласточек летом является причиной его наступления), отношение целого и части (с точки зрения мифа часть есть непосредственно целое и действует как таковое: часть представляет собой ту же самую вещь, что и целое), тождество функционального и субстанциального (все свойства и виды деятельности, все состояния и отношения привязаны к материальному субстрату), пространство и время (они понимаются как сакральные и предстают в мифе не как ориентации в пределах эмпирического мира восприятия, а как формы, с которых может быть считана мифологическая форма жизни).

Отдельно следует сказать о понимании пространства и времени в мифе. Мифическое время — время сакральное, что означает, что оно течет не от прошлого через настоящее к будущему («стрела времени»: так оно трактуется с точки зрения профанного [научного] понимания), а прошлое и настоящее сливаются, растворяются друг в друге. А именно: миф есть реальность, правда, особая, сакральная реальность, сакральное событие, произошедшее «в начале всех начал» и ставшее моделью для подражания, воспроизводится в современных культурах (в настоящем) в ритуальной форме в том его изначальном, неизменном виде, как оно было впервые осуществлено нашими далекими предками. То есть в мифе все современные события происходят по аналогии с событиями далекого мифического времени, которое легко переходит в мифическое пространство. Мифическое пространство — это пространство жизни рода со своим тотемом. Время жизни рода и его тотем определяют мифическое пространство. В этом пространстве легко совершается переход от прошлого к настоящему и наоборот.

Таковы вкратце характерные черты мифологического мышления. Разумеется, рассмотренными выше моментами не исчерпывается его характер и своеобразие. Но, как представляется, этого достаточно для его сопоставления в дальнейшем с научным знанием и выявления их специфики.

Возникновение рационального знания, или Переход от мифа к логосу

Теперь, после того как реконструированы характерные черты мифологического мышления, можно обратиться непосредственно к рассмотрении: одного из величайщих духовных переворотов человечества — перехода oi мифа к логосу. Процесс превращения мифа в логос — это длительный исторический процесс, начавшийся в эпоху неолитической революции. Он характеризуется ростом, углублением рационализации познавательной составляющей нашего сознания. Начало его обычно связывают с мифологическим сознанием эпохи мезолита, конец — время, когда сам миф стал объектом рационализации, иными словами, время обратного перехода от логоса к мифу. А это значит, что процесс перехода от мифа к логосу завершается не просто формированием познавательной способности человека к теоретической рефлексии и самосознанию, но и способностью логоса рационально постигать сам миф.

В социально-экономическом и историко-культурном плане переход от мифа к логосу обусловлен разрывом родо-племенных связей, глубинными социально-экономическими преобразованиями, формированием новых социальных и культурных связей, что привело к расширению мотивационной, целевой и смысловой сферы сознания, к его качественной перестройке. На место первобытного мифологического сознания выступила новая историческая форма самосознания — рациональная (логическая), которая в отличие от мифологического мышления, функционирующего в пределах вещей и их свойств, воспроизводит уже отношения вещей. Тем самым познавательная деятельность принимала абстрактный характер, вырабатывала такие логические формы мышления, как понятие, суждение, умозаключение: Именно развитие дедуктивных форм знания, т. е. знания, полученного посредством логического вывода, способствовало становлению рациональной рефлексии над миром бытия. Со временем объектом рефлексивного мышления оказываются и сами мифы. Они подвергаются рационализации, что свидетельствует о завершении процесса перехода от мифа к логосу и начале новой интеллектуальной революции — перехода от Логоса к Теории как самой развитой формы рационального знания, т. е. к теоретическому знанию, каковым исторически первым было знание философское.

Загрузка...