Редигер Александр Федорович
История моей жизни
* Так обозначены ссылки на постраничные примечания. Они в конце текста книги.
{1}Так обозначены ссылки на примечания редактора. Они в конце текста книги.
Под общей редакцией И. О. Гаркуши и В. А. Золотарева.
Подготовка текста, вступительная статья, примечания и указатель имен - Л. Я. Сает, Н. В. Ильина
Аннотация издательства: Имя Александра Федоровича Редигера (1853-1920), военного министра России 1905-1909 гг., участника освободительной Русско-турецкой войны 1877-1878 гг., профессора Николаевской академии Генерального штаба мало знакомо широкому читателю. Между тем А. Ф. Редигер крупный государственный деятель, стоявший во главе военного ведомства в один из самых сложных периодов российской истории. Воспоминания Редигера выдающийся образец принципиальной, смелой и одновременно взвешенной оценки как обстоятельств собственной жизни, так и важнейших исторических событий, включая характеристики людей, игравших в этих событиях ведущие роли. Многие взгляды и чувства автора, его размышления над судьбами Родины поразительно созвучны пониманию проблем военно-политического и духовного развития России конца ХХ столетия. 1-й том включает воспоминания А. Ф. Редигера о событиях с 50-х гг. XIX в. до 1907 г. 2-й том - о событиях 1908-1918 гг.
Содержание
Предисловие
ТОМ 1
Глава первая
Семья. - "Почему Я числюсь финляндцем". - Учеба в Финляндском кадетском и Пажеском корпусах. - Выпуск в л.-гв. Семеновский полк. - Николаевская Академия Генерального штаба. - Пулковская обсерватория
Глава вторая
Русско-турецкая война 1877-1878 гг. - Мобилизация Гвардии. - Возвращение в полк. - Петербург. - Продолжение учебы. - Служба при штабе Гвардейского корпуса. - Женитьба на кузине О. П. Безак. - Научные занятия
Глава третья
Товарищ военного министра Болгарии. - Князь Александр Баттенберг и русская военная администрация. - Увольнение от службы. - Возвращение в Россию
Глава четвертая
Служба в Канцелярии Военного министерства. - Четырнадцать лет на должности делопроизводителя. - П. С. Ванновский. - "Положение о полевом управлении войск". - Преподавание в Николаевской академии Генерального штаба. Возвращение в строй. - Смерть Александра III. - Вступление на престол Николая II. - Макарьевская премия
Глава пятая
На должности помощника начальника, а затем начальника Канцелярии Военного министерства. - Отставка П. С. Ванновского. - "Кризис разрешился". - А. Н. Куропаткин и С. Ю. Витте. - Первые столкновения. - Причины ухода из Академии. - Смерть матушки. - Царское Село. - Внимание Государя. - "Дальневосточный узел затягивается". - А. Н. Куропаткин и Николай II
Глава шестая
"Моя совместная служба с Куропаткиным кончилась". - В. В. Сахаров. "Обстановка, при которой мне пришлось принять Военное министерство". Выделение Генерального штаба и учреждение генерал-инспекций
Глава седьмая
1905 год. - Тяжелое время всеобщей смуты. - Причины брожения в войсках. Работа Высшей аттестационной комиссии. - Экспедиция Меллера-Закомельского и Ренненкампфа. - Манифест 17 октября и его последствия. - Великий князь Николай Николаевич (младший) и другие члены императорской фамилии - Разнохарактерность царской семьи. - О государе
ТОМ 2
Глава восьмая
"Начало 1906 года явилось завершением старого режима". - "Беспорядки в стране продолжались". - Ф. Ф. Палицын. - Возвращение в Петербург А. Н. Куропаткина и Н. П. Линевича. - Дело генерала И. В. Холщевникова. - Закон о пенсиях. - О сокращении сроков службы - А. А. Поливанов. - Открытие Думы. - П. А. Столыпин. - Любимый полк государя. - О Гвардии. - Некомплект офицеров в армии. - Террор против власти. - "Я Столыпина виню в жестокости". - Проблемы финансирования армии
Глава девятая
1907 год - Ольга Ивановна Холщевникова. - Реформы в армии продолжаются. Открытие Второй Государственной Думы и ее роспуск. - Волнения в Военно-медицинской академии. - Кадровые перемещения после русско-японской войны. - Политические отношения с Францией. - "Я узнал о предстоящем покушении на меня". - Маневры в Красном Селе. - Письмо к великому князю. - День свадьбы. - Свадебное путешествие. - Работа Совета государственной обороны. - Положение о генерал-инспекторах. - Дело Стесселя
Глава десятая
1908 год. - Военный бюджет на 1909 год. - И. И. Воронцов-Дашков. Предложение американцев. - Новые слухи о покушении. - Обострение отношений с Турцией. - Утверждение Думой кредитов для армии. - Приезд в Петербург князя Николая Черногорского. - Собрание командующих войсками европейских округов. Представление молодой жены императрице. - Обсуждение в Думе и Госсовете вопросов о постройке Амурской железной дороги; - Гучков против великих князей. - Отстранение от должности председателя Совета гособороны. - Новый начальник Генерального штаба В. А. Сухомлинов. - Назначение профессора А. 3. Мышлаевского начальником Главного штаба. - Упорядочение организации армии после войны
Глава одиннадцатая
Новый порядок ведения войскового хозяйства. - Нарекания на Интендантство. - Новое положение о высшем управлении артиллерией. - Изменения в форме одежды чинов Военного министерства. - Княжество Болгарское - независимое королевство. - Кандидаты на должность протопресвитера военного и морского духовенства. "Домашняя жизнь текла счастливо и тихо". - На празднике л.-гв. Семеновского полка. - Моя "арифметика"
Глава двенадцатая
Последний год управления Военным министерством. - Инцидент в Думе, "явившийся причиной моего увольнения". - Рескрипт Николая II. - "Мой преемник - В. А. Сухомлинов". - Прощание с подчиненными. - "Мой личный взгляд на мою деятельность". - Начало "Воспоминаний"
Глава тринадцатая
Переезд в новую квартиру. - Конфликт с В. Н. Коковцовым. - "В денежном отношении для меня наступило довольно трудное время..." - Работа в Государственном Совете. - В. А. Сухомлинов и М. И. Андроников. - В комиссии Морского министерства
Глава четырнадцатая
Разногласия Столыпина и Думы. - В Ессентуках. - Смерть первой жены. "Составление настоящих записок приостановилось". - Диспут в Академии Генерального штаба. - Отставка Поливанова. - Семейные хлопоты. - Трехсотлетие Дома Романовых.
Глава пятнадцатая
"Подготовка к войне у нас производилась не спеша". - План усиления армии. - Увольнение Коковцова. - Сбор "старых семеновцев". - Н. А. Янушкевич. - "Нас война коснулась близко лишь в лице Володи..." - Назначение верховного главнокомандующего. - Рассказы князя Андроникова. - "В конце 1914 года я принял православие"
Глава шестнадцатая
Дело Сухомлинова. - Николай II во главе армии. - Особые совещания. - "В. Петрограде жизнь изменилась..." - Новый военный министр. - Встреча Нового года. - Император в Государственном Совете. - "Жизнь в городе становилась заметно дороже и труднее". - Письмо Куропаткина. - Дело Д. Д. Кузьмина-Короваева
Глава семнадцатая
В Черевках. - Уход Штюрмера. - Д. С. Шуваев. - Смерть сестры. - Убийство Распутина. - М. А. Беляев. - "В городе начались волнения и беспорядки". "Россия перестала быть империей"
Глава восемнадцатая
Увольнение членов Государственного Совета. - Октябрьский переворот в Петрограде. - Начало скитаний
Приложения
Сноски и примечания
Предисловие
Автор впервые публикуемых воспоминаний "История моей жизни" - русский генерал Александр Федорович Редигер, крупный военный деятель России, профессор Николаевской академии Генерального штаба, военный министр России (июнь 1905 март 1909 гг.). Александр Федорович родился 31 декабря 1853 года в Новгороде, воспитывался в Финляндском кадетском, а с 1870 - Пажеском корпусах. В 1872 году из камер-пажей был произведен в прапорщики и направлен в лейб-гвардии Семеновский полк. В 1876 году оканчивает курс Николаевской академии Генерального штаба в геодезическом и строевом отделениях. Участник русско-турецкой войны 1877-1878 гг. После окончания войны, в 1880 году, Редигер, - адъюнкт-профессор военной администрации в Николаевской академии Генерального штаба. В 1883 году занимал должность товарища военного министра Болгарии, в чине полковника болгарской армии. В 1884 году Редигер вернулся к обязанностям профессора военной администрации; в 1893 году произведен в генерал-майоры. С 1897 по 1905 гг. Редигер служит в Канцелярии Военного министерства сначала помощником начальника, а затем - начальником Канцелярии. В июне 1905 года становится военным министром. В 1909 году он был уволен в отставку в чине генерала от инфантерии, но оставлен членом Государственного Совета. А. Ф. Редигер умер 26 января 1920 года в Севастополе.
За заслуги в служебной деятельности А. Ф. Редигер был награжден многими русскими и иностранными орденами.
А. Ф. Редигер был военным писателем - автором значительного числа работ по военной администрации, комплектованию и устройству армии, а также многочисленных статей в "Энциклопедии военных и морских наук", "Военной энциклопедии", "Русском Инвалиде", "Военном сборнике", журнале "Разведчик". В последнем Редигер сотрудничал со дня основания журнала и, владея несколькими иностранными языками, писал обзоры и рецензии на материалы зарубежных военных журналов и газет, издававшихся в Австрии, Германии, Италии, Норвегии, Финляндии, Франции, Швеции. Самая крупная работа Редигера "Комплектование и устройство вооруженной силы" (СПб., 1900), "За научное ее достоинство" была удостоена Императорской Академией наук одной из престижных высших наград полной премии имени митрополита Макария.
Рукопись воспоминаний Александра Федоровича Редигера "История моей жизни" хранится в Российском государственном военно-историческом архиве (РГВИА)*. Рукопись представляет собой восемь тетрадей, составляющих, в свою очередь, одну большую тетрадь. По всей рукописи идет авторская валовая нумерация - с 1 по 1006 страницу.
Текст воспоминаний написан на листах желтоватой почтовой бумаги, форматом 21, 5 на 28, 5 см. Записи велись в течение 1917-1918 гг., судя по датам, находящимся на полях текста, причем иногда в день писалось по пять-семь, иногда до одиннадцати страниц. Редигер на протяжении всей своей жизни вел дневники, и это дало автору возможность достаточно точно и подробно описывать те или иные события.
Хронологически воспоминания охватывают период от пятидесятых годов XIX века до 1918 года включительно. Остановимся подробнее на истории их создания, которая почти целиком восстанавливается по тексту рукописи.
Вскоре после своей отставки с поста военного министра, в 1909 году, Редигер вместе со второй женой Ольгой Ивановной (урожденной Холщевниковой) уезжает на лето в Крым. В Алупке "...я решил взяться за писание своих воспоминаний за время управления Военным министерством. На это меня наталкивали две причины. Я уже издавна привык к работе и даже во время отпусков всегда обзаводился каким-либо чтением или занятием, чтобы не быть праздным. Я чувствовал себя обиженным непрошенной отставкой, поэтому хотел бы для будущих историков военного управления в России нарисовать картину моей деятельности и той обстановки, в которой она протекала, в надежде, что они отнесутся к ней более справедливо, чем современники. Писанию этих воспоминаний я ежедневно уделял по несколько часов: за недостатком нужных материалов, особенно для установления последовательности событий, эти воспоминания, обнимавшие 1905-1906 гг., были неполны, отрывочны, и в них много места было отведено отдельным личностям, тем не менее они, как записанные вскоре после описываемых событий, дали мне хороший материал для настоящего труда... Это чувство обиды и привычка постоянно быть в работе заставила меня почти тотчас по приезду в Алупку взяться за перо и посвящать ежедневно по несколько часов писанию этих воспоминаний".
Это было начало. События 1905-1906 гг. были описаны, так сказать, по свежим следам (позже эта часть нашла предназначавшееся ей место в воспоминаниях).
Первая же дата написания рукописи - 26 декабря 1911 года. Объяснение этому также находим у Редигера. 1 февраля 1912 года в Царском Селе на даче умерла первая жена Редигера - Ольга Павловна Безак. 27 февраля Редигер писал: "Разбор имущества в Царском Селе отнял довольно много времени. Это явилось одной из причин к приостановке работы по составлению настоящих "Записок", которые я начал 26 декабря 1911 года и успел довести до приезда моего в Пажеский корпус (48 страниц - Сост.), работа эта осталась в таком виде, без движения, до времени революции 1917 года"
Далее, как мы можем понять, записи велись уже в 1917 году, во время февральских событий: "...Выходить на улицу было небезопасно и не было охоты, ...настроение было тоскливое,.. и я взялся за писание настоящих своих воспоминаний, начало коих было составлено в 1911 году и в первые дни 1912 года, а с тех пор оставались без движения. Эта работа меня заинтересовала..." Работа шла до мая 1917 года, и за это время было написано, судя по датам рукописи, 436 страниц. Перерыв длился до осени: "С переездом на дачу в моей работе по составлению этих записок наступил перерыв. В городе я ими занимался усердно, целыми днями, то разбирая старые записные книжки и сохранившиеся бумаги и письма, то составляя записки".
Осенью работа продолжилась уже в селе Черевки, на Украине, куда Редигеры приехали из Петрограда после событий Октября. (Черевки - родовое имение тестя Редигера - генерала Холщевникова.) Последние записи воспоминаний - с 25 января 1918 года и до их завершения велись в Переяславе, Полтавской губернии, где Редигеры находились до конца 1918 года.
Далее судьбу четы Редигеров, а вместе с ними и "Воспоминаний", мы попробуем проследить сами.
В недавно обнаруженных в Российском государственном историческом архиве (Санкт-Петербург) документах* вдовы А. Ф. Редигера - Ольги Ивановны Редигер-Холщевниковой (1880-1975), в ее дневниках, мы нашли запись, что в конце 1918 года Редигеры уезжают в Крым, в Севастополь. Туда же позднее едет тесть Редигера И. В. Холщевников. Там, 26 января 1920 года, А. Ф. Редигер внезапно умирает от кровоизлияния в мозг; там же он был "отпет и похоронен 28 января 1920 года на городском кладбище города Севастополя"**.
Так как О. И. Редигер знала о желании мужа опубликовать свои "Воспоминания", то после его кончины забота об их издании стала главной целью ее жизни.
Очевидно, она пыталась это сделать много раз, писала в различные советские инстанции еще в двадцатых годах, но первое обнаруженное нами ее письмо Владимиру Дмитриевичу Бонч-Бруевичу, датировано 1931 годом***. В письме Ольга Ивановна, предлагая опубликовать "Записки" мужа, писала: "В 1924 году Севастопольское ОГПУ потребовало эти мемуары у моего отца, причем была выдана расписка в их получении. Говорили мне, что они будут отправлены в Московский Государственный архив, но так ли это, я не знаю". Воспоминания были переданы по назначению. Во втором письме к Бонч-Бруевичу в 1948 году и в письме (1937) к П. Н. Третьякову (директору Института славяноведения)* Ольга Ивановна точно указывает местонахождение "Воспоминаний": "В Москве, в Центральном историческом архиве, хранятся с 1924 года мемуары моего мужа, генерала Д. Ф. Редигера... Мне бы очень хотелось, чтобы воспоминания мужа увидели свет. Написаны они вполне литературным языком, ведь муж был военным писателем, профессором Академии Генерального штаба и они несомненно интереснее и серьезнее, чем "50 лет в строю" А. Игнатьева".
По учетным данным РГВИА, "Воспоминания" находились сначала в Государственном архиве феодально-крепостнической эпохи (с июня 1935 г.), кстати, тогда числилось тринадцать единиц хранения. С 1939 года "Воспоминания" хранятся в Центральном государственном архиве древних актов, а затем, в 1961 году, передаются в ЦГВИА (теперь РГВИА), где находятся и поныне.
Выше мы уже говорили о внешнем виде "Воспоминаний". Добавим, что начальные страницы написаны размашистым почерком. В 1917 году почерк становится более мелким и четким. На многих страницах сноски; на оборотах листов - вставки текстов на следующие страницы, снабженные значками, обозначавшими место вставки. После стр. 930-935 почерк делается еще мельче, текст пишется и на оборотах листов, - очевидно, экономится бумага.
Рукопись явно не окончена. Она обрывается рассказом о болезни автора и датирована 25 августа 1918 года. Мы предполагаем, что воспоминания были продолжены. К этой мыс? ли нас склоняет и неоднократные упоминания в письмах О. И. Редигер, что "...рукопись в двух томах, написана на почтовой бумаге большого формата". Но к сожалению, пока обнаружить следы продолжения записок (если оно было) не удалось, несмотря на значительные усилия.
Пока нам ничего неизвестно о жизни и службе А. Ф. Редигера в Севастополе. В Центральном государственном архиве Советской Армии (ныне - Российский государственный военный архив), среди документов штаба ВСЮР (Вооруженные силы Юга России), за январь 1920 года имеются косвенные данные о какой-то "Комиссии генерала Редигера", куда пересылаются просьбы о внесении в списки лиц "на предмет эвакуации". Но, к сожалению, пока не удалось установить о какой комиссии и о каком Редигере идет речь.
Несколько слов о судьбе Ольги Ивановны Редигер. Она была моложе своего мужа на двадцать семь лет, прожила долгую, трудную жизнь и скончалась на девяносто пятом году (1975) в Курске.
Дочь генерала, жена военного министра, представленная ко Двору, О. И. Редигер после смерти мужа была арестована в Севастополе и только по настойчивым просьбам ее отца - генерала И. В. Холщевникова, сотрудничавшего с новой властью, была освобождена. С 1924 года она жила в Курске, была художницей, являлась членом Рабис и Союза художников СССР, много сделала для создания Курского отделения Союза художников, устройства Курской картинной галереи.
Не будучи приученной к окружающей ее жизни в Советской России, не имея близких родственников (отец ее скончался в 1928 году, брат эмигрировал в Африку, а затем жил до 1953 года в Париже), Ольга Ивановна испытывала постоянную нужду, ей приходилось снимать угол*, жить в соседстве с людьми значительно ниже ее по культурному уровню, злыми, недоброжелательными, которые к тому же воровали у нее личные вещи, то, очень немногое, что удалось сохранить - память о давно прошедшем, лучшем времени ее жизни. В конце жизни, после длительных ходатайств ее друзей, коллег, Ольга Ивановна, почти ослепшая и оглохшая, попала в дом ветеранов и там умерла.
Ольга Ивановна и Александр Федорович были очень преданы друг другу. О романтической истории их любви подробно рассказано в воспоминаниях. Сохранилась большая, полная нежности, переписка (около тысячи писем) периода их знакомства (1906-1907).
В сорок лет потеряв мужа, эта привлекательная, умная и образованная женщина больше не вышла замуж, посвятив жизнь его памяти. Ее собственные записки имеют посвящение: "Посвящаю эти строки светлой памяти моего мужа Александра Федоровича Редигера". Сам Александр Федорович еще в 1915 году написал завещание и письмо жене, в котором благодарил ее "за счастье, которое ты мне дала, за все ниспосланное через тебя счастье".
Незадолго перед смертью Ольга Ивановна сказала своей дальней родственнице: "19 августа 1907 года мы повенчались и счастливо прожили тринадцать лет до внезапной его кончины".
В заключение следует отметить большую ценность "Воспоминаний" - автографа А. Ф. Редигера, написанных живым языком, читаемых легко и с увлечением, рассказывающих о событиях в России во второй половине XIX и начала XX вв. Перед нами книга жизни, жизни человека, пережившего трех императоров, три революции, три большие войны, убежденного монархиста, с пониманием встречавшего все события, сопровождавшие его жизнь. Он был на вершине власти, был знаком и сотрудничал со многими "власть предержавшими". Николай II и Столыпин, Витте и Куропаткин, Ванновский и Сухомлинов - далеко не полный перечень лиц, в бесконечной череде проходящих перед нами, увиденных и охарактеризованных автором "Воспоминаний". Ему была присуща смелость в ратных делах и суждениях, верность отечеству и престолу, честность, прямота и принципиальность в службе и личной жизни.
* * *
Текст рукописи подготовлен к печати в соответствии с "Правилами издания исторических документов в СССР" (М., 1990).
В тексте сохранены стиль автора, написание отдельных слов. Примечания А. Ф. Редигера даны под строкой, со значком *. Явные ошибки и описки исправлены без оговорок; под строкой, с метой - (Сост.), оговаривается отсутствие или повреждение текста рукописи, даны переводы слов или фраз, написанных в рукописи на иностранном языке. В соответствующие места текста, без оговорок, внесены вставки, данные в автографе на оборотах предыдущих страниц, а также подстрочные примечания автора. Примечания по содержанию обозначены валовой нумерацией арабскими цифрами и расположены в конце текста. К тексту приложены: послужной список А. Ф. Редигера, список его трудов и именной указатель.
Текст рукописи подготовлен к печати главными специалистами Российского государственного военно-исторического архива: заслуженным работником культуры России Л. Я. Сает и Н. В. Ильиной. Предисловие, комментарии и указатель подготовлены ими же. В подготовке научно-справочного аппарата издания приняли участие сотрудники РГВИА: Л. Г. Коровина, А. П. Капитонов, И. В. Карпеев.
Составители выражают особую благодарность главному специалисту РГИА Г. М. Липсон за большую помощь в работе с документами фонда О. И. Редигер-Холщевниковой.
Составители выражают большую благодарность за организационно-методическую помощь начальнику Института военной истории МО РФ доктору исторических наук, вице-президенту РАЕН, генерал-майору В. А. Золотареву и директору Российского государственного военно-исторического архива И. О. Гаркуше.
Том I
Глава первая
Семья. - "Почему Я числюсь финляндцем". - Учеба в Финляндском кадетском и Пажеском корпусах. - Выпуск в л.-гв. Семеновский полк. - Николаевская Академия Генерального штаба. - Пулковская обсерватория
Я родился 31 декабря 1853 года, в Новгороде, где мой отец в то время был директором Новгородского (теперь Нижегородского) графа Аракчеева Кадетского корпуса{1}.
Мой дед Филипп Редигер родился в Ханау в 1761 году, приехал в Россию при Екатерине II и поступил на службу в л.-гв. Конный полк. Каких-либо сведений о том, что его побудило переселиться из Германии, кто были его родители, как он определился на русскую военную службу, в нашей семье не сохранилось. В 1789 году дед из вахмистров л.-гв. Конного полка был произведен в капитаны армии и попал на службу в Финляндию, где женился на Елисавете Людеккс. Детей от этого брака было несколько, но все умерли в детском возрасте, кроме моего отца, Фридриха Филиппа Редигера, родившегося 19 апреля (1 мая) 1802 года в Финляндии. Вскоре мой дед получил в командование 5-й Егерский полк в Пскове. Умер он в 1807 году в местечке Мосты Гродненской губернии.
Моя бабушка после смерти мужа перебралась назад, в Финляндию, где поселилась верстах в сорока-пятидесяти от Выборга, в имении Аскола, принадлежавшем ее сестре, в замужестве Таваст. Отец мой был отдан в Финляндский кадетский корпус, учрежденный в Хапаниеми, но после пожара переведенный в Фридрихсгаме, где отец и закончил учебу весной 1821 года. Окончил он курс первым, поэтому его имя было записано на мраморную доску Корпуса, а отец был при производстве определен в тогдашний Генеральный штаб, называвшийся Свитой Его Величества по квартирмейстерской части. В Генеральном штабе отец непрерывно прослужил почти двадцать пять первых лет своей службы, а затем вновь еще полгода. В 1843 году, будучи полковником и начальником съемки в Царстве Польском, он женился на моей матери, Елисавете Густавовне Шульман (родилась в 1825 году), дочери генерал-майора Шульмана, умершего до того от холеры, в бытность его командиром крепости Замостье. Брак этот, несмотря на большую разницу лет моих родителей, был счастливый; они жили чрезвычайно дружно, и мы, дети, никогда не ощущали никакого трения между ними. Эта дружная атмосфера родительского дома делала его особенно дорогим для детей; она же впоследствии побуждала их поскорее обзавестись своей семьей.
В 1844 году отец был назначен генерал-квартирмейстером Гренадерского корпуса в Новгороде{2}, командиром которого был генерал Набоков. Как Набоков, так и его жена полюбили моих родителей; моя матушка рассказывала мне, что старушка Набокова часто звала ее к себе посидеть и поболтать с нею, пока отец был занят службой.
Средств у моих родителей не было, они существовали только содержанием отца, которое в то время было весьма убого, а между тем в 1844 году родилась уже старшая моя сестра Елисавета, и расходы росли. Генеральный штаб представлял из себя замкнутый корпус, чины которого были плохо обставлены, а выход из корпуса был весьма затруднен.
Чтобы улучшить свое служебное и материальное положение, отец очень желал получить полк, но для этого требовалось предварительное прикомандирование (на год?) к Образцовому пехотному полку. Набоков поручился за отца, что тот и без этого сумеет командовать полком, и действительно, в январе 1846 года он был назначен командиром Гренадерского принца Нидерландского (ныне 2-го Ростовского гренадерского) полка.
Полк стоял около Новгорода. Отец командовал им шесть лет, и это позволило ему несколько поправить свои средства. Дело в том, что тогда казна отпускала известные средства на каждую часть и лишь требовала, чтобы она была в полном порядке, не входя вовсе в рассмотрение вопроса, сколько в действительности тратилось на то или другое. Вся экономия от отпускавшихся на часть средств поступала в собственность ее командира. Все хозяйственные работы выполнялись нижними чинами, что представлялось вполне естественным во времена крепостного права и при нижних чинах, состоявших из крепостных людей. Моя матушка говорила, что наибольшая экономия получалась на стоимости сена, так как отец нанимал луга, которые скашивались нижними чинами. Зная, что командир полка получает значительную экономию, начальство не только требовало полной исправности полкового хозяйства, но и разную неположенную роскошь (например, дорогую обмундировку тамбур-мажора{3}), и без стеснения, при своих наездах, останавливалось у командира полка, жило у него по несколько дней, причем его приходилось кормить и поить на славу, выписывая издалека разные деликатесы. Сверх того, существовал обычай, что все штабные чины столовались у командира полка*. В общем, кажется, это было для моих родителей время наиболее широкой жизни, время наименьших материальных забот. За это время отец успел отложить небольшой капитал (кажется, около двадцати тысяч рублей). В это время родились моя вторая сестра Александрина (в 1845 году) и мой старший брат Николай (в 1848 году). Мать моего отца тогда жила при нем; она умерла в 1848 году.
В 1852 году отец вновь вернулся в Генеральный штаб, получив должность начальника штаба того же Гренадерского корпуса, и вскоре был произведен в генералы. Командиром корпуса был тогда генерал Муравьев{4}, известный впоследствии под именем Карсского. Служба при нем была крайне тяжела, так как Муравьев был излишне педантичен и требователен; доклады ему продолжались по несколько часов, причем отец должен был докладывать стоя! Вероятно, тяжесть службы, а равно и забота о лучшем обеспечении семьи и воспитании детей, заставили отца просить о назначении его директором Кадетского корпуса. В октябре 1853 года он был назначен директором Новгородского графа Аракчеева корпуса, а через два месяца, 31 декабря 1853 года, я родился в зданиях этого корпуса. Моим крестным отцом был наследник цесаревич Александр Николаевич.
Вскоре после того, 17 (29) марта 1854 года, отец мой был возведен в финляндское дворянство. О причинах этого пожалованья я слышал от матушки, что в то время было решено дать дворянство всем финляндцам, состоявшим на службе в генеральских чинах. Отца, воспитывавшегося в Финляндском корпусе, все считали финляндцем и таким образом внесли его в список вновь возводимых в финляндское дворянство. Из сохранившейся переписки отца с Управлением Рыцарского дома в Гельсингфорсе видно, что отцу пришлось раньше всего приписаться в граждане Княжества, а затем уже приписаться к местному дворянству.
Месяца через три после моего рождения отец получил назначение директором Александровского кадетского корпуса, в Брест-Литовске{5}, шефом которого был наследник цесаревич. По-видимому, отцу поручалось привести в порядок этот Корпус. Вся наша семья двинулась в Брест-Литовск в экипажах; сколько времени мы ехали, я не знаю, но путь очевидно был долгий. Вскоре по прибытии в Брест отец совершенно неожиданно получил приказ перевезти свой корпус в Москву. Хлопоты предстояли большие, но отец благополучно с ними справился; матушка рассказывала, что отец перевез кадет на каких-то жидовских долгушках{6}, покрыв расходы по их найму сбережениями, получавшимися от менее продолжительного нахождения в пути.
В должности директора этого Корпуса отец оставался до середины 1859 года. Об этом времени у меня, конечно, не осталось почти никаких воспоминаний.
Квартира директора была, помнится, очень велика. У входа размещалась дверь в кабинет отца; иногда я, званный, входил туда к нему. Припоминаю отца сидящим на кресле у письменного стола (стол и кресло теперь у меня), я сижу у него на коленях, и он меня учит составу царской семьи, тогда еще малочисленной. Рядом с кабинетом - спальни отца и матери. Напротив двери в кабинет вход в зал с окнами с двух ее концов, а затем - гостиная. У двери в зал большая кукла сестер, которую мне нельзя трогать.
Из дому мы ходили через какую-то площадь в большой сад; на этой площади иногда лошади, которых не то гоняют на корте, не то водят под уздцы, и они вертятся и не хотят идти, так что становится страшно. Помнится еще, что водили в Корпус, когда кадеты в какой-то праздник устраивали у себя примитивные сцены, на которых разыгрывали какие-то пьесы, и как было обидно, что меня увели домой до конца представления, так как надо было идти спать, но все эти воспоминания совершенно отрывочны и бессвязны.
По обычаю того времени, мы были далеки от родителей. Сестры были на попечении гувернанток, а я - в ведении няньки. Сестры сохранили столь противное воспоминание об этом режиме, что уже тогда решили: если у них будут семьи, то они к своим детям не будут брать гувернанток, и действительно, впоследствии так и делали.
В 1854 году бывший командир Гренадерского корпуса, генерал Муравьев, был назначен главнокомандующим на Кавказ и предложил отцу должность начальника Главного штаба Кавказской армии, но отец от нее отказался как потому, что служба с Муравьевым была слишком тяжела, так и из-за трудности переезда с большой семьей на Кавказ. Впоследствии он не раз жалел об этом отказе, говоря, что "на службу не напрашивайся и не отпрашивайся", так как должность директора Корпуса оказалась ему вовсе не по нутру.
От бывших его воспитанников по Алексеевскому и Брестскому корпусам (помню: Боголюбова, Харлинского, Нечаева) я слышал, что отец был строг и очень внушителен, но доброжелателен к кадетам, а о времени его управления Аракчеевским корпусом вспоминали как о времени "больших пирогов", так как при нем кормили хорошо.
На лето мы, кажется, всегда переезжали на дачу под Москвой. Помню такую сцену: терраса дачи и недалеко от нее в саду столб с вазой, я пристаю к матушке, чтобы она побежала со мною наперегонки к вазе, на что она, наконец, соглашается.
Одно лето отец был назначен заведовать кадетами, направлявшимися от всех корпусов в Аренсбург, на озеро Эзель, чтобы там пользоваться грязями и морскими купаньями. Семья двинулась туда с отцом, и мы купались в море, причем помню, что какой-то толстяк сажал меня к себе на шею и заплывал со мною далеко от берега, что было очень занятно.
Ежегодно к 30 августа отец должен был прибывать в Петербург поздравлять шефа Корпуса с именинами и тогда заезжал в Финляндию, чтобы в Асколе навестить своих старых тетушек.
В 1859 году (21 июня - Сост.) при посещении императором Александром II Корпуса случилась беда: кадеты обратились к государю, бывшему очень милостивым, с жалобой не то на инспектора классов, не то на одного из ротных командиров. Государь очень осерчал, тотчас уехал из корпуса и поручил главному начальнику военно-учебных заведений графу Ростовцову разобрать дело. Последнее, вероятно, приняло на первых порах неприятный или обидный оборот, так что отец попросил отчисления от должности.
Насколько я слышал, отца очень любили в Корпусе. При его уходе все офицеры и чиновники Корпуса поднесли ему альбом со своими карточками, а затем некоторые из них даже заезжали навестить его в Выборге. Но особенно знаменательным является то, что при уходе отца семнадцать кадет написали ему письмо, в котором выражали свое сожаление по поводу своего проступка, вызвавшего его уход. В 1862 году, при выпуске в офицеры, выпускные кадеты прислали отцу в Выборг свою фотографическую группу при теплом письме к нему*. При тогдашней новизне и дороговизне фотографий эти подарки были весьма ценными и редкими. В настоящее же время эти изображения лиц, уже давно сошедших со сцены (не исключая и кадет), представляют большой интерес для историка.
Впоследствии, когда дело было разобрано, оно оказалось пустым. Граф Ростовцов предлагал отцу принять другой корпус, но тому после бывшей истории окончательно опостылела служба по военно-учебным заведениям; он отказался от такого назначения и был зачислен по запасным войскам с сохранением содержания впредь до получения новой должности.
Проведя всю свою молодость в Финляндии, отец ее любил. Единственные его родные жили там, и он к ним ездил при всякой возможности. Его мечтой было получить должность губернатора в Финляндии, дававшую хорошее содержание, а затем и обеспечение семьи*; в особенности он желал получить должность губернатора в Выборге, где у него было много знакомых и родных. Получая содержание впредь до нового назначения, отец мог выжидать открытия подходящей вакансии.
Осенью 1859 года мы из Москвы переезжали в Выборг. Переезд по железной дороге в Петербург я не помню вовсе. В столице отец всегда останавливался в гостинице Клея или Клейна на Васильевском острове, и у меня в памяти сохранилась с того времени лишь часовня на Николаевском мосту, горевшая многочисленными свечами в темноте ночи**.
Уже в конце 1859 года, по санному пути, мы двинулись в Выборг. Для переезда были куплены возок и сани, оба обиты рогожей; в возке поместились матушка, сестры и я, а в санях ехал отец с братом.
В Выборге для нас был нанят дом Горячева в Петербургском форштате***; дом одноэтажный с мезонином, деревянный, с большим двором при нем и большим садом. В саду были яблони, ягоды и сажались овощи. В этом доме мы жили зимой и летом. Летом и осенью меня привлекали к сбору ягод и овощей, а затем и к весьма скучному делу, за которое бралась матушка вместе со всеми детьми, - к перебиранию ягод для варенья, к шелушению гороха, чистке и резке бобов для сушки. В Выборге жизнь была вполне провинциальной, чтобы не сказать сельской, и всякий заготовлял запасы зелени, солений, варений и прочего на зиму. Упомянутые работы происходили либо в столовой, либо на лестнице беседки, стоявшей в конце сада.
Сначала у нас была русская прислуга (привезенная с собою?), но затем она сменилась местной. Сестры избавились от опеки гувернантки и стали лишь брать уроки у учителей, приходивших к нам; среди них помню Фавра, учителя французского языка, который позже перешел в Финляндский кадетский корпус, где был моим учителем.
Общество в Выборге делилось на три части: шведскую, немецкую и русскую. Центр шведского общества составлял местный гофгерихт (судебная палата) с его массой чиновников. Немецкое общество состояло главным образом из семейств немецких купцов, оставшихся в Выборге, и из других немецких семейств, принадлежавших к немецкому приходу. Наконец, русское общество состояло из семейств офицеров местного гарнизона. Немецкая и шведская части общества имели между собою известное общение, и некоторые семейства вращались как в том, так и в другом. Русское же общество стояло особняком, и я не помню, чтобы в немецком или шведском обществе видел русского офицера. Первейшей и наиболее безобидной причиной такого отчуждения являлось то, что большинство офицеров не владело ни немецким, ни тем более шведским языком; затем общество офицеров считалось не особенно благовоспитанным, что в то время, пожалуй, было довольно справедливо. С известным злорадством передавались разные романы из офицерской жизни, шокировавшие и очень интересовавшие местное общество, бывшее весьма "prude"*. Затем к этому надо прибавить, что русское общество не имело в своей среде видного представителя, и бывшие русские офицеры из финляндцев, даже долго служившие в России, по возвращении в Финляндию открещивались от всего русского и сохраняли воспоминания только об отрицательных сторонах русской жизни. Таких бывших офицеров в Выборге было много, и будь их отношение к России иным, они могли бы не только сблизить местное общество с русскими офицерами, но, главное, они могли бы рассеять многие предрассудки обывателей против России, на которую последние смотрели с презрением, как на страну варваров и рабов.
Моя матушка и мы, дети, не знали шведского языка, а потому, естественно, примкнули к немецкому обществу. Матушка до конца жизни не выучилась по-шведски, но сестры стали учиться этому языку и говорили довольно свободно на нем. Отец, владея шведским языком в совершенстве, навещал еще старых товарищей шведов.
Я упомянул, что русское военное общество не имело своего видного представителя. Таковым должен был бы быть .местный комендант, генерал Регекампф, бывший лет двадцать, если не больше, комендантом крепости. Но Регекампф, служивший долго в Павловском полку, попав на должность коменданта, по которой у него тогда не было почти никакого дела, совершенно замкнулся в семейной жизни, а семья его была чисто немецкая; он сам даже плохо говорил по-русски.
С ним и его семьей наша семья очень подружилась. Генерал был чудесный, добрейший старик, доживший до глубокой старости на должности коменданта; он умер, кажется, в конце семидесятых годов и до самой своей смерти усердно навещал мою матушку, с которой любил беседовать о былых временах. Регекампф был вдовцом; у него были две дочери - старшая, Александрина, и младшая, имени которой не помню. Старшая была особенно дружна с моей сестрой Алекандриной, но через несколько лет после нашего приезда умерла. Вторая же, бывшая очень красивой и симпатичной, вышла замуж за чиновника местного городского управления Хуберга, впоследствии сенатора в Гельсингфорсе*.
При Регекампфе жили всегда одна или две его сестры, из них одна, Tante Emilie*, живая старушка, была первой моею учительницей арифметики, причем очень хвалила мои способности.
Другая близкая нам семья была жандармского майора Берга, женатого на сестре покойной жены Регекампфа. Семья эта была тоже чисто немецкой. Она была громадна, так как кроме родителей там было семь человек детей при нашем приезде, а потом, кажется, прибавилось еще**. Берг настроил целый квартал домов недалеко от нас, и мы часто навещали его семью.
В нашей семье язык был первоначально русский, и только родители между собою говорили по-немецки. С переездом в Выборг родители стали говорить по-немецки и с сестрами (брат уже осенью 1860 года был сдан в Финляндский кадетский корпус). Я один оставался представителем русского языка в семье, но слух мой привык к раздававшейся вокруг немецкой речи, и когда сестры тайком от родителей стали обучать меня немецкому языку, то уже через короткое время они могли (к какому-то празднику) сообщить родителям, что и я говорю по-немецки.
Вообще, сестры были первыми моими учительницами по азбуке, чтению и письму, географии и, может быть, еще по чему-либо. Только по математике они сами были слабы***, поэтому этой премудрости меня учила Tante Emilie.
Среди детских книг, сплошь немецких, которые мне удалось сохранить и которые я тщательно берегу теперь, есть одна (Hispania von Dielitz*) подаренная мне отцом на 30 августа 1862 года, - значит, я к тому времени уже состоял грамотным по-немецки. На рождество и 31 декабря 1863 года я получил еще две исторические книги от отца. В том же 1863 году я получил от сестры Александрины в награду за прилежание принадлежавшую ей книгу Buch der Reiten**. Из этих четырех книг, сохранившихся у меня, наибольшее впечатление на меня произвели Hispania и Buch der Reiten, которые я перечитывал много раз.
По вечерам, когда не было гостей, мы сидели с родителями, и сестры по очереди читали вслух, а отец раскладывал пасьянс. Помню, таким образом была прочитана какая-то история России, кажется, Ишимовой{7}, затем читались романы. У сестер были еще из Москвы какие-то книжки по русской истории, которые я читал с большим интересом. Обладая хорошей памятью, я легко запоминал прочитанное, а особо интересовавшее прочитывал по несколько раз, и однажды поразил отца, прочитав наизусть особенно понравившийся мне эффектный рассказ о том, как Петр I разгневался на Меншикова и лишил его власти и должностей. Отец даже остался недоволен тем, что мне дают читать вещи, так сильно действующие на мое воображение.
Близких товарищей у меня не было, и я рос, собственно, один: сестры были много старше меня (на девять с половиной и восемь лет) и были уже взрослыми барышнями, выезжавшими на балы. Брата я видел только когда он приезжал из Корпуса на каникулы. Он был старше меня на пять с половиной лет, считался уже кадетом, словом, уже большим по сравнению со мною.
В начале 1861 года стряслась над нами беда, ухудшившая финансовое положение отца: он неожиданно был уволен в отставку. Всегда плохое состояние средств Государственного казначейства, при больших расходах по военному ведомству, побудило уволить многих лиц, состоявших без должностей, в том числе и отца. Переход с получавшегося содержания на пенсию по чину генерал-лейтенанта (эмеритуры{8} еще не давалось) был тяжел. Отец поехал в Петербург и представил имевшееся у него высочайшее повеление о сохранении ему содержания впредь до назначения на новую должность. Повеление это, по-видимому, не было известно Главному штабу, так как раньше военно-учебные заведения не подчинялись военному министру{9}, и ему тотчас предложили принять первую вакантную дивизию. Отец, однако, отказался как потому, что считал себя отставшим от строя, так и потому, что еще надеялся на получение должности выборгского губернатора. Отец поэтому остался в отставке. Вскоре ему предложили место губернатора, но в городе Николайштадте, куда он не пожелал перебираться, тем более, что там не было бы никакого общества для матушки. Финансовое его положение было трудное, но государь помог назначением ему добавочной пенсии в тысячу рублей (впоследствии - четыре тысячи марок) из финских сумм.
Осенью 1863 года я поступил в Bohmsche Schule* в Выборге. Она была основана каким-то Бемом** по типу полной гимназии с преподаванием на немецком языке; помещалась она очень близко от нас. Поступил я в младший класс (Sexta***) и пробыл в ней год, не сохранив о ней почти никаких воспоминаний. Из моих товарищей по классу я ближе сошелся только с Charles Perret****, сыном преподавателя французского языка. Я несколько раз бывал у него; родители его были французы, причем мать его была очень энергичная женщина, подчас сильно распекавшая свою детвору. Молодой Перре (или его семья?) почему-то не понравился моему отцу, и матушка однажды заявила мне, что отец не желает, чтобы я дальше вел знакомство с Перре. Желание отца было у нас законом, мое знакомство с Перре тогда же прекратилось, и я совершенно потерял его из виду. Оно возобновилось только лет через тридцать пять, когда я уже был начальником Канцелярии Военного министерства и Шарль зашел ко мне, чтобы в качестве старого товарища просить меня похлопотать по какому-то личному его делу.
Из других товарищей по этой школе мне впоследствии приходилось встречаться лишь с графом Кронгельмом, служившим одно время в л.-гв. 1-м стрелковом батальоне, а затем бывшим то в отставке, то вновь на службе в должности окружного (воинского) начальника в Финляндии. Он в девяностых годах несколько раз бывал у меня, но личность его всегда оставалась для меня несколько темной, и я совсем потерял его из виду. Урод он был феноменальный.
Еще одного товарища по той же школе мне пришлось увидеть при оригинальной обстановке. Заказал я замшевые перчатки в магазине Кошке на Офицерской улице; когда зашел за ними, хозяин магазина мне сказал, что мы были вместе с ним в Бемской школе.
В зиму 1863/1864 гг. старшая моя сестра Лиза стала невестой Николая Александровича Теслева. В нашей семье это было, конечно, большим событием.
Партия была во всех отношениях прекрасной и особенно радовала отца, всегда так заботившегося об участи своей семьи. Этот брак обеспечивал не только старшую дочь, но и известную поддержку остальной семье.
С семьей жениха мы не были знакомы, и Лиза со своим избранником познакомились в обществе, кажется, на общественных балах, дававшихся в городской ратуше. Сестра, кажется, не была красавицей, но была очень интересной-и симпатичной, стройной брюнеткой, из хорошего дома, хорошо воспитанной, поэтому считалась одной из лучших невест в городе. Жених же считался первым в городе, так как был человеком отличным, красивым собою, с хорошими средствами и притом принадлежал к haute aristocratic* города.
Отец Теслева с 1832 по 1847 гг. был помощником финляндского генерал-губернатора** и умер в 1847 году в Выборге, шестидесяти девяти лет{10}. В молодости он, служа в Генеральном штабе, имел командировку в Китай (1805-1806), откуда привез серию акварельных своих работ, до сих пор висящих по стенам дома в Юстиле; затем он участвовал в войнах против Наполеона, а с 1819 года командовал расположенной в Финляндии 21-й (позже 23-й) дивизией. Он был очень экономен, чтобы не сказать скупой; унаследовав имение Венделе и часть нынешнего имения Юстила, он округлил последнее и построил в нем нынешнюю усадьбу. До чего он не гнушался черной работой видно из того, что как-то он сам красил крышу своего дома; в это время подошли просители, желавшие видеть генерал-губернатора и спросившие маляра, как это сделать? Тот обещал доложить, сошел с крыши, переоделся и вышел к ним - к великому их изумлению.
В виде награды отец Теслева испросил себе освобождение своих имений от государственных налогов; при этом он приуменьшил в своих показаниях пространство имений, вследствие чего его сын потом был весьма затруднен: нуждаясь в кредите, он должен был пользоваться более дорогим частным кредитом у банкира Хакмана, не решаясь заложить имение в земельном банке, так как пришлось бы показать точный его размер.
Генерал Теслев женился сорока семи лет на семнадцатилетней барышне Хельсингиус; она, говорят, была замечательной красавицей.
Жених моей сестры, Николай Александрович, родился 28 декабря 1831 года. По окончании курса Финляндского кадетского корпуса, он с 1852 по 1857 гг. провел на службе в л.-гв. Уланском полку в Петергофе, где дослужился только до чина поручика. Для управления имением нужен был хозяин, и он покинул службу, как только, по окончании Крымской войны, отставки вновь были разрешены. Николай Александрович был человек чрезвычайно порядочный и добрый, но несколько нерешительный; привычный слушаться матери, женщины с большой волей, он всегда советовался с нею и следовал ее указаниям. Сестра при выходе замуж была еще очень молода и неопытна вообще, а в сельском быту и хозяйстве совершенно несведуща, поэтому она на первых порах и не могла быть советчицей мужа, но все же в первые годы она тяготилась своим безгласным положением и несколько душной атмосферой семьи Теслевых, все интересы которой были замкнуты в узкие рамки.
Свадьбу сестры сыграли в начале лета 1864 года, затем как наша семья, так и молодые поехали за границу. Мы двинулись потому, что здоровье матушки требовало лечения, а молодые, чтобы совершить свое voyage de noce*.
Здоровье матушки уже давно было плохо, кажется, со дня моего рождения. Я, по крайней мере, не помню ее иначе, как больной. У нее часто бывали мигрени, длившиеся по несколько дней, когда все в доме должно было затихать; спина ее тоже была очень чувствительна; всякая ходьба была ей трудна, так же как и езда в тряском экипаже. Все это она сносила стоически, без какого-либо раздражения или перемены настроения.
Из ее, рассказов я знаю, что она уже из Москвы ездила лечиться за границу, причем была в Пирмонте (у нее сохранился стакан для питья воды, привезенный оттуда) и еще где-то**. Часть этого путешествия она совершала со своей сестрой Луизой Безак. О времени приезда матушка предупредила отца, но затем ее что-то задержало. Не желая беспокоить отца опозданием, она весь путь или большую часть его совершила безостановочно, в мальпосте***, отчего весь результат лечения сошел на нет.
Упомяну здесь, кстати, что супружество моих родителей было образцовым; они нежно заботились друг о друге, и никогда мы, дети, не видели между ними разногласий. Впоследствии только матушка рассказывала мне, что отец возражал против лишних, по его мнению, расходов на туалеты дочерей, и тогда она эти расходы делала из своих денег или же брала деньги будто бы для себя. Матушка говорила мне также, что отец никогда не ревновал ее, хотя она была красавицей и за нею много ухаживали; он доверял ей вполне и безусловно. Когда в Новгороде у нас жила мать отца, она иногда выговаривала отцу что-то на шведском языке, и матушка, входя в комнату, замечала, что речь, по-видимому, шла о ней лично или же о широкой жизни во время командования полком. Отец почтительно выслушивал бабушку, но затем ничего не говорил моей матери, и та его не расспрашивала.
Для лечения матушки мы должны были ехать в Франценсбад; врач предупредил, что лечиться надо будет два года подряд, а так как поездка была весьма дорога, то решено было переселиться года на полтора-два в Германию. На это особенно соблазняли еще письма одного бывшего преподавателя Брестского корпуса (Лангенау), вышедшего в отставку, поселившегося в Висбадене и восхвалявшего тамошнюю жизнь. С осени меня предполагали отдать в школу в Германии.
Пустились в путь родители, сестра Александрина и я. Брата не могли взять, так как ему пришлось бы осенью одному возвращаться в корпус.
За отсутствием железной дороги в Петербург и, вероятно, для того, чтобы проехаться менее утомительно и повидать свет, мы двинулись в путь на пароходе на Стокгольм. Об этом путешествии у меня почти не сохранилось воспоминаний. На пароходе (колесном, кажется, "Виктория") я забрался к рулевому, причем меня поразило, что колесо постоянно приходится вертеть, попеременно вправо и влево, так что я почти угадывал, когда что надо делать. Внизу, в салоне парохода, со мною едва не произошел инцидент: желая выпить воды, я взялся уже за небольшой графин, чтобы налить себе, когда один из пассажиров остановил меня, сказав что это водка, а вода - в большом графине.
Приехав в Стокгольм, отец отправился искать нам пристанище и скоро вернулся; он указал нам куда идти, а сам остался хлопотать о багаже. Придя в указанный нам дом, мы нашли нанятое помещение, хозяйка которого нам сказала, что помещение действительно занято красивым старым господином. Слова эти перевела Александрина, уже говорившая по-шведски. Они мне врезались в память, так как до того мне и не приходило в голову рассуждать о том, красив ли мой отец или нет. Матушка трунила над отцом по случаю приобретения им поклонницы.
Из Стокгольма мы двинулись, помнится, на Любек и Гамбург; затем оказались в Дрездене, где прожили одну-две недели; там жили какие-то Хакманы из Выбррга, у которых мы бывали; чем была вызвана эта остановка, я не знаю. В Дрездене сестра Александрина затеяла шить себе светло-желтое платье, на котором она по затейливому рисунку нашивала разводы черной суташи*; последней ушла уйма, и мы несколько раз ходили за нею в магазин прикупать мотки суташи. При этом однажды приказчик страшно огорчил ее, сказав, что покупку он отдал ее сыну, подразумевая под этим меня. Сестре шел тогда девятнадцатый год; она была очень полная (belle femme**) и, пожалуй, казалась старше своих лет; предположение, что она мать десятилетнего мальчика, было ей весьма обидно, и она чуть не плача спрашивала родителей, неужели она так старообразна?
Чтобы добраться до Франценсбада, надо было по железной дороге доехать до города Хоф в Баварии и оттуда уже проехать в экипаже во Франценсбад.
До чего несовершенна была в то время сеть железной дороги в Германии, можно судить по тому, что в Магдебурге нам приходилось, чтобы попасть с одного поезда на другой, проходить по городу; экипажей не было (было, кажется, раннее утро), и мы с мелким багажем должны были чуть ли не бежать по городу. Эпизод этот, при котором матушке досталось тяжело, надолго оставался памятным в нашей семье и именовался der Sturm von Magdeburg***.
Во Франценсбаде мы остановились в Hotel "Zum Kaiser von Osterreich "****, где заняли две комнаты. Лечил матушку толстейший dr. Beanchamp. Я бродил целыми днями по окрестностям; здесь было много полей, прорезанных дорогами, по краям обсаженных деревьями. Собиралась компания мальчиков, с которыми я постоянно играл. Однажды я попал в тир, где стреляли в цель не то дробинками, не то пульками с перьями. Владелец его стал объяснять как надо целиться и предлагал стрелять; у меня в кармане была куча медяков, так как отец отдавал мне все медные деньги, столь щедро сдаваемые сдачей в Австрии, но я не решился стрелять без его позволения.
Под конец нашего пребывания в Франценсбаде туда заехала сестра Лиза с мужем, и Александрина с ними совершила экскурсию в Саксонскую Швейцарию.
Вдвоем с отцом мы совершили прогулку в город Егер, где смотрели развалины замка Валленштейна; там же находится кратер давно затухшего вулкана, в котором я подобрал кусочки лавы, до сих пор сохранившиеся у меня.
Каждую неделю отец платил по счету гостиницы; однажды он поручил мне проверить сложение; я стал считать и нашел, что итог должен быть больше показанного. Отец послал меня со счетом заявить об этом хозяйке; та при мне сосчитала вновь и доказала мне, что она была права и что моя арифметика еще хромала. На другой день хозяйка прислала мне большой пирог, заявив, что впервые кто-либо из ее гостей готов был заплатить больше, чем с него требовали, и указать ошибку в счете, сделанную в его пользу. Таким образом, пирог предназначался собственно не мне, а отцу; я же оставался весьма сконфуженным своею ошибкой.
В окнах магазинов меня особенно прельщали богемские хрустальные вещи, и особенно я восхищался какой-то шкатулкой красного стекла с золотом.
Из Франценсбада мы направились в Швейцарию, побыли в Шафгаузене и Люцерне и затем уехали в Висбаден, где намечалась зимовка. Там мы однако пробыли недолго (недели две): отцу не нравилась жизнь в Германии; может быть были и другие причины, но, одним словом, мы в Германии не остались зимовать, а вернулись в Выборг.
Из Висбадена отец ездил один во Франкфурт-на-Майне, чтобы навести справки о членах нашей семьи, оставшихся в Германии, но ничего там не узнал. Он об этой семье знал лишь что-то от своей матери, у которой сохранились тоже кое-какие письма, полученные оттуда еще при жизни моего деда; но, примерно с 1805 года, уже не было никаких сведений. И теперь тоже отцу не удалось узнать что-либо. Сношения с родственниками в Германии восстановились лишь в зиму 1890/91 гг.
Висбаден в то время был столицей герцогства Нассау и процветал благодаря бывшему там игорному дому, дававшему большой доход и устроившему около своего помещения роскошный парк. Помню, что старшие ходили осматривать игорный дом, но меня туда не взяли. Перед домом был большой фонтан, который время от времени подбрасывал золоченый шар*.
Обратно в Россию мы ехали по железной дороге, причем останавливались в Вильне у моего дяди Рудольфа Густавовича Шульмана, бывшего тогда начальником артиллерии Виленского военного округа. Дядя был человек очень добрый и симпатичный. Он был женат два раза: первый раз на Роберт; от нее у него осталась теща, m-me Robert**, умная, но злая старуха, жившая при дяде, и четыре сына - Густав, Рудольф, Николай и Людвиг (Леля), с которыми мне пришлось быть довольно близкими впоследствии. Вторая его жена, Амалия Борисовна, была добрая, но бесцветная женщина, ведавшая добросовестно домом и предоставлявшая m-me Robert занимать гостей.
Из Петербурга в Выборг мы переехали на пароходе, при чем это произошло в день моих именин, 30 августа, так как я на пароходе получил в подарок от матушки книжку.
В Выборге для нас была нанята другая квартира, в самом городе, во втором этаже каменного дома. Лошади наши (Васька и Симка) были проданы при отъезде за границу, и мы уже больше экипажа не держали.
Вскоре после нашего приезда отец как-то раз подозвал меня к себе, дал мне местную шведскую газету и предложил мне прочесть что-либо и затем перевести. Мне приходилось слышать шведский язык, он имеет много общего с немецким, и я кое-что из прочитанного понял. Отец мне сказал, что я поступлю в шведскую школу (лицей).
В лицее меня определили в младшее отделение первого класса, собственно для усвоения шведского языка, так как по всем предметам курс мною уже был пройден. К новому, 1865, году меня перевели в старшее отделение того же класса, а осенью - во второй класс.
Шведский язык я за это время вполне усвоил, но выговор у меня был все же не вполне правильный, и из-за этого ко мне приставали и дразнили. Будучи гордым, я обижался; выросший без сверстников, я не умел сходиться с товарищами, особенно при недружелюбном их отношений ко мне, и остался в школе одиноким. С уходом из лицея я совершенно порвал с ним связь и не помню ни одного из моих товарищей по классу, за исключением Теодора Теслева (впоследствии доктора), с которым я продолжал встречаться в семье сестры.
Весной 1866 года, до окончания второго класса лицея, я его покинул. Отец повез меня в Фридрихсгам держать вступительный экзамен в первый общий класс Финляндского кадетского корпуса.
В Финляндском корпусе в то время было семь классов: приготовительный, три общих и три специальных. Преподавание все велось на шведском языке, причем, однако, преподаванию русского языка уделялось много уроков; только в специальных классах преподавались на русском языке все военные предметы и география России; истории русской литературы я не проходил в корпусе, и, кажется, она даже и не читалась.
Я держал экзамен в первый общий класс, выдержал его благополучно, хотя сильно волновался и чувствовал себя довольно несчастным; только по одному предмету я был вовсе не подготовлен, а именно по ботанике, и этот экзамен мне отложили на осень.
Мы с отцом вернулись в Выборг и на лето переехали на дачу в Рэсиэ, верстах в восьми-десяти от Юстилы вверх по Сайменскому каналу. Дача наша стояла у очень большого озера, по которому мы с братом впервые стали ездить на лодке. По озеру ходили довольно большие пароходы, очевидно, по определенному фарватеру, которого мы, однако, не знали, и однажды никак не могли сойти с пути парохода: брат, сидевший на веслах, греб изо всех сил, мы бодро уходили в сторону, а пароход все поворачивал за нами, подходя все ближе и ближе. Наконец брат выбился из сил, мы переменились местами, и я стал грести, пока пароход не миновал нас. Впоследствии мы уже больше освоились с водой и не претерпевали такого страха, как тогда.
Пользуясь близостью к Юстиле, мы летом наезжали туда, но редко. С каким-то студентом, жившим поблизости, я проходил начала ботаники, немного стал собирать цветы и успел определить штук двадцать видов.
Осенью 1865 года брат уже перешел в Пажеский корпус, а я только через год поступил в Финляндский корпус, так что нам опять не пришлось быть вместе.
В Корпусе мне раньше всего учинили экзамен по ботанике, заключавшийся в том, что учитель (Сольман) принес три цветка и предложил мне определить их. Мне это удалось лишь в отношении одного, но тем не менее я был принят.
По числу спален весь Корпус делился на восемь отделений. Первые шесть отделений и шесть классов были в верхнем этаже, а в нижнем были 7-е и 8-е отделения и приготовительный класс. Меня определили в 5-е отделение. В каждом отделении было по одному старшему и младшему унтер-офицеру и один ефрейтор; все эти лица назначались из двух старших специальных классов.
Обстановка была самая спартанская: вокруг стен стояли железные кровати, около каждой - по шкафчику для вещей; в каждой комнате - еще лишний шкафик, в ящике которого всегда были черные сухари удивительной прочности. Посередине комнаты громадный стол для занятий, у трех окон - по маленькому столу для унтер-офицеров и ефрейтора; на каждого человека по деревянному табурету - вот и вся обстановка спальни.
В классах была столь же спартанская обстановка: скамейки, связанные с партами, на трех человек, передвижная кафедра для учителя, доска, вращающаяся около вертикального стержня, и шкаф.
В умывальной комнате был большой умывальник в виде крытого котла с кранами; там же было зеркало; там же кадеты сами чистили себе сапоги и пуговицы. Режим был очень простой: утром, "по первому барабану", в шесть или в четверть седьмого вставал дежурный, чтобы через четверть часа, "по второму барабану", будить всю публику; в полчаса надо было почиститься, умыться и одеться; к семи часам всех вели вниз, в манеж, на утреннюю молитву, откуда возвращались в отделения и до половины девятого готовили уроки. В виде еды были в распоряжении сухари и кусочки плотного черного хлеба. При занятиях бедствовали в отношении освещения: на большой стол полагались три сальные свечи и на каждый маленький - по одной; было темно и воняло от снимаемого со свечей нагара.
В половине девятого, по барабану, подавалось по кружке молока на человека и к нему опять-таки те же сухари; только по воскресеньям и царским дням к молоку полагалась французская булка и масло.
От девяти до двенадцати и от четырех до шести были лекции; от двенадцати до часа происходили строевые занятия, гимнастика и танцы. В час - обед. После шести часов - прогулка и опять подготовка уроков до девяти часов, когда полагался ужин и вечерняя молитва. Еда была довольно однообразная; очень часто полагалось фрикассе - рагу из небольшого количества мяса и большого количества картофеля; наиболее ценились пироги с мясом, дававшиеся два раза в неделю к ужину. Мясо, помнится, в иных видах и не давалось. Сладкого не полагалось.
Порядок в Корпусе был строгий, главным образом, благодаря надзору старших кадет.
В Корпусе существовало негласно особое "Товарищество", основанное там еще при моем отце. Собственно к Товариществу принадлежали только два старших специальных класса; члены его были обязаны следить за всеми младшими кадетами как в Корпусе, так и вне его, с правом делать им замечания, а о важных непорядках и проступках они обязаны были докладывать фельдфебелю, который, смотря по важности дела, созывал либо особый комитет из семи лиц, либо все товарищество. Помню еще то крайне жуткое впечатление, которое на меня произвел один из первых вечеров в Корпусе, когда нас, вновь поступивших, повели в старший класс. Класс был темный, только на одном конце горели на столе свечи; в том же конце стояла толпа кадет, принадлежавших уже к Товариществу. Фельдфебель (Оберг) объявил нам о существовании Товарищества, прочел нам главнейшие его правила, в том числе запрещения рассказывать о нем что-либо посторонним, и объявил нам о назначении каждому из нас по опекуну. Моим опекуном (formundare) был назначен старший унтер-офицер моего отделения Хейнрициус. На обязанности опекуна лежало ближайшее наблюдение за опекаемым; он должен был объяснять ему уроки и спрашивать их и вообще помогать ему всякими советами и указаниями. Хейнрициусу со мной не много было возни, и он скоро освободил себя и меня от проверки уроков.
Товарищество, несомненно, приносило большую пользу, придавая Корпусу дух большой порядочности, и его боялись куда больше, чем начальства. Собрания его происходили всегда в старшем классе, после ужина и вечерней молитвы. Для этого фельдфебель, шедший во главе 1-го отделения, останавливался в коридоре, ведшем из манежа, в одной из дверных амбразур, и вполголоса говорил проходившим, что "семь собираются" или "Товарищество собирается", и помню, как это было жутко и страшно видеть и слышать. Товарищество существовало негласно, и о нем вообще не говорили; но все начальство Корпуса состояло из бывших кадет, знало про Товарищество и дорожило им.
Однажды кадет (из крестьян) украл что-то у другого. Товарищество выяснило виновного, фельдфебель доложил директору, и на следующий день виновного уже не было в Корпусе. Другой раз кадеты по пути, при разъезде на каникулы или при возвращении, учинили пьянство и дебош; Товарищество выяснило виновных и наказало их.
Перед моим поступлением в Корпус курс преподававшихся в нем наук был изменен в том смысле, чтобы по окончании общих классов можно было поступать в университет; в частности, было добавлено преподавание финского языка. Тот класс, в который я поступил, был первый, проходивший курс по новой программе, поэтому из предыдущего класса никто не мог оставаться на второй год - не попасть к нам; от нашего же отпадали все слабые, остававшиеся где-либо на второй год. Так, от моего класса уже несколько человек отстало в приготовительном классе, и я в 1-м общем застал лишь семь человек: Леннбека, Бруха, барона Гриппенберга, Мунка, Грана, Игони и еще кого-то. Последние трое остались на второй год в 1-м же общем классе, и затем три года подряд наш класс состоял лишь из пяти человек. Занятия у нас шли отлично, тем более что на каждом уроке преподаватель успевал спросить каждого, даже по несколько раз, а сам класс именовался гвардейским.
По субботам после уроков и в воскресенье после церкви (водили в приходскую церковь) кадетов отпускали в отпуск. В корпусе были два старых приятеля отца: инспектор классов генерал-майор Фиандт и адъютант (он же казначей) подполковник Симберг; оба они просили меня бывать у них; в частности же, я был препоручен Симбергу, который мне между прочим выдавал, по поручению отца, карманные деньги (по две марки в месяц), деньги на поездки в Выборг и проч.
Семья Фиандта была весьма симпатична, но я стеснялся бывать там: он сам и его жена были очень добры, но, конечно мои приходы не могли доставлять им удовольствия, также как и их дочери, взрослой барышне. Кроме того, у них был еще сын, старше меня года на два, но очень ограниченный, с которым я не сходился; он был кадетом, одним классом старше меня, в котором, как я уже упомянул, нельзя было оставаться на второй год. Благодаря этому его переводили из класса в класс, и в конце концов он попал в офицеры. К Фиандту я вообще ходил очень редко, раза два-три в год, с визитами.
Зато я в каждый праздник бывал и должен был бывать у Симберга. Последний был вдовец; у него был сын Карл, старше меня, тоже кадет, и затем еще маленький сын и девочка лет четырех-пяти. Приходя к Симбергу, я его самого почти не видел; старший сын смотрел на меня свысока (он через год поступил в Институт путей сообщения), и я имел удовольствие сидеть с маленькими детьми. В доме была экономка, m-me Горди, с сыном Иваром, тоже моложе меня. В общем, у меня от посещений семьи Симберг осталось воспоминание как о нестерпимой скуке. Вначале, когда я сильно тосковал в Корпусе, уход в отпуск к Симбергу был еще приятен, так как там я попадал в семейную обстановку, но в последние годы, когда я уже обжился в Корпусе, хождение туда являлось весьма тоскливой обязанностью.
Замечательно, что при массе свободного времени в Корпусе (по праздникам) никто не заботился о доставлении кадетам какого-либо чтения; и в семье Симберг я не видел книг, и время проходило даром в страшной тоске.
Жить в Корпусе вначале было очень тяжело. Привыкший жить в семье, я сразу попал в весьма суровую обстановку. Начальство обращалось с кадетами холодно и официально; старшие кадеты тоже смотрели на новичков по-начальственному; весь дух корпуса был какой-то холодный. Я попал в класс, в котором остальные кадеты уже сжились в предыдущем году; я жил вначале отдельно от них, в отделении новобранцев, которые все были в приготовительном классе, так что они опять-таки не вполне были моими товарищами. Я уже упоминал, что выросши одиноким, я не умел сходиться с товарищами; то же самое произошло и здесь. В корпусе меня стали дразнить неправильным выговором шведского языка, и я опять-таки сердился и удалялся от них. Я чувствовал себя совершенно одиноким и глубоко несчастным, особенно в первый год, и единственным утешением были поездки в Выборг на каникулы.
Переписка с родными была частая, но также доставляла мало утешения: жаловаться я не хотел и писал письма лишь официального характера, о происшествиях; полагалось писать по очереди отцу, матушке и сестре, и те тоже отвечали мне по очереди.
Поездки в Выборг я совершал всегда с товарищем по классу Мунком, тоже жившим в Выборге, где его отец был капитаном, кажется, в гарнизонном батальоне. Несмотря на это, я с ним не сблизился: он был человек средних способностей, но с большим самомнением, враль и далеко не строгих нравственных правил. В Выборге мы навещали друг друга и все было по-хорошему, но все же он остался мне чуждым.
Сама поездка была делом нелегким, особенно зимой. Вытаскивались чемоданы, в них укладывалось несложное имущество, одевалось пальто и поверх его полушубок, а на ноги валенки. Затем кадеты с поклажей размещались по почтовым саням. Для экономии мы с Мунком (как и большинство кадет) брали на двоих сани в одну лошадь. При хорошей погоде переезд в Выборг (около 100-120 верст) совершался недурно и, выехав рано утром, мы поздно вечером приезжали домой; на каждой станции мы обогревались, пока перепрягали лошадей. В случае же больших морозов или вьюги приходилось порядочно мерзнуть и бежать за санями, чтобы согреться. Насколько я помню, только однажды мы из-за выпавшего глубокого снега остановились ночью в пути, возвращаясь в Корпус. Тем не менее, все эти поездки сходили вполне благополучно, за исключением разве какого-либо насморка или иной легкой простуды.
При первом же моем приезде из Корпуса, на рождественские каникулы 1866 года, отец подарил мне дубовую шкатулку для хранения мелких вещей. Эта шкатулка с тех пор делала со мною все поездки в Корпус и обратно, была со мною и в Пажеском корпусе и служит мне до сих пор.
Весной в Корпусе практиковались вечером прогулки за город, к Красному мосту, где можно было погулять немного на свободе. Прогулки эти служили симпатичным развлечением в однообразной жизни Корпуса.
Весной 1867 года я перешел во 2-й общий класс; отец по этому случаю подарил мне глухие золотые часы, которым я, конечно, был бесконечно рад. Они, кажется, были не новые, цилиндровые, на восьми камнях, но прослужили мне верой и правдой до 1889 года, когда их пришлось уволить на покой и заменить другими*.
Лето 1867 года мы провели в имении Леппеле, принадлежавшем Теслеву, и расположенном в версте от Юстилы. Матушка с сестрой занимали старый, существующий и ныне розовый дом из четырех комнат с кухней, а отец и я жили в снесенном теперь домике в две комнаты на дворе.
В течение лета я должен был заниматься финским языком, в котором я сильно отставал от товарищей, и отец спрашивал меня уроки. В течение этого лета я очень много гулял и, в особенности, плавал на лодке, изучив досконально маленькое озеро около дачи, на котором также ловил и рыбу, хотя почти без всякого успеха. Собирал я также гербарий, так как это было обязательно и его надо было предъявлять учителю ботаники.
Про следующий учебный год в Корпусе сказать нечего - он прошел как 1 и первый, и весной 1868 года я перешел в 3-й общий класс. Лето 1868 года мы провели уже в Юсти-ле, на отличной даче, принадлежащей теперь Tee. Живя на большом озере, я целыми днями плавал по нему, но опять-таки один, так как товарищей не было, а члены нашей семьи не разделяли моего увлечения водой.
Брат в 1867 году был произведен в офицеры и как в 1867, так и в 1868 году, приезжал в отпуск лишь на несколько недель по окончании лагеря. Отец только раз объехал со мною на лодке все озеро.
Здоровье отца оказалось в это время уже подорванным; он сам об этом не говорил, а я этого не замечал и был поражен, получив в конце сентября телеграмму, что отцу плохо и чтобы я сейчас приехал. Выехав немедленно, на этот раз один, я отца застал в постели, весьма слабым. Под вечер 1 октября 1868 года он созвал всех нас и, сказав, что ему теперь лучше, всех нас благодарил и благословил, а вскоре после того скончался.
После похорон я вернулся в Корпус, не отдавая себе вовсе отчета в том, что понесенная нами потеря одновременно совершенно меняет финансовое положение моей матушки. Ей, действительно, по закону полагалась лишь половина пенсии отца, то есть 522 рубля в год, на что она, конечно, не могла бы существовать. Брат предложил ей перевестись в армию, чтобы жить с нею. Но затем матушке выхлопотали полную пенсию и сверх того 1200 марок в год из финских сумм. В общей совокупности получались средства, при которых матушка могла жить самостоятельно в Выборге при тамошней дешевизне. Беда для меня, однако, заключалась в том, что ежегодный ее бюджет подвергался колебаниям и со временем даже уменьшался: в Финляндии с 1865 года была введена золотая валюта, а она получала свою пенсию и проценты на капитал в кредитных билетах, курс которых подвергался постоянным колебаниям и все шел на понижение. Матушка наняла квартиру в только что отстроенном доме Теслева и затем прожила в ней до самой своей смерти, почти тридцать лет. Несмотря на свои ограниченные средства, она умела обходиться ими и никогда не трогала капитала, чтобы целиком передать его детям; при этом она всегда еще находила средства на подарки, а в первые годы нашего офицерства, когда мы с братом наиболее нуждались, она еще снабжала нас бельем, помогала в случае экстренных расходов, два раза в год дарила по двадцать пять рублей и сверх того - стоимость обратного билета при наших наездах в Выборг. Все эти деньги служили нам большим пособием и входили как определенный приход в наши расчеты.
Весной 1869 года я перешел в 1-й специальный класс, где получил звание ефрейтора, а весной 1870 года - во 2-й специальный класс, причем впервые удостоился подарка: я получил сочинения Шиллера в шести томах. Во 2-м специальном классе мне, однако, не пришлось быть, так как я, по примеру брата, перешел в специальные классы Пажеского корпуса.
Под конец пребывания в Корпусе я с ним уже свыкся, особенно приятен был последний год, по разным причинам. Во-первых, у нас началось изучение химии и весь класс увлекся этим предметом; каждый день, после обеда, мы впятером отправлялись в химическую лабораторию, где каждый варил что-либо или же просто сидели там, готовя лекции в более симпатичной, своей обстановке. Во-вторых, наш класс, в виде исключения, был принят в состав Товарищества, а это давало право бывать в особом собрании, которое нанималось в городе для старших классов, где можно было посидеть и выпить кофе, а не вечно скучать у Симберга. Четыре года моими товарищами по классу были Ленбек, Брух, Мунк и барон Гриппенберг. Из них первый был самый старший и самый развитой из нас, с отличными способностями, всегда шел первым, большой юморист; он оставил Корпус одновременно со мною (или годом позже?) и посвятил себя литературным профессиям: был стенографом, журналистом и кутилой, и я уже давно потерял его из виду. В нашем классе он был главным лицом, запевалой во всех делах. Брух был хорошенький мальчик, влюбленный в Ленбека, всякое слово которого для него было законом, человек добродушный, хороший ученик, но способностей средних. Он в 1872 году был произведен в офицеры, тяжело ранен под Филиппополем (1878) и затем служил в Финских войсках.
О Мунке я уже говорил, ему повезло в жизни: молодым офицером он женился на хорошей барышне с хорошими же средствами; поступил в Академию Генерального штаба в 1876 году, перед турецкой войной, в которой он не участвовал, но благодаря потерям в офицерах (л.-гв. Волынского) полка был быстро произведен в штабс-капитаны Гвардии; наконец, по случаю той же войны, он весной 1878 года был выпущен без экзамена из Академии в Генеральный штаб. Апломб у него в это время был удивительный, он обо всех рядил и судил, хотя даже не умел грамотно писать по-русски. Оставаясь все время истым финляндцем, он около 1890 года принял должность управляющего делами Финляндской канцелярии (в Петербурге, при Статс-Секретариате), откуда его однако вскоре сместили и понизили до заведующего паспортной частью. Наконец он попал в губернаторы в Финляндии, но при Бобрикове{11} был уволен от должности без пенсии. Пока он служил в Петербурге, мы с ним иногда видались. Он был настолько ярым финляндцем, что своего единственного сына воспитывал не в Петербурге, а в Выборгской гимназии.
Барон Гриппенберг был очень порядочный и добрый малый тоже со средними способностями. Он тоже вышел в 1872 году в офицеры, но скоро перешел на гражданскую службу в Финляндии. Таким образом, из всех моих товарищей мне впоследствии приходилось видеться лишь с Мунком; остальные, рано или поздно, оставили военную службу и затем жили в Финляндии.
Вообще надо сказать, что Финляндский кадетский корпус представлял собою оригинальное учреждение: финских войск в то время почти не было (существовал только один гвардейский батальон), и Корпус должен был готовить офицеров для русской армии. Между тем, Корпус был исключительно финляндский как по составу офицеров и кадет, так и по языку преподавания и учебным программам и, наконец, по всему своему духу! Начальствующие лица были все финляндцы; офицеры служили перед тем в русских войсках, но большей частью уже давно служили в Финляндии, поэтому выговор русского языка у них был неважный; едва ли большинство из них даже могли свободно изъясняться по-русски - для этого у них не было никакой практики, так как все разговоры велись по-шведски и лишь строевые команды произносились по-русски. Любили ли они Россию? Мы этого, конечно, не знали, так как я не помню, чтобы кто-либо когда-либо из офицеров удостоил кадета, частного разговора. Преподаватели военных наук были какими-то выродками: тактику и артиллерию читал полковник Шульц, состоявший в должности преподавателя этих предметов в Финляндском корпусе с 1842 года! Он знал учебники наизусть, но зато не знал больше ничего из своих предметов. Фортификацию же с 1831 году читал полковник Капченков, лекции которого были сплошным балаганом. Если кадеты знали что-либо из военных предметов, то это было исключительно заслугой учебников, но отнюдь не учителей.
Кадеты были сплошь финляндцы; в виде исключения среди них попадались мальчики, жившие до того с родителями в России. Как вообще в Финляндии, кадеты относились к России и ко всему русскому с презрением, как к чему-то варварскому, азиатскому. По сравнению с Россией и ее культурой Финляндия являлась, конечно, передовой страной; впереди нее стоял лишь Запад и, в частности, Швеция. Шведская история, география Швеции, шведская литература изучались с такой подробностью, что едва ли в самой Швеции этим предметам уделялось больше времени и труда.
Единственными представителями чисто русского элемента в Корпусе были нижние чины, состоявшие прислугой при помещениях, при классах и проч. Конечно, в Корпус посылали не отборных людей, и я не знаю, какое о них там было попечение, но они часто бывали удивительно грязными и вонючими; о них говорили с презрением, называя их "верблюдами". Лучше было бы не иметь таких представителей русского элемента.
Признаюсь, что взгляды всей окружающей среды оказали свое влияние и на меня; они высказывались так единодушно и безапелляционно, не встречая никогда ни малейшего противоречия, что им нельзя было не верить. Сухие курсы русской истории и географии при отсутствии сведений о русской литературе и духовной жизни в России не могли повлиять на изменение взглядов кадет.
Преподавание русского языка в Корпусе велось весьма основательно, особенно в смысле изучения грамматики, и на уроки русского языка уделялось много времени. Тем не менее, у большинства кадет успехи были слабые как в отношении выговора, так и умения выражать свою мысль на русском языке. К грамматике, особенно русской, я чувствовал совершенно неодолимое отвращение и никогда не знал ее; по русскому языку баллы были у меня крайне неровные - дурные, если меня спрашивали про грамматику, хорошие во всех прочих случаях. Баллы в корпусе выставлялись по полугодиям; из восьми таких полугодовых аттестаций у меня сохранились шесть*.
Баллы у меня были не блестящи и только под конец стали несколько поправляться. Вероятно, и успехи мои были умеренны; но еще большую роль в этом случае играла строгость оценки в Корпусе, так как я, вслед за переходом в Пажеский корпус, стал получать много высшие отметки.
Летом 1870 года матушка с сестрой Александриной уехали вновь в Франценсбад; скажу теперь же, что лечение по-видимому не принесло матушке какой-либо пользы. Я это лето жил в Юстиле у сестры Лизы, причем мне был отведен верхний этаж дома. Это лето послужило к большему моему сближению с моим зятем Теслевым; он усердно объезжал свое обширное имение, чтобы смотреть за работами, всегда на беговых дрожках, причем он сам правил, а я сидел сзади. Дети его были еще малы (старшему сыну Максу было четыре года) и он был рад иметь меня с собою; я тоже очень любил эти поездки, во время которых он мне рассказывал свои хозяйственные планы; скучно было только долгое смотренье на работы, которые, конечно, интересовали хозяина, но представляли мало интереса для меня.
Я уже упомянул, что Теслев принял имение с долгами, без капитала. Он взялся за серьезные улучшения в нем. Большие участки леса и болота были обращены в пашни и луга; заведено громадное стадо айрширских коров, улучшено молочное хозяйство и все направлено к тому, чтобы из имения вывозить только молочные продукты. Одновременно имение было расширено прикупкой земли. При всем том, имение давало ничтожный доход, несмотря Даже на постройку в нем большого числа дач. Главные же средства давал Теслеву лесопильный завод; на нем, однако, пилился только покупной лес (из имения Ханиоки), тогда как своего леса зять никогда не рубил, говоря, что это есть то состояние, которое он оставит детям.
В августе месяце я поехал в Петербург и явился в Пажеский корпус{12}. Кандидатом в пажи я был уже записан за заслуги отца, но из Финляндского корпуса перевод туда был доступен и некандидатам, так как там было десять вакансий для финляндцев вообще.
В Пажеском корпусе я опять попал в совершенно новую для меня обстановку, притом не особенно привлекательную. Если Финляндский корпус давил своим холодным формализмом и безысходной скукой, то он зато отличался большим внутренним порядком и порядочностью*, а равно усердием в занятиях. В Пажеском корпусе начальство и преподаватели были более доступны; особенно добродушным был мой ближайший начальник, капитан Генрих Львович Гирш-Брам, говоривший на "ты" тем, к кому он благоволил; преподаватели были почти все отличные. Но с товарищами у меня отношения опять не ладились; они смеялись над моим произношением русской речи, которое первое время оказалось неважным, так как я в Финляндском корпусе не слыхал правильной речи. Я замкнулся в себя и только огрызался. По наукам я шел первым и только по языкам и всем видам черчения имел слабые баллы, поэтому я в списке оказывался вторым (после Зуева); это тоже портило отношения с товарищами, сплотившимися между собою еще в общих классах.
Плохо было то, что, при большой охоте к чтению, я решительно не знал, что читать, и руководства в этом отношении не было. У нас в роте была небольшая библиотека, и я просил ведавшего ею камер-пажа (Бельгарда) дать мне что-либо для чтения. Он мне дал Белинского и этим отбил охоту брать еще что-либо из библиотеки.
Из Корпуса я ходил в отпуск к брату, жившему на Гороховой, дом 40, где он нанимал меблированную комнату, к тетке Луизе Густавовне Безак, и к дяде Александру Густавовичу Шульману. По субботам мы с братом обедали у дяди, который был инспектором классов 1-й гимназии, где он имел казенную квартиру (угол Кабинетской и Ивановской), а по воскресеньям у тетки, жившей в 3-й роте Измайловского полка.
В семью дяди я вошел скорее, он был человек очень добрый; жена его была в больнице (помешанная) и умерла там вскоре после моего приезда в Петербург. Семья его была немецкая: гувернантка Тереза Богдановна Дехио (на которой он потом женился), три сына и три дочери. Старшие сыновья, Густав и Отто, были немногим моложе меня, и я с ними сошелся.
Совершенно иная была семья Безак. Тетка была добродушная, веселая, любившая до старости* веселиться, обожавшая флирт и авантюры. Муж ее, Павел Павлович Безак, был, говорят, очень способным офицером, но заболел падучей. Я его знал хмурым, неразговорчивым стариком, выходившим из своего кабинета только в столовую к обеду и к чаю. Семья состояла из четырех дочерей и двух сыновей. Старшая дочь Лиза была замужем за Николаем Гавриловичем Ивановым, служившим на железной дороге (в Кирсанове?), Мария и Ольга были взрослыми барышнями, томившимися в полном безделье дома, а Анна была еще девочкой лет десяти. Из сыновей Александр был пажом, годом старше меня, а Николай гимназистом. Дома вся семья скучала; тетка еще делала кое-что, но дочери, кончившие Смольный институт, не занимались ничем и только читали романы. Событиями в жизни были редкие балы у знакомых и в клубах; по воскресеньям приходили мы с братом, да братья Шульманы, сыновья Рудольфа Густавовича, все очень веселые, разбитные, позволявшие себе, в силу cousinage**, не только поцелуи, но и двусмысленные разговоры и анекдоты. К этому обществу я также не подходил и чувствовал себя в нем чуждым и лишним. На каникулы я ездил в Выборг, и это было для меня громадным удовольствием и отдыхом.
Весной 1871 года я конфирмовался у нашего пастора Герценберга, в церкви принца Ольденбургского.
Летом мы были в лагере под Красным Селом, в прикомандировании к учебному пехотному батальону; занятия у нас были свои, а на учениях батальона мы стояли на местах унтер-офицеров. Лагерный сбор в 1871 году был продолжительный, вероятно, потому, что государь по случаю франко-прусской войны{13} не уезжал в Германию на воды. Большие маневры начались только в конце июля или начале августа, и младший класс был освобожден от них, чтобы до начала нового учебного года успеть воспользоваться каникулами. Старший же класс пошел с батальонами. Маневры были длинные и тяжелые (кажется, к границе Финляндии), и с выпускными пажами случилась какая-то история, из-за которой некоторых, в том числе Сашу Безак, чуть не отставили от производства.
Каникулы я провел опять в Юстиле у матушки и затем вернулся в Корпус, где был произведен в камер-пажи И назначен старшим камер-пажем 1-го отделения (из пажей старшего класса). Из выпуска 1871 года от производства был отставлен по молодости* один камер-паж, Сергей Гершельман. Он занимался хорошо еще в предыдущем году, а оставаясь на второй год в классе, где ему учиться уже не приходилось (его почти не спрашивали), он все же получал отличные баллы и стал первым учеником. О втором месте спорили Зуев и я. У меня были полные баллы по всем предметам, кроме истории, черчения и языков: русского и французского. По русскому языку я добрался до одиннадцати, по французскому имел (свыше знания) десять, но по истории я все два года получал восемь, так как меня невзлюбил преподаватель Рудольф Игнатьевич Менжинский{14}. Этот балл мне удалось исправить лишь на выпускном экзамене, на котором присутствовал инспектор классов генерал Яков Александрович Дружинин**. По части черчения дело у меня действительно обстояло скверно. В Корпусе руководства, помнится, не было никакого, у меня ничего путного не выходило, в конце года мне поставили дурные баллы, и на этом покончили. За какой-то месяц почему-то не было выставлено баллов по истории и языкам, и у меня оказалось двенадцать в среднем, что произвело известную сенсацию в Корпусе.
Мирное течение корпусной жизни было нарушено в феврале 1872 года небольшой историей, раздутой в событие. Не помню в чем провинился перед старшим классом паж-экстерн младшего класса Безобразов*, и его решено было поколотить. Приволокли его в спальню старшего класса и отшлепали на моей кровати; она стояла в углу, так что в этом деле активно участвовали только несколько человек, а мы, остальные, даже не могли подступиться к кровати. Никакого изъяна Безобразову нанесено не было, и мы не придавали происшедшему никакого значения, и начальство Корпуса, кажется, ничего о нем не знало. Но на следующий день оно получило нагоняй свыше; у нас говорили, что обер-полицмейстер генерал-адъютант Трепов при утреннем докладе доложил государю, что в Корпусе избили пажа, вследствие чего было приказано строжайше расследовать дело. В результате получились очень серьезные последствия: два камер-пажа, Ватаци и Дестрем, были уволены из корпуса (оба произведены впоследствии в офицеры), весь старший класс был лишен отпуска на весь Великий пост, а я, как начальник (старший камер-паж), за то, что "присутствовал и сочувствовал", был разжалован в младшие камер-пажи**. Нашивки на погонах носились только на домашних куртках: я сам спорол со своей куртки третьи нашивки, которые храню до сих пор как воспоминание о первом своем понижении по службе. Вернули ли мне перед производством звание старшего камер-пажа или нет, я уже не помню; кажется, что вернули в лагере.
Пост прошел, конечно, очень скучно. Во время поста случился лютеранский Buss und Bettag*** и по этому поводу отпустили в церковь; я воспользовался свободой, чтобы зайти к брату. Он, как и другие родные, навещал меня в Корпусе.
Все камер-пажи были предназначены к определенным высочайшим особам, на случай придворных торжеств. Меня предназначили к великой княгине Елене Павловне{15}, но я ее не видел - она была стара и больна. При Дворе я фигурировал поэтому только два раза: на одном балу при великом князе Николае Константиновиче{16}, которому держал его конногвардейскую каску и палаш, и в другой раз - при великой княгине Марии Николаевне{17}. Наконец, уже из лагеря, нас повезли в Павловск на открытие перед дворцом памятника императору Павлу I{18}; при этом случае я состоял при великой княгине Александре Петровне{19}, даме очень резкой и грубой.
В лагере мы в учебном батальоне исполняли обязанности офицеров; в этом году к тому же батальону был прикомандирован великий князь Николай Николаевич младший{20}, тогда еще совсем юный (пятнадцати с половиной лет) прапорщик л.-гв. Литовского полка.
В виде исключения меня однажды назначили начальником лагерного караула в батальоне; в тот же день великий князь был дежурным по батальону. Государь был уже в лагере, и ночью, а особенно под утро, ждали тревоги, которую он делал ежегодно. Поэтому великий князь всю ночь не спал и провел ее почти всю со мною, на передней линейке лагеря, причем мы много болтали. Тревоги в ту ночь не было.
Лагерь закончился небольшими маневрами (два-три дня). Помню, что плечи у меня страшно болели от винтовки, что ночью мы спали без палаток (походных палаток еще не было), и во время сна комары мне так искусали лоб, что я едва мог одеть свое кепи. Наконец, 17 июля 1872 года маневры кончились, и у Царского валика, на военном поле государь поздравил нас с производством в офицеры.
Корпус в этоп году записал на мраморную доску троих: Гершельмана, Зуева и меня. От Корпуса у меня не осталось каких-либо ярких воспоминаний. Начальство и преподаватели были хороши, но никто из них не произвел на меня особого впечатления и не пытался стать к пажам в более близкие отношения, за исключением разве капитана Брама.
Среди пажей тоже мало было дружбы, так как в Петрограде у всех были родные и знакомые, куда воспитанники уходили из Корпуса, вне стен которого они уже редко встречались и не имели ничего общего между собою. Различия в связях, знакомствах и состоянии открывало перед пажами самые разнообразные перспективы в будущем и раньше всего влияли на выбор рода оружия и полка. Богатые выходили в полки гвардейской кавалерии, где им было обеспечено быстрое движение по службе; более бедные выходили в пехоту, опять-таки соображаясь с большей или с меньшей дороговизной жизни в том или в другом полку. Все это, конечно, не могло способствовать сплочению лиц, которым после производства предстояло разойтись в столь разные стороны*.
После производства я получил 28-дневный отпуск, который провел в Юстиле. Все белье мне сделала моя матушка. С непривычки меня стесняли манжеты, и я вздумал ходить в деревне без них, но матушка потребовала, чтобы я носил их.
В Юстиле она после смерти моего отца жила в доме под горой, у воды, сначала в маленьком, в две комнаты, а потом в большом; из принципа она всегда платила Теслеву как за городскую квартиру, так и за дачу и всякую провизию.
Сестра Александрина, жившая при матушке, вышла замуж 16 декабря 1871 года за Николая Хорнборга, ей было двадцать шесть, а ему пятьдесят пять лет. Это был очень хороший, добрый человек, серьезный, приветливый и глубоко порядочный. Он служил в Выборгском гофгерихте, где был советником (Hofrattsrad**). С сестрой Александриной я вообще был ближе, чем с Лизой, которая ушла в свою семью еще когда я был мальчиком и вообще была более замкнутой. К сожалению, Хорнборг через несколько лет был назначен сенатором, и они переехали в Гельсингфорс. С тех пор мы стали видеться редко; сестра же там попала в чисто шведский круг знакомых и заразилась ярым финляндским патриотизмом, так что у нас при встречах бывали горячие споры на этой почве. В Выборге, в семье Лизы настроение не подвергалось такой перемене, и я не помню, чтобы мне приходилось там спорить на политические темы.
По возвращении из отпуска я явился в полк, где был зачислен в 9-ю роту, которой командовал Андрей Иванович Чекмарев; в ней уже был один офицер, поручик Кнорринг; в то время весь 3-й батальон стоял в казармах по Рузовской улице. Офицеры делали мало: от девяти до двенадцати шли строевые занятия в ротах, на которых все офицеры должны были присутствовать; они состояли исключительно в маршировке и ружейных приемах, чем занимались унтер-офицеры, а офицеры ходили по коридору, наблюдали и поправляли. Я находил эти занятия совершенно идиотскими, чувствовал себя совсем непригодным в этом деле и только удивлялся, как это другие замечают, что при таком-то приеме такой-то палец был не на своем месте и т. п. В полках были только что заведены школы грамотности, и мне поручили ротную школу. И тут я оказался никуда не годным: преподавал по новой тогда методике Столпянского, по которой все буквы считались состоящими из частей круга с придатками и писались со счетом вслух; например, при писании буквы "О" хором пели: "раз, два, три, О", для буквы "А": раз, два, три, раз, А". Толку от занятий было мало, от счета вслух у меня стоял шум в ушах. Купил я ученикам книжки, изданные для солдатского чтения поручиком Александровым (дежурным офицером Пажеского корпуса); в них были, между прочим, изложены основы организации армии, которые я поручил прочесть. Когда стал спрашивать прочитанное, то получил умопомрачительные ответы, например, о существовании "эскадронного войска". Я увидел, что не гожусь и в учителя грамотности! В общем итоге, хождение на ротные занятия являлось для меня совершенной мукой, и я чувствовал, как далек от тогдашнего идеала строевого офицера.
Сравнительным отдыхом были разного рода наряды, разводы и парады. Я даже любил бывать в карауле, где весь день сидишь себе совершенно спокойно и читаешь, и лишь изредка выбегаешь с караулом для отдания чести проезжающему высокому начальству. Еще спокойнее было дежурство по госпиталю, где весь день сидишь в дежурной комнате с дежурным врачом и только пройдешься для виду по госпиталю. Неприятной была лишь одна обязанность: утром, часа в четыре, надо было встать и идти на кухню, свидетельствовать количество и качество продуктов, особенно мяса, закладываемых в котел. В качестве мяса я ничего не понимал, и приходилось полагаться на дежурного врача, а тот в госпитале был человеком зависимым, Которому было опасно обличать злоупотребления госпитального начальства. Менее спокойными были наряды помощником дежурного по полку, так как в дежурную комнату приходило и уходило много народу.
Сама "дежурная комната" (нынешнее офицерское собрание) состояла собственно из четырех или пяти комнат, при которых состоял сторожем грязный Романчук, который поставлял офицерству скромную еду: чай с булками и водку, а по особому заказу более существенное, добываемое из буфета Царскосельской железной дороги. В дежурную комнату приходили после занятий, чтобы закусить, чтобы справиться о нарядах в помещавшейся тут же полковой канцелярии и проч., но других собраний офицеров, кажется, и не бывало: отбыв службу, каждый уходил восвояси.
О том, сколько нарядов тогда приходилось отбывать, у меня сохранились заметки за время с 25 августа 1872 по 4 октября 1873 гг.; из этого времени надо исключить время бытности в лагере (25 мая-11 августа 1873) и два моих отпуска 11-25 декабря 1872 и 2-23 сентября 1873 гг. Остается служба в городе около девяти с половиной месяцев; за это время я был 20 раз в карауле, 10 раз помощником дежурного по полку и 6 раз дежурил по госпиталю, итого 36 суточных нарядов или около 4 в месяц, а так как ни в день наряда, ни в день смены не надо было идти в роту, то получалось в месяц 8 освобождений от томительных утренних занятий в роте. Кроме того, я 4 раза был дежурным в театре, где вся обязанность состояла в том, чтобы во время представления стоять на определенном месте в проходе.
В лагере я 18 раз был помощником дежурного по батальону и 1 раз дежурил в Красносельском театре.
За пять первых месяцев 1874 года нарядов было несколько меньше: 7 раз в караул, 4 раза помощником дежурного по полку, 3 раза дежурным по госпиталю и один раз в театре. Караулов в то время в городе было много: я побывал на старшем карауле в Зимнем дворце (4 раза), в Городской тюрьме (5 раз), в Новом Адмиралтействе (3 раза), на Сенной (3 раза), в собственном его величества дворце, в Комендантском управлении, в Экспедиции заготовления государственных бумаг и в Лаборатории (по 2 раза), на Монетном Дворе, в Государственном банке, в Исправительной тюрьме и на Петровской площади (по 1 разу), всего в 12 караулах.
Первый мой наряд был на Старший караул. Туда шла рота со знаменем и оркестром при трех офицерах (ротный командир и два младших), там же должны были находиться дежурный на карауле 1-го отделения (полковник) и рунд* (из ротных командиров), но на ночь многие полковники под предлогом объезда караулов уезжали домой. На Старшем карауле кормили хорошо, от Дворца, и даже давали слишком много вина; впрочем, я не слыхал, чтобы офицеры злоупотребляли этим. Младший из офицеров считался "хозяйкой" и должен был заваривать и разливать чай. Исполняя эту обязанность, я захотел поставить чайник на самовар, как это делалось всюду, где я бывал, и удивился, что серебряный чайник плохо стоит на самоваре. Меня осмеял полковник Воинов, указавший, что этого никогда не следует делать; он тут же рассказал, как надо варить кофе: без спешки, осаждая после варки гущу небольшим кусочком рыбьего клея; рецепт этот я запомнил, но никогда не применял.
В собственном его величества дворце караул тогда помещался не против подъезда, а около ворот с Невского; там тоже кормили хорошо, от Дворца; в прочих же караулах питание было обставлено плохо. При каждом карауле наряжался вестовой, который нес офицеру подушку и кое-какую мелочь, а когда в караулы заступали в мундирах, то и пальто. По приходу в караул тот же вестовой командировался купить восьмушку чаю, фунт сахару, булки и обед из ближайшего трактира. Особенно тяжелым был наряд в Лабораторию, так как туда из нашего полка было около восьми верст ходу, а пройти такое расстояние "в ногу" по мостовой было довольно утомительно, поэтому караул всегда делал небольшую остановку в помещении караула в Арсенале (пять верст от полка).
Первый мой наряд, через несколько дней по прибытии в полк (28 августа 1872 года), был с рабочей командой в несколько сот человек, без ружей, для подъема колоколов на церковь Смольного монастыря. Форма была назначена походная, в шинелях. В городе походная форма одевалась редко, и портной забыл пришить на мундире перекладину для одевания погон, так что пришлось одеть под пальто мундир без погон. Команды были присланы чуть что не от всех полков гарнизона. Колокола подняли, а затем было угощение нижним чинам и завтрак офицерам и разным гостям; пришлось снять пальто и я себя чувствовал крайне нехорошо без погон.
Серьезное было происшествие в карауле при Комендантском управлении 16 октября 1872 года. Этот караул охранял военных арестантов, размещенных в разных этажах здания Комендантского управления, и тотчас по приходу разбивался на несколько отдельных частей, вроде отдельных караулов под начальством унтер-офицеров; караульный же начальник сидел один в среднем этаже, рядом с помещением арестованных офицеров. При приеме караула я с прежним караульным начальником и унтер-офицерами обошел все камеры для пересчета арестованных и затем сидел в своей комнате. Вечером, после переклички, я услышал какие-то крики в доме. Откуда они шли я не знал, чинов караула при мне не было и я решил не идти на поиски, а ждать, пока из соответствующего караула прибегут ко мне с докладом, и тогда приведут, куда следует*. Никто из караула не пришел, а ко мне прибежали от коменданта, который меня требовал в такое-то помещение, где арестанты перепились.
Из камер (их было две-три проходных с одной выходной дверью, у которой стоял караул) неслись дикие крики пьяных людей. Я приказал открыть двери и с несколькими нижними чинами вошел туда, причем вынул револьвер. Вслед за мною вошел комендант, генерал Бонаш фон дер Кейт, увидев у меня в руке револьвер, он спросил: "Зачем это?" и приказал его спрятать. Буяны были убраны, и затем началось выяснение - откуда они добыли водку? Сначала арестанты не говорили, но когда комендант заявил, что он их лишит кипятку, то языки развязались и выяснилось, что водку пронес Карл Стасюк, ефрейтор моего караула, который незадолго перед тем сам сидел здесь же под арестом, как подсудимый. Оправданный по суду, он вернулся в полк и попал в мой караул, а встретив товарищей по заключению, не мог устоять против их просьбы и добыл им три бутылки спирта. Я сейчас же отослал его под конвоем в полк с просьбой выслать на смену другого. Все это заняло много времени. Вернувшись в свою комнату, я написал рапорт дежурному по караулам и послал его в Зимний Дворец. С нетерпением я ждал приезда его или рунда, чтобы с ними переговорить. Прождал я напрасно всю ночь, никто не приехал*. Как я потом узнал, дежурный по караулам, полковник Цурмилен, уехал спать домой, в казармы. Когда вестовой пришел в Старший караул, офицеры уже спали и их не стали будить, тем более что пакет был адресован дежурному по караулам, который уехал. Вестового направили на квартиру Цурмилена, которого тоже не стали будить, а пакет положили ему на стол, где он и нашел его утром, встав от сна. Дежурный по караулам сейчас же пошел к командиру полка, генерал-майору князю Святополк-Мирскому, с докладом; было это очень кстати, так как Мирского уже требовали к начальнику Штаба округа, графу Шувалову, для объяснений по этому делу, о котором Шувалову донес комендант.
В этом происшествии выяснились полковые непорядки и халатность: ночевка Цурмилена дома; отказ будить как офицеров Старшего караула, так и его; наряд в Комендантское управление ефрейтора, который недавно сам сидел там. Мои действия были признаны правильными, но все же кто-то должен был быть виновным и понести наказание. По неписаным правилам службы виноват всегда младший, то есть в данном случае я, меня и обвинили в недонесении командиру полка. По гарнизонному уставу я и не должен был доносить никому, кроме дежурного по караулам, но в шестидесятых годах было приказание по Округу (которого я не мог знать), чтобы караульные начальники о чрезвычайных происшествиях доносили также командиру полка, в штаб дивизии и чуть ли не в штаб Округа. За неисполнение этого приказа я был арестован на сутки гауптвахты на Сенной площади. Церемония ареста (применявшегося тогда очень широко) была такова: арестуемый ехал в Арестантское управление (в сюртуке) в сопровождении батальонного адъютанта (в мундире); там отбиралась сабля и указывалась гауптвахта, куда оба офицера и ехали, и адъютант сдавал узника караульному начальнику. По миновании срока ареста на гауптвахту присылались предписание об освобождении от ареста и сабля. Караульным начальником на Сенной оказался мой товарищ по корпусу, помнится, граф Путятин, так что я провел там эти сутки (19-20 октября) недурно, но все же был крайне возмущен несправедливым наказанием, тем более, что Цурмилен не получил даже замечания.
Еще мне памятен один караул в Лаборатории. По общему правилу начальник караула имел право выходить из караульного дома только на платформу перед ним; между тем, в Лаборатории WC при караульном доме был устроен так, что надо было выйти из дома и обойти его кругом. Утром перед сменой я отправился туда, по плану постов перед этим сообразив, что по пути должен увидеть одного часового, но его не было видно; я подошел к месту его стоянки (несколько десятков шагов) - его не было. Тогда я послал из караула разыскать его. Оказалось, что он отлучился "по надобности". Опять внутренний непорядок! Виновному грозило строжайшее наказание, да и я мог оказаться виновным в том, что неизбежную прогулку удлинил по своему усмотрению. Пришлось поставить виновного на лишних два часа на часы и этим покончить всю историю.
Моим ротным командиром был Андрей Иванович Чекмарев, хорошо знавший строй, неглупый и недурной человек - вот все впечатления, которые я сохранил о нем. Командиром батальона был Павел Петрович Дубельт, очень порядочный и строгий человек, без образования, отличный фронтовик. Полком командовал князь Святополк-Мирский, большой барин, которого мы редко видели, так как он лишь раз в год обходил казармы*; всесильным был поэтому полковой адъютант Викулин.
Приказы по полку литографировались и затем разносились по городу нижними чинами; каждому офицеру полагалось продовольствие на денщика, которое и отдавалось за принос приказов. Приказы подписывались Викулиным поздно, когда он возвращался домой, а к офицерам они попадали среди ночи, в три-пять часов, причем всех будили, так что при частых нарядах на службу как отдельных офицеров, так и команд и частей на похороны, на работы и т. п., всегда надо было быть начеку. Все были недовольны таким порядком, но ничего нельзя было сделать - так уж велось исстари.
В полку мы жили вдвоем с братом; первый год (зиму 1872/1873 гг.) мы занимали две меблированные комнаты (спальню и гостиную) на Гороховой, угол Казачьего переулка**, с окнами в переулок; осенью 1873 года мы жили во дворе большого дома на Фонтанке, близ нынешнего нового здания Государственного казначейства; дом этот (принадлежавший тогда Шамо) существует и теперь, у него фасад с колоннами, стиля построек Александровского времени.
Средства мои и брата были очень малы. Содержание было ничтожным. Я как прапорщик получал:
- 312 руб. в год или 26 руб. в месяц - жалованья;
- 96 руб. в год или 8 руб. в месяц. - суточных (добавочною содержания);
- 57,14 руб. в год или 4,76 руб. в месяц, - квартирных от казны;
- 57,14 руб. в год или 4.76 руб. в месяц - квартирных от города;
Итого: 522,28 руб. в год или 43,52 руб. в месяц.
Полугодовой оклад жалования - 156 руб.;
из финских сумм*** - 75 руб.;
% от унаследованного от отца капитала - 180 руб.
Всего: 993 рубля в год, в том числе 522 рубля, отпускавшихся помесячно. Этой последней суммы должно было хватать на все расходы текущей жизни, тогда как остальные получки шли на крупные расходы: по уплате портному (которому всегда должен), по уплате за офицерские вещи Сапожкову, маленькому старику, ставившему их в кредит почти всем офицерам полка и забиравшему у них старые вещи, и т. п. Полугодовой же оклад, выдававшийся весной, должен был покрывать расходы по лагерному сбору.
Затем были мелкие получки, как порционы, по тридцать копеек за каждый наряд в карауле, суточные в лагере и т. п. Затем помогала из своих скудных средств матушка; не только вся поставка белья была на ее попечении, но она при частых наших наездах к ней оплачивала нам обратный проезд и дарила деньги; так, в 1873 году она мне дала двести рублей и оплатила четыре поездки (тридцать финских марок)*. Эта помощь имела для нас, очевидно, громадное значение.
Матушка имела для нас большую притягательную силу: при малейшей возможности брат и я ездили к ней, вместе и порознь, когда с разрешения начальства, а чаще без него, чтобы провести у нее хоть день-два. Мы всегда знали, что своим приездом доставим ей искреннюю радость, а сами отдохнем душой в той удивительно мирной и хорошей атмосфере, которую она создавала у себя. Ее интересовало все, что касалось нас, и ей рассказывались все мелочи нашей жизни. Ездили мы именно к ней, хотя и навещали всегда сестер, но больше по обязанности: они жили своими семьями, не могли так интересоваться нашими делами и даже не могли понимать их так, как матушка. Ее же все интересовало, и в ответ на наши рассказы она тоже начинала делиться своими воспоминаниями. Обедала она в час и от трех до четырех-пяти отдыхала; в это то время мы уходили к сестрам, хотя было гораздо приятнее посидеть тихонько в ее гостиной, читая что-либо или просматривая журналы.
Возвращаюсь к нашей жизни в Петрограде. Жить приходилось очень скромно, избегая по возможности езды на извозчиках. Семеновский полк был в то время небогатый. Большинство офицеров имело скромные средства, вроде наших и жили перебиваясь; лишь немногие были сравнительными богачами, но эта разница вообще чувствовалась мало, так как никакой общей полковой жизни не было, за исключением лишь лагеря, который зато и обходился дорого. Зачтем большие обязательные расходы были на экипировку и на проводы уходящих товарищей. В течение зимы каждое воскресенье надо было бывать в приличном мундире на разводе с церемонией в Михайловском манеже, когда же самому приходилось участвовать в разводе (раза два-четыре зиму), то весь туалет должен был быть безукоризненным наконец, к полковому празднику все должно было быть совсем новым. Добавлю, что в то время всякие перемены в форме одежды были часты. За два года моей бытности и полку нам дали: 1) вместо черных султанов на кепи белые, буйвольего волоса; 2) серебряную звезду на герб кепи, причем султаны были переделаны так, чтобы звезда была видна; 3) каски с серебряными звездами и белыми султанами буйвольего волоса; 4) полусабли для ношения вне службы. Все эти затеи были, очевидно, весьма накладны для тощего бюджета.
Конка ходила сначала только по Невскому, да на нем офицерство, кажется, не ездило. Дома мы пили утренний чай и, в виде исключения, вечерний. Вместо завтрака закусывали какую-то дрянь в полку; по субботам обедали у дяди, а по воскресеньям у тетки (помнится - всюду в четыре часа) и оставались там на вечер. В остальные же дни ходили (редко ездили) обедать в кухмистерские: чаще всего к Милберту (угол Кирпичного и Мойки) или к Алексееву (Большая Итальянская против Пассажа), где абонемент на пять обедов стоил 2 рубля 25 копеек, то есть по 45 копеек за обед; за комнату мы (вдвоем) платили 25 рублей в месяц.