Мирные переговоры в Портсмуте{115} привели к заключению мира, причем мы уступили Японии южную часть Сахалина. В четверг 25 августа в Петергофе был по этому поводу выход на молебствие. Государь мне после того высказал сожаление, что часть Сахалина была уступлена. Он полагал, что Япония заключила бы мир и без подобной уступки. У меня нет никаких данных, чтобы судить об этом. За заключение мира Витте получил графский титул; на обратном пути из Портсмута он, по особому приглашению Вильгельма II, заехал сначала к нему. По возвращении графа Витте, 21 сентября, у него собралось совещание для выяснения сомнений, вызывавшихся мирным договором. Однако, еще долго после заключения мира у нас не было уверенности в его прочности и долговечности. Между прочим, Палицын находил опасным начинать немедленно эвакуацию войск из Маньчжурии, опасаясь злого умысла со стороны японцев.

Заключение мира лишь позволило тотчас прекратить дальнейшую посылку войск на Восток. Так, 21-й корпус, уже готовый к отправке, был остановлен, но одна дивизия была послана на Кавказ для его усмирения*. Плохо шли дела также в Финляндии, и несмотря на недостаток войск, предусматривалась необходимость послать в Финляндию подкрепление.

Среди забот по подавлению внутренней смуты совершенной неожиданностью для всех явился приезд императора Вильгельма II в Бьеркэ в середине августа на свидание с государем. Вильгельм был в Стокгольме и уже возвращался оттуда домой, когда предупредил государя, что собирается заехать к нему. Перемена курса произошла ночью и свита Вильгельма только утром по солнцу сообразила, что яхта держит курс не домой, а в глубь Финского залива**.

Положение России в то время было тяжелое. Неудачная война на Востоке обезглавила ее армию, и в Портсмуте она должна была признать себя побежденной и купить мир уступкой половины Сахалина. Внутри страны шло сильное брожение и начались беспорядки, грозившие обратиться в революцию. Все это делало Россию слабой внутри и лишало ее всякого значения в международных отношениях; всякий акт внимания и дружбы, оказанный ей в эту тяжелую минуту, явился вдвойне ценным и должен был произвести сильное впечатление. Это и учел Вильгельм II, делая свой внезапный визит.

Свидание состоялось на рейде в Бьеркэ. Политических переговоров, по-видимому, не ожидалось, так как государь не взял с собою министра иностранных дел, но, как всегда при плавании в шхерах, при нем был морской министр.

О том, что произошло в Бьеркэ я знаю частью от государя, частью от Бирилева. Государь, при моем личном докладе 30 августа, сказал, что он, по инициативе Германии, заключил с нею оборонительный союз, главным образом, против Англии; Германия о нем заговорила тотчас после Гулльского инцидента{116}. Теперь, за окончанием войны, Франции будет предложено примкнуть к этому союзу. Государь добавил, что он всячески пробовал войти в соглашение с Англией, но что это невозможно: она высокомерна и требует все себе, не желая давать другим ничего. Император Вильгельм не выносит Англии и только ждет окончания постройки своего нового флота, - а до тех пор должен терпеть ее высокомерие*. Осенью, после Гулльского инцидента, едва не дошло до войны между Германией и Англией из-за того, что первая нам ставила суда и уголь.

Бирилев мне рассказывал, что императоры очень долго беседовали вдвоем, затем его призвали к ним, и государь, указав на бумагу, уже подписанную им и Вильгельмом, приказал ему скрепить ее, не читая, что Бирилев и сделал.

Меня этот рассказ весьма удивил. В то время все дела внешней политики были личными делами государя, который вел их через министра иностранных дел; прочие министры к этим делам не имели касательства, если только их не привлекали к ним в особых случаях, как и вообще деятельность всех министерств объединялась лишь в лице государя; но всем на Руси было известно о существовании союза с Францией**; как же с ним вязался новый союз? Не будет ли он иметь последствием разрыв первого? Некоторый ответ на этот вопрос мне удалось получить от министра иностранных дел, графа Ламздорфа, 18 октября. Относительно согласования между собою двух союзов он мне ничего не ответил, но сказал, что Германия всячески старается отделить нас от Франции, но на Германию полагаться нельзя: во время войны она, действительно, помогла нам углем, но зато и выговаривала себе всякие выгоды; доходило до того, что Германия заявляла, что больше угля не поставит, если мы не согласимся на новые ее требования, но мы заявили, что мы тогда получим уголь от других, и она уступила. Франция ни на какое соглашение с Германией идти не хочет. В общем, я из очень осторожных слов графа Ламздорфа вынес впечатление, что союз с Францией останется в силе, а новый союз - мертвой буквой. Тогда же граф Ламздорф мне сказал, что иностранные державы, в том числе и Англия, теперь больше, чем когда-либо добиваются соглашения и даже союза с Россией: наши бывшие враги ее уже не опасаются, а им важно, чтобы Германия не переманила нас в свой лагерь.

Первую половину сентября государь провел на яхте в шхерах, благодаря чему у меня было меньше разъездов. В это время ко мне явилась депутация от Военно-медицинской академии, состоявшая из ее начальника, Таренецкого, и четырех профессоров, с просьбой о даровании Академии такой же автономии, какую уже получили высшие учебные заведения гражданских ведомств, объясняя это тем, что студенты Академии волнуются и требуют приравнения Академии к другим высшим учебным заведениям. Отказом в их просьбе я вызвал бы немедленно беспорядки и прекращение занятий в Академии; с другой стороны, я знал, что государь не допустит и мысли об автономии и введении выборного начала в каком-либо заведении военного ведомства. Я решил выгадать время. Поручив Конференции Академии разработать вопрос об автономии, я предоставил себе посмотреть во что это выльется и предупредил, что если Академия при этом выйдет из рук, то я ее передам в Министерство народного просвещения.

Государю я тотчас послал в шхеры собственноручную записку о данном Конференции поручении и мотивах его. По возвращении из шхер он мне сказал, что я хорошо сделал, предупредив его; а то он, прочтя в газетах, что военный министр хочет дать Академии автономию, подумал бы, что тот с ума сошел!

Вообще, Военно-медицинская академия была любимым детищем всех военных министров и тяжелой для них обузой. Несмотря на бедность военного ведомства, для Академии все же находились средства на постройку новых клиник и на многочисленные стипендии студентам. Военное министерство гордилось блестящим состоянием Академии и научной ее славой и старалось поддерживать и то и другое. Вместе с тем, Академия доставляла много забот и хлопот. Студенты ее состояли из тех же элементов, как и студенты других высших учебных заведений столицы; понятно, что вопросы, волновавшие одних, волновали и других; беспорядки, возникавшие в других высших учебных заведениях, легко переходили и в Академию, хотя бы в силу чувства товарищества между студентами разных заведений. Все это было вполне понятно и естественно; но Академия состояла в военном ведомстве, которое не могло допускать беспорядков в своем заведении ив результате противоречивых условий получалась многолетняя, но безуспешная борьба за введение среди студентов Академии чего-то похожего на воинский порядок и дисциплину!

Уже в начале 1905 года студенты Академии прекратили занятия, в сентябре они возобновились, но в Академии происходил целый ряд сходок, на которых принимались резолюции политического характера. Сходки происходили в студенческой столовой, которой также пользовались для устройства в ней склада нелегальной литературы; поэтому временно пришлось закрыть столовую, а в конце года - закрыть Академию. Мера эта была крайне тяжелой и нежелательной, так как в армии был большой недостаток во врачах, да и среди самих студентов было много таких, которые искренне желали заниматься*.

Законопроект об автономии Академии был готов к весне; он был внесен в Военный совет, который его целиком отклонил. Тем не менее, я лично принял его к руководству: представил Конференции, по смерти Таренецкого, рекомендовать мне кандидата в начальники Академии, а также выбор новых профессоров. Благодаря этому я привлек Конференцию на свою сторону в борьбе с увлечениями студентов. В отношении Академии я отказался еще от права замещать по своему усмотрению ежегодно двадцать студенческих вакансий;

я предложил весь прием студентов делать по закону, по старшинству баллов, делая нужные изъятия только по ходатайству Конференции. В первый год это вызвало массу неудовольствия со стороны бесчисленных ходатаев за юношей, желавших попасть в Академию, невзирая на слабые баллы; они ни за что не хотели понять, что я не хочу проявлять "усмотрение" при приеме и остаюсь глух к их просьбам; на второй год таких просьб уже было меньше, а потом они уже стали одиночными; все они передавались в Конференцию.

По возвращении из шхер, во вторник 20 сентября, государь, по окончании моего доклада, удержал меня в кабинете для присутствования при докладе Палицына, который докладывал государю свои стратегические соображения по дальневосточному театру войны. По его предположениям, новая война с Японией (если ей суждено быть) вновь разыграется в Маньчжурии. Мы для нее должны формировать две армии: одну в Приамурском округе и другую - в Забайкалье, которые обе должны быть сведены по железной дороге в Харбине, откуда начнется движение навстречу японцам. Прикрывать сосредоточение должна пограничная стража, охраняющая Китайскую железную дорогу, а в Харбине должны быть, уже в мирное время, образованы запасы продовольствия, кажется, на пятьдесят тонн и на шесть месяцев.

Трудно себе представить что-либо легкомысленнее этого плана: оголять Приамурье от войск и везти две армии фланговым движением по железной дороге, чтобы доставить их в Харбин, откуда в тыл не было других путей, кроме железнодорожного, значило отдавать неприятелю Приамурскую область, подвергать армии опасности при перевозке и обрекать их на полную гибель в случае поражения у Харбина, так как оттуда путей для отступления через Хинганский хребет не было! Трудно было придумать что-либо более ученически наивное и нелепое!

Государь одобрительно выслушал доклад. Когда он спросил мое мнение, то я указал на рискованность операции и на необходимость иметь уже в мирное время сильный гарнизон в Благовещенске для усиления нашего центра. Основания плана все же были одобрены. Замечательно, что именно для обсуждения таких вопросов был создан Совет государственной обороны, а он этого плана не знал! Только позднее, в начале 1907 года, план был доложен, притом сначала не на заседании Совета, а только в его помещении, желающим членам Совета для их сведения. Палицына при этом не было, а докладывал его ближайший помощник, Михаил Васильевич Алексеев*, который и защищал этот план, когда я сделал возражения. Из уважения к уму Михаила Васильевича я готов допустить, что тот сопротивлялся лишь по обязанности.

Со своим планом Палицын носился до его провала в 1907 году и настаивал на образовании запасов в Харбине, но я ничего для этого не делал, ссылаясь на недостаток средств.

В Совет государственной обороны я внес представление об установлении нового порядка составления аттестаций на офицерских чинов. Я уже говорил о неудовлетворительном составе начальствующих лиц в армии. Чтобы помочь делу нужно было раньше всего знать, кто неудовлетворителен, дабы его уволить, и кто заслуживает повышения; для этого и должны были служить аттестации. Таковые у нас уже давно были заведены и они ежегодно представлялись начальству, но порядок их составления был таков, что никто им не придавал ни веры, ни значения; они складывались с другими секретными бумагами и не служили ни к чему. Очевидно, надо было изменить порядок составления аттестаций так, чтобы они имели характер достоверности и чтобы на основании их действительно можно было решать судьбу людей. Такой достоверности я надеялся достичь только при помощи коллегий из старых чинов, знающих аттестуемых, в которых аттестации подвергались бы обсуждению*; вывод из аттестации я полагал объявлять каждому из аттестованных. В таком смысле было составлено представление в Совете государственной обороны, который его обсуждал на заседании 22 сентября.

Дебаты пошли горячие и притом все против проекта. Сама мысль, что начальник обязан будет совещаться со своими подчиненными и не иметь права сам, по усмотрению, давать свои аттестации, представлялось чудовищной ересью, несовместимой с традициями армии, подрывом авторитета начальства и проч. Все это высказывалось мне крайне поучительно; хотя никто не высказался прямо, но чувствовалось, что члены Совета смотрят на меня, как на человека штатского, не знающего духа войск и требований строевой службы, по печальному недоразумению попавшему в военные министры, которого они стараются назидать и направить на путь истины! Особенно старался Случевский, который как всегда длинно и путано говорил о том, что полк - это семья, а командир его - глава семьи, патриарх, которого нельзя обязывать советоваться с младшими членами семьи и т. д. Мои возражения, что такой патриархальный образ управления у нас уже существует издавна и дает отчаянные результаты, не убедили Совет. Не было возражений только против учреждения Высшей аттестационной комиссии, так как все были рады еще урезать компетенцию военного министра и участвовать в этой Комиссии, но так как все вообще аттестационное дело затормозилось, то и эта Комиссия не собиралась. В ее состав должны были входить: председатель Совета государственной обороны, военный министр, четыре генерал-инспектора, начальники Генерального и Главного штабов и лица по высочайшему избранию.

Сам тон рассуждений в Совете меня возмущал по своей неуважительности к министру: члены Совета не только меня перебивали, но даже была попытка меня уязвить. Один из членов (Случевский?) указывал на необходимость требовать от строевых начальников основательной строевой службы, а не цензования, установленного для Генерального штаба. Было это сказано, глядя на меня. Я немедленно поднял перчатку и заявил, что в этом вопросе я наиболее компетентен из членов Совета, так как меньше служил в строю и по личному опыту знаю, насколько недостаточно цензовое командование; чувствуя, что я сам непригоден для роли строевого начальника, вполне присоединяюсь к требованию основательного знакомства со строем и продолжительной службы в нем.

Дебаты длились два с половиной часа. Видя, что на успех рассчитывать нельзя, я прибег к давно испытанному способу выйти из затруднения - к оттяжке решения. Я предложил Передать дело на заключение командующим войсками в округах, и Совет на это согласился. Вследствие этого решения проблема отлагалась надолго, но выхода не было: государь тоже отнесся бы к делу с теми же сомнениями, как и Совет обороны, на поддержку Военного совета я тоже в этом новшестве не рассчитывал, одним словом, ни на кого я опереться не мог и оставалось надеяться, что в округах здравый смысл возьмет верх, да и время поможет!

От Куропаткина я в это время получил довольно странное письмо. Он просил отозвать его в Петербург; считая, что Прежняя служба дает ему право рассчитывать на звание члена Государственного Совета, он просил моего ходатайства о сохранении за ним той квартиры, которую казна нанимала для его семьи. Куропаткин на войне вовсе не оправдал надежд, с которыми его напутствовали в поход; уже при отъезде его претензии на содержание и квартиру для семьи представлялись совершенно непонятными. Очевидно, он все еще считал себя кумиром и не имел никакого представления о том, что на него теперь смотрят как на главного виновника наших поражений, виня его и в плохой ее подготовке, когда он был министром, и в плохом командовании армиями!

Я раньше всего вызвал к себе его шурина Тимофеева, который тоже удивился просьбе Куропаткина, и просил ориентировать последнего относительно совершенной несвоевременности таких претензий*. Куропаткин просил меня переговорить о его просьбе с бароном Фредериксом; мне это удалось сделать 25 сентября, во время перевезения тела генерала Кондратенко с Николаевского вокзала в Александро-Невскую лавру; Фредерикс тоже удивился просьбе Куропаткина. Затем я доложил письмо государю. Он сначала промолчал, а затем ответил, что отозвание и устройство судьбы Куропаткина будет зависеть от представления главнокомандующего, Линевича. Я так и ответил Куропаткину, сообщил ему, что просьба его неисполнима и прибавил дружеский совет: ввиду существующего здесь настроения держаться некоторое время вдали от Петербурга; он к этому имел возможность, владея имением в Тверской губернии и дачами в Сочи и Териоках.

Вслед за тем мне пришлось встретиться еще с другой неосновательной претензией, со стороны барона Каульбарса. За увольнением Коханова от службы, я испросил назначение Кульбарса вновь командующим войсками Одесского военного округа. Вызванный поэтому из армии, он оттуда выехал в своем поезде, которым пользовался во все время войны; доехав до Читы или Иркутска, он узнал, что ввиду загруженности железной дороги министр путей сообщения отказал в дальнейшем пропуске его поезда, и ему предлагался вагон в одном из других поездов. Каульбарс телеграфировал мне, прося содействия к пропуску его поезда, но я ему в этом категорически отказал. Явился он ко мне 27 сентября страшно обиженный. Я должен был объяснить ему, что поезд был ему дан для отвоза в армию его с лицами при нем состоявшими и с походным имуществом, а теперь он возвращался один, и ради его персоны не было основания задерживать движение по железной дороге!

Неосновательную претензию ко мне около того же времени заявил и генерал-инспектор пехоты Гриппенберг; он захотел иметь в своем распоряжении награды для раздачи их лицам, отличившимся на его смотрах, и особую сумму для выдачи пособий нуждающимся. Мне стоило больших трудов умерить его аппетит: пришлось ему объяснять, что он вовсе не начальник тех частей, которые он осматривает, и что если кому-нибудь надо дать награду или пособие, то он об этом должен сообщить военному министру или командующему войсками, так как лишь государь и может раздавать милости, не спрашивая мнения начальства!

Высокое положение страшно вскружило голову как Куропаткину, так и Каульбарсу и Гриппенбергу!

В городе, на прежнюю квартиру в Канцелярии, я переехал 2 октября. Там началась разборка вещей - что надо было оставить при себе? Все остальное было уложено и отправлено на дачу в Царское.

В начале октября я получил от Линевича просьбу убрать командующего войсками Приамурского военного округа, генерала Хрещатицкого. Мне помнится, что он обвинял последнего в паническом настроении, которое тот высказывал во время войны своим подчиненным, вселяя панику и среди них. По моему докладу государь приказал, чтобы Линевич предложил Хрещатицкому подать в отставку. Этого Линевич не ожидал и долго от него не было вестей по этому делу, пока я не запросил о нем. Вместо Хрещатицкого государь сам указал назначить генерала Унтербергера, которого я вовсе не знал.

Тогда же, в начале октября, произошел чрезвычайно неприятный инцидент. В газете "Русь" появилась статья генерал-лейтенанта Церпицкого, в которой он огульно обвинял начальство армии в невежестве и казнокрадстве. Церпицкий был протеже Куропаткина, под конец войны командовал корпусом, был ранен и уехал из армии для лечения раны; при представлении государю он получил из его рук орден святого Георгия 3-й степени. Церпицкого я знал очень мало, но мне его характеризовали как лично храброго, хорошего боевого генерала, но человека нахального, лживого и завистливого, который захотел воспользоваться случаем, чтобы рекламировать себя, обливая грязью всех остальных. Оставлять такое обвинение без последствий было невозможно; производство же по нем официального расследования должно было, несомненно, вывести на свет Божий массу грязи, чего и добивались враждебные правительству партии. Тем не менее, выбора не было и я официальным письмом потребовал от Церпицкого объяснений. Вот тут и сказался характер Церпицкого: имея уже заграничный отпуск, .он, по получении моего письма, в тот же день уехал за границу! Мне это было на руку - можно было объявить в "Инвалиде", что за отъездом. Церпицкого от него не удалось получить дальнейших объяснений или фактов - и на этом временно кончить дело. Через несколько месяцев Церпицкий умер за границей, и дело это окончательно заглохло и забылось.

В начале октября великого князя Кирилла Владимировича{117} постигла строгая кара за неразрешенный ему брак*; по-видимому, в связи с этим через месяц его отец оставил должность главнокомандующего в Петербурге и был заменен великим князем Николаем Николаевичем, который заехал ко мне сообщить о своем назначении. Я воспользовался случаем, чтобы переговорить с ним о намечавшихся мною крупных мерах по улучшению быта нижних чинов и по сокращению числа членов Военного Совета и Комитета о раненых; он вполне одобрил и обещал поддержать мои предложения. Затем я ему сказал о необходимости отказаться от всякого усиления состава армии, пока мы нынешний состав ее не успели обеспечить офицерами и всякого рода материальной частью; с этим он тоже согласился.

Разговор этот происходил уже на новой моей квартире на Кирочной, куда я переехал 23 октября. Через несколько дней я за 6300 рублей купил, за счет экстраординарных сумм, автомобиль-ландоле, отслуживший мне хорошую службу, сокращая время, потребное для массы многочисленных разъездов; кроме того, быстрота езды служила потом некоторой гарантией против возможных покушений на меня. Автомобили были тогда еще большой редкостью в Петербурге.

Волнения в стране все распространялись и усиливались, и государь решился идти на уступки. К нему был призван граф Витте, который потом рассказывал, что он указал государю на возможность лишь двух выходов: военная диктатура и установление порядка военной силой или дарование конституции; в успешность первой меры он сам не верил и рекомендовал вторую. В диктаторы намечался великий князь Николай Николаевич, который, однако, вовсе не желал принять на себя эту роль.

В субботу 15 октября я к своему очередному докладу в Петергофе должен был ехать на пароходе "Онега", так как железные дороги бастовали{119}. Когда я прибыл в Петергоф, у государя уже происходило совещание, в котором участвовали Витте, великий князь Николай Николаевич, барон Фредерикс и Рихтер; оно, по-видимому, было бурным, так как в приемной комнате из-за двери кабинета подчас были слышны громкие голоса. Был почти час, когда оно закончилось, и меня тотчас позвали в кабинет. Государь стоял у письменного стола и, поздоровавшись, предложил мне пройти на обычное место к окну, сам он остался у письменного стола, где, кажется, укладывал папиросы. Он был взволнован, лицо раскраснелось, голос был неровен. Я сократил свой доклад (который делал стоя у своего места) до минимума, и он длился, вероятно, не более пяти минут. С доклада я вернулся без завтрака на "Онегу", где мне импровизировали еду, за которую я был крайне благодарен.

В понедельник 17 октября генерал Мосолов по телефону сообщил мне из Петергофа, что подписан Манифест, граф Витте назначен первым министром и надо немедленно отчислить от должности министра народного просвещения генерала Глазова; указ об этом я должен привезти завтра.

На следующий день я при личном докладе спросил: куда отчислить Глазова? У меня были с собою указы о назначении его в Государственный Совет и в Сенат, но государь не одобрил ни того, ни другого, а приказал его устроить по военному ведомству; свободных должностей не было и пришлось его зачислить по Министерству. Указ об этом написали мне в Петергофе; оттуда же я по телефону попросил Глазова заехать ко мне на квартиру к четырем часам. Это путешествие в Петергоф и обратно тоже пришлось совершить на "Онеге".

Когда я вернулся домой, ко мне приехал Глазов. О своем увольнении он узнал только от меня, так что вследствие разговора со мною не поехал в заседание Совета министров, назначенное в тот же день в пять часов. Почему именно потребовалось столь быстрое увольнение Глазова, я не знаю*. У меня было столько своего дела, что я решительно не мог следить за тем, что делалось в других министерствах, и даже газеты читал лишь изредка. Глазов был прекрасный человек, скорее апатичный, и едва годился в министры. Через неделю он был назначен командиром 17-го армейского корпуса в Москве.

Кроме Глазова из бывших министров вскоре ушли: министр внутренних дел Булыгин, которого заменил Дурново (Петр Николаевич), министр земледелия Шванебах, замененный Кутлером, министр финансов Коковцов, замененный Шиповым и обер-прокурор Синода Победоносцев, замененный князем Алексеем Оболенским.

О том, как был подписан Манифест, я слышал два рассказа: 18 октября от барона Фредерикса и 19 октября от Палицына. Первый мне сообщил, что еще 16 октября было колебание в выборе между военной диктатурой и дарованием конституции; к завтраку 17 октября был приглашен великий князь Николай Николаевич, который предварительно зашел к Фредериксу, сказавшему ему: "Надо спасти государя! Если он сегодня не подпишет Манифеста, то я застрелюсь у него в кабинете! Если я сам этого не сделаю, то ты обещай застрелить меня!" При таком настроении у великого князя, мысль о назначении его диктатором отпадала и, по приезду графа Витте, Манифест был подписан.

Палицын, со слов великого князя, рассказал, что когда великий князь приехал к государю, то решение уже было принято. В присутствии великого князя, графа Витте, Фредерикса и Бенкендорфа, государь, перекрестившись, подписал Манифест и сказал: "Дай Бог, чтобы это было на пользу страны и народа!" Передавая графу Витте Манифест, он его обнял и сказал: "Дай бог Вам в добрый час!" Государь был сосредоточен, но совсем спокоен, как уже принявший сознательное решение.

Все изложенное в Манифесте 17 октября граф Витте предлагал изложить в рескрипте на его имя в виде указаний тех "свобод", которые решено было даровать по выработке надлежащих законов, нормирующих новые права граждан; но государь признал нужным облечь этот акт в форму Манифеста, более торжественную и подчеркивающую, что тот исходит лишь от него.

Результаты той перемены формы получились отрицательные: столь торжественное объявление о новых "свободах" было понято как окончательное дарование их, притом без каких-либо норм их ограничений! Старые законы стали считать отмененными, а новых еще не начали разрабатывать, вследствие чего получалось полное беззаконие и невероятный сумбур во всей стране! В столице беспорядки продолжались, и 18 октября семеновцы на Загородном должны были прибегнуть к оружию.

Граф Витте вступил в должность первого в России премьера при крайне трудных условиях. Достаточно указать на то, что даже в столице беспорядки были так сильны, что Совет министров не решался собираться открыто, опасаясь покушений на него. Первое заседание его по издании Манифеста и объединении правительства было созвано 18 октября (в 5-8 часов вечера) на квартире генерал-губернатора Д. Ф. Трепова (Морская, 61) с тем, чтобы вперед каждый раз особо определять место собрания! Совет собирался 19-го и 20-го у Трепова же и 21-го в Мариинском дворце. Затем Витте переехал в запасной дом Зимнего Дворца (Дворцовая набережная, 30), и с 24 октября заседание Совета стали происходить у него.

Город, даже в центральных его частях, представлял тогда довольно жуткую картину: движение на улицах замерло, вечером все погружалось во мрак, по улицам ходили патрули и разъезды.

Заседания Совета отнимали у меня много времени, и при обсуждении вопросов, которыми он тогда занимался*, мое присутствие было совершенно бесполезным, но, тем не менее, я вначале считал долгом в них бывать, как для удостоверения, что я чувствую себя членом объединенного правительства (а не прежним автономным министром), так и потому, что, при известной опасности поездок в Совет, от них неловко было уклоняться.

Сам состав кабинета графа Витте был крайне пестрый: наряду с членами либерального и даже левого направления, как Кутлер, граф Толстой, князь Оболенский (Алексей), в нем заседал совсем консервативный Дурново; консерваторами были также Бирилев и я, но мы в политические вопросы не вмешивались. В самом трудном положении был Дурново. Его Министерство имело тогда наибольшее значение и все обсуждавшиеся в Совете вопросы относились именно к нему, - и заседания были заполнены резкими спорами Дурново с председателем и сочленами по Совету. Объединение правительства было чисто внешним, а о единстве взглядов не могло быть и речи! Так например, Кутлер выработал законопроект об ограничении помещичьего землевладения с целью представления крестьянам помещичьих земель; помещичьи земли предполагалось обложить налогом, прогрессивно возрастающим с увеличением площади поместья. Мой сосед Шипов возражал против проекта и сказал мне, что он владеет сам небольшим имением (двести или триста десятин), но оно родовое, и если у него вздумали отбирать часть земли, то он из консерваторов готов обратиться в революционера! В общем, я о заседаниях этого кабинета сохранил воспоминание как о кошмаре: бесконечные, до поздней ночи, препирательства и повышенный тон дебатов, делали для меня эти заседания сущим наказанием, тем более, что я лишь заседал, а в прениях по чуждым мне вопросам не участвовал.

Беспорядки в стране, особенно аграрные, потребовали направления массы войск для их подавления. Между тем, из Маньчжурии войсковые части не возвращались, а прибывали только эшелоны запасных, которые безобразничали в пути и этим еще более нарушали слабое движение по Сибирской железной дороге*. Недостаток войск заставил постепенно вызвать на службу значительную часть льготных казачьих частей; особенно исправно выходили все льготные части Оренбургского, Астраханского и Уральского войск; в Донском войске произошли беспорядки при вызове льготных частей, то же и в некоторых частях Кубанского войска, в двух пластунских батальонах и в льготном Урупском полку. Разброска войск командами расстраивала их вконец, не говоря уже о том, что всякое обучение становилось невозможным. Всю эту тяготу войска несли вследствие недостаточности на местах полиции, и я поэтому настоятельно просил Витте, Дурново и Трепова об усилении полиции, но напрасно; мне отвечали, мол на это нужно столько времени и средств, что об этом и думать теперь не стоит! Ко мне поступило множество очень обоснованных ходатайств о присылке хотя бы небольших частей, чтобы обезопасить фабрики и заводы; я лишь мог передавать их командующим войсками, зная заранее, что они едва ли в силах будут помочь!

Брожение в войсках тоже усиливалось и ежедневно получались десятки донесений о беспорядках в разных частях. Очевидно, приближалось время, когда и на войска нельзя будет полагаться и начнется окончательная разруха!

Причин для этих беспорядков было много; приведу главнейшие:

1. Общее брожение в стране, которое не могло не влиять на армию.

2. Нищенская обстановка солдата, который бывал сыт лишь при особой распорядительности и честности его начальников. Жалование его было ничтожно до смешного: рядовой в армии получал 2 рубля 10 копеек в год! Белье и сапожный товар отпускались такого дрянного качества, что нижние чины продавали их за бесценок и покупали взамен собственные вещи; отпуск на шитье сапог был ничтожен и на это приходилось им доплачивать рубля два из своего же кармана. Короче, без помощи из дому солдат не только бедствовал, но почти не мог существовать! Подмогой ему являлись вольные работы, но даже из заработанных грошей он сам получал лишь треть, другая треть вычиталась в артельную сумму на его продовольствие(!), а еще треть шла в пользу не бывших на работах. Что нижние чины бедствуют, знали все и даже жалели их; но при громадном составе армии, прибавка лишь одной копейки в день на человека вызывала расход в 4 миллиона рублей в год, а поэтому сожаление оставалось совершенно платоническим и все привыкли смотреть на нищенское положение солдата, как на нечто нормальное или, по малой мере, - неизбежное, к серой безропотной массе относились свысока и считали, что если издавна она находилась в таком положении, да беды от этого не было, то нечего разорять финансы на улучшение ее быта. Одеяла и постельное белье были заведены лишь в немногих частях, особо заботливыми и распорядительными начальниками. Чайное довольствие в мирное время давалось лишь в местностях, особенно неблагоприятных в климатическом отношении. Наряду с этим, матросы в бунтовавшем флоте были обставлены отлично, на что агитаторы указывали нижним чинам, объясняя такое положение малой заботливостью о них начальства. Вместе с тем, они указывали, что за счет полковых сумм заводятся экипажи и рысаки, тогда как полковая экономия должна была бы идти на нужды нижних чинов.

3. Присутствие в рядах войск массы запасных, элемента плохо дисциплинированного, недовольных тем, что их по заключении мира удерживают на службе, особенно вследствие того, что при общих беспорядках и забастовках они не знали, что делается у них дома в семье.

4. Тяжелая служба по подавлению беспорядков в стране, причем войска не только утомлялись, но и дробились на столь мелкие части, что выходили из рук своих начальников и сами поддавались агитации.

5. Полная дезорганизация войсковых частей в Европейской России, из которых были вырваны масса лучших офицеров и нижних чинов для отсылки в армии на формирование там громадных управлении и импровизацию новых частей, затеянную по безумной фантазии Куропаткина. В порядке оставались только Гвардия и кавалерия. Сохранение Гвардии в порядке - всецело заслуга великого князя Владимира Александровича, который допускал перевод офицеров из Гвардии на Восток лишь при условии, что они уже в Гвардию не возвращались. Гвардия в 1905-06 гг. спасла положение, без нее переворот 1917 года мог произойти уже тогда. Кавалерия не была расстроена высылкой кадров в армию и была богата офицерами, которые, притом, по роду службы стояли ближе к нижним чинам.

6. Дурной пример флота и особая тягость службы в приморских крепостях для обеспечения моряков и для окарауливания арестованных матросов, имевших, кстати, полную возможность издеваться над солдатами, которые как пищу, так и одежду, получали гораздо худшие, чем бунтовавшие моряки.

В отдельных войсковых частях под влиянием агитаторов нижние чины стали предъявлять требования, в которых политические и экономические пожелания были перемешаны самым пестрым образом: наряду с отменой смертной казни и введением всеобщих, равных и тайных голосований, требовалось улучшение сапог и продовольствия и увольнение запасных со службы.

Очевидное для всех расстройство армии и происходившая от этого опасность помогли мне провести громадное дело по улучшению быта нижних чинов. К началу октября составление соображений и исчислений заканчивалось, и я тогда доложил государю свои предложения. Он их одобрил и прибавил, что сам хотел сказать мне об этом в конце месяца; почему в такой срок, я себе не уяснил. В Военном совете дело об улучшении быта нижних чинов и особенно сверхсрочнослужащих было рассмотрено 28 октября и затем, до внесения в Государственный Совет, должно было идти на заключение Министерства финансов и Контроля. Я еще заранее говорил Витте об этом деле и он обещал помочь в получении денег, которых требовалось около 40 миллионов рублей в год, - но ничего не сделал. Просил я и нового министра финансов Шипова, но он мне сказал, что у него совсем нет средств и что при всем своем сочувствии, он более 5 миллионов в год обещать не может. Я его просил об одном, по дружбе: дать свое заключение поскорее, чтобы можно было, не теряя времени, внести это дело в Государственный Совет. Он мою просьбу исполнил, и уже 17 ноября дело слушалось в соединенных департаментах Государственного Совета. На это заседание по моей просьбе приехал великий князь Николай Николаевич, имевший на это право, как председатель Совета Государственной обороны; хотя он почти не говорил, но одно его присутствие уже служило поддержкой моим домогательствам.

В представлении испрашивалась существенная прибавка жалованья унтер-офицерам и небольшая рядовым; прибавка к отпускающемуся пищевому довольствию четверти фунта мяса в день, и сала, и введение чайного довольствия; установление отпуска одеял, постельного белья, утиральников, носовых платков и мыла и увеличение отпуска денег на шитье сапог с 35 копеек до 2 рублей 50 копеек в год; отпуск всего белья в готовом виде и отпуск по одной гимнастической рубахе с погонами в год.

Каждая цифра вызывала возражения со стороны финансового ведомства, причем основание было лишь одно - уменьшить расход; но в большинстве случаев меня поддерживали отдельные голоса из состава департаментов. Так, когда стали требовать уменьшения намеченной суточной дачи сахара, тайный советник Череванский предъявил в натуре три золотника сахара, сказав, что иной из нас кладет столько в один стакан чаю! По поводу утиральников (полотенец) Министерство финансов выразило желание, чтобы только при поступлении на службу давали две штуки, а в следующие годы лишь по одной! Это даже походило на издевательство, а потому я заявил, что надо условиться, для чего утиральники отпускаются: если их вешать под образа, то двух штук довольно на всю службу; если для утирания, то кто из присутствующих удостоверит, по личному опыту, что предположенный отпуск велик? Хотели сократить носовые платки, но и их я отстоял. Откровенно говоря, я их ввел главным образом для того, чтобы показать, что дается не только то, чего требовали в войсках, но и такая роскошь, о которой сами солдаты не думали. Дебаты длились два с половиной часа и, в конце концов, весь проект прошел с совершенно пустыми урезками; так как он был принят единогласно, то не было надобности рассматривать его еще и в общем собрании Совета, он пошел прямо на высочайшее утверждение и был объявлен 6 декабря.

За несколько дней до упомянутого заседания департаментов, 12 ноября, я, при личном докладе, изобразив государю положение войск, доложил, что так дальше жить нельзя, так как войска совсем растреплют; что для приведения войск в порядок, необходимо тотчас уволить из них недовольных элементов - запасных; войска при этом растают, но мы спасем хоть кадры! Войска уже не будут в состоянии поспевать всюду, их придется стягивать в города, но это необходимо и без того для обучения ожидаемых новобранцев. Через несколько месяцев войска опять будут в порядке, если мы теперь же решимся на эту меру. Государь одобрил мое мнение. Тотчас по возвращении в город я написал записку Дурново, что распускаю запасных и стягиваю войска в города, а Главному штабу приказал распорядиться об исполнении этой меры.

Увольнение запасных и улучшение быта нижних чинов сразу внесло успокоение в войска, и случаи беспорядков в них стали единичными. Получился и еще один результат, которого я не ожидал: Дурново, получив мою записку, немедленно попросил средства на значительное усиление полиции, то есть на то, о чем я до того тщетно просил его!

При объединенном правительстве такие крупные меры, как роспуск запасных, конечно, должны были бы обсуждаться в Совете министров, но объединение тогда еще было внове, и я забыл о существовании надо мною еще и этой опеки. Впрочем, ни Витте, ни Дурново, не сделали мне по этому поводу ни малейшего упрека - все привыкли к автономности министров*.

В конце октября брожение в Финляндии настолько усилилось, что главнокомандующий Петербургским округом испросил у государя повеление об усилении войск в Финляндии посылкой туда 6-го корпуса из Варшавского округа и объявление крепостей Свеаборг и Выборг на военном положении. 25 октября на транспорте "Океан" из Петербурга должны были выехать три батальона: один в Выборг и два в Свеаборг, но в последнюю минуту были, очевидно, получены какие-то успокоительные вести, так как в этот же день, при личном моем докладе, я получил повеление отменить все меры. Отправку войск на "Океан" я успел отменить по телефону из Петергофа же.

30 октября у меня был финляндский сенатор Мехелин, глава финляндских автономистов, игравших весьма крупную роль в Финляндии. Дела у него ко мне не было; он вероятно заехал ко мне позондировать, насколько я сочувствую стремлению финляндцев к автономии? Я ему не оставил в этом отношении никакого сомнения, заявив, что вижу счастье Финляндии в возможно тесном общении с Россией при сохранении, конечно, всех особенностей ее внутренней жизни. Мехелин не спорил, но тотчас же ушел.

В конце октября, не помню при какой оказии, Павел Львович Лобко был назначен генерал-адъютантом, я-20 октября был у него с поздравлением, а меньше чем через месяц после этого он скончался. Два последовательных воспаления легких подкосили его силы, а доконало его известие об убийстве генерал-адъютанта Сахарова, и он скончался 25 ноября, в семь часов вечера. О Павле Львовиче мне часто приходилось говорить выше. Замечательно умный и логичный, безусловно честный и справедливый, он был сух и подчас резок в обращении. Он пользовался всеобщим уважением, но любили его лишь те, которым удавалось за довольно черствой скорлупой узнать тщательно скрываемую доброту. Под конец своей жизни Лобко стал как будто мягче и приветливее, может быть под влиянием новой для него семейной жизни. Ко мне он до последних своих дней относился очень дружественно*.

Виктор Викторович Сахаров{120}, как генерал-адъютант, был командирован в одну из приволжских губерний ( Саратовскую?) для наблюдения за мерами по восстановлению порядка и там был убит. Как человек доброжелательный, он едва ли возбудил чье-либо озлобление против себя лично, а пострадал как представитель правительства. Тело его было привезено в Петербург и похоронено здесь 27 ноября, а похороны Павла Львовича состоялись на следующий день. Я был на похоронах обоих своих бывших начальников и предместников.

На похоронах Павла Львовича был и главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич, стоявший на правом фланге войск, назначенных для отдания покойному почестей. По его приказанию войска отдали мне честь. Упоминаю об этом для того, чтобы привести еще один пример неясности и неопределенности положения военного министра в военной иерархии. По закону, ему и главнокомандующим отдается одинаковая честь, но не сказано, кто из них почитается старше и должен ли главнокомандующий отдавать честь министру, если он приедет после него? По традиции, такая честь, однако, отдавалась Милютину, Ванновскому и, вначале, Куропаткину; но затем великий князь Владимир Александрович перестал отдавать ему эту честь. Теперь его преемник восстановил прежние традиции и держался их очень строго. На все смотры и парады мы обыкновенно приезжали вместе, в одном вагоне. Коляску ему подавали раньше, и, когда я подъезжал к войскам, он уже обходил фронт; при обходе войск он приказывал отдать мне честь, и командир парада подходил ко мне с рапортом. Подобные внешние признаки уважения имели свое значение, так как войска Гвардии, хорошо знавшие об автономности округа и гордые своей близостью ко Двору, относились к министру чуть ли не свысока.

Приведу пример. Осенью, до моего переезда на Кирочную, я принимал чей-то доклад, когда мне доложили, что мне желают представиться Свиты его величества генерал-майор Орлов и один или два флигель-адъютанта, вернувшиеся из командировки для наблюдения за призывом запасных. Им пришлось несколько обождать; когда я вышел к ним, оказалось, что им ничего не надо мне доложить; я им пожал руку и отпустил, а сам вернулся в кабинет слушать продолжение доклада. Через несколько дней узнаю, что л.-гв. Уланский полк в страшной обиде, ведь его командира Орлова я заставил ждать, а потом даже не пригласил в кабинет!

С морским министром Бирилевым у меня были не близкие, но добрые отношения; он, хотя и заикался, но любил говорить, любил острить, иногда уклонялся от истины, но в общем был мне симпатичен, и в Совете обороны всегда был готов поддержать меня, особенно против Палицына, которого он совсем не выносил. Бирилев 30 октября просил меня заехать к нему. Он сказал, что находил положение свое и мое очень неудобным, так как мы были министрами государя, а теперь нас посадили в кабинет Витте, и, бог весть, уживемся ли мы в нем? Поэтому он находил желательным, чтобы нас назначили членами Государственного Совета; это, кстати, покажет графу Витте, что наше положение независимое. Я ему ответил, что вполне с ним согласен, но ничего сделать не могу, так как у меня нет нужных для этого связей; но Бирилев взялся это устроить сам, кажется, через Трепова. Действительно, уже 4 ноября мы были назначены членами Государственного Совета, а 7 ноября на заседании Совета мы были приняты в число его членов; вместе с нами были приняты: барон Фредерикс, Дурново, Шванебах, Коковцов, Дейтрих и Косыч. Церемония приема состояла в том, что прочитывался указ о назначении такого-то членом Совета; вновь назначенный вставал и кланялся Совету, который весь вставал и отвечал на поклон.

В то время я этим назначением особенно не дорожил, так как в Совете заседать не собирался и думал, в случае увольнения из министров, выйти просто в отставку. При таких условиях это назначение являлось для меня лишь отличием и внешним знаком моей независимости от должности министра.

Об уходе с должности министра мне уже неоднократно приходилось думать. Раньше всего на эту мысль стали наводить ходившие в городе слухи о моем уходе. Уже 1 сентября явившийся ко мне корреспондент немецких газет Полли, между прочим, спросил меня, правда ли, что я ухожу? Такие же вопросы мне предлагали в Государственном Совете и даже от имени Витте, в конце октября и в ноябре. Причиной этих слухов, вероятно, были мои разногласия с большинством Совета обороны по вопросам об организации войск в Туркестане и об аттестациях. Но и сам я начинал серьезно задумываться над своим положением. Я уже говорил, что мое положение в Совете обороны, положение какого-то опекаемого и поучаемого, было обидно. Но я не сомневался в том, что мне удастся занять в нем лучшее положение, приобретя авторитет в его глазах; я надеялся, что Совет этот, если и будет тормозом для моих начинаний, но все же не остановит их, поэтому я не из-за Совета думал покинуть должность.

Причина была иная, чисто физическая: я не успевал выспаться! Управление громадным Министерством само по себе требовало массы работы, притом изо дня в день, а между тем бездну времени отнимали поездки в Петергоф для докладов и на смотры, заседания Советов: министров, обороны и Государственного. За три последних месяца 1905 года мне пришлось совершить 33 поездки к государю и быть на 37 заседаниях упомянутых Советов. Таким образом, из 92 дней 70 были нарушаемы внешними обязанностями, и только 22 дня, то есть почти не полная четверть, оставались у меня для своего прямого дела! Я держался правила, что все текущие дела должны выполняться в тот же день, так, чтобы к утру у меня не оставалось бумаг, за исключением лишь больших и сложных докладов, которые приходилось задерживать на несколько дней. Таким образом, работа Министерства шла без задержки, но я страшно уставал, и на вечерних заседаниях, а иногда и во время докладов, едва боролся со сном. Наконец, чтобы только выспаться, я 29 и 30 ноября пропустил два заседания Совета министров и одно Государственного Совета. Пройтись пешком удавалось один-два раза в месяц; о постороннем чтении не могло быть и речи и я потерял привычку читать газеты. Сидячая жизнь сделала меня чувствительным к простуде, которой я довольно серьезно болел в октябре и декабре. В общем, я чувствовал, что изнемогаю, притом даже не столько от работы, как от внешних обязанностей. Если к этому прибавить удручающее действие беспорядков в армии, то станет понятным, что я начинал думать об уходе на покой. Но самая трудность положения делала уход похожим на бегство с вверенного мне поста; я поэтому даже мечтал заболеть хоть тифом, чтобы иметь право уйти!

Вскоре представился, однако, другой внешний повод к уходу, которым мне не пришлось воспользоваться лишь потому, что я, в конце концов, все же добился того, чего хотел. Таким поводом к серьезному размышлению об уходе послужили две неприятности при моем личном докладе государю 3 декабря: государь мне сказал, что решил приостановить уже оглашенное увольнение половины членов Военного совета и Комитета о раненых и произвести ряд назначений на высшие должности, притом таких лиц, которых я считал вовсе непригодными. Об обоих этих вопросах я расскажу ниже. Я уже говорил, до чего Военный совет был переполнен членами при Куропаткине и особенно при Сахарове. То же произошло и с Комитетом о раненых. К концу 1905 года в первом числилось 47 членов, а во втором - 50; содержание их стоило предельному бюджету свыше миллиона рублей. Затем при военном министре состояло тоже около 50 лиц под разными наименованиями вместо штатных 6 лиц для поручений и б адъютантов.

Должен признаться, что я смолоду питал отвращение к личным адъютантам и другим бездельникам, носящим военную форму, не неся службы, и это у меня, по-видимому, наследственное: когда брат выходил в офицеры, то покойный отец ему говорил, чтобы тот никогда не шел в личные адъютанты! Положение личного адъютанта я вообще считаю не отвечающим достоинству офицерского мундира, так как вся его обязанность заключается в том, чтобы быть aux petits soins* у своего начальника и его жены - нечто вроде камердинера высшего ранга или, в лучшем случае, dame de campagnie**. При полном безделье их главное занятие сплетни и наушничанье.

Столь же невысокого мнения я был и о лицах, устроившихся на сверхштатные должности для поручений, в распоряжение, состоящие по Министерству или при ком-либо из начальствующих лиц: все это были лица либо потерпевшие крушение на службе, либо не желавшие служить, но по протекции устроившиеся на места, где у них не было дела, но было содержание, и даже получались за что-то награды.

Военный совет и Комитет о раненых состояли из людей иного рода: тут в большинстве заседали старцы, имевшие за собою долгую государственную службу, занимавшие на ней ответственные должности, и лишь в самое последнее время туда стали попадать лица, более или менее случайно выскочившие на высшие должности и столь же быстро с них уволенные (Волков, Сахаров).

Комитет о раненых, собственно говоря, совершенно лишнее учреждение, так как вся работа по призрению раненых лежит на Канцелярии Комитета, а сам Комитет собирается лишь для виду и, в действительности, является богадельней для генералов. Первоначально он состоял, кажется, из пяти-шести человек и в таком виде еще имел какой-либо смысл, но в составе пятидесяти членов он уже являлся прямой бессмыслицей. Достаточно сказать, что совершенно бездельный Комитет стоил казне больше чем вдвое дороже, чем работавшая за него Канцелярия.

На Военном совете лежали весьма важные задачи по военному законодательству и хозяйству. Я не стану утверждать, что он хорошо исполнял свои функции, так как его деятельность всецело зависела от Канцелярии Военного министерства: если последняя работала хорошо и критически освещала дела, то Военный совет добросовестно вникал в них, и его решения в громадном большинстве случаев получались справедливые и беспристрастные; когда же Канцелярия с каким-либо делом соглашалась, то его успех в Совете уже был предрешен. И здесь также была извращена благая мысль Николая I при учреждении Военного совета: образуя его в небольшом составе (помнится, тоже пять-шесть членов), Николай I имел в виду, чтобы члены Совета сами работали и изучали дела; с расширением же коллегии и с оставлением в ней старцев до самой смерти уже не могло быть речи о подобной работе, а члены Совета стали смотреть на свои должности, как на почетные синекуры*, сопряженные с правами, но не возлагающие на них какие-либо служебные обязанности. Укажу для примера на изложенный мною выше случай претензии членов Частного присутствия в начале 1904 года по случаю созыва их на экстренное заседание и на немедленное разглашение ими в клубе государственной тайны, которую их особо просили хранить! Или еще на то, что, например, член Совета генерал Дандевиль, не говоря никому ни слова, просто перестал ездить в Совет и не бывал в нем несколько лет, хотя выезжал из дома! Очевидно также, что у членов большой коллегии не могло быть того чувства ответственности за решения Совета, как у Совета времен Николая I.

Но пожизненное пребывание членов Совета в должности было, вместе с тем, и полным абсурдом, так как со старостью являлись и немощи (глухота Резвого) и болезни и, наконец, ослабление умственных способностей; но даже не заходя так далеко, члены Совета, находясь долго в должностях без определенных обязанностей и без связи с войсками, отставали от действительной жизни и судили обо всем по своим воспоминаниям о временах давно минувших. Очевидно, что состав Военного совета и положение его членов были ненормальны; необходимо было сократить его состав и ограничить как-либо время пребывания его членов в Совете. Об этом я неоднократно докладывал государю, приводя в подкрепление своего доклада, еще два соображения: безденежье Военного министерства и намечавшееся учреждение Верховного военно-уголовного суда.

Безденежье действительно было большое, а, между тем, я на средства предельного бюджета должен был взять два новых крупных расхода, которые признавал до крайности ненужными: усиление пенсий и улучшение положения сверхсрочнослужащих. О получении на это средств сверх предельного бюджета нечего было и думать при тогдашнем состоянии финансов и после того, как мне удалось вырвать почти по 40 миллионов рублей в год на улучшение быта нижних чинов! Поэтому надо было во что бы то ни стало сокращать расходы из предельного бюджета, начав, очевидно, с непроизводительных.

Учреждение Верховного военно-уголовного суда{121}* возлагало на Военный совет совершенно новые функции: Частное его присутствие являлось своего рода следственной комиссией для рассмотрения дел, подлежавших ведению этого суда, а в состав самого суда должны были входить пять членов из состава Военного совета. В состав Частного присутствия всегда назначались наиболее дельные и работоспособные члены Совета, а набрать из остальных в члены Верховного суда людей действительно достойных и физически еще выносливых уже было трудно. Но и это еще не все: члены Совета были почти все чрезвычайно милые старички, обладавшие тою мягкостью и добротой, присущими старости, которые делали их столь симпатичными в обществе, но вместе с тем - делали их совершенно непригодными в судьи по воинским преступлениям*.

Два или три раза я докладывал государю о необходимости сокращения состава Военного совета и Комитета о раненых, но государь указывал мне, что это можно сделать лишь при условии обращения излишних членов в неприсутствующие, без увольнения их от службы. Несомненно, этим путем работоспособность Совета могла быть поднята, но не достигалось той экономии, которая была нужна во что бы то ни стало. Поэтому я на такое решение вопроса не шел, а решил настаивать на своем.

Члены Военного совета и Комитета о раненых считались подчиненными непосредственно государю и до того времени никогда не увольнялись от службы, а поэтому в отношении их я ничего не мог предпринять без его согласия; в отношении же других членов я не был связан, а потому с осени начал гонение на сверхштатных чинов, раньше всего на состоявших при мне, а затем и при главных и окружных управлениях.

Как и во всяком деле, самым трудным оказалось начало. По моему поручению Забелин предложил большинству состоявших при мне лиц подать в отставку. При этом были оставлены лишь те лица, которые несли какие-либо служебные обязанности, и лишь несколько лиц оказались при мне временно сверх штата, как например, генерал Скалон редактор "Истории Военного министерства".

Тогда же было сокращено число личных адъютантов: при министре - с шести до четырех, при командующих войсками - с трех до двух, а у корпусных командиров они вовсе были отняты. Эта мера, относительно мелочная, все же дала сбережения около ста тысяч рублей в год. Лично мне адъютанты были вовсе не нужны, так как на квартире они при мне не дежурили, и я дежурного адъютанта видал лишь на официальных приемах в Министерстве по четвергам и субботам. Оставил же я себе четырех адъютантов только для того, чтобы сохранить престиж военного министра. Адъютантами я оставил Чебыкина и Воейкова, бывших в этой должности еще при Ванновском, и вновь взял из "состоявших при" ротмистра Каменева, которого мне рекомендовал барон Фредерикс*.

Переданное Забелиным предложение оставить службу не только удивило, но попросту возмутило лиц его получивших, которые сочли это за незаслуженную обиду - до того прочно вкоренилось в них убеждение в своем праве пожизненно состоять на службе без всякого дела! Поэтому они являлись ко мне по четвергам для объяснений. Из такого рода разговоров помню два, с генералами Потоцким и Бельгардом.

Генерал-лейтенант Потоцкий командовал дивизией, которой лишился из-за какой-то бестактной выходки, и состоял при министре сверх штата; во время войны он был председателем Главной эвакуационной комиссии, а затем вновь состоял без дела. Явившись ко мне, он спросил: какое преступление он совершил, что его хотят уволить? Я заявил, что он ни в чем не обвиняется, но в видах экономии мне надо уволить со службы всех сверхштатных лиц. Тогда он просил дать ему дивизию, но я ответил, что об этом надо было просить во время войны, а теперь об этом не может быть и речи, так как при демобилизации многие лица, командовавшие дивизиями на войне, останутся за штатом. Тогда он меня спросил: так что же моя сорокалетняя служба пропадает? Я ответил, что отнюдь нет: она будет вознаграждена, а как - о том писано в законе: чином, мундиром и пенсией, и на этом прекратил разговор.

Генерал-майор Бельгард состоял при министре для поручений. Он явился с претензией, что его хотят уволить после того, как он восемнадцать лет состоял при министре! Я его спросил, что же он за это время сделал? Он мне перечислил поручения, которые исполнял. Я ему сказал, что их было, кажется, штук девять? "Значит одно поручение в два года? И за это Вы восемнадцать лет получали содержание и из поручиков или капитанов попали в генералы?" Он заявил, что теперь готов исполнять всякие поручения, но я ему возразил, что какие же это могут быть поручения? Если за восемнадцать лет четыре столь разных министра, как Ванновский, Куропаткин, Сахаров и я, могли найти ему лишь по одному поручению в два года, то какой же Вы генерал для поручений? Он стал просить о назначении состоять по Министерству без содержания с производством в генерал-лейтенанты; я ему предложил на выбор: отставку с производством или зачисление по Министерству без производства, и он выбрал первое.

Такого рода тяжелые разговоры повторялись многократно. Сверх того, много было трудных разговоров со старшими чинами, претендовавшими на кресло в Военном совете или Комитете о раненых и обижавшимися моим решительным отказом в их домогательстве; они не хотели понять, что обе коллегии уже переполнены, а претендовали на то, что такие-то сверстники и ровесники их уже там заседают, а я их хочу обидеть! Не имея еще согласия государя на сокращение обеих коллегий, я даже не мог в разговорах с ними намекать на это предположение, которое лучше всего могло бы уяснить полную безнадежность их домогательств. Однако, после третьего или четвертого моего устного о том доклада, государь согласился на увольнение части членов обеих коллегий в отставку. Военный Совет я предложил довести до состава, указанного в штате, то есть до восемнадцати членов, а Комитет о раненых - до пяти, но государь указал состав в десять членов*.

Выбор членов Совета, подлежащих увольнению, я произвел при содействии Забелина и Поливанова, хорошо знавших состав Совета. В отношении Комитета пришлось руководствоваться справкой о том, кто из его членов фактически бывает на его заседании и сведениями о предыдущей службе.

Для приведения Военного совета в штатный состав, из 48 его членов необходимо было уволить 30; но из них двое - Рерберг и граф Татищев - были одновременно членами Государственного Совета, так что они могли считаться не занимающими вакансий в Военном совете, даже оставаясь членами его. Эллис и Данилов тоже занимали другие должности, но в военном ведомстве* и в Совете не бывали, поэтому их решено было уволить из членов Совета. Затем были предназначены к увольнению от службы барон Вревский и Беневский, как жившие вне Петербурга и никогда в Совете не бывавшие; Дандевиль, как не бывающий в Совете; Лермантов, Яновский и Гюббенет, как совсем больные, не бывающие в Совете; Подымов, Хлебников, Барсов и Новицкий, как очень старые и болезненные; Случевский, как бесполезный и даже вредный болтун, не имевший за собою каких-либо прежних заслуг; Ридигер и Столетов, как вовсе бесполезные; Максимовский, Турбин, Штубендорф, Головин и Ставровский, как бесполезные, притом не занимавшие раньше каких-либо высших должностей; наконец, Корольков, Васильев, Конович-Горбатский, Майер и Волков, как люди, ничем не выдающиеся и тоже не занимавшие высших должностей.

В Комитете о раненых из 49 членов 39 подлежали увольнению, причем 35 вовсе увольнялись от службы, а 4 члена, занимавшие одновременно и другие должности, лишались звания членов Комитета (Гриппенберг, Лаунитц, Сахаров и Оношкович-Яцына).

Все дело об увольнении членов из обеих коллегий подготовлялось в полном секрете**, а по получении в первой половине ноября согласия государя на эту меру, я представил ему списки, подлежащих увольнению, а затем к его подписи и указы об увольнении от службы 25 членов Военного совета и 35 членов Комитета о раненых и об увольнении от должности членов Совета 2 человек и Комитета - 4 человек.

Имея в руках уже подписанные указы, я считал, что дело, по поводу которого было столько колебаний, наконец-то решено окончательно, но оказалось, я все же ошибался. Чтобы по возможности смягчить удар, наносимый старикам, я сам испросил разрешение: объявить об увольнении лишь через две недели, а теперь же предупредить их о нем письмами; пенсию назначить (помнится) в 6000 рублей и единовременное пособие - в 1500 рублей; предоставить им право (небывалое) носить в отставке форму лиц, состоящих на службе. Тотчас по рассылке писем поднялась буря: у всех шестидесяти увольняемых генералов были многочисленные знакомства, а у многих и сильные связи, и все это было поднято на ноги, чтобы как-либо избавить их от грозившей беды; некоторые из них явились и ко мне, но от меня, конечно, ничего не добились. Вслед за тем, 26 ноября, в Царском, на георгиевском празднике, член Военного совета Столетов обратился с просьбой к государю, которому с трудом удалось от него отделаться, но Столетов сумел его атаковать вторично*.

Наконец, при моем личном докладе 3 декабря, государь мне сказал, что его до того одолевают просьбами, устными и письменными, что он считает нужным пересмотреть списки увольняемых, и прибавил, что ему тяжело тотчас после войны увольнять от службы георгиевских кавалеров. Не знаю, что дало ему эту последнюю мысль - просьбы Столетова или может быть сильное ходатайство за кого-либо другого (Штакельберга?). Во всяком случае, он раньше об этом не говорил и первоначально утвердил мне списки увольняемых без каких-либо возражений и, как будто, даже не особенно интересовался значившимися в них фамилиями. Теперь же пересмотр этих списков и устройство судьбы увольняемых он поручил генерал-адъютанту Рихтеру. Вместе с тем, самое увольнение он отлагал до Нового года.

Рихтер был человек чрезвычайно почтенный, но все же передача моих предположений на его критику была обидна. Существенное изменение моих списков подорвало бы мой авторитет и я решил в таком случае оставить должность. Рихтер еще в течение декабря выполнил свою задачу; о членах Военного совета он, кажется, советовался с Рербергом. В результате он предложил оставить в Военном совете четырех лиц: Столетова, Ридигера и Ставровского, как георгиевских кавалеров, и Васильева, как человека еще свежего, но зато предложил уволить нескольких других, как бесполезных (кого - не помню); в Комитете о раненых он полагал оставить всех георгиевских кавалеров, вследствие чего в нем оставалось не десять, а двадцать членов. Я заявил Рихтеру, что если государь захочет оставить на службе лишних членов, то против царской милости я спорить не могу, но не допускаю мысли, чтобы из Военного совета был уволен кто-либо, кого я считаю желательным сохранить в нем. Рихтер немедленно согласился со мною.

Не получая от государя никаких новых указаний по этому вопросу, я спросил Рихтера, как обстоит дело? Письмом от 23 декабря он мне сообщил, что еще 16 декабря он представил свои списки государю. Было очевидно, что государь все еще колеблется. Наконец, при моем личном докладе 27 декабря, он мне передал списки Рихтера.

По этим спискам были составлены новые указы; я отвез к государю их, а также и раньше подписанные; новые он подписал, а старые тут же разорвал. Самое объявление указов и приказов об увольнении я отложил до 3 января 1906 года, чтобы увольняемые могли 2 января получить столовые за январь и квартирные за январскую треть.

В Военном совете оказался сверхкомплект в четыре члена и в Комитете около десяти членов. Чтобы не прекращать надолго приток свежих сил, я испросил разрешение государя, до устранения сверхкомплекта, назначать по одному новому члену вместо каждых двух выбывающих. Я при этом имел в виду и то, что мне едва ли удалось бы вовсе прекратить назначение новых членов до устранения сверхкомплекта; новое же правило о назначении одного на две вакансии соблюдалось точно, без отступлений.

В Военном совете, где сверхкомплект был невелик, а в конце 1906 года была временно введена категория неприсутствующих членов, это переходное время длилось недолго, но Комитет о раненых ко времени моего ухода из Министерства все еще был в сверхкомплекте.

По поводу объявления приказа об одновременном увольнении от службы 44 генералов* я помню лишь два инцидента. Барон Вревский, которого я никогда не видал, написал мне из Парижа, что увольнение свое из Военного совета считает мерой вполне правильной и справедливой, а Дандевиль написал государю прошение с просьбой предать его суду, если он совершил какое-либо преступление, но не увольнять его со службы без суда. Правда, что он был заслуженный, с двумя "Георгиями", но он сам себя обрек на увольнение, не бывая в течение нескольких лет в Совете.

Не могу не указать здесь на удивительное переплетение пределов власти, присвоенной "семи няням" военного ведомства. Во главе их всех стоял великий князь Николай Николаевич; между тем, я такую серьезную меру проводил без его ведома и только перед самым ее осуществлением, при случае рассказал ему о ней. Мало того, Случевского, который по его выбору был в 1905 году членом Совета государственной обороны, то есть был им признаваем выдающимся генералом, я определил никуда не годным** и испросил его увольнения от службы, даже не спросив о том великого князя! Можно ли придумать более абсурдный сумбур взаимных отношений и пределов власти?

Еще с одним великим мира сего я не считался в этом деле - с великим князем Михаилом Николаевичем, председателем Комитета о раненых. Все новые назначения членов Комитета делались лишь с его согласия, а тут более половины членов были уволены без его ведома! Но отношения с ним, очевидно, еще более затянули бы дело и привели бы к преждевременной его огласке.

Объявление приказа 3 января я считаю поворотным пунктом в воззрениях на службу старших чинов армии, разрывом с прежними взглядами на армию, как на богадельню.

Увольнение от службы Коханова было первым предостережением об ответственности даже старших чинов за свои служебные действия, но это все же был единичный случай, причем о причине увольнения лишь приходилось догадываться.

Это же увольнение было массовое, указывавшие на твердо установленный новый курс: оставления в должности только лиц пригодных и сокращение всяких синекур. Я считаю, что за время управления Министерством я успел положить серьезное начало лишь улучшению личного состава армии, а все прочие меры оставил своему преемнику в зародышном положении. Для улучшения же командного состава его надо было раньше всего освободить от массы генералов, уже никуда не годных, устарелых или обленившихся*, не только бесполезных, но и вредных уже тем, что они закрывали дорогу молодым силам; но это было противно всем нашим традициям за многие десятки лет и главное - оно было в корне несимпатично государю! Очистка же двух коллегий от ненужных членов являлась первым шагом в новом направлении, шагом особенно важным в смысле согласия государя (хотя и вынужденного) на принятие нового курса; я убежден в том, что согласие его последовало только ввиду предстоявшего созыва Государственной Думы, которая несомненно заставила бы сократить состав обеих коллегий, если бы я не сделал этого раньше.

Увольнение от службы 44 старших чинов с должностей, считавшихся пожизненными, произвело громадное впечатление: не только прекратились всякие сетования на отказы в назначении новых членов Совета и Комитета, но и сверхштатные лица, коим было предложено оставить службу, поняли, что протестовать против этого не приходится и не являлись ко мне с претензиями. Вместе с тем, сразу поднялся авторитет военного министра, не только решившегося на такую меру, но и добившегося ее осуществления. Никто не знал, с каким трудом она была вырвана и что министр сам уже предвидел необходимость расстаться с должностью, а потому казалось, что он в большой силе, - а силу у нас всегда уважают больше всего! На деле же, у меня никогда не было никакой силы в смысле личного расположения и поддержки государя; и в данном случае он лишь после долгих колебаний уступил моим доводам, а еще более - сознаваемой необходимости. При следующем случае он мог и не уступить - и в этом было существенное отличие моего положения от того, которое занимал Чернышев, Милютин и Ванновский, действительно сильные, благодаря расположению и поддержке своих государей; они притом служили им, думая и работая с ними в унисон. Мне же приходилось служить своему государю, борясь с его же симпатиями и укоренившимися взглядами, ведя эту борьбу постепенно, но настойчиво, с надлежащим почтением, но неукоснительно; меня никогда не удивляло, что он меня при таких условиях не полюбил; я наоборот преклоняюсь перед его долготерпением. Очевидно, он чувствовал, что я служу от сердца и иду по нужному пути, а потому и терпел.

Высочайший приказ от 3 января 1906 года положил прочное основание той ненависти, которую я вызвал к себе среди массы увольняемых и их семейств. Чувство это вполне понятно и является неизбежным уделом всякого начальника, который ищет не популярности, а пользы делу; обидным является лишь то, что взамен никогда не приобретешь благодарности тех лиц, которые выгадывают от принимаемых мер, - получаемое ими служебное движение они относят к изменившимся обстоятельствам, да и к собственным заслугам!

Уволенные лица и их семьи не могли, конечно, примириться с совершившимся фактом и досаждали государю всякими просьбами всеми доступными им путями, между прочим, и через императрицу Марию Федоровну. На новогоднем выходе (1906 или 1907 год) в Царском Селе, после завтрака, во время серкля*, я стоял довольно далеко сзади. Императрица, обходя публику, увидела меня и постепенно, среди расступившихся лиц, направилась ко мне и сделала мне попросту выговор, что столько старых и заслуженных генералов уволены со службы. Я ей сказал о необходимой экономии, но она на это не обратила внимания. Вероятно, ей уже сильно надоели просители и жалобщики! Очень многие из отставных просились и попадали в ее ведомство в почетные опекуны, причем числились на службе, получая свою пенсию.

Другой важной мерой для улучшения состава армии явилось коренное улучшение положения сверхсрочнослужащих унтер-офицеров. Я этой мере придавал чрезвычайное значение, так как считал, что без хороших сверхсрочных невозможно поставить прочное обучение и воспитание нижних чинов; кроме того, они, как я уже упоминал, должны были, по моему убеждению, служить главным контингентом для пополнения корпуса офицеров в военное время. На осуществление намечавшихся в этом отношении мер требовался расход до 9 миллионов рублей в год. При всем нашем безденежье, я решил провести эту меру полностью, отказавшись от всяких иных новых расходов за счет предельного бюджета.

Унтер-офицерский вопрос служил темой для моей диссертации и с тех пор я не переставал интересоваться им. Одной из первых работ, порученных мною Главному штабу, была разработка вопроса об увеличении преимуществ, даваемых за сверхсрочную службу. На эту службу у нас и раньше шли крайне неохотно. Теперь же, после несчастной и тяжелой службы войск по подавлению внутренних беспорядков, приходилось опасаться, что мы вовсе останемся без сверхсрочных. Чтобы помочь беде, нужно было принять сразу решительные меры, дабы сделать сверхсрочную службу действительно заманчивой.

Главное значение имели, конечно, дополнительные денежные оклады и разные добавочные отпуски в смысле обмундирования и пищи*. По личному моему настоянию в новое положение было внесено указание, что, при некомплекте сверхсрочных, на их вакансии не могут быть производимы срочнослужащие. Было это сделано потому, что до этого времени нижние чины относились недружелюбно к сверхсрочным из-за того, что они лишали более молодых возможности быть произведенными в унтер-офицеры. Чтобы вовсе устранить это препятствие к удержанию на сверхсрочную службу, я и ввел упомянутое правило. Тем не менее, по издании 6 декабря нового положения, от войск посыпались ходатайства об исключении этого правила; но я стоял на своем и лишь первые два года (помнится) были допущены отступления.

Затем Главному штабу было поручено разработать вопрос о возможно полном обеспечении будущности сверхсрочных. С этою целью надо было выяснить, какие гражданские должности они могли бы получить без особого испытания, и на какие должности мы могли бы их особо готовить с тем, чтобы они подвергались особому испытанию, для чего я был согласен командировать их на срок до полугода с сохранением содержания. Первый вопрос двигался медленно, главным образом, по вине других министерств, а второй завяз в Главном штабе, несмотря на неоднократное мои напоминания. Я о нем говорил с министрами путей сообщения Шауфусом и Рухловым и с министром народного просвещения - Шварцем (о подготовке в народные учителя), и все отнеслись к делу сочувственно, но Главный штаб его похоронил. Это яркий пример тому, как управление может затормозить личное начинание министра, если только он сам не следит настойчиво за его выполнением, а я, признаюсь, лишь изредка вспоминал о нем.

Для более успешного обучения нижних чинов, было настоятельно нужно освободить войска от всяких работ, отвлекавших их от службы. Коренное улучшение быта нижних чинов позволило тогда же отменить вольные работы, ставшие ненужными с обеспечением продовольствия и прочих нужд нижних чинов. Оставалось еще освободить войска от многочисленных хозяйственных работ, главным образом, в сапожных мастерских. Это было особенно настоятельно в предвидении необходимости сократить сроки действительной службы.

Ростковскому было дано поручение - изыскать способы к полному освобождению войск от шитья одежды и сапог и к отпуску всего белья в готовом виде. С шитьем новых вещей не так трудно было справиться, так как это дело уже было налажено: часть вещей и сапог уже шились в казенных и частных мастерских для отпуска их в готовом виде, и лишь нужны, были деньги для расширения операции и время для вызова к жизни новых частных мастерских, с этой частью задачи мы справились в течение двух-трех лет. Несравненно большее затруднение представило устройство пригонки, обновления и починки вольным трудом обмундирования и обуви в частях войск, так как для этого нужны были многочисленные мелкие мастерские в местах расположения войсковых частей; а между тем, по собранным Интендантством данным, эти работы требовали даже больше времени, чем шитье новых вещей; налаживать это дело приходилось постепенно. Раньше всего его удалось устроить в крупных центрах, а затем оно уже распространилось постепенно и на мелкие пункты квартирования войск, где постепенно находились предприниматели, устраивавшие свои мастерские. При мне это дело еще не было вполне закончено*.

Благодаря этим мерам постепенно уменьшалось отвлечение нижних чинов из строя, но все же мы были еще очень далеки от того, чтобы все нижние чины, числившиеся строевыми, в действительности были таковыми! Этому противоречили все традиции нашей армии. Действительно: мы всегда были бедны деньгами, а поэтому на громадную армию отпускались совершенно недостаточные средства. Поэтому армия и должна была сама себя обслуживать и даже на вольных работах сама зарабатывать себе часть средств на свое пропитание и удовлетворение мелких нужд солдата! Так оно велось исстари, и уже при Екатерине II вольные работы были вполне узаконены и лишь требовалось сугубое наблюдение, чтобы они на этих работах казенной одежды "безвременно не изодрали". Понятно, что такое нищенское положение армии стало чем-то привычным и, казалось даже, неизбежным и чуть что не нормальным! Способствовало этому еще и то, что во времена крепостного права все на Руси, начиная с правительства и кончая помещиками, крайне нуждаясь в деньгах, вместе с тем располагали многочисленными даровыми рабочими, труда которых привыкли вовсе не экономить. Как правительство, так и частные лица, норовили произвести все нужные работы не вольным, а крепостным трудом, причем на число даровых рабочих не скупились, и, например, число челяди в барском доме во много раз превосходило то, которым мы обходились ныне. Этот взгляд на дело естественно был перенесен и на армию, пополнявшуюся в то время преимущественно крепостными людьми.

Крепостное право давно уже отошло в область преданий, но традиции крепко укоренились в армии и их поддержанию способствовал недостаточный отпуск денег на содержание армии. Не только постройка обмундирования, но и ремонтные работы в частях, очистка улиц, а в дальних округах - даже постройка казарм производились нижними чинами*, они же назначались денщиками к офицерам и чиновникам, а в офицерских собраниях - поварами и прислугой. Если к этому прибавить, что внутренние наряды были громадны (отчасти вследствие неустройства казарм**), что им же приходилось нести большие внешние наряды по окарауливанью не только воинских складов, но и тюрем, казначейств и проч., то станет понятным, что правильное обучение солдата продолжалось всего несколько месяцев, от его приема на службу и до постановки его в строй; что зимой в ротах на занятия удавалось собрать не более 10-15 человек старослужащих, а в лагерь даже для наиболее важных учебных занятий части выходили в строй по 24 ряда в ротах при штатном составе в 48 рядов!

Очевидно, что такая армия не могла считаться ни обученной, ни прочно воспитанной; она была лишь декорацией, самообманом. До чего непрочно было даваемое ею обучение и воспитание, лучше всего доказывали запасные, уже через несколько лет терявшие не только воинский вид, но и воинский дух. Обиднее же всего было то, что корень всего зла лежал в совершенно неуместной и даже невыгодной для государства скупости: на армию тратили деньгами 300-400 миллионов в год; столько же примерно страна теряла вследствие отвлечения от производительного труда миллиона с четвертью людей и сотни тысяч лошадей - и получали армию необученную и не отвечавшую этим громадным расходам. Для приведения же ее в надлежащий вид и обозначения ее действительной прочности, нужно было додать 100-200 миллионов в год, но их-то никогда не оказывалось.

Тут, очевидно, нужны были коренные преобразования, среди которых закрытие полковых швален и сапожных мастерских являлось лишь первым шагом. Нужны были меры организационные в смысле уменьшения числа рот, из коих каждая требовала определенного наряда, и увеличения числа рядов в них; нужно было перестроить все войсковое хозяйство в том смысле, чтобы установить на все нужды надлежащие отпуски и упразднив стремление к накоплению экономических сумм, вместе с тем отнять повод к употреблению нижних чинов на хозяйственные работы; для освобождения войск от содержания и исправления обозов надо было развить обозные части, образовав при них обозные мастерские; наконец, надо было уменьшить расход людей на всякие нестроевые назначения.

Все эти меры были до крайности сложны, требовали подробного обсуждения и расчетов и должны были потребовать упорной борьбы для получения нужных средств, но все они были поставлены на очередь и разрабатывались, за исключением изменений в организации, которые серьезно стали разрабатываться лишь весной 1906 года, когда я их поручил лично Поливанову, но исполнение было надолго задержано великим князем Николаем Николаевичем. За вопрос о преобразовании войскового хозяйства никто сначала не хотел браться серьезно, так как оно, по приблизительным соображениям, должно было потребовать миллионов пятнадцать в год, а получение их казалось невозможным. Я все же настоял на его разработке и мне посчастливилось потом найти в генерале Во даре отличного работника и руководителя в этом деле, но об этом речь впереди. Преобразование обозных войск было в связи с общими изменениями в организации, а потому поневоле откладывалось вместе с ними*, и только сокращение числа денщиков, как меру наиболее простую, мне удалось провести (кажется) в 1906 году, где и будет уместно сказать о ней.

Обращусь вновь к текущим событиям 1905 года. Состояние флота становилось все хуже и он являлся несомненной опасностью для страны. Государь это вполне сознавал и однажды по поводу какого-то беспорядка в Черноморском флоте вполне спокойно сказал, что Севастопольская крепость должна быть готова пустить его, буде нужно, ко дну. И тем не менее, он к флоту всегда питал чрезвычайные симпатии! Неоднократно он, например, по докладам как моим, так и великого князя Николая Николаевича, соглашался на подчинение моряков сухопутным властям, но затем, по докладу морского министра, устанавливал обратное отношение, причем получалось курьезное положение: крепостной гарнизон должен был охранять крепость от бунтовщиков флота, а между тем, гарнизон через коменданта подчинялся главному начальнику того же флота. Абсурдность такого положения была неоспорима, государь ее признавал, но не мог устоять против довода морского министра, что подчинение бунтующего флота коменданту будет ему обидно!

В субботу 12 ноября государь до начала моего доклада принял одновременно Бирилева и меня для обсуждения вопроса о положении флота. Разговор происходил в кабинете за круглым столом, на котором всегда лежали книжки разных журналов, причем государь сел между нами**. Бирилев говорил, что все обойдется и надо лишь иметь терпение; я же настаивал на том, чтобы личный состав флота был сокращен до такого минимума, чтобы имевшиеся офицеры действительно могли взять в руки и обратить его в действительную воинскую часть, которую впоследствии можно было бы вновь развить до нужной численности. Излишние суда надо поставить на хранение в порты и откровенно сказать себе, что у нас флота нет. Никакого решения не последовало.

Зато под председательством великого князя Николая Николаевича была образована комиссия для обсуждения вопроса: что делать с флотом? Сначала, 15 ноября, были созваны только военные лица (я, Палицын, Вернандер, Газенкампф и Мышлаевский). Мы единогласно пришли к заключению, что флот надо раскассировать и начать заново формирование его личного состава, для чего во главе его поставить не моряка, а военного генерала, и даже наметили кандидата Вернандера. На следующий день было заседание с моряками, которые уверяли, что они все приведут в порядок. Не помню был ли составлен журнал этих заседаний и что с ними сталось, но только результатов никаких не получилось.

После этого инцидента Совет обороны, кажется, уже ни разу не касался морских вопросов, так как все равно его решения, в случае несогласия морского министра, не имели никаких шансов быть осуществленными. При таких условиях Совет, с одной стороны, отказывался от одной из своих важнейших функций объединения сухопутной и морской обороны, а с другой - присутствие в нем моряков при обсуждении военных дел являлось совершенно нормальным. На упомянутом заседании комиссии, 16 ноября, выяснились удивительные порядки, существовавшие во флоте. Настаивая на сокращении флота, я предложил выделить из него ненадежных чинов и даже предлагал взять их к себе в войска, но мне ответили, что в душу не заглянешь и определить, кто ненадежен, нельзя. Я предложил начать с другого конца и отобрать хотя бы надежных боцманов (фельдфебелей), которые выбирали бы нижних чинов, которых они ведь должны знать! Но оказалось, что и они их не знают и знать не могут, потому что во флоте личный состав попросту совсем не был организован! Во флоте масса специальностей, которые изучаются матросами в разных школах, командах, на заводах; весной, при подготовке какого-либо судна к плаванию, ему из всех этих школ собирают команду: столько-то машинистов, кочегаров, штурвальных, сигнальщиков, артиллеристов, минеров и просто матросов. В течение плавания вся эта пестрая толпа слаживается, но осенью ее опять разбирают по мастям в те же школы и команды*. На следующий год повторяется та же история с набором новой команды из новых людей и роспуском ее осенью. Флотские экипажи тоже не представляют собою чего-либо постоянного по составу, а это лишь странноприимные дома для матросов, находящихся в данное время без дела, и мне очень просто объяснили, что не только боцман не знает нижних чинов своей роты, но и сосед по койке не всегда знает, кто около него спит, так как на вопрос о том, кто его сосед, часто лишь может ответить, что спал сначала такой-то, потом три дня был такой-то, а теперь его не видно, вероятно, перевели куда-либо?

При таких чудовищных условиях, конечно, нечего было и мечтать об установлении во флоте когда-либо какого-либо порядка, но моряки упорно утверждали, что иначе и быть не может, что при массе специальностей это неизбежно, что во всех флотах практикуется та же система и т. д. Спорить против этих доводов мы, сухопутные, не могли по полному незнанию морской службы, но здравый смысл и непорядки во флоте указывали на то, что флот наш, если он не подвергнется коренным преобразованиям, то останется навсегда столь же ненадежным и даже опасным для страны.

Бирилев мне как-то говорил, что настроение флота оригинальное: матросы бунтуют против ближайшего начальства, но назвать их политически ненадежными нельзя, так как он почти любого матроса мог бы поставить часовым у спальни государя, а один бунтовавший экипаж был по его настоянию послан на усмирение беспорядков в Балтийских провинциях и там действовал отлично.

В ноябре у государя в Царском Селе состоялись два заседания Совета министров (9 и 18 ноября), имевшие, по-видимому, целью сломить упорство министра юстиции Манухина. Государь заявил, что, при повсеместных беспорядках, необходимо, чтобы виновные подвергались возможно скорее законному наказанию, а между тем, гражданские суды не достаточно строго относятся к подобным делам, и многие из членов судебного ведомства сами принадлежат к противоправительственным партиям, и требовал от Манухина мер к усилению судебной репрессии и к очистке судебного ведомства. Манухин на это отвечал весьма спокойно и твердо, что судьи должны судить по совести и никакого давления на них он не имеет права оказывать, а политические убеждения, не выразившиеся в действии, не наказуемы, и добавил, что если все это признается нужным, то он просит заменить его другим лицом. Впоследствии мне как-то пришлось упомянуть об этих заседаниях, и государь мне сказал: "Да это тогда, когда я разносил Манухина!" По моим воспоминаниям, это была вполне неудачная попытка разноса, так как Манухин отвечал с большим достоинством и не поступился своими убеждениями. Это вообще был человек безукоризненно порядочный и чрезвычайно знающий. Он вскоре был заменен Акимовым.

В Государственном Совете, в общем его собрании, рассматривались внесенные Военным министерством новые правила о призыве войск для подавления беспорядков; при этом Совет выказал порядочное фарисейство. В одной из статей говорилось, что, по усмотрению военного начальства, употребляется, когда нужно, холодное или огнестрельное оружие, причем употребление холостых патронов воспрещается. Совет признал эту последнюю оговорку неуместной, так как она указывает на то, что непременно должно последовать кровопролитие, точно употребление оружия может преследовать иную цель! Я предложил то же указание перенести в другую статью, где говорилось, что предупреждение о действии оружием делается сигналом или голосом; добавив, что употребление для сего холостых выстрелов не допускается; мое предложение было принято.

Во второй половине ноября почта и телеграф повсеместно бастовали. К великому моему удивлению, я 22 ноября получил телеграмму от и. о. начальника Закаспийской железной дороги о том, что комендант крепости Кушка, генерал-майор Прасалов, объявил крепость в осадном положении и предал военному суду инженера Соколова и других лиц. Я тотчас запросил Ташкент, Асхабад и Кушку - в чем дело? Ответов не получил, да и вряд ли мои телеграммы были отправлены по назначению, так как отправлялись только телеграммы, угодные стачечным комитетам. Затем я, в тот же день, получил кучу телеграмм от разных железных дорог с требованием отменить казнь Соколова и угрозой, в противном случае, новой всеобщей забастовкой железных дорог. Такие же телеграммы получил и Витте. Я послал Прасалову телеграмму: приостановить казнь до представления объяснений. Немедленно все успокоилось и опять ниоткуда не было никаких вестей, и только газеты левого направления расписывали Кушкинские происшествия, как произвол и зверство, несовместимые со свободами, возвещенными 17 октября.

О Прасалове я лично не имел никакого представления, да и впоследствии видал его всего раза два. По получении телеграмм я стал наводить о нем справки. Мне сказали, что это горький пьяница, допивающийся до потери рассудка. При таких условиях нельзя было ручаться за то, что он имел основание объявить крепость в осадном положении, а в особенности надо было приостановить казнь, если он действительно затевал таковую. Впоследствии оказалось, что Прасалов в этом деле поступил молодцом, хотя вероятно винные пары приподняли его предприимчивость. Он сразу прекратил всякую агитацию в крепости, а затем снарядил экспедицию, которая прекратила забастовку на Закаспийской железной дороге; это было тем более замечательно с его стороны, что начальник области, генерал-лейтенант Уссаковский, совершенно подчинился ходу дел в области и забастовке, считая, что после объявления Манифеста 17 октября всякие свободы уже даровали в безбрежных пределах, и он даже не имеет права воздействовать на стачечников. Как только сообщения были восстановлены и выяснилась общая картина происшедших в Закаспийской области событий, Уссаковский впредь до окончательного разъяснения дела был уволен от должности с назначением в мое распоряжение. Прасалову же, получившему на 6 декабря очередную награду (Станислава 1-й степени), я тотчас испросил следующую ленту.

Подробностей Кушкинского дела я теперь не помню; кажется, что в крепости никого не казнили, да и вообще все предприятие Прасалова осуществилось если не совсем бескровно, то легко. Уссаковский приехал в Петербург и заявил претензию на неправильное увольнение его от должности; о нем мне еще придется вспомнить.

Выше я уже говорил о состоянии военно-судебного ведомства и о причинах, побудивших меня назначить Павлова главным военным прокурором; остается сказать о последовавшей затем очистке ведомства от одряхлевших или непригодных элементов.

Помощник начальника Главного военно-судного управления, генерал Лузанов, по его просьбе был сделан сенатором; то же было сделано и для начальника Военно-юридической академии, генерала Платонова, которому это было обещано еще Сахаровым. Главный военный суд состоял из председателя и пяти членов, причем в нем лишь один член, тайный советник Быков, был свеж и работоспособен, а остальные по старости уже были совсем несостоятельными*. Для высшего кассационного суда такой состав являлся нетерпимым. Я уже предложил Павлову послать кого-либо из членов этого суда на ревизию полевых судов армии - они все должны были бы отказаться от поездки и сами признать свою несостоятельность, но обошлось и без этого.

Один из членов Главного военного суда, генерал Ушаков, бывший молодым офицером в Севастополе и получивший там легкую рану, на свою беду явился ко мне с просьбой дать ему место в Военном совете или в Комитете о раненых, так как он не в состоянии исполнять свою должность**. Я ему ответил, что обе коллегии уже переполнены, а ввиду его ссылки на рану сказал, что она, вероятно, была не очень тяжела, если он после того не только прожил, но и прослужил пятьдесят лет! Зато я изъявил полную готовность хлопотать для него об усиленной пенсии, и он сам подал в отставку. Вместо него был назначен старший из председателей окружных судов, Митрофанов.

Вслед за тем, сам ушел в отставку председатель Главного военного суда, генерал Лейхт, а на его место был назначен Митрофанов, вследствие чего ушли остальные военные члены суда, и Главный военный суд оказался обновленным.

О том, какие анекдотические судьи терпелись в военно-судебном ведомстве, можно судить по генералу Шендзиковскому. При одном из своих докладов Павлов жаловался мне, что в военные суды передается столько гражданских дел, что они с ними не справляются и просят о прикомандировании лишних судей, а их неоткуда взять! Я спросил, нет ли свободных судей в Петербургском суде? Он заявил, что нет, что все заняты по горло; есть Шендзиковский, да его послать нельзя, - он никуда не годен! Меня это заинтересовало. Оказалось, что тот лет 15-20 был профессором Военно-юридической академии, а год-два тому назад перешел в военные судьи, так как это ему выходило выгоднее. Но в этой роли он оказался совершенно неподходящим - постоянно путал и делал ошибки, и Главный военный суд уже сделал ему свыше тридцати замечаний. Я предложил его уволить, так как от такого судьи ведь лишь один вред! Павлов мне сказал, что ему можно предложить уйти самому, а если он не захочет, то внести предложение об увольнении в Главный военный суд, который один призван судить о служебной деятельности чинов военно-судебного ведомства. Я ему так и предложил поступить.

В следующий четверг Шендзиковский был в числе представлявшихся. Я его, кажется, никогда до того не видел*. Он мне сказал, что Павлов ему передал, будто я ему предлагаю оставить службу, что я подтвердил. Тогда он мне начал излагать свои заслуги по кафедре, но я его перебил, заметив, что это к делу не относится, так как речь ведь идет о том, какой может быть судья после 34 замечаний Главного военного суда? Он ответил, что получил их по неопытности, так как все время работал на кафедре, и просил разрешения остаться еще на год, чтобы доказать, что он уже напрактиковался. Я ему указал на собственное признание, что занятия по кафедре не должны приниматься во внимание при суждении о деятельности его как военного судьи; что оставлять его в этой должности я не решусь, так как в столь серьезное время не могу вручать судьбу подсудимых в руки неопытного судьи для его практики, а потому предлагаю ему самому подать в отставку. Он попросил месяц на размышление; я согласился. Прошло больше месяца и он отказался подать в отставку. Дело о нем было внесено в Главный военный суд, который признал, что тот не может оставаться судьей. Перед своим увольнением Шендзиковский не постеснялся явиться ко мне и просить о производстве его в генерал-лейтенанты и об усилении пенсии! Я ему сказал, что если бы он ушел добровольно, то об этом еще могла бы быть речь, но он сам хотел суда и увольняется по постановлению суда, поэтому чрезвычайные милости при отставке не уместны.

Еще одному судебному деятелю мне пришлось лично предложить оставить службу: генералу Кузьмину-Короваеву, брату товарища генерал-фельдцейхмейстера*. Он был большой либерал и в Тверском земстве выступал с речами, не вязавшимися с военным мундиром, на что мне указал государь. Я вызвал Кузьмина-Короваева и предложил ему подать в отставку. Он тотчас согласился и лишь просил отсрочки на один-два месяца, чтобы он мог получать полную пенсию, на что я дал согласие. Разговор шел в дружелюбном тоне; я ему выразил надежду, что не увижу его в рядах крайних партий, и он мне это обещал. Помню, что я об этом докладывал государю.

Дальнейшая очистка военно-судебного ведомства шла уже без моего вмешательства. Я чинов ведомства не знал и предоставил Павлову полную свободу в выборе лиц и в назначениях, мне больше никому не приходилось предлагать оставить службу по военно-судебному ведомству, за исключением генерала Грейма.

Вместо Платонова и Лузанова Павлов избрал Баскова и Грейма.

Басков был назначен начальником Военно-юридической академии из председателей Казанского военно-окружного суда. Выбор его на эту должность Павлов мотивировал штатско-либеральным направлением Академии и необходимостью поставить во главе ее вполне твердого человека военного закона. Действительно, Басков оказался таковым, но вместе с тем выяснилось, что он довольно грубый и бестактный, сам слабый в юриспруденции. Он вскоре по старшинству попал в члены Главного военного суда, оставаясь некоторое время и начальником Академии. При одном из представлений государю офицеров, окончивших Академию (в 1906 или 1907 году), он, при обходе государем офицеров, столько болтал и даже перебивал государя, что тот мне потом сказал, что едва сдерживался, чтобы не оборвать Баскова при офицерах. Я это сообщил Баскову, который собрался подать в отставку, но я его удержал.

Грейм был избран Павловым в свои помощники, вероятно, за его безропотную исполнительность. Мне с Греймом никогда не приходилось иметь дела; но когда впоследствии (в 1907 году) мне пришлось слышать его объяснения по какому-то делу в Военном совете, то я пришел в ужас от их малой осмысленности. Рыльке, которому я сказал об этом, согласился, что тот для своей должности не годится, и хотел назначить его начальником Академии! Я не согласился и в конце года на аттестации Грейма (вполне хорошей) написал: "Не вполне отвечает занимаемой должности", вследствие чего он оставил службу.

Упомяну еще об одном назначении по военно-судебному ведомству, представившем интерес для меня лично. Павлов избрал на должность своего правителя канцелярии моего двоюродного брата, Сергея Шульмана, и просил моего согласия. Сережа всегда хвалил Павлова, как служаку, но вместе с тем говорил, что для него было сущим мучением служить под его начальством в прокурорском надзоре Петербургского суда, поэтому я удивился, узнав, что он с удовольствием принял это назначение. Сережа, человек безусловно честный, порядочный и надежный, выбор его на эту должность является удачным. Через него я затем имел много закулисных сведений о деятельности Павлова и о военно-судебном ведомстве, которое, вообще говоря, работает вполне самостоятельно, так что военному министру лишь весьма редко приходится слышать о нем что-либо, кроме докладов о назначениях, переводах, наградах и т. п.

Оговорю здесь, кстати, что я за время управления Министерством ни разу не вторгался в действия следователей и судов и не пытался оказать на них какое-либо давление. Я считал, что суд должен вполне свободно высказывать свое мнение и лишь после того, исходя из его решения, можно говорить о помиловании или смягчении наказания. В последнем же отношении я не допускал смягчения приговоров за взяточничество или казнокрадство.

Помню, что во время моего краткого доклада государю 15 октября я просил разрешение отклонить ходатайство главнокомандующего о прекращении следствия над одним генералом (Нуджевским?) по поводу злоупотреблений во время командования полком ввиду боевых его заслуг; я просил дать делу законный ход с тем, что боевые заслуги могут быть приняты во внимание по выяснении судом его вины. Государь переспросил: "Отклонить?" Очевидно, такое отношение к ходатайствам было необычным. Помнится, потом этот генерал был осуждён и уволен от службы.

Удручали меня доклады по судебным приговорам, шедшие на высочайшее утверждение, так как они представляли из себя тетради по 60-100 страниц. Тем не менее, я считал долгом их прочитывать, чтобы отдать себе отчет в правильности приговора или ходатайства о его смягчении. При чтении одного такого доклада я наткнулся на любопытные сведения. Дело шло о бывшем командире одного из пехотных полков Варшавского округа (Пржецлавском?), признанным виновным в непорядках по полковому хозяйству. Но из доклада было видно, что и бывший до него командиром того же полка, Благовещенский, нагрел полк на несколько сот рублей, взяв из него безденежно разные материалы и припасы, но по резолюции командующего войсками округа был освобожден от судебной ответственности. Я приказал сообщить выписку о деяниях Благовещенского Главному штабу для приобщения к его аттестации. Благовещенский был уже генерал-лейтенантом и дежурным генералом маньчжурских армий; для того, чтобы смыть с себя это пятно, ему пришлось уплатить в полк должную сумму и добывать себе всякие аттестации, и лишь тогда он получил дивизию.

По интендантской части около этого же времени было дело одного полковника, посланного из Туркестана на Волгу для закупки хлеба и взявшего на этом взятку. Суд его осудил в арестантские роты. Туркестанское начальство и Ростковский настаивали на смягчении наказания, но я отказал, так как закон не должен быть мертвой буквой, но обещал, месяца через два испросить ему помилование: приговор будет опубликован и будет служить назиданием другим, а помилование будет произведено негласно.

Подавление беспорядков в стране затруднялось, главным образом, недостатком войск, которых, с увольнением в конце года запасных, стало еще меньше. Поэтому скорейшее возвращение войсковых [частей из Маньчжурии было крайне необходимо. В конце августа, по заключении мира, Палицын настаивал на том, чтобы не торопиться с отозванием войск из армий, так как он боялся, что японцы нас обманут и, по ослаблении наших армий, перейдут под каким-либо предлогом в новое наступление. Но, наконец, развитие беспорядков внутри страны заставило желать скорейшего возвращения войска, и Палицын сообщил Линевичу высочайшее утвержденное расписание, в какой постепенности они должны были возвращаться: в первую очередь были поставлены 1-й и 13-й корпуса, дабы скорее усилить войска Петербургского и Московского военных округов.

Задержка в отозвании войск имела тяжелые последствия. По заключении мира войска с нетерпением ждали возвращения домой, и задержка их на Востоке, когда с родины шли самые невероятные слухи о совершившихся там событиях, вызывала неудовольствие, подготовлявшее почву для всякой агитации. Затем почтовое и телеграфное сношения с армиями прекратились, а железнодорожное уменьшилось до крайности вследствие забастовки на железной дороге и порчи стачечниками значительной части паровозов. Что делалось в армиях, мы не знали вовсе. Мы видели только, что оттуда не возвращалось никаких войсковых частей, а ехали только беспорядочные эшелоны запасных, пьяных и громивших железную дорогу. Почему главнокомандующий не исполняет данного ему приказания и не высылает войск, мы не знали; почему он, имея массу войск, не двигает их для восстановления порядка у себя в тылу, представлялось совершенно непонятным. Невольно даже являлось опасение, что армии взбунтовались и начальство их во власти мятежников!

Только впоследствии я от бывшего начальника штаба при Линевиче, генерала Харкевича, вернувшегося по болезни в начале 1907 года, узнал, что Линевич уступил желанию запасных, требовавших скорейшего возвращения их домой и сам, лично, написал о том приказ, который уже по отпечатании дал Харкевичу с самодовольным видом, вот, дескать, что я сделал без твоего ведома!

При недостатке войск пришлось прибегнуть к новому вызову на службу льготных казачьих частей, призвав на службу даже часть третьеочередных частей*. Казаки сослужили тогда громадную службу в деле восстановления порядка, притом самым гуманным образом - без кровопролития. Но и они дали несколько поводов к разочарованию: Донцы не дали третьей очереди, так как при вызове из области каких-то полков второй очереди уже пошли беспорядки, а в Кубанском войске два пластунских батальона и 3-й Урупский полк отказались выходить из области. Для выяснения причин в Кубанскую область был командирован член Военного совета генерал Дукмасов, сам донской казак.

Затем помещикам и заводчикам было разрешено содержать на собственный счет полицейские команды, которые тоже в значительной части составлялись из льготных и отставных казаков и из кавказских горцев.

В конце ноября было получено известие о смерти в Ташкенте туркестанского генерал-губернатора, генерала Тевяшева, прекрасного человека, но едва ли отвечавшего требованиям того тяжелого времени. Было известно, что Туркестан тоже находится в полном брожении, поэтому туда надо было назначить человека решительного и знавшего Среднюю Азию. Я, к сожалению, остановил свой выбор на Субботиче.

Субботича я знал только как члена Военного совета; на заседаниях он говорил мало, но всегда дельно и откровенно, не справляясь с мнением других; он производил на меня впечатление человека умного и дельного; он уже был генерал-губернатором в Хабаровске, долго служил в Туркестане, георгиевский кавалер, словом, он казался мне отличным кандидатом в Ташкент. Я уже раньше как-то говорил государю о Субботиче, что его жаль держать в Совете и надо бы назначить куда-либо, и государь мне тогда сказал, что Субботич один из тех немногих личностей, которые ему абсолютно антипатичны, у него какие-то холодные глаза, и что он лишь в том случае решился бы назначить его куда-либо, если бы какой-либо край провинился и он захотел бы его наказать! Я на Субботича смотрел несколько иначе, но считал, что для Туркестана в то время действительно был нужен человек не только твердый, но даже жесткий. Поэтому, донося о смерти Тевяшева, я одновременно спросил, не угодно ли на его место назначить Субботича, и получил на это согласие.

Впоследствии оказалось, что как государь, так и я, совершенно ошиблись в Субботиче, ведь нам и в голову не приходило, что он может оказаться либералом и, если не крайне левым, то по малой мере "кадетом", человеком, не то жаждущим популярности, не то трусящим толпы! Я Субботича знал слишком мало, чтобы судить о его политическом "credo", да кроме того, кому могло прийти в голову усомниться в этом отношении в старом и заслуженном генерале?

На первых порах, тотчас по его назначении, он меня поразил многописанием: до своего отъезда в Ташкент он одолевал меня длинными собственноручными и не особенно разборчивыми письмами. У меня случайно сохранились семь его писем, писанных с 23 по 31 декабря, притом три письма, писанных в один день, 23 декабря! В этих письмах речь шла о выборе высшего командного персонала в округ, а больше всего было общих рассуждений. Из-за забастовки железных дорог Субботичу удалось выехать в Ташкент только в начале 1906 года.

Я уже говорил о том, что при моем личном докладе 3 декабря государь мне сказал, что поручает Рихтеру пересмотр списков членов Военного совета и Комитета о раненых, подлежавших увольнению; под конец того же доклада он сухим, деловым тоном, не поощрявшим к разговору, сказал, что он преднаметил: командующего войсками в Москве генерала Малахова на 6 декабря назначить генерал-адъютантом с увольнением от должности. На его место назначить барона Бильдерлинга. Командующего войсками в Одессе барона Каульбарса уволить со службы, а на его место назначить Ореуса. Командующего войсками в Вильне Фрезе - назначить в Государственный Совет, а вместо него - Богаевского. Помощника командующего войсками в Одессе Протопопова назначить членом Совета государственной обороны с увольнением от его должности.

Я был глубоко оскорблен преподанным мне в такой форме указанием: очевидно, даже не желали знать моих соображений по вопросу о назначении на высшие должности! Кроме того, я вовсе не был согласен с намечавшимися к назначению кандидатами. Список был, очевидно, подсказан великим князем Николаем Николаевичем, который желал иметь при себе своего товарища по Академии, Протопопова. Не являлось ли это отместкой за вырванное мною назначение Субботича? Я только что провел две крупнейшие меры, которые должны были успокоить армию -улучшение быта нижних чинов и увольнение запасных, устроил положение сверхсрочных, и мне, ни с того, ни с сего, сразу подносят две шиканы: тормозят увольнение старцев и делают высшие назначения помимо меня!

Я молча записал себе продиктованный список. Ожидать дальнейших шикан не стоило, а обращаться в безгласного исполнителя я не желал, а потому стал всерьез думать об уходе с должности.

В тот же день вечером я получил из Москвы донесение о бунте Ростовского гренадерского полка и о ненадежности еще четырех полков Московского гарнизона. Я сейчас же вызвал к себе начальника штаба округа, Брилевича, чтобы выяснить возможность посылки войск из Петербурга в Москву. Очевидно, это было трудно, но я все же поручил ему переговорить с великим князем. Государю я послал экстренное донесение, которое получил обратно с приказанием - переговорить с великим князем.

В воскресенье 4 января я утром был у великого князя Николая Николаевича. Он находил опасным ослаблять гарнизон Петербурга посылкой войск в Москву* и, вместо того, предлагал послать туда шефа полка, великого князя Михаила Александровича, для приведения его к повиновению. Вместе с тем, он предложил мне поехать с ближайшим поездом в Царское, чтобы я лично доложил государю, который несомненно меня примет. Я ему тогда сказал, что вчера получил от государя список лиц, предназначаемых на высшие должности и что список этот произвел на меня удручающее впечатление. Он удивился - чем? Я ему ответил, что командный состав у нас ведь никуда не годен, и мы, наконец, должны хоть на должности командующих войсками назначать лиц толковых и вполне соответствующих, выбирая их пусть из начальников дивизий! Указанные же мне лица - тот же старый, бесцветный хлам и не от них можно ждать энергии и введения нового порядка в армии! Для правильного выбора высших начальников следовало бы, наконец, собрать комиссию под его председательством. Говорил я горячо, да и события в Москве заставляли серьезно взглянуть на дело, и великий князь немедленно со мною согласился и поручил доложить государю и об этом деле.

Загрузка...