Аутодафе.
Судопроизводство епископских судов, о котором была речь в одной из предшествующих глав, было основано на принципах римского права; какие бы ни были на практике злоупотребления, суд в теории был справедливый и подчинялся строго определенным правилам. С инквизицией все это исчезло. Чтобы уяснить себе ее юридические приемы, нужно составить себе понятие о том, как понимал инквизитор свои отношения к обвиняемым, которых приводили к нему на суд. В качестве судьи он охранял веру и карал оскорбления, нанесенные ересью Богу. Но он был более чем судья; он был духовник, боровшийся за спасение душ, влекомых заблуждением в вечную гибель. Эта двойственная роль давала ему гораздо большую власть, чем та, которой пользовались светские судьи, тем более что он стремился выполнить свою святую миссию, не стесняясь в выборе средств. Если виновный надеялся на какое-либо снисхождение за свое преступление, простить которое было нельзя, то он, прежде всего, должен был выказать полнейшее повиновение духовному отцу, который заботился о спасении его от мук ада. Когда обвиняемый являлся перед судилищем, то, прежде всего, от него требовали присяги в том, что он будет повиноваться Церкви, что будет правдиво отвечать на все вопросы, которые будут ему предлагаемы, что выдаст всех известных ему еретиков и что выполнит всякую епитимью, которую могут наложить на него; если он отказывался дать подобную присягу, то он этим сам себя объявлял изобличенным и закостенелым еретиком.[99]
Обязанность инквизитора отличалась от обязанности обыкновенного судьи еще тем, что он должен был не только установить факты, но и выведать самые сокровенные мысли и задушевные мнения своего пленника. В сущности, для инквизитора факты были лишь признаками, которые он мог по своему усмотрению принимать во внимание или нет. Преступление, которое он преследовал, было преступлением духовным, и, как бы ни были преступны в уголовном отношении действия виновных, они не подлежали его юрисдикции; поэтому, например, убийцы Петра Мученика были судимы не как убийцы, а как сторонники ереси и противники инквизиции.
Ростовщик был подсуден суду инквизиции только тогда, когда он подтверждал или доказывал своими действиями, что он не считает ростовщичество преступлением.
Колдун был подсуден инквизиции только в том случае, если из его поступков было видно, что он более полагается на могущество демонической силы, чем на Бога, или в том случае, если он проповедовал ложные идеи относительно таинств.
Цангино передает нам, что он присутствовал при суде над одним священником, который жил с наложницей; он был наказан не за безнравственное поведение, а за то, что ежедневно служил обедню, будучи нравственно осквернен, и в свое оправдание ссылался на то, что он думал, что облачение в священные одежды очищает от всякой скверны. Простое сомнение считалось своего рода ересью, и одной из задач инквизитора было убедиться в том, что религиозные убеждения верных были тверды и непоколебимы.
Внешние поступки и слова не имели никакого значения: обвиняемый мог аккуратно ходить к обедне, мог щедро жертвовать на церкви, исповедоваться и причащаться и, тем не менее, быть еретиком в глубине своего сердца. Приведенный на суд инквизиции, он мог исповедовать полное подчинение решениям Святого Престола, мог проявить самую строгую верность католичеству, мог выразить готовность без спора подписать все, что от него потребуют, и, однако, быть тайным катаром или вальденсом, который заслуживает костра.
Конечно, не многие еретики имели мужество открыто исповедовать свою веру перед судилищем, и нелегко было добросовестному судье, горячо желавшему уничтожить лисиц, расхищающих вертоград Господень, раскрыть тайники сердца; и мы не можем удивляться поэтому, что он спешил сбросить с себя оковы правильного судопроизводства, которые, не допуская его до беззаконных действий, могли бы сделать тщетными все его старания. Еще меньше можем мы удивляться тому, что фанатическая ревность, произвол, жестокость и ненавистная алчность участвовали в создании системы, ужасы которой нельзя передать словами. Только одна наука могла беспристрастно разрешить проблемы, ежедневно представлявшиеся инквизиторам; слабые люди, принужденные стремиться к определенной цели, неизбежно пришли к практическому выводу, что лучше принести в жертву сто невинных, чем упустить одного виновного.
Таким образом, из трех форм возбуждения уголовного преследования – обвинение, донос и розыск – последняя, естественно, из исключения обратилась в правило и в то же время утратила те свои стороны, которые до известной степени парализовали ее опасное действие.
Если являлся формальный обвинитель, то инквизитор должен был предупредить его, что ему угрожает talio, если он выступит самолично; с общего молчаливого согласия эта форма возбуждения уголовного преследования была устранена под предлогом, что она вызывала пререкания, то есть давала обвиняемому возможность защищаться.
В 1304 году инквизитор брат Ландульфо наложил штраф в сто пятьдесят золотых унций на город Реате за то, что, обвинив официально одного человека в ереси, город не мог доказать своего обвинения.
Таким образом, выступление в роли открытого обвинителя было сопряжено с реальной опасностью, и инквизиция не преминула дать это почувствовать.
Кемадеро.
Донос был менее подвержен критическому разбору, так как тогда инквизитор действовал ex officio; но он не был обычен, и с самых первых дней основания инквизиции розыск стал почти исключительной формой возбуждения дела.[100]
Все меры, гарантирующие обвиняемого, были, как мы увидим ниже, не только отменены, но на обвиняемого уже заранее смотрели как на виновного. В 1278 году один опытный инквизитор принимает за правило и выставляет всеобщим обычаем, что в областях, сильно подозреваемых в ереси, нужно вызывать на суд всякого отдельного жителя, нужно требовать от него отречения от ереси и подвергать его подробному допросу о нем самом и о других, – допросу, малейшая неоткровенность в котором должна была позднее привести к ужасным наказаниям, которые полагались для впавших снова в ересь. Большие расследования, произведенные в 1245 и 1246 годы под руководством Бернара Ко и Жана де С.-Пьер, показывают, что это не было лишь простым теоретическим выводом. В протоколах говорится о двухсот тридцати допросах жителей маленького городка провинции Авиньона, о ста допросах в Фанжо и о четырехсот двадцати допросах в Мас-С.-Пуэльес.
Никто, достигший того возраста, в котором, по мнению Церкви, он был ответствен за свои поступки, не мог отказаться от обязанности давать показания перед инквизитором. Соборы Тулузы, Безье и Альби, предписывая требовать клятву отречения от всего населения, определили этот возраст в четырнадцать лет для мужчин и двенадцать для женщин; другие ограничивались объяснением, что дети должны быть достаточно развиты, чтобы понимать значение присяги; третьи считали ответственными всех, начиная с семилетнего возраста; наконец, некоторые определяли предельный возраст в девять с половиной лет для девочек и в десять с половиной для мальчиков. Правда, в латинских землях, где законное совершеннолетие наступало только в двадцать пять лет, никто моложе этого возраста не мог быть вызван на суд; но это препятствие обходили легко: назначали опекуна, под прикрытием которого несовершеннолетнего пытали и казнили; и когда нам говорят, что нельзя было подвергать пытке кого-либо моложе четырнадцати лет, то нам дают возможность составить себе представление о минимальном возрасте, когда человек делался ответственным по обвинению его в ереси.
Отсутствие считалось неявкой и только увеличивало заранее предполагаемую виновность новым и непростительным прегрешением; кроме того, на практике неявка считалась равной сознанию.
Даже еще раньше, чем возник вопрос об учреждении инквизиции, процесс розыска вошел в судебную практику духовных судов; так, Иннокентий III низложил епископа Кура на основании свидетельств, собранных его комиссарами ex parte, так как епископ, несмотря на неоднократные вызовы, не являлся к ним.
Какое огромное значение придавали этому правилу, ясно из того, что Раймунд де Пеннафорте внес его в каноническое право, чтобы доказать, что, в случаях неявки, показаний, добытых розыском (inquistio), было достаточно для обвинения без litis contestatio, то есть без речей со стороны обвинения и защиты. Поэтому вполне последовательно, что если одна из сторон не являлась на суд, после того как был объявлен вызов о явке в ее приходскую церковь и прошел законный срок, то, не задумываясь, выносили обвинительный приговор in absentia; отсутствие обвиняемого благочестиво замещалось "присутствием Бога и Евангелия" в тот момент, когда читался приговор.
На деле неявка уже оправдывала обвинение. Фридрих II в своем эдикте 1220 года объявил, следуя Латеранскому собору 1215 года, что всякий подозреваемый, который не докажет своей невиновности в течение года, должен быть осужден как еретик; это постановление было распространено и на отсутствующих, которые подлежали осуждению через год после отлучения их от Церкви, безразлично, были ли собраны или нет доказательства против них. Факт, что человек оставался в течение года отлученным от Церкви, не стараясь снять с себя отлучения, рассматривался как ересь, отрицающая таинства и не признающая за Церковью права вязать и разрешать; некоторые из власть имущих были настолько суровы в этом отношении, что собор в Безье грозил карой за ересь всем, кто остался бы отлученным от Церкви в продолжение сорока дней.
Не считались даже с принятым законом двенадцатимесячным сроком, ибо инквизиторы, вызывая на суд отсутствующих, вызывали их не только затем, чтобы они являлись в суд, а и затем, чтобы они очистились в определенный срок; лишь только истек этот срок, обвиняемый превращался в виновного. Однако в подобных случаях редко предавали осужденного в руки светской власти; обыкновенно инквизиция удовлетворялась тем, что приговаривала к пожизненной тюрьме тех, кого нельзя было обвинить в каком-либо другом преступлении, кроме уклонения от суда, хотя бы они, попав в ее руки, и соглашались покориться и дать отречение.
Даже в могиле нельзя было скрыться. Не обращали внимания, что грешник предстал уже перед судом Всевышнего; вера должна быть отомщена его осуждением, и религиозное чувство верных должно было быть удовлетворено его наказанием. Если он заслуживал только тюрьмы или другого легкого наказания, то ограничивались тем, что вырывали его кости и бросали их на ветер; если же его ересь заслуживала костра, то останки его торжественно сжигались. Его потомкам и наследникам, на которых со всей своей тяжестью обрушивались конфискация всего имущества и ограничение личных прав, предоставлялось какое-то подобие защиты. Беспощадное рвение, проявлявшееся в этих посмертных процессах, ясно сказалось в деле Арманно Понджилупо Феррарского, из-за останков которого в течение тридцати двух лет спорили епископ и инквизитор Феррары; победа в 1301 году осталась на стороне инквизиции.
И в этом отношении Церковь не руководствовалась определенными предписаниями, как это узнали на собственном горьком опыте наследники и потомки Герарда Флорентийского; в 1313 году инквизитор, брат Гримальдо, возбудил и довел до конца обвинение против их предка, умершего в 1250 году.
Суд инквизиции был страшно опасен, так как обвинитель в нем был одновременно и судьей.
Когда это было первоначально введено в духовные суды, то увидели, что необходимо принять серьезные меры для предотвращения могущих быть злоупотреблений. Опасность становилась еще более грозной, когда судьей выступал полупомешанный фанатик, заранее уже видевший во всяком схваченном еретика, которого во что бы то ни стало следует уличить и осудить. Не меньше было опасности, когда судьей был просто алчный человек, искавший наживы в штрафах и конфискациях. Тем не менее Церковь проповедовала учение, что инквизитор был духовный и беспристрастный отец, который в своих заботах о спасении душ не мог быть стесняем никакими правилами.
Всякие мероприятия, которые ограждали интересы обвиняемых и необходимость которых в самых обыденных юридических процессах была признана вековым опытом, были умышленно устранены в делах, где речь шла о жизни и добром имени обвиняемых, где судьба их в течение трех поколений ставилась на карту. Не задумываясь, разрешали "в интересах веры" всякий сомнительный вопрос. Инквизитор был уполномочен и подготовлен к тому, чтобы суд его был короток; он не стеснялся формой, не позволял, чтобы ему мешали юридические правила и хитросплетения адвокатов; он, насколько возможно, сокращал судопроизводство, лишая обвиняемого самой обыкновенной возможности сказать слово в свою защиту; он не давал ему права на апелляции и отсрочки. Ни на одной стадии судебного процесса невозможно было достигнуть законного заключения путем упущения формальностей, которые выработал вековой опыт, чтобы помешать беззаконию и чтобы дать судье почувствовать всю тяжесть ответственности.
Если бы судопроизводство было публично, то гнусность этой системы была бы, без сомнения, ослаблена; но инквизиция облекала дело глубокой тайной даже после произнесения приговора; она была готова поразить умы толпы позднее, развертывая перед ней ужасные торжества аутодафе. Если не приходилось делать объявления об отсутствующем, то даже вызов на суд человека, только подозреваемого в ереси, делался тайно.
О том, что происходило после явки обвиняемого перед судилищем, знали немногие "скромные" люди, избранные судьей и давшие присягу хранить все в тайне; даже сведущие люди, призванные дать свое заключение о судьбе обвиненного, были обязаны сохранять молчание. С таким же тщанием сохранялись тайны этого мрачного судилища, мы знаем от Бернара Ги, что выдержки из протоколов могли сообщаться только в исключительных случаях и с крайней осторожностью.
Парамо, этот странный схоластик, утверждающий, что первым инквизитором был Бог и что образцом инквизиторского судопроизводства было осуждение Адама и Евы, победоносно замечает, что Бог судил их втайне, дав, таким образом, пример для инквизиции, и она должна поэтому избегать хитрых уловок, в которых виновные могли бы искать спасения, действуя, что весьма возможно для них, по внушению хитрого Змия. Бог не созывал свидетелей потому только, что виновные сознались; и Парамо ссылается на высшие юридические авторитеты, что добровольного признания Адама и Евы достаточно для оправдания наложенного на них наказания.
Эта нелепость, полная богохульства, может вызвать у нас улыбку, но она также вызывает и грустные мысли, ибо дает понятие о том, как смотрели сами инквизиторы на свои обязанности, уподобляя себя Богу и приписывая себе безответственное могущество, которое благодаря людским страстям обратилось в орудие гнета и беззакония.
Тюрьма инквизиции.
Судопроизводство инквизиции, происходившее при плотно закрытых дверях и свободное от всяких законных формальностей, было, по свидетельству Цангино, вполне произвольным. Ниже нам представится много случаев отметить, как пользовались инквизиторы своей безграничной властью.
Обыкновенно ход инквизиционного процесса был следующий. Указывали инквизитору на отдельное лицо как на подозреваемое в ереси, или имя его было произносимо каким-либо задержанным при его признаниях; приступали к негласному расследованию и собирали все возможные свидетельства на его счет; затем его тайно требовали явиться в суд в такой-то день и час и брали с него поручительство; если казалось, что он намеревается бежать, его неожиданно арестовывали и держали под арестом до дня явки на суд.
По закону вызов в суд должен был повториться до трех раз, но это правило не соблюдалось.
Когда преследование было основано на народной молве, то в качестве свидетелей вызывали первых попавшихся, и когда количество догадок и пустых слухов, раскрашенных этими свидетелями, боявшимися навлечь на себя обвинение в сочувствии к ереси, казалось достаточным для возбуждения мотивированного дела, то неожиданно наносили удар. Таким образом, обвиняемого осуждали уже заранее; на него смотрели как на виновного уже по одному тому, что его вызывали на суд. Единственным средством спастись было для него признать все собранные против него обвинения, отречься от ереси и согласиться на всякую епитимью, которую могли бы наложить на него.
Если же, при наличности свидетельств против него, он упорно отрицал свою виновность и настаивал на своей верности католичеству, то он превращался в нераскаянного, закоренелого еретика, который должен быть выдан светской власти и сожжен живым.
Итак, все судопроизводство было крайне просто, и один инквизитор XV века прекрасно охарактеризовал его, придя к выводу, что обвиняемого не следует отпускать на свободу, взяв с него поручительство. "Если, – говорит он, – кто-либо сознается в ереси и не приносит раскаяния, то его следует подвергнуть пожизненному тюремному заключению; если он отрицает свою виновность и будет уличен во лжи свидетельскими показаниями, то он, как закоснелый, должен быть выдан светской власти и казнен"[101].
По многим основаниям, однако, инквизитор старался, если возможно, добиться сознания. Во многих случаях – несомненно, в большинстве – свидетельские показания, достаточные по точному смыслу для мотивировки подозрения, были все же крайне неопределенны и крайне неясны, чтобы можно было основать на них обвинение. Всякий пустой слух, всякое необдуманное слово принимались к сведению; малейший предлог получал большое значение, когда инквизитор доказал его важность, и когда он влек за собой штрафы и конфискации, столь прибыльные для веры. Даже и в том случае, если свидетельства были убедительны, другие не менее веские соображения заставляли инквизитора "обработать" своего пленника, добиться, чтобы он сознался и предал себя на милость судей. За исключением редких случаев, когда еретики с презрением смотрели на своих судей, признание сопровождалось всегда изъявлением обращения и раскаяния. Таким образом, не только вырывали душу из когтей сатаны, но вновь обращенный должен был еще показать свое чистосердечие и выдать всех известных ему еретиков и всех подозреваемых им в ереси, прокладывая, таким образом, новые пути для дальнейшего преследования.
Бернар Ги, цитируя одного из своих предшественников, красноречиво замечает, что если внешние доказательства были недостаточно ясны, то душа инквизитора страшно мучилась. И действительно, с одной стороны, его мучила совесть, если он наказывал подозреваемого, который не сознался и не был уличен в преступлении; с другой – он страдал еще сильнее, зная по опыту ловкость этих людей, если они, благодаря своей хитрости, ускользали, к великому вреду веры, от заслуженного наказания. Успех в подобных случаях делал их более смелыми и в то же время более опытными на будущее время, а миряне возмущались бессилием инквизиции: ведь над ней ловко надсмеялись невежественные люди; над ней, которой толпа приписывала такое всевидение, над ней, от которой не мог ускользнуть ни один еретик! Отсюда ясно, что выявление виновных затрагивало инквизиторское самолюбие.
В другом месте Бернар Ги настаивает на том, что обращение еретиков имеет огромное значение для веры не только потому, что они должны при этом выдать своих единомышленников и указать их пристанища и места тайных сборищ, но и потому, что те, кто попадал в руки инквизиции, были более расположены сознать свои заблуждения и вернуться в лоно истинной Церкви.
Уже в 1246 году собор в Безье отметил пользу, приносимую подобными обращениями, и призывал инквизиторов не щадить для этого своих трудов. Все писатели инквизиции единогласно заявляют, что выдача единомышленников – необходимое доказательство чистосердечного обращения.
Кающийся еретик, не соглашавшийся на подобную измену, тщетно стал бы просить присоединения к Церкви и снисхождения; отказ его выдать своих друзей и близких принимался как доказательство того, что он не раскаялся, и его немедленно выдавали в руки светской власти; здесь было то же, что в римском праве, где обратившийся манихей подлежал смертной казни, если он продолжал вращаться среди манихеев и не выдавал их. Практическая польза этого ужасного требования ясно выразилась в деле Сорины Риго, сознавшейся в Тулузе в 1254 году; ее сознание дополнялось перечнем имен ста шестидесяти девяти человек, выданных ею, с указанием их места жительства.
Некто Гильом Сикред из Тулузы отрекся от ереси и был воссоединен с Церковью в 1262 году; спустя пятьдесят лет, в 1311 году, он был у смертного одра своего брата, над которым был совершен обряд еретикации; Гильом тщетно противился этому, но доносчиком не выступил. Возникло дело; от Гильома потребовали объяснений причин его молчания; он объяснил, что ему не хотелось вредить своим племянникам, которым угрожала конфискация. За это его подвергли пожизненному заключению в тюрьму! Доносы были так важны для инквизиции, что она требовала их и обещаниями, и угрозами. Бернар Ги говорит, что те, кто является добровольно и выказывает свою ревность, выдавая других, должны получать не только полное помилование, но и вознаграждение от прелатов и князей. Выдача только одного "Совершенного" гарантировала безнаказанность и, быть может, вдобавок еще и награду.
Горячее стремление инквизитора добиться сознания, кроме приведенных нами мотивов, основывалось еще на желании успокоить свою совесть. Когда дело шло об обычном преступлении, то судья обыкновенно мог удостовериться, что оно действительно совершено, раньше, чем возбудить против отдельного лица преследование за убийство или воровство.
Во многих случаях, и даже в большинстве, инквизитор не мог быть вполне уверен, имеется ли перед ним преступление. На известного человека падало подозрение в том, что он был в дружбе с людьми, которые впоследствии оказались еретиками; подавал им милостыню или помогал им еще чем-либо и даже присутствовал на собрании еретиков; но все это не мешало ему быть искренним католиком, и, равным образом, он мог, не выдавая себя ничем, быть закоснелым еретиком. Тот факт, что он лично исповедовал католичество, не имел никакого значения, так как опыт показал, что большинство еретиков было готово подписаться под чем угодно и что преследование научило их скрывать свои верования под личиной строгого католичества. Таким образом, вопрос о сознаниях получил огромное значение, и для достижения его напрягали все силы и не стеснялись в выборе средств. Вымогательство признаний стало, так сказать, центром судебной процедуры инквизиции, и мы должны остановиться на этом как потому, что сказали выше, так и потому, что этот прием оказывал огромное и печальное влияние на всю юридическую систему Центральной Европы в течение целых пяти столетий.
Наиболее простым способом добиться признания был, естественно, допрос обвиняемого. Инквизитор подготавливался к нему, сопоставляя и изучая все противоречивые показания, тогда как узник оставался в полном неведении о собранных против него уликах. Уменье вести допрос было главным достоинством инквизитора, и некоторые опытные братья составили руководства для начинающих, в которых содержались длинные ряды вопросов, назначенных для еретиков различных сект. Здесь мы видим, как развивалось и передавалось от одного к другому особого рода тонкое искусство, состоявшее, по большей части, в уменье расставлять сети обвиняемым, ставить их в тупик и в противоречие с самим собой.
Уже в первое время учреждения инквизиции консулы Нарбонны жаловались консулам Нима, что инквизиторы при допросах прибегают к диалектике, полной софизмов, подобно тому, как это делают учащиеся на схоластических диспутах; а в то же время (это было бы смешно, если бы не было грустно) ветераны инквизиции жаловались на двоедушие своих жертв, выставляли их лукавство, их иногда удачные усилия не обвинить самих себя; все это старались объяснять тем, что недобросовестные священники учили еретиков давать уклончивые ответы по вопросам веры.
Один опытный инквизитор составил для руководства своим преемникам образец допроса еретика и показал, какие извороты и увертки могут они встретить со стороны тех, кто не заявлял открыто о своих заблуждениях. Полвека спустя Бернар Ги воспроизвел этот примерный допрос в своих Practica. Мы приведем его здесь как характерный пример того, что ежедневно происходило, когда подготовленный длинными годами учения инквизитор сталкивался с темным крестьянином, инстинктивно боровшимся за свою жизнь и за свои убеждения.
"Когда приводят еретика на суд, то он принимает самонадеянный вид, как будто бы он уверен в том, что невинен. Я его спрашиваю, зачем привели его ко мне. С вежливой улыбкой он отвечает, что ожидает от меня объяснений этого".
"Я. – Вас обвиняют в том, что вы еретик, что вы веруете и учите несогласно с верованием и учением Святой Церкви.
Обвиняемый (поднимая глаза к небу с выражением энергичного протеста). – Сударь, вы знаете, что я невиновен и что я никогда не исповедовал другой веры, кроме истинной христианской.
Я. – Вы называете вашу веру христианской, потому что считаете нашу ложной и еретической.
Но я спрашиваю вас, не принимали ли вы когда-либо других верований, кроме тех, которые считает истинными Римская Церковь?
Обв. - Я верую в то, во что верует Римская Церковь, и чему вы публично поучаете нас.
Я. – Быть может, в Риме есть несколько отдельных лиц, которые принадлежат к вашей секте, которую вы считаете римскою церковью. Когда я проповедую, я говорю многое, что у нас общее с вами, например, что есть Бог, и вы веруете в часть того, что я проповедую; но в то же время вы можете быть еретиком, отказываясь веровать в другие вещи, которым следует веровать".
Обв. – Я верую во все то, во что должен веровать христианин.
Я. - Эти хитрости, я знаю. Вы думаете, что христианин должен веровать в то, во что веруют члены вашей секты. Но мы теряем время в подобных разговорах. Скажите прямо: веруете ли вы в Бога Отца, Бога Сына и Бога Духа Святого?
Обв. – Верую.
Я. - Веруете ли вы в Иисуса Христа, рождавшегося от Пресвятой Девы Марии, страдавшего, воскресшего и восшедшего на Небеса?
Обв. (быстро). - Верую.
Я. - Веруете ли вы, что за обедней, совершаемой священнослужителями, хлеб и вино Божественной силою превращаются в тело и кровь Иисуса Христа?
Обв. - Да разве я не должен веровать в это?
Я. - Я вас спрашиваю не о том, должны ли вы веровать, а веруете ли?
Обв. - Я верую во все, чему приказываете веровать вы и хорошие ученые люди.
Я. - Эти хорошие ученые принадлежат к вашей секте; если я согласен с ними, то вы верите мне, если же нет, то не верите.
Обв. - Я охотно верую, как вы, если вы поучаете меня тому, что хорошо для меня.
Я. - Вы считаете в моем учении хорошим для себя то, что в нем согласно с учением ваших ученых. Ну, хорошо, скажите: верите ли вы, что на престоле в алтаре находится тело Господа нашего Иисуса Христа?
Обв. (резко). – Верую этому.
Я. - Вы знаете, что там есть тело и что все тела суть тела нашего Господа. Я вас спрашиваю: находящееся там тело есть ли истинное тело Господа, рождавшегося от Девы, распятого, воскресшего, восшедшего на небеса и т. д.?
Обв. - А вы сами верите этому?
Я. – Вполне.
Обв. - Я тоже верю этому.
Я. - Вы верите, что я верю; но я вас спрашиваю не об этом, а о том, верите ли вы сами этому?
Обв. - Если вы хотите перетолковывать все мои слова по-своему, а не понимать их просто и ясно, то я не знаю, как еще говорить. Я человек простой и темный и убедительно прошу вас не придираться к словам.
Я. – Если вы человек простой, то и отвечайте просто, не виляя в стороны.
Обв. - Я готов.
Я. - Тогда не угодно ли вам поклясться, что вы никогда не учили ничему несогласному с верою, признаваемой нами истинной.
Обв. (бледнея). – Если я должен дать присягу, то я готов поклясться.
Я. – Я вас спрашиваю не о том, должны ли вы дать присягу, а о том, хотите ли вы дать ее.
Обв. - Если вы приказываете мне дать присягу, то я присягну.
Я. - Я не принуждаю вас давать присягу, ибо вы, веря, что клясться запрещено, свалите грех на меня, который принудил бы вас к нему; но если вы желаете присягнуть, то я приму вашу присягу.
Обв. - Для чего же я буду присягать, раз вы не приказываете этого.
Тонзура.
Я. - Для того чтобы снять с себя подозрение в ереси.
Обв. - Без вашей помощи я не знаю, как приступить к этому.
Я. - Если бы мне пришлось приносить присягу, то я поднял бы руку, сложил бы пальцы и сказал бы: "Бог – мой свидетель, что я никогда не следовал ереси, никогда не верил тому, что несогласно с истинной верой".
Тогда он бормочет, как будто не может повторить слов, и делает вид, что говорит от имени другого лица, так что, не принося настоящей присяги, он в то же время хочет показать, что дает ее. В других случаях он обращает присягу в своего рода молитву, например: "Да будет мне свидетелем Бог, что я не еретик"; и если его после этого спрашивают: "Поклялись ли вы?", – то он отвечает: "Разве вы не слышали?" Прижатый к стене, он обращается к милосердию судьи и говорит ему: "Если я согрешил, то я согласен покаяться; помогите мне смыть с себя несправедливое и недобросовестное обвинение". Но энергичный инквизитор не должен позволять останавливать себя подобным образом, он должен неуклонно идти вперед, пока не добьется от обвиняемого сознания в заблуждениях или, по меньшей мере, открытого отречения под присягой, так что, если позднее обнаружится, что он дал ложную клятву, то его можно будет, не подвергая новому допросу, предать в руки светской власти. Если обвиняемый соглашается клятвенно подтвердить, что он не еретик, то я говорю ему следующее: "Если вы собираетесь дать присягу для того, чтобы избежать костра, то ваша присяга меня не удовлетворит, ни десять, ни сто, ни тысяча, ибо вы взаимно разрешаете друг другу известное число клятв, данных в силу необходимости. Кроме того, если я имею против вас, как думаю, свидетельства, расходящиеся с вашими словами, ваши клятвы не спасут вас от костра. Вы только оскверните вашу совесть и не избавитесь от смерти. Но если вы просто сознаетесь в ваших заблуждениях, то к вам можно будет отнестись со снисхождением". Я видал людей, которые, устрашенные этою речью, приносили признание".
Этот же инквизитор приводит наглядный пример того, как искусно простые люди умели обходить хитрые вопросы самых изощренных ищеек святого трибунала. Одна простая служанка в течение нескольких дней увертывалась от расспросов самых избранных следователей, и она избегла бы их рук, если бы на ней не нашли кость только что сожженного еретика; по словам одной из своих подруг, собиравшей с ней вместе кости мученика, она сохранила эту кость как святыню.
Но инквизитор не говорит ничего о том, сколько миллионов добрых католиков, доведенных до безумия бесчестной игрой, жертвой которой они сделались, сбитых с пути тонкостями схоластического богословия, не умевших отвечать на ехидные вопросы, напуганные ужасами костра в случае их запирательства, в отчаянии сознавались в преступлении, которое с такой самоуверенностью приписывалось им, и подтверждали искренность своего обращения оговорами своих соседей, лишь бы искупить свои мнимые прегрешения конфискацией имущества и пожизненной тюрьмой.
Случалось, однако, что невиновность или хитрость обвиняемого торжествовала над всеми усилиями инквизитора; но в этом случае в распоряжении инквизитора оставались еще другие средства.
Здесь мы касаемся самой возмутительной страницы этой истории…
Людская непоследовательность в своих столь разнообразных проявлениях никогда не выставлялась в таком печальном свете, как в наставлениях ветеранов святого трибунала молодым братьям, заступавшим на смену им. Наставления эти передавались только посвященным, и поэтому они отличаются большой откровенностью. Знакомые из долгого опыта со всем, чем можно тронуть человеческое сердце; наученные не только раскрывать все тонкости словопрений, но и искать и находить самые чувствительные пункты, чтобы затронуть совесть; безжалостно налагающие самые ужасные телесные и умственные страдания, то в сырой тюрьме, где держали несчастного целыми годами, то более острыми муками застенка, то, наконец, холодным воздействием на естественные привязанности, то дающие без всякого зазрения совести надежду, то пугающие, прибегающие с цинизмом безразлично ко всем уловкам обмана и лжи в отношении несчастных, предварительно истощенных голодом, – эти люди давали советы, которые кажутся исходящими от демонов, ликующих, когда они в своем безграничном могуществе удовлетворили свою страстную злобу над беззащитными, несчастными жертвами.
И в то же время среди всех этих ужасов ярко светится убеждение, что они трудятся за дело Бога. Никакой труд не тяжел для них, когда они могут спасти душу от вечной погибели; ничто не кажется им возмутительным, когда они могут довести слабого человека до сознания его прегрешений и до смытия их чистосердечным раскаянием; их терпение беспредельно, если они могут избегнуть осуждения невинного.
Вся эта словесная борьба между судьей и обвиняемым, все эти обманы, все эти телесные и душевные пытки, столь жестоко пускаемые в ход, чтобы вырвать признание, не были, однако, направлены только к тому, чтобы дать инквизиции лишние жертвы; инквизитора поучали одинаково серьезно, одинаково добросовестно относиться и к упорствующим, против которых имелись веские доказательства, и к подозреваемым, преступление которых только предполагалось. В первом случае они стремились спасти душу, которой грозила вечная гибель за гордое упорство; во втором случае они стремились спасти духовное стадо, не пуская на свободу больную овцу, которая могла бы заразить других. Для жертвы было безразлично, какими мотивами руководился его преследователь, так как обдуманная жестокость часто бывает более хладнокровной и более рассчитанной, более неумолимой и более действительной, чем гнев и ярость; но беспристрастный историк должен помнить, что если многие инквизиторы были ограниченными людьми, которые, не задумываясь, отдавались рутине, заменявшей им призвание, если многие из них были алчные и кровожадные тираны, которые действовали исключительно под влиянием честолюбия или личных интересов, то были и другие, и много таких других, которые думали, что они выполняют высокую и святую задачу, отправляя на костер нераскаявшегося еретика или спасая, при помощи невыразимо подлых средств, из когтей Сатаны душу, которую он считал уже своею. Их учили, что лучше дать ускользнуть виновному, чем наказать невинного, и, вследствие этого, им нужны были или прямые свидетельства, или признания.
За неимением прямых улик, совесть судьи требовала от него применения всего возможного, чтобы вырвать признание у жертвы. Виноват был не он, а система, орудием которой он был.
Средства, которыми располагал инквизитор, чтобы вынудить признание, можно разделить на две категории – обман и пытка; последняя состояла из всевозможных физических и нравственных мук.
Менее жестоким средством, чтобы вызвать признание у обвиняемого, было следующее. Следователь должен был считать уже установленным тот факт, который ему следовало еще доказать, и должен был расспрашивать о разных мелких подробностях, например, спрашивать обвиняемого, сколько раз исповедовал он ересь, или в какой комнате своего дома принимал он еретиков. При этом инквизитору рекомендуется во время допроса перелистывать дело, как будто он справляется в нем, а потом резко объявить обвиняемому, что он говорит неправду, что дело было вот так-то и так-то; он может также взять первую попавшуюся бумагу и сделать вид, что он читает в ней "все, что может ввести обвиняемого в обман"; или еще он может сказать ему, что известные ученые его секты примешали его к делу в своих показаниях. Чтобы сделать эту ложь более действительной, было приказано тюремщикам входить в доверие к заключенным, выказывать к ним сочувствие и сожаление, убеждать их скорее сознаться, так как инквизитор-де человек мягкий, который отнесется к ним снисходительно. Затем инквизитор должен был заявить, что у него есть неоспоримые доказательства и что если бы обвиняемый пожелал сознаться и назвать тех, кто ввел его в заблуждение, то его тотчас освободили бы. Более хитрая уловка состояла в том, что с заключенным обращались кротко, а не сурово; подсылали к нему в камеру испытанных агентов снискать его доверие и побудить его к признанию обещаниями снисхождения и заступничества. В удобный момент являлся лично сам инквизитор и подтверждал эти обещания, мысленно говоря, что все, что делается для обращения еретиков, есть акт милосердия, что епитимья есть проявление любви к ближнему и духовное лекарство, и когда несчастный просил снисхождения за свои разоблачения, то его успокаивали, говоря, что для него будет сделано гораздо больше, чем он просит.
При такой организации, естественно, шпионы играли видную роль. Испытанным агентам, проникавшим в камеру заключенного, было приказано вести его от признания к признанию, пока они не получат достаточно материала для его обвинения, так, чтобы он этого не заметил. Передают, что обыкновенно для этой цели употреблялись обращенные еретики.
Один из них отправлялся к обвиняемому и говорил ему, что его обращение было притворным; в один прекрасный день, после целого ряда бесед, он приходил к нему позднее обыкновенного, и дверь за ним запиралась засовом. Тогда впотьмах завязывался откровенный разговор, а сзади двери в тени скрывались свидетели и нотариус, которые подслушивали все слова жертвы.
Всегда, когда это было возможно, пользовались услугами товарищей по заключению, которые и получали известное воздаяние за эти услуги. В приговоре по делу некоего Карма, 17 января 1329 года, виновного в самых гнусных деяниях колдовства, в перечне смягчающих вину обстоятельств говорится, между прочим, что, будучи в тюрьме с несколькими еретиками, он способствовал вызвать у них признания и открыл многие тайны, доверенные ими ему, к великому благу инквизиции, которая надеялась и еще извлечь из них многое.
По применялись также одновременно с этим и жестокие меры. Уличенный или только подозреваемый в ереси лишался прав. Тело его отдавалось на благоусмотрение Церкви, и если самое мучительное физическое страдание могло принудить его признать свое заблуждение, то не останавливались ни перед каким мучением, чтобы спасти его душу.
Среди чудес св. Франциска, которые вызвали его канонизацию, приводят рассказ об известном Пьетро Ассизском; он был заключен в Риме в тюрьму по обвинению в ереси и передан в руки епископа Тоди, который, желая обратить его, заключил его в оковы и посадил в темную камеру на хлеб и воду. Доведенный, таким образом, муками до раскаяния, он, обливаясь слезами, воззвал к св.
Франциску накануне праздника в честь его памяти. Тронутый его ревностью, святой явился и приказал заключенному выйти. Цепи упали, и двери тюрьмы растворились; но несчастный так обезумел, что уцепился за дверь и начал громко кричать; на его крики прибежали тюремщики, тотчас же явился в тюрьму и благочестивый епископ; он преклонился перед Божественной силой и послал Папе разбитые оковы, как свидетельство чуда.
Еще поразительнее случай, приводимый Ниддером, как происшедший в бытность его профессором Венского университета. Один священник, впавший в ересь, был ввергнут в тюрьму своим епископом; самые выдающиеся богословы, трудившиеся над его обращением, признавались, что он был не менее их силен в диалекте. Полагая, что муки просвещают разум, они, в конце концов, приказали крепко привязать его к столбу. Веревки, впивавшиеся в мясо, вызывали такие мучения у несчастного, что, когда они пришли к нему на другой день, эн настойчиво умолял их, чтобы его развязали и сожгли. Они бесстрастно отказали ему и оставили его привязанным еще на двадцать четыре часа. К концу этого времени пытки и истощение сломили его упрямство; он смиренно отрекся от заблуждении, удалился в монастырь Полит и вел там после этого примерную жизнь.
Изображение наказаний.
Понятно каждому, что инквизиция не задумываясь прибегала к энергичным мерам, чтобы сломить упорство заключенного, который отказывался сознаться или отречься. Если надеялись достигнуть цели, играя на его семейной привязанности, то допускали к нему в камеру жену и детей, слезы и убеждения которых могли склонить его.
После угроз прибегали к ласкам. Заключенного выводили из его смрадной тюрьмы и помещали в удобной комнате, где его хорошо кормили и где с ним обращались с видимой добротой в расчете, что его решимость ослабнет, колеблясь между надеждой и отчаянием. Искусный в умении действовать на сердце человека, инквизитор последовательно применял все приемы, которые могли дать ему победу в неравной борьбе против несчастного, выданного ему без всякой защиты.
Одним из наиболее действительных приемов была медленная пытка бесконечными отсрочками разбора дела. Арестованный, который отказывался признаться, или признания которого казались неполными, отсылался в свою камеру, и ему предоставлялось размышлять в уединении и в темноте.
За исключением некоторых редких случаев, инквизиция не дорожила временем: она могла ждать.
После многих недель или месяцев наступал наконец день, когда заключенный просил выслушать его снова; если его ответы были опять неудовлетворительны, его снова запирали, и он мог, таким образом, целые годы и даже десятки лет терпеть предварительное заключение. Если только смерть не освобождала его, он почти всегда сдавался; все авторы единогласно признают благотворное, хотя и медленное, действие одиночного заключения.
Только этим – иначе трудно понять – можно объяснять страшную медленность многих процессов инквизиции. Часто бывало, что между первым допросом заключенного и окончательным решением протекало три, пять или десять лет; у нас есть даже примеры еще более долгих отсрочек.
Берналь да, жена Гильома де Монтегю, была заключена в тюрьму в Тулузе в 1297 году и в том же году принесла признание, но в действительности она была приговорена к тюрьме только на аутодафе 1310 года.
Я уже упоминал о Гильоме Гаррике, которого привели в Каркассон для дачи показаний в 1321 году после почти тридцатилетнего тюремного заключения. На аутодафе 1319 года в Тулузе был осужден известный Гильом Салавер, который дал недостаточные признания в 1299 году и новые в 1316 году; он держался так стойко, что Бернар Ги, побежденный наконец его упорством, отпустил его, приказав ему только в виде епитимии носить кресты, приняв во внимание его двадцатилетнее заключение. На этом же аутодафе было осуждено десять несчастных, которые скончались в тюрьме; двое из них дали свои первые признания в 1305 году, один – в 1306, двое – в 1311 и один – в 1315 году. Этот ужасный прием не практиковался ни одним другим судилищем. Гильом Салавер был одним из участников беспорядков в Альби в 1299 году; многих привлеченных по этому делу судили почти немедленно и осудили епископ Бернар де Кастене и каркассонский инквизитор Николай д'Аббевиль; но некоторым досталась более жестокая участь – заключение без всякого суда.
Обратились к Папе, и Климент V написал в 1310 году епископу и инквизитору, назвав по имени десять несчастных, среди которых было несколько уважаемых граждан Альби, которые сидели в тюрьме в ожидании суда восемь лет и более; некоторые из них сидели прикованными цепью в тесных и темных камерах. Папа приказал немедленно произвести над ними суд; его не послушали, и в следующей своей грамоте он упоминает, что несколько заключенных уже умерло, и снова повторяет свое приказание решить судьбу оставшихся в живых. Еще раз инквизитор, действовавший только по-своему, ослушался.
В 1319 году, кроме Гильома Салавер, двое других – Гильом Кальвери и Изарн Колли – были выведены из темницы и отреклись от признаний, вызванных у них пытками. Кальвери и Салавер попали на ауто, торжественно совершенное в Тулузе в том же году. Мы не знаем, какому наказанию подвергся Колли, но в отчетах королевского комиссара Арнольда д'Ассали о конфискациях 1322-1323 гг. упоминается собственность некоего Isamus Colli condemnatus так что его конечная судьба не подлежит сомнению. В аутодафе 1319 года выступают также имена двух граждан Корда – Дуранда Буаса и Бернара Уврие (уже скончавшихся), признания которых помечены 1301 и 1300 годами; несомненно, они принадлежали к тому же разряду несчастных, которым приходилось терзаться в безвыходном отчаянии десятки лет.
Когда хотели ускорить результаты, то ухудшали положение узника настолько, что оно становилось прямо невыносимым. Как мы увидим ниже, тюрьмы инквизиции были вообще невероятными конурами, но всегда была возможность, если это было в интересах инквизитора, сделать их еще более ужасными. Durus carcer et arcta vita – положение узника на цепи, полумертвого от голода, в яме без воздуха – считалось прекрасным средством добиться сознания.
Ниже мы увидим пример этого жестокого обращения, которому подвергся в 1263 году один свидетель, когда старались уничтожить могущественный дом графов Фуа. Отмечали, что соответственное уменьшение пищи ослабляло волю настолько же, насколько и тело, и узник делался менее способным устоять перед угрозами смерти, сменяемыми обещаниями снисхождения. Достаточно сказать, что голод считался од Можно удивляться, что инквизиторы, имея в своем распоряжении так много понудительных средств, находили нужным прибегать к более грубым и простым орудиям застенка. Употребление кобылы и дыбы затрагивало, к тому же так грубо, не только основные принципы христианства, но и все традиции Церкви, что применение этих средств инквизицией для распространения и восстановления веры представляет одну из самых печальных аномалий этой мрачной эпохи.
Я в другом месте отметил уже, с какой твердостью Церковь восставала против пытки; в грубый XII век Грациан заявляет, считая это принятым положением канонического права, что ни одно признание не должно быть вынуждаемо муками. Кроме того, за исключением вестготов, варвары, создавшие государства современной Европы, не знали пытки, и их законодательные системы развились независимо от этого чудовищного обычая. И только тогда, когда римские законы стали пользоваться уважением, и когда Латеранский собор 1215 года запретил ордалии, законоведы стали чувствовать необходимость прибегнуть к пытке как к быстрому способу расследования. Более древние примеры, найденные мною, содержатся в Веронском кодексе 1228 года и в Сицилийских Конституциях Фридриха 1231 года, но в обоих случаях пытка применялась с оговорками и после зрелого размышления.
Даже сам Фридрих в своих жестоких эдиктах 1220 и 1239 годов не упоминает о ней; согласно с Веронским декретом Луция III, он для людей, подозреваемых в ереси, предписывает обычную меру – purgatorium canonicum. Но идея о пытке пошла быстрыми шагами в Италии. Когда в 1252 году Иннокентий IV издал свою буллу Ad extirpanda, он одобрил применение пытки для раскрытия ереси.
Однако вполне законное уважение к старинным предубеждениям не позволило Церкви уполномочить лично инквизиторов или их помощников применять пытку в отношении подозреваемых; было поручено светским властям принуждать всех захваченных еретиков признаться и выдать своих соумышленников, прибегая для этого к пыткам, которые должны были щадить жизнь и целость тела, "подобно тому как воры и разбойники должны признаться в своих преступлениях и назвать своих соучастников".
Оставшиеся в силе церковные каноны запрещали лицам духовного звания принимать в этом участие и даже присутствовать при пытке, так что, если увлеченный ревностью инквизитор приходил посмотреть на страдания своей жертвы, он должен был очиститься раньше, чем снова приступит к отправлению своих обязанностей. Это не соответствовало политике инквизиции. Быть может, вне Италии, где пытка была еще почти неизвестна, инквизиция встречала какие-либо затруднения в своем стремлении обеспечить себе в этом содействие государственных чиновников; она всегда и повсюду жаловалась на усложнение судопроизводства, которое нарушало полную тайну, необходимую для ее действий.
Так, в 1256 году, четыре года спустя после буллы Иннокентия IV, Александр IV лицемерно устранил затруднение, дав инквизиторам и их помощникам право взаимно отпускать друг другу грехи и взаимно условиться относительно разрешения за "неправильности". Это разрешение, неоднократно подтверждаемое, рассматривалось как устраняющее всякое препятствие: отныне непосредственно сам инквизитор и его помощники могли подвергать подозреваемого пытке. В Неаполе, где инквизиция была слабо организована, до конца XIII века она употребляла в качестве заплечных мастеров государственных чиновников, в других местах ими являлись сами инквизиторы и их помощники. Даже в самом Неаполе в 1305 году брат. Томазсо д'Аверса употреблял самые дикие пытки в отношении францисканских спиритуалов, а когда он увидел, что этими мерами нельзя довести их до самообвинения, то он прибег к гениальному средству: он в течение нескольких дней не давал есть одному из самых молодых братьев, а затем дал ему изрядное количество крепкого вина; когда несчастный опьянел, то было уже нетрудно заставить его признаться в том, что и он, и его сорок товарищей были все еретиками.
Пытка сокращала трату времени, и не приходилось долго держать обвиняемого под арестом; это был скорый и действительный прием, чтобы добиться желаемых признаний, и он скоро приобрел себе расположение инквизиции, тогда как светский суд медлил применить его.
В 1260 году в грамоте, данной Альфонсом де Пуатье городу Озону, специально говорится, чтобы обвиняемые, каково бы ни было возводимое на них преступление, отнюдь не подвергались пытке. Это ясно показывает, что пытка медленно входила в употребление.
В 1291 году Филипп Красивый счел нужным ограничить злоупотребление; в своих грамотах сенешалю Каркассона он упоминает о недавнем введении пытки инквизицией, причем следствием этого явились осуждения невинных, и по всей стране распространились ропот и уныние. Он не мог вмешиваться во внутренние дела святого трибунала, но он смягчил зло, запретив производить аресты по одному простому требованию инквизиторов. Как можно было предвидеть, эта мера была только паллиативом; безразличное отношение к человеческим страданиям росло по привычке, и злоупотребления этим позорным приемом расследования стали только хуже и чаще. Когда крики отчаяния населения понудили Климента V назначить следствие по поводу беззаконий каркассонской инквизиции, то кардиналы, посланные в этот город в 1306 году, были предварительно уведомлены, что пытки, которым подвергались обвиняемые, были настолько ужасны, что заставляли искать смерти; и действительно, в документах следствия пытка упоминается как прием совершенно обычный.
Но нужно отметить, что в дошедших до нас отрывках судопроизводства инквизиции упоминания о пытке чрезвычайно редки. Вероятно, чувствовали, что упоминанием о пытках ослабляли до известной степени значение добытых свидетельских показаний.
Аутодафе на Большой площади в Мадриде.
Так, в делах Изарна Колли и Гильома Кальвери, о которых мы уже упоминали, говорится, что они отреклись от своих показаний, данных под пыткой; но в протоколах, содержащих эти показания, нет никаких указаний на применение пытки. В шестистах тридцати шести приговорах, занесенных в тулузский список с 1309 по 1323 год, единственное упоминание о применении пытки мы встречаем в деле Кальвери, тогда как есть много примеров показаний, данных осужденными, уже лишившимися надежды на спасение; очевидно, все эти показания были даны под пыткой. В эту эпоху тулузская инквизиция находилась в руках Бернара Ги, который горячо настаивал на пользе пытки как верном средстве заставить говорить не только обвиняемых, но и свидетелей; и трудно сомневаться, чтобы он сам лично не прибегал к ней.
Следствие, назначенное Климентом в 1306 году, привело к попытке произвести реформу, которая в 1311 году была одобрена Вьенским собором; но Климент со своей обычной нерешительностью откладывал издание канонов, принятых собором, до самой своей смерти, и они были изданы только в октябре 1317 года его преемником Иоанном XXII.
Среди злоупотреблений, которые он думал сократить, было злоупотребление пыткой; для этого он предписал, чтобы она применялась только с согласия епископа, если с ним можно было снестись в течение восьми дней. Бернар Ги протестовал, говоря, что этим создаются препятствия для деятельности инквизиции, и предложил заменить редакцию Папы другой, совершенно ничего не значащей и гласившей, что пытка может быть применяема только "после зрелого и серьезного размышления"; но его протест не имел успеха, и правила Климента сделались и остались законом для Церкви.
Но инквизиторы вообще очень мало привыкли к дисциплине и не могли долго мириться с подобным ограничением их привилегий. Правда, неповиновение лишало их суд законной силы, и несчастный, перенесший ужасные пытки, примененные без согласия епископа, мог обратиться с жалобой к Папе; но это вряд ли удовлетворило бы его за перенесенные муки; кроме того, до Рима было далеко, и большинство жертв инквизиции было очень бедно и беспомощно, чтобы прибегать к этой призрачной защите.
В Practica Бернара Ги, написанных, по всей вероятности, около 1328-1330 годов, говорится только о совещаниях с экспертами, а не с епископами. Эмерик придерживается Клементин, но его указания, касающиеся вопроса, как поступать в случае нарушения этих правил, свидетельствуют, что нарушения эти были очень часты; что касается Цангино, то он смело утверждает, что этот канон должен быть толкуем как разрешающий пытку с одобрения епископа или инквизитора.
В течение известных судебных процессов против вальденсов Пьемонта 1387 года, если обвиняемый не сознавался на первом допросе, то надписывали, что "инквизитор остался недоволен"; узнику давали двадцать четыре часа сроку на дополнение своих показаний; во время перерыва его подвергали пытке, чтобы ослабить его волю; затем на другое утро, если он оказывался послушным, отмечали, что признание было сделано без пытки и не в застенке. Кроме того, тонкие схоластики разъяснили, что Климент говорил вообще о пытке, а не упомянул именно о свидетелях; отсюда заключили, что пытка свидетелей – самое вопиющее злоупотребление инквизиции – была оставлена на усмотрение инквизиторов; в конце концов, это было принято как правило. Еще шаг – и признали, что обвиняемый, после того как был уличен свидетельскими показаниями или признался сам, становился, в свою очередь, свидетелем по вопросу о виновности своих друзей, и что, следовательно, его можно было подвергать сколько угодно пытке, чтобы добиться от него разоблачений. Да даже тогда, когда соблюдались правила Климента, восьмидневный срок, предписанный ими, давал инквизитору возможность действовать по своему усмотрению, раз истек установленный срок.[102]
Всеми признавалось, что свидетелей можно подвергать пытке, если будет видно, что они скрывают правду; но законоведы расходились во мнениях относительно того, при каких условиях оправдывалось применение пытки в отношении обвиняемого. Очевидно, если только не было прочного основания полагать, что имеется дело с еретиком, применение подобного способа розыска не находило себе оправдания.
Эмерик говорит, что, когда имеется два свидетеля против обвиняемого, человек, пользовавшийся хорошей репутацией, может быть подвергнут пытке; тогда как человек дурной репутации может быть прямо осужден и подвергнут пытке на основании показаний одного свидетеля.
Цангино, со своей стороны, утверждает, что показаний одного уважаемого лица достаточно, чтобы приступить к пытке, какой бы репутацией ни пользовался обвиняемый; Бернард Комский доходит до того, что заявляет, что для этого достаточно "народной молвы".
Со временем были выработаны подробные инструкции для руководства инквизиторов по этому вопросу; но их считали бесполезными, так как окончательное решение было предоставлено усмотрению судьи. Само собой разумеется, не много нужно было, чтобы оправдать применение этого усмотрения, так как законоведы считали достаточным поводом, если обвиняемый на допросе проявлял страх, запинался или менял выражения своих ответов, хотя бы против него и не существовало никаких свидетельских показаний.
Правила, принятые инквизицией для применения пытки, были впоследствии усвоены светскими судами всего христианского мира и поэтому заслуживают внимательного рассмотрения. Эмерик, указания которого по этому вопросу разработаны лучше и подробнее других, по крайней мере, в нашем распоряжении нет лучших, признает, что этот вопрос вызывает большие затруднения, разрешение которых неопределенно. Пытка должна была быть умеренной, и при этом должно тщательно избегать пролития крови; но как нужно понимать "умеренность" в этом деле?
Некоторые узники были настолько слабы, что при первом обороте блока сознавались во всем, что от них требовали; другие же были настолько упорны, что готовы были претерпеть все, и добиться правды от них было невозможно. Из тех, кто уже подвергался подобному опыту, одни могли сделаться более выносливыми, другие – более слабыми, ибо руки некоторых становились более твердыми, но у большинства они навсегда делались более слабыми. В общем, взгляд судьи был исключительным правилом, которое играло здесь роль.
По закону, должны были присутствовать и епископ, и инквизитор. Узнику показывали орудия пытки и убеждали признаться. Если он отказывался, его раздевали и скручивали веревками, затем снова убеждали говорить, обещая ему снисхождение во всех тех случаях, где было можно его применить. Это часто достигало желательного эффекта, и мы вправе думать, что действительность пытки не столько вытекала из ее непосредственного действия, сколько от страшного ужаса, который внушала она множеству слабых душ. Но если угрозы и увещания не достигали цели, то пытку применяли с постепенно возрастающей жестокостью. Если обвиняемый продолжал упорствовать, то приносили новые орудия пытки и предупреждали жертву, что они один за другим будут применены к ней; если же и после этого несчастная жертва не ослабевала, то ее развязывали и назначали на другой или третий день продолжение пыток.
По правилу пытка могла применяться только один раз; но это предписание, как вообще все те, которые были направлены в пользу обвиняемого, легко обходилось; достаточно было приказать не повторить, а лишь продолжить пытку; и, как бы ни был велик перерыв между двумя последовательными действиями, почтенные казуисты могли продолжать их бесконечно. Можно было также заявить, что добыты новые свидетельские показания и что они требуют для полного освещения новых пыток. Если старания инквизиторов продолжали разбиваться об упрямство жертвы, то ее подвергали тем же или еще более тяжелым пыткам. В тех случаях, когда не добивались ничего после мучений, которые сочтены были судьями достаточными, по мнению некоторых авторов, следовало отпускать несчастных на свободу с удостоверением, что за ними не подтверждено никакой вины; другие же думали, что их следует оставлять в тюрьме. Процесс Бернара Делисье в 1319 году показывает нам другое хитросплетение, чтобы обойти запрещение повторных пыток; расследователи могли во всякий момент следствия приказать применить пытку, чтобы удовлетворить их любознательность по одному пункту и бесконечно продолжать ее ради освещения соприкасающихся пунктов.
Всякое признание, добытое в застенке должно было быть потом подтверждено. Обыкновенно пытка применялась до тех пор, пока обвиняемый не выражал желания сознаться; тогда его развязывали и вносили в соседнюю залу, где выслушивали его признания. Если же признание было сделано в комнате пыток, то его после читали узнику и спрашивали его, правдиво ли оно? Существовало, правда, правило, предписывавшее перерыв в двадцать четыре часа между пыткой и признанием или подтверждением признания, но обыкновенно это не исполнялось. Молчание считалось знаком согласия.
Продолжительность молчания определялась судьями, которые должны были принимать во внимание возраст, пол и физическое или нравственное состояние узника. Во всех случаях признание записывалось в протокол с отметкой, что оно сделано добровольно, без угроз и принуждения. Если обвиняемый отрекался от своего признания, то его можно было снова подвергнуть пытке, которая являлась лишь продолжением прежней (заботливо говорят нам), за исключением случая, когда решали, что он уже был "достаточно" подвергнут пытке.[103]
Отречение от признаний возбуждало трудный вопрос, который вызвал среди законоведов разногласия и на практике не привел к однообразному решению. Оно ставило инквизитора в скверное положение, и, ввиду характера средств, применяемых для получения признаний, оно должно было быть частым явлением: поэтому нужно было принимать строгие меры для его предупреждения. Некоторые писатели различают признания, сделанные добровольно, от признаний, полученных под пыткой или под угрозами; но это различие на практике не принималось во внимание. Наиболее мягкое мнение высказано Эмериком; он говорит, что если пытка была применена в "достаточной мере", то обвиняемый, который упорно отрекается, должен быть отпущен на свободу. Но это мнение единичное. Другие требуют, чтобы обвиняемый был принужден "отречься от своего отречения" повторением пытки. Третьи, наконец, удовлетворяются утверждением, что отречение представляет "помеху деятельности инквизиции" и что поэтому его должно карать отлучением от Церкви, которому равным образом должны подвергнуться и нотариусы, которые помогали составлению отречений.
В общем, полагали, что признание правдиво, а отречение – клятвопреступление, свидетельствующее, что обвиняемый – нераскаявшийся еретик и рецидивист, которого без всяких дальнейших разговоров следует выдать светским властям. Правда, в деле Гильома Кальвери, осужденного в 1319 году Бернаром Ги за отречение от своих признаний, обвиненный получил пятнадцатидневную отсрочку, чтобы отказаться от отречения; но это была добрая воля инквизитора. Строгость, с которой обыкновенно судили, засвидетельствована заметкой Цангино. "Если, – говорит он, – человек сознался и отказался от своих слов и, отпущенный на свободу с наложением на него епитимий, станет публично утверждать, что он был вынужден к сознанию страхом, то на него надо смотреть как на нераскаявшегося еретика, которого следует сжечь как рецидивиста".
Ниже, когда мы будем говорить о мучениях, которым были подвергнуты тамплиеры, мы увидим, насколько это замечание было важно. Другим щекотливым вопросом был тот случай, когда взятое обратно признание затрагивало третьи лица; в этом случае, по мнению самых снисходительных, следовало или оставить в силе это признание, или, по крайней мере, наказать сделавшего его как лжесвидетеля. Так как ни одно признание не считалось достаточным, если не были названы имена соучастников, то инквизиторы, не смотревшие на отрекшихся как на рецидивистов, могли утешиться, присудив их к пожизненному тюремному заключению за лжесвидетельство.
Усовершенствованное и дополненное таким образом судопроизводство инквизиции было спокойно за свою жертву.
Обнаружение метки Дьявола.
Суд над салемскими ведьмами.
Жанна Дарк с мечом и штандартами святых, голоса которых она слышала. Национальный архив. Париж.
Жанна Дарк на костре. 1484 г. Национальный архив. Париж.
Ни один обвиняемый не мог ускользнуть, когда судья уже заранее решил осудить его. Форма, в которую облеклось это судопроизводство в светских судах, была менее произвольна и менее действительна. Однако сэр Джон Фортескью, канцлер Генриха IV, имевший тысячи случаев наблюдать ее во время своего изгнания, говорит, что она отдавала жизнь каждого человека на волю его врага, который мог подкупить двух неизвестных свидетелей для поддержания его обвинения.
Папская пирамида.
Санбенито.