Жена в этом году вновь взялась за мой большой портрет, начатый в 1909 году. Чтобы облегчить мне позирование, она написала мой портрет в сюртуке, причем я сидел; освещение и поворот головы были те же, что и на большом портрете, чтобы потом перекопировать голову на этот последний. Весной в пятнадцать сеансов (двадцать два часа) был создан (закрашен, по моему выражению) очень удачный поясной портрет; выражение на нем если не грустное, то скучное, но иным оно у меня и не могло быть, так как едва ли что-либо может быть скучнее позирования для портрета.

Наряду с моим портретом был начат портрет Насти Игнатьевой, что послужило поводом для утренних посещений И. В. Игнатьевой. Часто нас навещали Лишины; Анна Николаевна Лишина стала невестой товарища своего брата, мичмана Куфтина, тоже появлявшегося у нас. Мне ближе пришлось познакомиться с сыновьями тети Наташи, Левой и Юрой, Из коих первый уже был инженером путей сообщения; оба поступили в конце марта вольноопределяющимися в Запасный саперный батальон, чтобы затем готовиться в офицеры.

Мои племянники из Выборга не оставили мысли о коммерческих делах. Младший, Николай, сначала мечтал открыть в Петрограде банкирскую контору, а затем обосновал комиссионерскую контору по получению из Швеции каких-то товаров, а старший, Виктор, основал в Финляндии завод для выделки медикаментов. В мае ко мне приехала их сестра, Tea, и сообщила, что Виктора заподозрили в хранении оружия, произвели у него обыск и обязали не выезжать из своей деревни. Еще раньше было приказано сдать все оружие, но он этого не исполнил, а, устроив в сарае двойную стенку, спрятал туда имевшиеся у него охотничьи ружья. Впоследствии он получил разрешение иметь их у себя и вынул их из потайного хранилища, но о его существовании и о хранении там оружия было сообщено жандармам, которые и нашли тайник; он был пуст, но самое существование его вызывало подозрение. Эта история меня ознакомила с отношением Виктора к крестьянам. В имении жило довольно много арендаторов (торпаре); некоторые семьи арендовали свои участки чуть ли не в течение столетия. По инициативе русского правительства, заботившегося о наделении крестьян землей, был издан закон о праве арендаторов выкупать свои земли. Пользуясь какой-то лазейкой закона, Виктор отказал своим арендаторам в продолжении аренды, чтобы не уступать им части своей земли. Поступок этот вполне отвечал финляндским нравам: он поступал по закону, ему не было дела до того, что станется с изгнанными крестьянами. В Финляндии писанный закон действительно свят, но неписанный, нравственный закон - пустая буква; на Руси отношение к обоим видам закона бывает иное! Последствиями такого отношения к крестьянам совершенно естественно были вражда с их стороны и всякого рода доносы жандармам, которые жили в имении при производившихся в нем фортификационных работах. Так например, Виктора обвинили в укрывательстве какого-то финна, совершившего политическое убийство, хотя он его вовсе не знал. Я уже упомянул, что младший брат, Николай, имел столкновение с жандармами; оба брата ездили для завязки коммерческих сношений в Швецию, и их заподозрили, что они оттуда еще ездили в Германию! В общем, получалась весьма тяжелая атмосфера бездоказательных обвинений и сильных подозрений, весьма опасная для лица, живущего в районе крепости, объявленной на военном положении; высылка его из этого района была вполне возможна и даже естественна. Во всем этом были, конечно, виноваты мои племянники, и я не стал бы особенно хлопотать из-за них, но мне надо было это делать ради их матери, очень взволнованной всеми обвинениями, предъявлявшимися к ее сыновьям. Я поэтому отправился к товарищу министра внутренних дел, ведавшему полицией, Степанову, которого я вовсе не знал, и рассказал ему все дело.

Степанов мне сказал, что крепостные жандармы находятся на особом положении, так как они подчиняются коменданту крепости; поэтому они лишь в слабой степени зависят от Министерства; а так как коменданты не сведущи в жандармских делах и обыкновенно от них открещиваются, то крепостные жандармы de facto не имеют начальства и делают, что хотят. Он мне обещал вытребовать к себе все дело и затем сообщить мне свое решение. Однако, никакого сообщения я не получал и только через три месяца, в августе, узнал из Выборга, что все дело закончено благополучно, и Виктору вновь разрешено выезжать из имения.

Дело Сухомлинова в начале года было закончено Верховной комиссией и, согласно ее заключению, передано в 1-й Департамент Государственного Совета. Департамент постановил назначить следствие по обвинениям, возбужденным против Сухомлинова* и Кузьмина-Короваева; это постановление было утверждено 12 марта и производство следствия возложено на Кузьмина. Я не видел докладов Верховной Комиссии и Департамента; но член Департамента Кобылинский говорил мне, что ему еще не приходилось читать такого грязного дела, хотя через его руки, как старого судебного деятеля, прошла масса всяких дел.

Вслед за тем, 15 марта, Поливанов был уволен от должности военного министра, в которой он пробыл девять месяцев. Имело ли увольнение какую-либо связь с решительным оборотом дела Сухомлинова? Во всяком случае, его положение было ложно ввиду недоверия государя к нему. Его преемником стал Шуваев.

Поливанов почему-то невзлюбил Шуваева и, не желая иметь его главным интендантом, назначил его в армию главным полевым интендантом; там ему пришлось несколько раз докладывать государю, которому он понравился. Действительно, у Шуваева были большие личные достоинства: прямой, вполне честный, усердный работник, он хорошо изучил интендантское дело; не обладая большим умом, он в мирное время едва ли отвечал бы должности военного министра, но теперь, во время войны, когда общее руководство военным делом принадлежало Ставке, а министру лишь приходилось руководить исполнением ее указаний, главным образом, по заготовлению и доставке армии всего ей нужного, Шуваев вполне отвечал своей должности, и его назначение лишь можно было приветствовать. Я лично знал его мало, так как видел его лишь в Совете, но он всегда производил на меня отличное впечатление.

Странное впечатление произвело, однако, состоявшееся вскоре назначение помощником военного министра члена Государственного Совета сенатора Гарина, которому были подчинены Канцелярия и хозяйственные управления. Гарин не имел понятия о военных делах и лишь при производстве следствия над интендантами познакомился с ними довольно односторонне. Его назначение произвело такое впечатление, будто среди военных нельзя было найти честного человека и над всеми хозяйственными распоряжениями военного министра нужно постоянное наблюдение следователя! Шуваев при этом назначении вероятно погнался за популярностью в обществе. Тем приятнее мне было слышать потом от Гарина, что он восторгается работой Министерства и особенно Канцелярии; он говорил, что в гражданских ведомствах вовсе не умеют работать так, как в военном.

В середине марта мой тесть с женой уехали в имение и звали нас туда же на предстоявшие пасхальные каникулы. Мы с удовольствием направились на юг из холодного Петрограда. В Киеве приходилось ночевать и мы остановились в грязненькой гостинице Гладынюка, где всегда останавливался и мой тесть. Нас встретили Володя с женой: он все еще был в Киевской воздухоплавательной школе; с ними мы провели в Киеве один день, а на следующий день уже были в Черевках. От станции Переяславской до Черевков мы ехали в высланном нам навстречу экипаже, запряженном четверкой в унос*; такую запряжку мне лишь приходилось видеть у кареты митрополита, и я впервые ехал сам с запряжкой такого вида.

Дом оказался уютным и обширным, с хорошим парком, но вся окрестность была типичной степью, безлесой, однообразной и пыльной, поэтому прогулки ограничивались пределами усадьбы. В имении оказались на работах четыре военнопленных австрийца, два серба и два румына, все из венгерского Баната**, сдавшихся по-видимому добровольно. При недостатке рабочих рук они в имении были весьма ценны, хотя собственное хозяйство было маленькое и убогое, и почти вся земля была сдана крестьянам в аренду или из части урожая.

Мы провели в Черевках почти четыре недели; вслед за нами в страстную субботу приехали на три дня Володя с женой, так что мы провели праздники вместе. В первый день Пасхи, когда мы только что стали обедать, (по-деревенски, в два часа), мне доложили, что ко мне приехал офицер от Куропаткина. Выйдя к нему, я увидел фельдъегерского подпоручика Маслова, который вручил мне собственноручное письмо Куропаткина, недавно назначенного главнокомандующим Северным фронтом. Письмо Куропаткина, как всегда витиеватое и многословное, гласило:

"Секретно"

"Высокоуважаемый Александр Федорович.

У меня к Вам, не только от себя, но смело могу сказать, от всех чинов командуемых мною армий, большая просьба: генерал Фролов получил назначение помощника военного министра. Примите на себя тяжелый, огромной важности труд на пользу четырех армий Северного фронта и на пользу России: дайте согласие на назначение Вас главным начальником военных снабжений армий Северного фронта. Этому начальнику в военном и гражданском отношениях подчинены военные округа: Двинский и Петроградский со включением Финляндии. Власть и обязанность огромные.

Сознаю, что после должности военного министра даже такая власть не может казаться Вам чем-то новым и заманчивым. Я в этом важном вопросе обращаюсь к Вашему высокому разуму, благодарному сердцу и испытанному патриотизму. Я прошу выручить армии Северного фронта, помочь им одержать победу. Ваш громадный опыт поможет нам выйти из всех затруднений материальных и духовных, особенно в отношении Петрограда и центральных властей. Вы же один по Вашему опыту и сердцу поможете достигнуть армиям победы без излишнего обременения населения, без излишних стеснений отдельных лиц и групп населения.

Обрадуйте меня несказанно одним словом в депеше ко мне: "согласен".

Всегда преданный Вам, всегда крепко верующий в Вас 3 апреля 1916 г., No 680 А. Куропаткин".

Предложение это явилось совершенно неожиданным, но я, не колеблясь ни минуты, решил ответить на него отказом. Правда, бездеятельность, особенно во время войны, меня сильно тяготила, и я был бы рад получить какое-либо назначение, действительно отвечавшее моему опыту и знаниям, причем готов был бы на время войны поступиться своим самолюбием и подчиниться младшему. Вся моя предыдущая служба была кабинетной, а потому я с уверенностью мог бы взяться лишь за должность военного министра или его помощника, или, в крайнем случае командующего войсками внутреннего округа. От главного же начальника снабжений требовалась практическая деятельность, притом весьма разносторонняя, и я вовсе не считал, что могу принести особую пользу, приняв эту должность, а даже сомневался в своей пригодности к ней. Я думаю, что Куропаткин предлагал мне ее главным образом потому, что я действительно мог облегчить ему сношения с центральными властями. Но окончательно неприемлемым это предложение становилось потому, что я по этой должности был бы подчинен Куропаткину, а также потому, что я в ней должен был заменить Фролова! Куропаткина я знал хорошо. Он стал бы вмешиваться во все мои распоряжения, и, при моем незнании дела, я не мог бы помешать ему запутать его в конец; что дело обстояло неблагополучно, было видно из тона письма, да иначе оно и не могло быть после такого путаника, как Фролов! Наконец, я был убежден, что назначение Куропаткина главнокомандующим было большой ошибкой, и он недолго останется в должности*. Поэтому, повторяю, я не задумываясь решил ответить вежливым, но категорическим отказом.

Привезший письмо фельдъегерь за обедом сообщил, что он его возил в Петроград, откуда, узнав мой адрес, вернулся к Куропаткину, который приказал ему ехать ко мне в Черевки. Тотчас после обеда я написал свой ответ:

"Глубокоуважаемый и дорогой Алексей Николаевич.

Приношу Вам глубокую мою благодарность за доверие, оказанное мне Вашим предложением. Принять его я все же не могу, так как вовсе не в курсе весьма сложных дел по снабжению армий и только путал бы и портил Вам дело.

То обстоятельство, что предлагаемая мне должность ниже должности военного министра, не имеет, конечно, никакого значения, тем более, что мне пришлось бы быть под начальством Вашим, моего бывшего благосклонного начальника.

Пользуюсь случаем, чтобы пожелать Вам всякого успеха и всякого хорошего, и с искренним уважением остаюсь Ваш преданный А. Редигер.

10 апреля 1916 г."

Вскоре после обеда фельдъегерь уехал обратно с письмом. Я не сожалел потом о своем отказе. Куропаткин, действительно, недолго пробыл главнокомандующим. Его наступление под Ригой, имевшее в начале успех, не привело ни к чему, как говорили, опять вследствие его нерешительности; он был назначен генерал-губернатором Туркестана.

Володя с женой уехали назад в Киев, но не надолго: через две недели он, сдав все экзамены, получил звание летчика-наблюдателя, и они вновь приехали на неделю в Черевки. 2 мая ему пришлось ехать в Киев, чтобы отправиться к новому месту служения, в Здолбуново, в 5-й корпусной авиационный парк; жена его отправилась к своей матери, и мы тогда же двинулись назад в Петроград, проведя с Володей один день в Киеве.

Во время этого пребывания в Черевках нам пришлось познакомиться с двумя лицами, туда приезжавшими: с двоюродной сестрой О. А., Любовью Измаиловной Лукашевич, жившей в своем имении, верстах в двадцати пяти от Черевок, и с местным земским начальником, Иваном Александровичем Михайловым, с которым нам впоследствии пришлось жить в Переяславле.

После нашего возвращения в Петроград нам пришлось прожить там еще семь недель, до окончания сессии Совета. Меня в это время посетил генерал Кузьмин-Караваев, преданный суду вместе с Сухомлиновым. Между обвинениями, предъявленными этим двум лицам, была, однако, огромная разница: Сухомлинова обвиняли, главным образом, в государственной измене и во взятках и уже затем в бездействии власти в отношении снабжения армии; Кузьмина-Короваева ни в одном бесчестном поступке не обвиняли и не подозревали, и он привлекался к суду только за недостаточное снабжение армии. Производивший следствие сенатор Кузьмин поэтому занялся только делом Сухомлинова, отложив дело Кузьмина-Короваева, которого он тогда еще не допрашивал и к которому еще не предъявлял определенного обвинения.

Кузьмин-Короваев зашел ко мне, чтобы прочесть мне составленную им записку, в которой он оправдывался от обвинения в недостаточности принятых им мер по снабжению армии боевыми припасами. Некоторые его доводы, сохранившиеся у меня в памяти, были довольно оригинальны: он ссылался на постановление Военного совета 1904 года, принятое по моему настоянию, указавшее Главному артиллерийскому управлению на необходимость своевременного пополнения боевого расхода снарядов; в этом постановлении было указано, что годовая производительность заводов должна отвечать годовому расходу боевых припасов. Далее он утверждал, не знаю на каком основании, что боевой комплект исчислен на годовой расход снарядов; поэтому он обязан был озаботиться, чтобы наши заводы были в состоянии давать ежегодно по боевому комплекту и, по его заявлению, наши заводы удовлетворяли этому условию. Таким образом, он доказывал, что исполнил до войны все, что от него требовалось по закону, и он не обязан был предвидеть, что расход будет больше предположенного. С началом же войны были даны такие-то заказы, и не его вина, что они не были выполнены своевременно. Защита была довольно слабой, и я ее критиковал, чтобы не огорчать милейшего человека, виновного лишь в том, что он много лет занимал должность, не отвечавшую его скромным знаниям и способностям.

В Государственном Совете в середине июня было частное собрание, на котором Владимир Иосифович Гурко делал доклад от имени наших сочленов, ездивших в Англию и Францию в составе делегации от Думы и Совета. Гурко находил, что в Англии к нам относятся с гораздо большей симпатией, чем во Франции, и что лишь благодаря Англии, нам было обещано владение проливами. По окончании доклада Гурко пошли разные разговоры, между прочим, о бедственном положении наших пленных в Германии и Австрии; в то время, как другие державы заботились об улучшении участи своих подданных, попавших в плен, мы ничего в этом отношении не делали. По этому поводу выступил с объяснениями князь Голицын, недавно назначенный заведовать делами помощи военнопленным. Речь его была весьма интересна в двух отношениях: во-первых, он нам сообщил, что отсутствие всякой военной помощи нашим пленным в течение первых полутора лет войны было вызвано настояниями Военного министерства, которое надеялось, что этим путем удастся уменьшить число сдающихся в плен(!), и, во-вторых, мне чуть ли не единственный раз пришлось слышать князя Голицына и убедиться, в его самоуверенности и ограниченности. Мне тогда, конечно, не приходило в голову, что он через полгода станет председателем Совета министров и что под его руководством правительство поведет Россию к гибели.

В одном из заседаний Финансовой комиссии я возбудил вопрос о необходимости двинуть вперед наши съемки и дать верные карты всей России. В самой Комиссии мое предложение сначала было встречено с сомнениями, так как многие члены никогда еще не имели дела с точными картами, основанными на топографических съемках; но вскоре Комиссия со мною согласилась, а присутствующий в Комиссии начальник корпуса военных топографов, генерал Померанцев, обещал составить к следующей смете соображения о сроке, в течение которого могли бы быть сняты Европейская и Азиатская Россия, и о потребных на это средствах. Я предлагал составить расчет при условии закончить съемки в Европе, примерно, в двадцать лет и в Азии в тридцать-сорок лет. К началу декабря Померанцев составил соображения по этому вопросу и привез их мне: задача оказалась вполне выполнимой, притом с расходом небольшого числа миллионов в год. К сожалению его расчетов у меня нет, а события 1917 года не дали даже возможности доложить Совету соображения по этому делу, имеющему громадное значение для того "развития производительных сил страны", о котором тогда много толковали.

На дачу в Перечицы нам удалось переехать 25 июня и мы там пробыли два с половиной месяца. Мне там пришлось познакомиться с дьяконом церкви Государственного Совета, отцом Николаем Ивановичем Воскресенским, купившим себе дачку, стоявшую посреди села; впоследствии мы познакомились и с его семьей. Затем у нас гостила по несколько дней О. И. Лишина, приезжали Н. Н. Игнатьев и Каменев, но, в общем, это лето прошло у нас много тише, чем предыдущее*.

Любопытный эпизод произошел в Перечицах по почтовой части. В прежние годы за общий счет дачников нанимался мальчик, который ежедневно ездил на пароходе на станцию Преображенскую и привозил и отвозил почту; сверх того была еще и земская почта, которая два раза в неделю доставляла обывателям почту в волостное правление. При нашем приезде на дачу оказалось, что в Перечицах уже устроено свое почтовое отделение ввиду ходатайства жителей и благодаря внесенному ими пособию казне. Ближайшим результатом этого благого нововведения оказалось, что почта стала получаться лишь два раза в неделю! При открытии отделения почтовое ведомство обещало возить почту ежедневно, а потому частная организация по доставке почты распалась, почтовое же ведомство ограничилось прежними двумя еженедельными рейсами земской почты! Пользуясь тем, что я несколько знал главного начальника почт и телеграфов Похвиснева, я ему написал письмо с просьбой устроить обещанную ежедневную доставку почты; через две недели я получил ответ, что это будет исполнено. Прождав еще несколько дней, я вновь написал, прося действительно дать обещанное, и только тогда получилось по телеграфу приказание начать ежедневную возку почты, и открытие почтового отделения стало действительным удобством для населения. До того было тяжело получать во время войны почту не ежедневно.

Глава семнадцатая

В Черевках. - Уход Штюрмера. - Д. С. Шуваев. - Смерть сестры. - Убийство Распутина. - М. А. Беляев. - "В городе начались волнения и беспорядки". "Россия перестала быть империей"

В город мы вернулись 9 сентября с тем, чтобы возможно скорее ехать дальше, к моему тестю, в имение его жены, Черевки*, предоставив miss Austin приводить нашу городскую квартиру в порядок на зиму. В городе мы поэтому провели лишь двое суток и 11-го выехали в Киев, места я добыл быстро при содействии коменданта, но они оказались в отвратительном спальном вагоне - микст**, с малым числом уборных, в вагоне не оказалось ни одеял, ни белья, а в поезде, хотя и скором, не было ресторана; поэтому поездка вышла довольно неудобной. Утром 13-го мы приехали в Киев, где нам в гостинице Гладынюка держали комнату. При самом входе в гостиницу мы узнали, что Володя с женой ночевали там, и мы немедленно ворвались в их номер, где застали их еще в полутуалете. Они уже побывали в Черевках и должны были уехать в этот же день: она после обеда на пароходе к матери, а он вечером в Луцк, в 5-й корпусной авиационный отряд. Весь этот день мы провели с ними.

На следующее утро мы выехали по железной дороге на станцию Переяславскую. Поезд отошел с опозданием на три четверти часа и был переполнен. На Переяславской нас ждал фаэтон и повозка для вещей. Фаэтон был запряжен парой молодых лошадей, которые оказались пугливыми, а на беду в версте от станции нам встретилась громадная и сильно громыхавшая молотилка, влекомая шестнадцатью лошадьми; наши лошади испугались и кинулись в сторону через глубокую канаву. Они не перескочили, сломали дышло, а экипаж опрокинулся на левый бок, и мы оказались выброшенными из него: я вполне благополучно (слегка ушиблено плечо), а жена ушибла колено, ободрала нижнюю губу и получила ссадины на щеках. Толпа людей, бывших при молотилке, видела все происшедшее, но никому из них не угодно было прийти на помощь, не взирая на зов кучера; я думаю, что великорусские крестьяне отнеслись бы к этому делу иначе, чем хохлы.

Вскоре подоспела подвода с нашими вещами, при которой был приказчик Григорий, взявшийся за хлопоты по приведению экипажа в порядок; мы же вернулись к станции и в ближайшей хате (еврейской) жена примачивала водой ссадины на лице; скажу здесь же, что они скоро зажили бесследно и что, вообще, наше крушение обошлось на диво благополучно. Через час наш экипаж был приведен в исправность, и мы благополучно доехали до Черевок.

В Черевках мы прожили безвыездно месяц. Погода большей частью была свежая, при постоянных ветрах и, в общем, мало приветливая. Этим приездом я воспользовался для снятия многочисленных фотографий дома, парка и отдельных комнат, а жена написала два этюда масляными красками: дома и поварни и ближайшей липовой аллеи. В эту осень в домах появилась неимоверная масса полевых мышей, которые все грызли и бегали без стеснения по полу, по портьерам и проч.; поэтому на ночь ставились мышеловки с ведрами воды, куда мыши падали, и каждое утро в ведрах находили десяток грызунов.

Жизнь в деревне была однообразная, но уютная, и месяц прошел быстро. Чтобы обеспечить себе билеты на обратный путь, я за две с половиной недели написал швейцару гостиницы в Киеве записаться для меня на купе спального вагона на 15 октября; через неделю я получил ответ, что купе есть на 15 октября и поезд отходит в двенадцать часов с минутами, ночью; пришлось вновь запросить, в какую ночь: с 14-го на 15-е или с 15-го на 16-е; ответ пришел только 13-го, когда мы уже собрались ехать в Киев; оказалось, наш поезд выходит в ночь с 15-го на 16-е, так что мы выехали из деревни лишь 14-го.

Мой тесть тогда же получил распоряжение: вернуть всех пленных, выслав их в уездный город; при недостатке рабочих рук, это распоряжение было крайне тяжелым, так как в имении почти не оставалось рабочих; но вскоре все оказалось недоразумением и пленных вернули.

Переезд в Киев выдался утомительным. Мы выехали на четверке уже в два часа, так как дорога была грязная, а надо было до темноты проехать двадцать пять верст до станции; ехали мы три с половиной часа, наш поезд опоздал на полтора часа и пришел лишь в половине десятого; на станции пришлось просидеть целых четыре часа в душном зале третьего класса, так как чистый зал ремонтировался. Поезд был переполнен и пришел в Киев лишь около двух часов ночи. Путешествие до Петрограда мы совершили вполне благополучно.

В Петрограде меня ожидала неприятность: дворника моего дома в Царском, Фаддея, призвали на службу; мне лишь удалось устроить, что его назначили на службу в Царском же Селе и не выслали в армию; домом стала ведать его жена, которая для исполнения дежурства и прочего нанимала за мой счет соседнего дворника. Фаддей, раньше не служивший в войсках, был назначен в нестроевые и имел возможность очень часто бывать у семьи.

Призыв на службу даже таких людей, как Фаддей, указывал на то, что признано было нужным привлечь всех способных носить оружие; неясным для меня, однако, оставалась цель такого напряжения, так как в оружии заведомо был большой недостаток; сверх того, я от Гаусмана узнал, что он должен был экстренно построить внутри страны бараки на два миллиона человек, и что как эти бараки, так и казармы (по крайней мере на три четверти миллиона) были набиты людьми свыше всякой меры. Таким образом, внутри страны должно было быть не менее шести-восьми миллионов человек, то есть больше, чем на фронте. Зачем звали на службу такую массу людей, которых не было возможности ни обучить, ни вооружить, представлялось для меня загадкой. Только весной 1917 года, уже после революции, мне пришлось услышать объяснение: призвали на службу, чтобы обеспечить порядок в стране, так как считали, что состоящие на службе, уж, во всяком случае, бунтовать не будут! Я не знаю, поддавались ли Ставка и Военное министерство этому заблуждению, но готов этому верить, так как иного объяснения для их образа действий придумать не могу. Между тем, я от Чебыкина уже слышал, что запасные войска даже в Петрограде не надежны; да как же и могло быть иначе, когда эти войска почти не имели кадров и в них не было ни порядка, ни правильного обучения, и нижние чины сами видели, что их напрасно призвали! В то же время в стране все острее стал чувствоваться недостаток рабочих рук, которые непомерно дорожали; вместе с тем стали дорожать и все предметы потребления, и жизнь становилась все дороже и труднее.

Разменное серебро вовсе исчезло из обращения. Еще в марте я, при содействии министра финансов, получил серебра на тридцать рублей для раздачи на чай, и дача серебряной монеты уже стала вызывать приятное удивление. В конце ноября мне через члена Государственного Совета Крестовникова, владельца свечного завода в Казани, удалось получить пуд свечей, которых уже совсем не было в продаже. Стали возникать все новые кооперативы для облегчения своим членам получки продуктов по сколько-нибудь сносным ценам. Жизнь сильно дорожала, и многих продуктов уже совсем нельзя было добыть*. О прежнем воодушевлении не было и помину, также как и о работах на армию и о посылке ей подарков; прекратились также сборы на улицах на подарки для армии и т. п.

Сессия Государственного Совета возобновилась 1 ноября. Уже 10 ноября Штюрмер был уволен от должности председателя Совета министров и заменен министром путей сообщения Треневым, по этому случаю сессия была прервана на девять дней. Однако, Трепову тоже не удалось наладить отношения с Думой, и меньше Чем через месяц, 17 декабря, сессии Совета и Думы были экстренно закрыты, чтобы избежать неприятных заявлений в Думе. Сессия была закрыта по 12 января, но затем возобновление ее было отложено до 14 февраля. До конца года я был на двенадцати заседаниях Общего собрания, на одном заседании Финансовой комиссии и на одном собрании правой группы.

Уход Штюрмера был довольно скандальным: его открыто обвиняли в казнокрадстве и взяточничестве, и никто даже не сомневался в справедливости этих обвинений! Тем не менее, его, как угодного императрице, уволили очень почетно, дав ему высшее придворное звание обер-камергера. Его преемника Трепова я знал очень мало, но его репутация была неважная, его считали ловким аферистом; он был, по-видимому, ставленником того же придворного кружка. Когда в партии правых зашла речь о проделках Штюрмера, мой сосед Маклаков (бывший министр внутренних дел), несомненно крайне правый, высказал общую нам всем мысль, что положение нашей партии крайне трудно вследствие того, что с высоты престола делается точно нарочно все, чтобы подорвать доверие к тем монархическим началам, за которые стояла наша партия! Императрица забрала в свои руки всю власть и ходили слухи, что она добивается официальной передачи в ее руки регентства на то время, пока государь будет командовать армиями - но до этого не дошло.

С Военным министерством я по-прежнему не имел никаких сношений; но мне пришлось по частному делу обратиться с просьбой к министру Шуваеву: мой бывший адъютант Н. М. Каменев состоял для поручений при министре на должности, положенной в чине генерал-майора или полковника с содержанием в три тысячи рублей; он давно мечтал попасть на такую же должность, положенную в чине генерал-лейтенанта и с содержанием в четыре тысячи как ради самолюбия, так и для обеспечения себе пенсии из большего оклада. Сухомлинов ему обещал такое повышение, но затем дал открывшуюся должность своему избраннику, младшему чем Каменев. Поливанова я просил за Каменева, но он ничего не сделал; теперь вновь открылась вакансия и по просьбе Каменева я написал Шуваеву, прося выдвинуть Каменева. Через несколько дней я в Совете встретил Шуваева и имел с ним разговор, весьма для него характерный.

Шуваев сразу категорически заявил, что он моей просьбы исполнить не может, так как Каменев ничего не знает и ни к чему не пригоден; в строю он служил мало и мог бы исполнять только поручения по ревизии хозяйственной части, а между тем, он из разговора с Каменевым убедился, что тот не знает и полкового хозяйства! Я ему спокойно ответил, что это верно, но ведь все чины, состоящие при нем, не лучше (Шуваев согласился), но Каменев честный человек, который не покривит душой и не выдаст, а ведь это значит что-то! Я могу указать на то, что отношения Каменева ко мне не изменилось со времени моего ухода с должности, хотя эти отношения во времена Сухомлинова весьма могли повредить ему! Шуваев не знал Каменева с этой стороны; сам человек простой и порядочный, он очень ценил порядочность и в других и тотчас согласился исполнить просьбу Каменева, говоря, что если понадобится послать Каменева на ревизию, где требуется знание хозяйства, то он готов сам заняться с ним, чтобы подготовить его! Вслед за тем Каменев был повышен в окладе, на б декабря получил очередной орден Владимира 2-й степени* и, помнится, на Новый год был произведен в генерал-лейтенанты.

В конце ноября мне впервые пришлось участвовать в двух заседаниях Думы ордена Святого Владимира, составленной из сорока кавалеров ордена, по десять от каждой степени; председательствовал старший из кавалеров, Зиновьев; решались вопросы о пожаловании ордена по статуту. На все эти заседания я впервые одевал Владимирскую ленту.

Совершенно неожиданно 29 ноября я получил известие о смерти старшей моей сестры Лизы; она скончалась неожиданно и для своих детей; на ее похороны мы с женой и с братом ездили в Выборг на один день. Поездка была затруднительна вследствие недостатка извозчиков в Петрограде и медленности проезда по железной дороге.

Со смертью сестры порвалась почти вся связь с Выборгом. Сестра была чудным человеком: спокойная, тихая, она была удивительно мягкая в обращении и относилась сочувственно ко всякому чужому горю, поэтому пользовалась общей любовью. Ее дети унаследовали мало ее достоинств, а потому мои отношения к ним были хорошие - и только.

От томившегося в плену Семена Панина я в течение года получил три открытки прежнего типа: много поклонов и мало сведений; какие-то из посылавшихся ему денег, по-видимому, до него не доходили, так как в первой открытке он благодарил за "гостинец", а во второй - за полученные им 23 рубля, а между тем, я ему такой суммы не посылал*. В марте он был еще в Венгрии (Szolnok), а в апреле уже оказался в Зальцбурге.

В течение этого года я стал покупать на бирже бумаги по своему счету on call в банке. В начале года у меня свободных денег было около 6000, а затем мой тесть, наконец, вернул мне 3000, занятые им в начале 1910 года; в течение года я купил бумаг на 17 000 рублей, так что у меня уже оказался долг банку. Бумаги в течение года сильно поднялись, так как, вследствие выпуска массы кредитных билетов, в обращении было много денег, искавших помещения; это же обстоятельство дало большинству акционерных обществ возможность выпустить новые акции, что было крайне выгодно для старых акционеров. В начале 1916 года я всего имел бумаг на 15 000 и упомянутые 9000 наличными, а в конце года стоимость моих бумаг составляла 46 000, а долгу было 3000; таким образом, я вместо 24 000 имел 43 000, получив прибыль капитала в 19 000 рублей. При все возраставшей дороговизне жизни это увеличение капитала давало право рассчитывать хоть на некоторое увеличение дохода с него.

Весьма трудным было положение брата, который едва сводил концы с концами; я уже неоднократно предлагал ему свою помощь, но он ее отклонял, надеясь справиться и без меня. Только осенью этого года я его уговорил принять от меня две тысячи рублей, составлявшие мой барыш от одного выпуска новых акций; он принял этот подарок, так как сам пришел к убеждению, что без этого ему трудно будет существовать далее, не тратя своего небольшого капитала.

Племянник Саша в ноябре лишился должности главного врача Ревельского госпиталя; причины его отчисления я не знаю, вероятно по малой пригодности для такого самостоятельного назначения. Через несколько месяцев он, впрочем, вновь получил назначение главным врачом полевого госпиталя, сначала в Смоленске, а затем в Измаиле, на Дунае.

Среди наших знакомых барышня Лишина в ноябре вышла замуж за мичмана Куфтина, который, чтобы иметь возможность жениться, бросил службу в Черноморском флоте и перешел в Морской корпус. Свадьба состоялась в Риге, где мать невесты вновь открыла свою гимназию.

Моя крестница, Зоя Попова, изучавшая в Петрограде японский язык, на летобыла командирована в Японию и в ноябре нас навестила и рассказывала интересные подробности о своей поездке и жизни в Японии.

В декабре мне пришлось осмотреть карточную фабрику, принадлежавшую ведомству императрицы Марии. Причина этого осмотра была оригинальная. Для игры у себя дома я покупал всегда карты высшего сорта, хотя и дорогие (четыре рубля за игру в две колоды), но зато прочные, так что ими можно было играть несколько вечеров, тогда как более дешевые карты рвались в первый же вечер. Эти карты высшего сорта вовсе исчезли из продажи, и я просил своих знакомых добыть мне таковые через кого-либо из высших чинов ведомства; попросили об этом помощника главноуправляющего ведомством Кистера, с которым меня, кстати, познакомили во время заседания Совета. Кистер обещал мне шесть игр высшего сорта (уже по восемь рублей) и, кстати, предложил мне вместе с другими членами Совета осмотреть фабрику. У Кистера было два мотора, а потому он мог взять семь человек. В таком составе мы и поехали на фабрику 17 декабря.

Оказалось, что на фабрике во время войны выделываются только простые карты как по недостатку хорошего картона (из тряпок), так и потому, что большая часть ее помещения приспособлена для выделки ручных гранат и под шорную мастерскую. Мы осмотрели все эти мастерские, но особенно интересной оказалась выделка карт, их печатание, сушка, разрезка и отделка.

В этом году я занимался увеличением своих фотографических снимков, для чего приобрел увеличительный аппарат со всеми принадлежностями и пригласил фотографа для руководства первыми моими опытами. Поводом для этой затеи служило желание увеличить снимки, сделанные осенью в Черевках, и действительно, я на Рождество мог подарить моему тестю альбом крупных фотографий из Черевок, притом совершенно неожиданно, так как он не знал о моих работах.

Мое здоровье в течение года было хорошим, и я в течение всего зимнего сезона был только легко подвержен простуде, которая влекла за собою грипп: насморк и кашель, которые у меня появлялись вслед за возвращением в сырой Петроград и вполне проходили с наступлением тепла. По совету моего тестя я обратился к его врачу, Льву Бернардовичу Бертенсону, относительно имевшегося у меня склероза; Бертенсон, сам страдавший тем же, дал мне подробные указания относительно нужного режима и первый указал мне на необходимость ограничить количество принимаемых жидкостей и на то, чтобы я не ходил часа два после еды.

Подверженность постоянной простуде в Петрограде заставляла меня желать перемены места жительства; к этому побуждали также возраставшие дороговизна и неудобства жизни в городе. Устроить это было нетрудно - стоило только попросить об увольнении от присутствия в Совете, сославшись на болезнь; такое увольнение давало право жить где угодно, сохраняя прежнее содержание. Я и решил просить об этом, но только по окончании войны, во время которой я не хотел отпрашиваться со службы; по окончании же ее в состав Совета поступило бы много членов из военных, и я со спокойной совестью мог бы уйти на покой.

Несколько иначе взглянул на этот вопрос мой приятель Воеводский; он болел с начала года и за все это время только раз показался в заседании Совета; тем не менее, ему хотелось (из самолюбия) оставаться присутствующим на следующий 1917 год. В середине декабря он меня вызвал к себе; я его застал в кровати, больного ревматизмом; он просил меня передать председателю Совета Куломзину его просьбу об оставлении его в числе присутствующих; я не счел возможным отказать больному и переговорил с Куломзиным, который мне сказал, что это невозможно, так как надо призвать в Совет дееспособных людей.

Новый, 1917, год принес с собой значительные перемены в составе назначенных членов Совета; многие были уволены от присутствования и заменены другими; в числе уволенных был многолетний вице-председатель Совета Голубев, человек очень умный, ровный и беспристрастный, выдающийся юрист; его уволили за то, что он, держась буквы закона, не стеснял свободы речей так, как это было бы желательно правительству. Куломзин, действительно больной, был уволен от председательства и заменен Щегловитовым, сторонником сильной власти и произвола, облеченного в законную форму.

На рубеже Нового года совершилось таинственное убийство Распутина, злого гения императрицы и (через нее?) государя. В первые годы своего появления при Дворе он держал себя скромно, и лишь близкие ко Двору люди знали о его существовании. Но затем он без стеснения стал выдвигаться вперед, обращаясь со своими ходатайствами непосредственно даже к министрам, с ним не знакомым; неисполнение его ходатайства часто влекло за собою подтверждение его со стороны императрицы и, во всяком случае, имело следствием месть со стороны Распутина. В конце концов, даже назначение и смену министров стали приписывать его влиянию, и неудивительно, что его приемная всегда была полна народу, искавшего протекции. Он жил под конец своей жизни в доме рядом с домом Каменева и последние имели возможность следить за собиравшимися к нему посетителями, среди коих были и дамы высшего общества*. Многих женщин влекло к этому развратному мужику именно его циничное обращение с женщинами, а также жажда сильных ощущений. Та грязь, которая окружала личность Распутина, заставляла особенно возмущаться его близостью к императрице и его влиянием на государственные дела! Ни неудачные две войны, ни ложная, неискренняя внутренняя политика, ни назначения министрами негодяев вроде Штюрмера и Сухомлинова не могли так подорвать исконное поклонение народа царю и приверженность его монархическому образу правления, как близость Распутина к царской семье и его влияние на дела государства! О необходимости устранить Распутина государю говорили многие, но без успеха*. Убийство Распутина было совершено при участии великого князя Дмитрия Павловича{27}. Оно вызвало общее сочувствие, но было, очевидно, бесполезно, так как императрица всегда могла заменить его другим негодяем, а государь слушался ее во всем!

В начале года военный министр Шуваев был заменен Беляевым{28}. Шуваев был назначен в Государственный Совет и вскоре заехал ко мне. Он мне говорил, что государь очень к нему благоволил, но что его невзлюбила императрица, которая от себя давала ему "повеления" и была недовольна, что он не ездил к ней с докладами.

Вскоре после того ушел и председатель Совета министров Трепов, вследствие своего нежелания иметь министром внутренних дел Протопопова, и был заменен бесцветным князем Голицыным, о котором я уже упоминал. Говорили, что Голицын отказывался от должности, заявляя, что он к ней не способен, но все же принял ее!

Нового военного министра Беляева я знал мало; когда я был министром, он был, кажется, всего начальником отделения Главного штаба; он только раз докладывал мне в 1909 году, уже после моего ухода с должности, о результатах ревизии казарменного строительства в Приамурском округе. После того я его часто видел в Финансовой комиссии, где он неизменно производил на меня впечатление отличного работника, толкового, знающего и трудолюбивого, но неспособного руководить чем-либо. Тем не менее, он во время войны попал в начальники Генерального штаба, а затем, как человек, угодный императрице, и в министры.

Тотчас после назначения Беляева мне пришлось невольно ознакомиться с его деятельностью по поводу определения на службу сына тети Наташи.

Средний сын ее, Лев, окончив курс Института путей сообщения, служил инженером на постройке Крымской железной дороги и уже успел жениться. В марте 1916 года он решил поступить охотником на военную службу, приехал в Петроград и поступил в запасной батальон инженерных войск; вместе с ним туда же поступил его младший брат Юра, студент того же института. Пройдя школу прапорщиков, они оба на Новый год были произведены в прапорщики железнодорожных войск. Леве было желательно вновь служить на постройке Крымской железной дороги. В Генеральном штабе возникло сомнение: можно ли его в офицерском чине назначить для службы на всей этой дороге или только на участке ее, входившем в район Севастопольской крепости. Доклад по этому пустому вопросу представили Беляеву, который написал "Согласен", не указав с чем? Весьма любопытно, что Главное управление Генерального штаба не смело переспросить Беляева и, не зная что делать, отговорилось тем, что доклад еще не вернулся от министра. Наконец, я по телефону спросил секретаря Беляева Шильдера; тогда выяснилась вся ерунда, и новой резолюцией Беляева Льву Раунеру было разрешено служить на любом участке Крымской железной дороги; для достижения этого результата потребовался почти месяц времени.

Как я уже упомянул, заседания Думы и Совета были отложены сначала до 12 января, а затем до 14 февраля, так что у меня в течение первых полутора месяцев службы не было. Я в это время усердно изучал объявления о продаже имений и усадеб, преимущественно в северной половине России, так как боялся летней жары в более южных краях. Капитал мой еще был мал, но я мог бы решиться на покупку имения даже со значительным долгом, так как при жизни в деревне почти все мое содержание оставалось бы свободным и могло идти на уплату процентов и погашения.

Повышательное движение на бирже продолжалось, что было вполне естественно при массе денег, выпущенных в обращение. По совету одного приятеля я в начале года купил в долг за 22 тысячи рублей сто акций общества металлического завода Парвиайнен; к концу февраля повышение всех моих бумаг уже было настолько значительно, что я при их продаже, за погашением долга банку в размере около 27 тысяч, получил бы на руки чистых 70-80 тысяч, а это еще более облегчало покупку усадьбы.

В начале февраля в Петроград приехал корреспондент "Нового времени" в Вене Янчевецкий, которого австрийцы обвинили в шпионаже и осудили на каторжные работы. Он от них был освобожден по ходатайству испанского посла, а затем обменен на какого-то пленного австрийца; с ним вместе вернулась из Австрии и его жена. Янчевецкий лет за двенадцать до того был на Дальнем Востоке, где бывал в доме моего тестя, и теперь появился с женой у нас, как желанный и очень интересный гость*. К сожалению, Янчевецкие вскоре уехали в Полтаву, и мы их потеряли из виду.

С мичманом Лишиным произошло служебное несчастье: как хороший офицер, он был переведен со старого миноносца на один из новейших, "Азард", на котором он был назначен ревизором (заведующим хозяйством); командир этого миноносца, Бибиков, взял себе из ящика 2800 рублей, за которые Лишину пришлось отвечать. Чтобы не попасть под суд, Лишин должен был внести деньги, для чего мой тесть дал ему взаймы 2500. Лишин бросил любимую им службу на миноносце и перешел в морскую авиацию. Я об этом случае рассказал Григоровичу, который обещал его расследовать, но сделал ли он что-либо, я не знаю.

Совершенно неожиданно мы 9 февраля получили от кузины жены, Елисаветы Владимировны Будищевой, телеграмму, что она приедет на следующий день. Она действительно приехала и остановилась у нас; ей нужно было подвергнуться серьезной операции, для чего она избрала больницу Видемана на Васильевском острове. Комната там освободилась только 18 февраля, когда она и переехала туда; операция была произведена вполне успешно 20-го, а с 22-го жена стала навещать ее, хотя при малочисленности извозчиков и трамвайных вагонов, каждая поездка являлась трудным предприятием.

В январе мы по настойчивому приглашению Рыковских поехали к ним на обед в Павловск, и мне там, впервые, пришлось встретиться с Меньшиковым, талантливым и влиятельным сотрудником "Нового времени", человеком без всяких принципов, не стеснявшимся когда-то ругать Меня в газете, восхваляя Сухомлинова. Я считал его талантливым негодяем, но мой тесть почему-то вел с ним знакомство, и Меньшиков говорил ему теперь, что он осознает ошибочность своих бывших нападок на меня; мы с ним не обменялись ни одним словом.

Сессии Совета и Думы возобновились 14 февраля, но Совет имел только одно заседание, для его открытия, и сверх того было одно заседание Финансовой комиссии; на 27 февраля было вновь назначено заседание Совета, но утром этого дня я получил указ о перерыве сессий Совета и Думы до апреля. Этот перерыв был вызван волнениями в городе и требованием Думы об учреждении ответственного министерства. Это требование было вполне естественно: в критические годы войны особенно ярко выяснилось, что государь (или, вернее, императрица) либо не умеет выбирать людей на важнейшие посты в государстве, либо в своем выборе руководствуется не пользой страны, а иными соображениями; на примере Штюрмера выяснилось также, что для угодных государю (императрице) министров не существует и ответственности даже за взяточничество! Понятно поэтому желание Думы влиять на избрание министров и иметь право привлекать их к законной ответственности. К такому расширению своих прав Дума уже стремилась с самого своего учреждения, но ей в этом отказывали на законном основании, так как такое изменение основных законов могло было быть произведено только по инициативе самого государя; но теперь несостоятельность государя в этом отношении стала явной и несомненной, и Дума приобрела нравственное право не только просить, но и требовать расширения своих прав, и в этом требовании встречала общее сочувствие народа.

Это требование было, однако, отклонено с удивительным ослеплением. Голицын в данном случае являлся слепым исполнителем приказаний императрицы, которую в ее упорстве поддерживал Протопопов, уверявший, что народ стоит за государя и его самодержавие, и что недовольные составляют лишь небольшую кучку, с которой при решительности не трудно будет справиться, уверения эти совпадали со взглядами императрицы и она охотно им верила.

В городе начались волнения и беспорядки. Так, 24 февраля ко мне заехал по личному делу д-р Рогачевский и сообщил, что по городу трудно проехать, так как на улицах толпы народу и вызваны войска, поэтому мы днем не выходили. Вечером жена все-таки поехала с И. В. Игнатьевой в оперу; в нашей ложе были еще Янчевецкие; съездила она вполне благополучно, и после спектакля И. В. и Янчевецкие заехали к нам к чаю, но оказалось, что в императорской опере забастовал хор (!), поэтому вместо "Майской ночи" дали "Каменного гостя".

На следующий день мы, по случаю беспорядков в городе, сидели дома. На воскресенье 26 февраля мы были званы к обеду к моему тестю; извозчики в этот день не выезжали, трамваи не ходили, и мы с женой отправились пешком (с Фонтанки, 24) по Литейной и Владимирской на Большую Московскую, 9. Улицы были запружены народом, который занимал все тротуары; особенно много народу было на всех углах; толпа была спокойна и ждала чего-то. Выход с Литейного на Невский был прегражден войсками, так же и Владимирская улица у церкви, но нас пропустили; по улицам ходили разъезды. Мы навестили сначала моего брата (Ямская, 10), а затем пошли к тестю. Кроме нас к обеду пришли только Каменевы, жившие недалеко (Гороховая, 66); Игнатьевы же сообщили по телефону, что они не могли пересечь Невский, поэтому вернулись домой. В первом часу ночи мы вышли домой, опять пешком, улицы были совершенно безлюдны и на них была жуткая тишина; Невский освещался вдоль прожектором с Адмиралтейства.

На 27 февраля было назначено заседание Государственного Совета. Бывший у нас накануне генерал Гаусман предложил, что он на своем казенном автомобиле отвезет меня на заседание, а мою жену - на Василье некий остров к кузине. Утром я узнал, что сессия закрыта и заседания не будет, поэтому я могу сам сопровождать жену. Когда в половине второго за нами заехал Гаусман, мы его отвезли на службу, к Исаакию, и вдвоем на его моторе поехали в больницу, затем еще к портнихе жены и в три часа были дома. Улицы были пустынны и войск на них было мало. Вернулись мы по набережным Невы и Фонтанки мимо дома министра внутренних дел (Фонтанка, 16), в котором жил Протопопов и где помещался Штаб корпуса жандармов и Департамент полиции.

Вскоре стали слышны одиночные выстрелы, продолжавшиеся до вечера. Потом выяснилось, что дом министра внутренних дел и помещение жандармов и полиции были разнесены толпой. 26 и 27 февраля из газет выходил только "Русский Инвалид", а 28-го вовсе не было газет. 28-го слышны были одиночные выстрелы, телефон почти не действовал; мы сидели дома; вечером получено "Известие" об учреждении Комитета Государственной думы. Переворот совершился.

Выходить на улицу было небезопасно и не было никакой охоты, газет не было, никто из знакомых не заходил, телефон действовал плохо, никакого обязательного дела не было, а чтение книг не шло на ум, настроение было тоскливое, надо было придумать себе какое-нибудь занятие, - и я взялся за писание настоящих своих воспоминаний, начало коих было составлено в конце 1911 года и в первые дни 1912 года, а с тех пор оставалось без движения. Эта работа меня заинтересовала; просматривая свои прежние записные книжки и кое-какие сохранившиеся у меня бумаги, я невольно погружался в воспоминания о пережитом, современные события были мне антипатичны. Когда газеты стали вновь выходить, они были переполнены противными деталями всякого рода о совершившихся событиях; подделываясь под вкус толпы, газеты стали поносить все прежнее, забывая, что "Храм разрушенный - все храм, кумир поверженный - все Бог". Я сам признавал, что революция явилась естественным и справедливым возмездием государю за совершенные им ошибки, но я был далек от огульного порицания всего прежнего и не ждал ничего хорошего от огульной его ломки. В этом отношении читать тогдашние газеты было противно и я вовсе отказался от их чтения; если в них появлялось что-либо существенное, то мне о том рассказывала жена или добрые знакомые.

Стрельба на улицах продолжалась еще 1 марта, но была много слабее. Из будуара жены были видны площадь перед цирком и Семеновский мост, где в эти дни бывала перестрелка и разъезжали бронированные автомобили, и жена усердно следила за всем, там происходившим. Телефон вновь стал действовать, хотя довольно капризно, и Мадам Каменева нам сообщила, что приходят на дом отбирать у офицеров оружие и что надо идти в Государственную Думу за получением вида на жительство. К обеду зашел мой тесть, он уже съездил на военном моторе в Думу, где получил вид для себя, хотел добыть и мне, но это ему не удалось. Рядом со мною, на той же площадке лестницы, жил генерал граф Лидерс-Веймарн, состоявший при Военном министерстве; я зашел к нему и мы условились идти на следующее утро в Офицерское собрание Армии и Флота, где тоже выдавали виды и которое было от нас много ближе, чем Дума. Вечером, в восемь часов, ко мне зашли четыре солдата, которые довольно вежливо попросили у меня оружие, и я им отдал два бывших у меня револьвера; они, кстати, забрали у меня с камина две гранатки, приспособленные для обрезки сигар и как спиртовая лампочка.

В дни переворота полиция заняла крыши некоторых домов и оттуда стреляла; заподозрили, что стрельба производилась и с нашей крыши, поэтому был произведен обыск чердаков, и дом был взят под наблюдение. На следующий день к нам вновь зашел патруль, который захотел взять мою шпагу, лежавшую в передней, но я уговорил, что это не оружие, и дал взамен старую шашку. Больше нижние чины ко мне уже не заходили.

Утром 2 марта я пошел в Офицерское собрание; жена, боясь за меня, послала вслед за мною кухарку, которая ей вскоре могла доложить, что я благополучно дошел до Собрания. На улицах была масса народу и солдат, настроение было возбужденное. В Собрании оказалась громадная толпа генералов и офицеров, пришедших за видами, выдача коих была плохо налажена. Выдававший их офицер (штабс-капитан Скворцов), узнал меня и выдал мне вид вне очереди*, так что я в Собрании пробыл менее часа, после чего благополучно вернулся домой.

Ближайшие после того дни мы сидели дома; выходить без особой надобности не было охоты, так как противно было видеть войска и толпы народа, ходившие по городу с красными флагами и под звуки "Марсельезы"! Кстати и погода стояла холодная и неприветливая. Этот холод, однако, отзывался и у нас в квартире, так как у нас не оказалось дров! Я нанимал квартиру с дровами, и положенных мне тридцати пяти саженей дров мне всегда хватало, невзирая на всевозможные ухищрения дворников; лишь изредка, когда мы засиживались в городе до июня, приходилось прикупать какую-либо сажень; в этом же году, когда дрова вследствие недостаточного подвоза сильно вздорожали**, мадам Austin 10 февраля мне совершенно неожиданно сообщила, что дрова все вышли; дворники, дескать, носили малые вязанки, а она выдавала квитанции, как за полные. Тут, очевидно, было мошенничество, которому она почему-то оказывала попустительство. Она не только наказала меня почти на шестьсот рублей, но и заставила нас мерзнуть, так как в дни революции мне дворник заявил, что дрова в доме на исходе, и он может продавать мне лишь минимальное количество дров; этого количества хватало только на кухню и на отопление кабинета и, изредка, еще спальни. Благодаря этому, тепло было только в кабинете, где мы и сидели весь день, принимая там же гостей, в прочих же комнатах было всего 8-9 градусов. Так продолжалось десять дней, пока нам удалось купить и получить дрова, а затем обогреть ими квартиру.

Об отречении от престола как государя, так и великого князя Михаила Александровича, мы узнали 3 марта, а на следующий день, вечером, мы получили "Известия" с манифестом государя от 2 марта и великого князя от 3 марта. Россия перестала быть империей. Власть перешла к Комитету Государственной Думы с Родзянко во главе, но этот комитет стушевался и передал власть вновь образованному Совету министров, составленному из представителей разных партий; наряду с этим Советом образовался и стал все более забирать власть Совет солдатских и рабочих депутатов.

Я считаю, что во всех бедствиях, вызванных революцией, тяжкая ответственность падает на Комитет Думы и, в частности, на Родзянко, так как они стали сначала во главе движения и содействовали ему своим авторитетом, а затем отошли в сторону, предоставив совсем иным людям хозяйничать по-своему. Я думаю, что если начальник штаба государя Алексеев и главнокомандующий Рузский не поддержали государя, а побуждали его подчиниться требованиям, исходившим из Петрограда, то это произошло потому, что они видели во главе движения избранников народа, людей несомненно почтенных, и видели в этом доказательство тому, что и вся революция отвечает воле народа*. Если государь так легко уступил революции и отрекся от престола, то вернее всего потому, что он во главе движения видел Думу и предполагал, что судьбу России он передает именно ей**.

С отречением государя и великого князя революция была закончена. Свершилась она удивительно быстро и легко, почти без кровопролития. Объясняется последнее тем, что авторитет самодержавия в течение ряда лет систематически подкапывался самим государем. Первой его ошибкой была Японская война; затем неискреннее отношение к дарованной им конституции; неудачный выбор министров; неосторожная политика, приведшая к общеевропейской войне, когда Россия еще не была готова к ней; вообще несоответствие между внешней политикой и мерами по военной части; вся Сухомлиновская эпопея, закончившаяся разгромом армии и преданием Сухомлинова суду; наконец, Штюрмер, Распутин и Протопопов!

По военной части легкая удача революции при громадном гарнизоне Петрограда, объясняется тем, что гарнизон весь состоял из запасных частей чудовищного состава (батальоны по пять-восемь тысяч человек) с ничтожными кадрами; благодаря этому, чины батальонов не получали должного воспитания и обучения и легко поддавались пропаганде и влиянию массы революционно настроенных фабричных рабочих. Во главе Петроградского округа во время войны стояли сначала престарелый Фан-дер-Флит, потом путанный и нестроевой Фролов, наконец, ни к чему не пригодный Хабалов! Не знаю, докладывал ли кто-либо из них государю о ненадежности гарнизона и о необходимости ввести в столицу какие-либо надежные части. Будь в столице надежная дивизия - она подавила бы все движение; нестройные толпы бунтовавших запасных не могли бы устоять против нее, и весь государственный строй России не рухнул бы как карточный домик! Таким образом, и в военном отношении успех революции был подготовлен ложными мерами правительства. Единственной вполне надежной и преданной правительству силой оказалась полиция, но она была малочисленна, и значительная часть ее погибла в неравном бою.

Для поддержания порядка в городе была учреждена милиция из всяких мальчишек, получавших большое содержание, но ничего не умевших делать и бравших взятки гораздо большие, чем прежняя полиция. В домах образовались комитеты, избиравшие своих уполномоченных для сношения с милицией*, были даны номера телефонов для вызова ее в случае появления грабителей. Наш дом был в'относительной безопасности, так как в соседнем доме No 22, где прежде жил великий князь Петр Николаевич, помещалось Управление Воздушного флота (образованное во время войны), и при нем был караул, которому наша домовая администрация платила что-то за охрану и нашего дома.

Глава восемнадцатая

Увольнение членов Государственного Совета. - Октябрьский переворот в Петрограде. - Начало скитаний

Жизнь в городе постепенно входила в свою колею; однако, на улице почти не было извозчиков и они, вовсе освобожденные от таксы, запрашивали немилосердно; трамваи были недоступны для публики, так как по ним катались бесплатно "герои" революции - солдаты. Дома и трамваи были украшены красными флагами, солдаты были освобождены от всяких занятий и от отдания чести и целыми днями ходили по улицам либо строем с красными флагами и с музыкой, либо толпами. Положение офицеров в войсках становилось невыносимым, но и тем, которые, как я, были вне строя, было противно показываться на улице, видеть разнузданность солдат, предъявлять по их требованию свой вид на жительство, быть готовыми получать оскорбления! Многие из публики ради безопасности украшали себя красными розетками и цветами*. Я возможно меньше выходил из дому; но меня на улице ни разу не останавливали и не оскорбляли, хотя я всегда ходил в военной форме при двух Владимирах и при шпаге. Никогда ни я, ни моя жена, не одевали красных эмблем; красными были у меня лишь генеральские лампасы и всегда раскрытые лацканы пальто.

На первых порах можно было думать, что революция будет иметь последствием лишь перемену в образе правления, тем более, что Временное правительство заявляло, что будет по прежнему продолжать войну; опасение внушало лишь расстройство, внесенное в армию подрывом, авторитета офицеров! Какую роль в этом деле сыграл Гучков, ставший военным и морским министром, мне не ясно; еще более темной мне представляется роль честолюбца Поливанова, бывшего его сотрудником. Ни с кем из лиц, принадлежавших к правительству, я не встречался. Леонтьев, бывший всегда либералом, уверял, что теперь нужные реформы скоро будут даны и все пойдет хорошо; забросив свою обширную и доходную практику, он, в большой для себя убыток, принял должность сенатора и по целым дням работал в разных комиссиях.

Председатель Государственного Совета Щегловитов во время революции был арестован и некому было созвать Совет, так что он оказался бездействующим; кстати, и здание его было ограблено и занято какими-то революционными учреждениями; между его членами и без того было мало или, вернее, никакой связи, и мы, вообще, ничего не знали друг о друге, о каких-либо собраниях, хотя бы частных, не было и речи; единственным связующим нас звеном являлся артельщик Почаев, исправно развозивший нам жалование. Я со времени революции уже не бывал в помещении Совета. Комиссаром правительства по делам Совета был назначен член его (по выборам), профессор Давид Давидович Гримм; по моей (письменной) просьбе он впоследствии мне прислал выдававшийся членам Совета документ такого содержания:

"Временное правительство

Комиссар Временного правительства

по Государственной канцелярии

3 мая 1917 г.

No70

Удостоверение

Настоящее выдано генералу от инфантерии Александру Федоровичу Редигеру в том, что он состоит членом Государственного Совета, а потому ему предоставляется право свободного проживания в Петрограде и повсеместно в России.

Ни аресту, ни обыску не подлежит.

Комиссар Временного прав-ва по Государственной канцелярии Д. Гримм

Старший делопроизводитель Н. Дмитриев.

Печать Государственной канцелярии".

Курьезно, что приходилось выдавать и получать подобные удостоверения! Мне не приходилось пользоваться им и я не знаю, насколько оно на деле могло бы оградить от неприятностей.

Газеты вновь стали выходить лишь 5 марта, но еще не разносились по городу; в этот же день к нам начали заходить знакомые, и мы стали навещать их.

Здоровье Е. В. Будищевой к 17 марта поправилось настолько, что ее в этот день можно было перевезти из больницы к нам. Перевезли мы ее на казенном моторе Гаусмана: не будь его, было бы трудно добыть экипаж для ее перевозки. Е. В. прожила у нас до 22 апреля, так как ей сначала надо было отдохнуть и окрепнуть, а затем предстояло трудное дело: добыть билеты на проезд по железной дороге в Сибирь. У кассы по продаже билетов стояли громадные очереди, в которых приходилось ждать целыми днями, и 12 апреля она получила билеты на 22-е число. Присутствие живой и симпатичной Е. В. значительно оживило наш дом в это смутное время, когда посетители были относительно редки уже в силу того, что по городу почти не было других способов передвижения, как пешком.

23 марта вблизи от нас, на Марсовом поле, состоялось торжественное погребение сотни "героев, павших при завоевании свободы"; их сначала хотели похоронить на Дворцовой площади, но потом назначили для этого Марсово поле. С утра до вечера мы в этот день слышали музыку, под которую проходили на поле процессии из разных частей города, а затем салюты при опускании в землю принесенных каждой процессией гробов. Вся эта грандиозная манифестация прошла гладко, без ожидавшихся эксцессов.

Трудность передвижения по городу затрудняла посещение церкви. Случайно я узнал от Игнатьева, что через дом от нас (Фонтанка, 20) имеется домовая церковь при помещении Канцелярии Министерства Двора; по моей просьбе он выхлопотал мне приглашение посещать эту церковь, и мы, действительно, стали усердно посещать эту церковь до 1 мая, когда служба в ней прекращалась на все лето. В упомянутом доме когда-то жил министр Двора, для которого и была устроена эта церковь. Она была очень маленькая и мало посещалась.

В апреле месяце мне пришлось быть на частной сходке многих членов Государственного Совета для чествования бывшего вице-председателя Совета Голубева. Как я упоминал, он на Новый год был исключен из числа присутствующих членов. Группа членов Совета решила теперь поднести адрес, и я получил приглашение участвовать в этом; 23 апреля на квартире Тимашева я подписал адрес и затем пешком прошел на квартиру почтеннейшего Голубева, в конце Сергиевской улицы. Там собралось нас человек пятьдесят, поболтали час с хозяином и между собою и разошлись. Я воспользовался тем, что был близко от квартиры Воеводского, и зашел к нему. Я его застал на ногах, но слабым; у него был какой-то штатский господин, лицо которого мне было знакомо, но я его не узнавал. Оказалось, что это недавний член Государственного Совета адмирал Эбергардт, который, пользуясь изданным разрешением носить вне службы штатское платье, облекся в него. Я весь этот год ходил в военном.

Перед нами был трудный вопрос - куда ехать на лето? За нами была дача в Перечицах, но в деревнях было неспокойно и жить там одним было неуютно; звали к себе в деревню мой тесть, сестра Александрина, племянник Виктор. Но жить все лето в гостях мы не желали, а вопрос об уплате денег родным всегда является трудным и щекотливым, к тому же проезд по железным дорогам был сопряжен с большими трудностями, а потому длинное путешествие к моему тестю являлось очень нежелательным. Переезд в Финляндию был проще, но и там возникли народные волнения и можно было попасть в междоусобицу в чужой стране, среди чужого народа, языком которого мы даже не владели. Оставалась дача в Перечицах. Прежние владельцы имения, Оболенские, зимой продали его фабрикантам, братьям Савиным, которым я в январе писал и выслал половину наемной платы, но ответа не получил. Я, таким образом, не знал, как они относятся к моему переезду на дачу в их имение и что они, вообще, за люди? Заехавший к нам дьякон Воскресенский, побывав на своей даче в Перечицах, разрешил эти вопросы: Савины очень милые и простые люди и ждут нас на дачу; вместе с тем, он сообщил, что население там спокойно, беспорядков не было, а продовольствие имеется. Эти сведения были весьма успокоительны и заставили нас в мае остановиться на даче в Перечицах.

Временное правительство уклонялось все более влево. Военный министр Гучков, допустивший в самом начале расстройство армии, увидел, что она уже стала ни к чему не годной и ушел; его примеру последовали другие умеренные члены правительства. Власть перешла к Керенскому. Люди, его знавшие, как Леонтьев, восхваляли его как идеалиста и от него ждали спасения Отечества. Свобода, при том неограниченная, была дана всем партиям, желавшим раздробления и разрушения России. Так, 26 марта по улицам демонстрировала толпа эстонцев, заявлявшая о своем праве на автономию; на Петроградской стороне Ленин с товарищами открыто проповедовал большевизм и необходимость окончания войны, и в результате 21 апреля на Невском уже происходили бои между ленинцами и представителями других партий.

Все же общественная жизнь в городе продолжалась. Вечером того же 21 апреля жена с кузиной Будищевой была в опере на представлении "Града Китежа"; у нас продолжали собираться по воскресеньям, и мы изредка бывали у знакомых. Мой тесть с женой уже в начале апреля уехали к себе в деревню.

Е. В. Будищева, уезжая в Тобольск, звала и нас туда, ввиду дешевизны тамошней жизни и обеспеченности там продовольствия. Нас от поездки туда удерживала дальность и трудность пути, но туда собралась другая кузина жены, Е. С. Мирбах, с четырьмя детьми; муж ее по-прежнему был в армии, командиром полка, сначала 467-го Золотоношского, а потом 3-го гренадерского Перновского.

18 мая мой сочлен по Совету генерал Унтербергер сообщил мне по телефону, что все назначенные члены Совета уволены за штат, поэтому нам будут выдавать лишь три восьмых нашего содержания и то только в течение года; что будет затем - было, конечно, неизвестно. По закону мы могли быть уволены от службы только по прошению, и я спросил Леонтьева, нельзя ли обжаловать это распоряжение перед Сенатом? Но он мне сказал, что это закон, обязательный и для Сената, и что в выработке этого закона принимали участие Таганцев и другие выдающиеся юристы, так что формально к нему придраться нельзя. Таким образом, приходилось подчиняться совершившемуся факту. Что при новом строе Государственный Совет либо вовсе будет упразднен, либо будет весь состоять из выборных членов, было очевидно; я поэтому предвидел, что мне больше не придется заседать, но не думал, что вопрос этот решится так скоро, без намечавшегося Учредительного собрания. Мое давнишнее желание оставить Петроград исполнялось. Служба меня там больше не держала, а дороговизна жизни делала даже невозможным оставаться там, но в материальном отношении наступала полная неизвестность! Дадут ли какую-либо пенсию и когда? Уже 23 декабря, когда я видел многих членов Совета у Голубева, была речь о том, не следует ли нам самим подать в отставку, потому что правительство будет радо нашему добровольному уходу и даст приличные пенсии. Но я находил, что нам не следует самим налагать на себя руку, так как надеялся на скорое восстановление порядка и законности; пока же приходилось подчиняться силе и произволу*.

Для того, чтобы устроиться где-либо в провинции и жить до выяснения того, что я буду получать в будущем, надо было реализовать бумаги и продать городскую обстановку, а, по возможности, и дом в Царском Селе. Однако, время для этого было неподходящее. После революции бумаги на бирже упали; предметы обстановки, которые до революции продавались на аукционах по высоким ценам, так как новых предметов в продаже не было, а у публики было много шальных денег, уже не находили столь щедрых покупателей. Оценщик из ломбарда у Синего моста, где я когда-то покупал много вещей, в конце мая заявил, что в последнее время спешно продавалась обстановка разных дворцов и цены сильно упали; он оценил кабинет и будуар по 3 тысячи, гостиную - в 10-12 тысяч и столовую - в 8 тысяч, всего - около 25 тысяч; советовал, по возможности, продать огулом в одни руки и отдать все за 35 тысяч рублей. Подымутся ли цены к осени, нельзя было предусмотреть - все зависело от хода событий в жизни страны. Таким образом, в конце мая финансовые перспективы были плохи. В довершение всего, банки сократили кредит под залог бумаг; вместо двух третей биржевой стоимости они стали выдавать лишь половину их понизившейся стоимости, и мой кредит в банке оказался исчерпанным!

Мы решили отложить ликвидацию имущества до осени, а пока выехать из душного города на дачу, где можно немного отдохнуть от городских треволнений. Однако, и это было не так легко; квартиру нельзя было оставлять пустой из опасения грабежа; кроме того, пустая квартира легко могла быть реквизирована. Поэтому жена надумала сдать квартиру кому-либо на лето. Рядом с нами, у графа Лидерс-Веймарна, гостила княгиня Масальская*, которая взяла квартиру на три месяца за плату в девятьсот рублей, то есть за ту же сумму, какую мы платили домовладельцу. Когда все это было устроено, мы, наконец, 3 июня могли выехать на дачу.

Незадолго до нашего отъезда Зоя Попова привела к нам своего брата, подъесаула одного из кубанских казачьих полков; он до войны был командирован в Персию с командой казаков и ему никак не удавалось вернуться оттуда в полк; в начале года мне удалось устроить ему это при содействии Янушкевича. Попов мне рассказал, что вся их дивизия и пластуны были вызваны с Кавказского фронта и перевезены в Финляндию. Там они были совсем не нужны, особенно после признания полной внутренней автономии Финляндии. Казаков туда вызвали по-видимому для того, чтобы иметь надежные войска вблизи столицы. Попов говорил, что их полки, действительно, в полном порядке и что всякие комитеты в них существуют только для виду, потому что их приказано иметь. Однако начальство опасалось, что постоянное безделье испортит войска и послало Попова к Керенскому доложить об этом и просить - не пора ли двинуть казаков на Петроград? Керенский тогда на это не решился - он боялся порвать с красными элементами, к которым сам когда-то принадлежал.

Попов говорил, что настроение казачества весьма определенное и твердое. О национализации земли оно не хотело слышать, так как это имело бы следствием упразднение казачества, поэтому и отношение казаков к крайним элементам было вполне отрицательным. На съезде представителей всех казачьих войск было принято решение вооружиться, буде нужно, поголовно для восстановления порядка на Руси; для исполнения этого решения казаки лишь ждут призыва правительства; если же последнее заключит мир с Германией, то казаки выступят самостоятельно. Насколько верны были эти сведения, я не знаю.

Попов очень советовал мне переехать на Кубань, где население надежно и жизнь дешева; он даже предлагал сам съездить туда, чтобы подыскать нам пристанище на лето теперь же. Это предложение я отклонил, потому что ехать так далеко на лето было тяжело, да и удаляться от Петрограда до ликвидации там наших дел было рискованно, так как нельзя было знать, удастся ли осенью вернуться туда? Кроме того, я мечтал поселиться в Крыму, где больше интеллигентного люда, да и население настроено было менее революционно. В Крыму обещал подыскать нам хоть скромную усадьбу Станислав Юльевич Раунер, ехавший туда по делам ирригации южного берега на все лето.

По переезду в Перечицы нам пришлось познакомиться с новыми хозяевами имения, Савиными. Семья состояла из матери, вдовы, трех женатых сыновей, двух замужних и трех незамужних дочерей и около двух дюжин внуков и внучек; все это были очень милые, простые и обаятельные люди, все дамы отличные хозяйки.

В течение этого лета мы ближе познакомились с дьяконом Воскресенским и его семьей, со священником в Перечицах, почтенным отцом Николаем Беляевым, и с жившим там же на даче священником Петропавловского собора, отцом Константином Ивановичем Велтистовым; особенно симпатичен был последний, равно как и его жена и многочисленные дети.

Жизнь на даче потекла тихо и мирно и дала нам отдых от городских тревог и забот. Однако, и на даче продовольствие доставалось не дешево и не легко. До появления свежей зелени и картофеля они доставались лишь с большим трудом, а получение масла, яиц составляло крайне трудную задачу; даже молока нам с трудом удавалось получать по три бутылки в день. Все деревни были переполнены дачниками, на которых не хватало местных продуктов.

С переездом на дачу в моей работе по составлению этих записок наступил перерыв. В городе я ими занимался усердно целыми днями, то разбирая старые записные книжки и сохранившиеся бумаги и письма*, то составляя записки; за три месяца, с март по май, я успел написать 436 страниц почтовой бумаги большого формата, начав уже рассказ об управлении Военным министерством.

На даче я взялся за другую работу. Я упомянул, что отец Журавский подарил мне сочинение Турчанинова; в нем я встретил сведения о Туринской плащанице со ссылкой на сочинение Виньона. Я попросил книжный магазин Риккера добыть мне это сочинение, хотя и не мог указать ему точного его заглавия. Несмотря на трудность сношений с заграницей (через Швецию), Риккер в мае 1916 добыл мне книгу: Vignon "Le linceui du Christ". Чтение этой книги, снабженной многочисленными фототипами, привело меня к убеждению, что хранящаяся в Турине ткань действительно есть подлинная плащаница Спасителя, а имеющиеся на ней изображения являются нерукотворным его образом. Меня очень интересовало, как относятся к этому вопросу наши богословы, но отца Журавского не было в Петрограде, а кроме него и дьякона Воскресенского у меня не было знакомых из духовных лиц; я поэтому показал книгу дьякону, который ее взял и, продержав всю зиму, вернул весной с настоятельным советом издать ее в переводе на русский язык; все его знакомые, которым он показывал книгу, очень интересовались ею, но плохо понимали французский текст.

С переездом на дачу я и взялся за перевод. Французский текст оказался очень многословным, с многочисленными отступлениями от главного предмета, с полемикой против разных писателей. Делая некоторые сокращения, я в две с половиной недели перевел книгу; пригласив дьякона и отца Беляева, я стал читать перевод, но с первых же страниц сам увидел, что для русских читателей текст не годится. Я поэтому взялся за полную переделку; отбрасывая все ненужное, я сжал изложение книги в 207 печатных страниц до 34 страниц рукописных, потратив на это еще две недели. Это извлечение прочел отец Велтистов, который, между прочим, помнил, что о книге Виньона при ее появлении (1902) были рефераты в русской духовной литературе, но большого внимания на нее, по-видимому, не обратили.

Составленные мною извлечения из книги Vignon я имел в виду издать, как только явится возможность печатать что-либо: в то время цены за набор, печать и бумагу были несоразмерно высоки*.

На упомянутый труд я потратил в два приема около месяца времени; в промежутке (23 июня-7 августа) я опять работал над записками, добавив около двухсот страниц и доведя изложение до конца 1906 года.

На даче у нас в течение месяца гостила тетка жены (тетя Тоня), и мой брат с женой провели у нас пять дней; других посетителей не было. С Савиными у нас были хорошие отношения, но знакомство не вязалось; чаще мы виделись с семьями отца Велистова и дьякона. Жена увлеклась работой в саду, а я - своим записками. Время текло тихо и незаметно, и только вести из армии Да из Петрограда вносили тревогу в нашу жизнь. Так, 4 июля мы узнали, что в Петрограде идет на улицах резня; 31 июля вечером нам пришли сказать, что из опасения прихода немцев Петроград очищают и вся семья Савиных уже собирается уезжать; на счастье, весть эта оказалась ложной. 24 августа стало известно, что войска из-под Двинска бегут, в Петрограде паника, ждут анархии и грабежа. Более точных вестей не было, и мы 27 августа надумали с дьяконом поехать на станцию Преображенскую, чтобы узнать там от живущего вблизи станции артельщика при Государственной канцелярии, Почаева, что-либо более определенное. Мы узнали, что из города, действительно, идет паническое бегство, что эвакуация разных учреждений намечается, но еще не решена, что о наступлении немцев не слышно. Мы пришли к выводу, что надо пока оставаться в Перечицах, так как там спокойнее, чем в Петрограде, из которого до минования паники все равно нельзя выбраться. На следующий день мы узнали про наступление войск Корнилова{29} на Петроград и что железная дорога от нас в Петроград прервана, а 30 августа получено приказание разобрать мостики (лавы) через речку Оредеж. Явилась надежда, что, наконец, казачество с Корниловым во главе двинулось на столицу, чтобы дать правительству возможность подавить крайние элементы, но надежда эта быстро исчезла, так как уже 31 августа получена была весть, что Корнилов сдался Керенскому. Для меня все это дело осталось довольно темным, но я полагаю, что Корнилов сначала был призван Керенским, а затем предан им, когда тот усомнился в успехе. Хуже всего в этом деле было то, что на новый порыв со стороны казаков уже было трудно надеяться, а между тем только на казаков еще и можно было рассчитывать для восстановления порядка, так как вся остальная армия обратилась в нестройные банды! Если опасались наступления немцев, то, главным образом, потому, что перед ними внутрь страны побегут эти банды, грабя все на своем пути! 5 сентября из города привезли весть, что оттуда вывозят ценности и все колокола, а на 12 сентября ожидают большие беспорядки. Побывавший в городе отец Велтистов подтвердил, что в Петропавловском соборе укладываются в ящики все имеющиеся в нем драгоценности.

Все эти вести делали настроение наше тревожным. На беду, в конце августа-начале сентября "Новое время" было приостановлено дней на десять-пятнадцать, несмотря на все провозглашенные в Русской республике свободы. Других газет в Перечицы выписывали мало, поэтому мы оставались без вестей и лишь изредка удавалось просмотреть на почте какую-нибудь чужую газету.

Лишение газет именно в это время было неприятно еще и потому, что в эти дни происходил в Сенате суд над Сухомлиновым, и я был лишен возможности ознакомиться с ходом этого весьма интересного для меня дела! Лишь благодаря любезности одного из дачников я получил газету "Русская воля" от 20 августа, в которой приводились показания, данные Гучковым перед судом. В этих показаниях Гучков, отзываясь сочувственно о моей деятельности, сказал, что меня убрали, по-видимому, за слишком хорошее отношение к народному представительству. Суд завершился обвинением Сухомлинова и оправданием его жены.

Тревожное положение в столице делало очевидным, что в Петрограде будет невозможно оставаться, но куда ехать? Савины думали сначала переселиться всей семьей в Ярославскую или Вологодскую губернии, но должны были отказаться от этого из опасения голода. Один из братьев поехал в Восточную Сибирь, где и купил дом, но все же они до нашего отъезда еще ни на что не решились*. Мы все ждали вестей из Крыма, но их не было. Мой тесть хотел тоже искать, где мы бы могли вместе провести зиму; дом в Черевках был холодный, да и жить там зимой он не желал, поэтому меня весьма удивило, когда он в середине сентября телеграфировал мне, что просит нас зимовать именно в Черевках; оказалось, печи поправили, устроили кое-какие удобства и дом стал годен для зимнего жилья.

Несмотря на все эти тревоги и волнения, жизнь в Перечицах все же текла тихо и уютно, общность тревог и волнений только более сближала дачников. Жизнь была поневоле самая простая, так как все едва добывали продукты для своего пропитания; зато и установились простые отношения и делались оригинальные подарки: 11 июля брат подарил жене привезенные им из города два фунта масла, а дьякон принес в виде букета головку цветной капусты со своего огорода; на именины его жены, 22 июля, мы отнесли им сухарики, испеченные моей женой по рецепту Савиных. Десятилетие со дня нашей свадьбы было 19 августа; благодарственное молебствие оказалось возможным отслужить лишь 20-го и в этот день мы устроили небольшой обед; но когда гости (по нашей просьбе) остались к ужину, то для его устройства пришлось экстренно занять несколько яиц у одной из гостей, жены дьякона. 30 августа мы устроили ужин, тоже на скромных началах.

Как ни противно было возвращаться в Петроград, но это было нужно для неизбежной ликвидации дел. Мы хотели вернуться к 1 сентября, но княгиня Масальская по телефону убедительно просила оставить квартиру за нею, хотя бы до 15 сентября. Это нас не устраивало, но нам все же пришлось отложить наш переезд до этого числа, сначала из-за суматохи, вызванной движением Корнилова, а затем ввиду ожидавшихся 12 сентября беспорядков. В Петрограде мы в своей квартире застали только прислугу Масальской, и комната miss Austin оказалась запруженной ее вещами; сама она прожила на квартире недолго, а затем уехала в Финляндию, где заболела. Прислуга Масальской вскоре исчезла, и появилась ее компаньонка, англичанка, очень бестолковое существо; она обещала сейчас же вывезти вещи, а пока просила miss Austin жить в гостинице. В действительности мы от ее вещей избавились только 30 сентября*, а до тех пор miss Austin спала в моем кабинете, а днем не имела своего угла. При начавшейся у нас возне по разбору и укладке вещей, все это было крайне неудобно.

Все вещи, которые нам были нужны для новой оседлости, мы решили взять с собою; из обстановки мы оставили себе лишь очень немного вещей, которыми мы дорожили, и, упаковав их, отправили в Царское; туда же я послал малую часть своей библиотеки; все остальное подлежало продаже. Впервые приходилось составлять инвентарь своим вещам и оценивать их для продажи. В этом деле нам помог мой тесть, который 21 сентября вернулся в город и уже через четыре дня продал всю свою обстановку в одни руки за 21 тысячу рублей. Найти покупателя на нашу более богатую обстановку было труднее. Цены на мебель опять поднялись, и мы ее оценили в 60 тысяч рублей. В газетах было напечатано объявление о ее продаже с указанием не адреса, а лишь телефона, чтобы желающие купить дешевый товар не приходили. Телефон звонил беспрестанно и заходила масса народу, но серьезных покупателей не было, поэтому приходилось помещать новые объявления. Таким образом дело тянулось целую неделю, со спокойными днями между выходом объявлений; за это время была продана лишь спальня. Наконец, 3 октября мы всю остальную обстановку продали огулом за 50 тысяч рублей господину Волпянскому, управляющему товарной станцией "Растеряево" (в Петрограде), который, кстати, взялся добыть нам билеты для выезда из Петрограда. Полученная цена в три-четыре раза превышала покупную стоимость, но уже несколько лет как все работы стали, ни новой мебели, ни новых материй не изготовляли, а деньги были в изобилии. Всего мы от распродажи всякого имущества выручили 60 500 рублей, причем за бесценок пошла лишь библиотека, так как на книги было мало покупателей.

В укладке оставленного за собою имущества нам очень помог Иван Горшков, бывший когда-то денщиком у моего тестя, затем артельщиком, вновь поваром у моего тестя и вновь призванный на службу во время войны; он оказался в отпуску и укладывал вещи сначала моего тестя, а затем и наши. Он же добыл нам военный автомобиль-грузовик, который в три рейса отвез в Царское все наши ящики за 800 рублей. В общем же, ликвидация имущества в городе обошлась около 1500 рублей, дав нам чистых 59 тысяч, то есть сумму, по прежней стоимости денег весьма значительную.

В банке я также продал все бумаги, казавшиеся сомнительными, предполагая, что мне удастся приобрести усадьбу или дачу в Крыму. Я поручил купить мне краткосрочные обязательства Государственного .казначейства на имевшиеся у меня 80 тысяч, половину на срок до 1 апреля и половину - до 1 октября 1918 года; этими деньгами я мог бы расплатиться за покупку.

В течение лета мое содержание привозил мне из города дьякон, притом за июнь - в размере трех восьмых оклада; в июле же он уже привез мне полное содержание и, сверх того, все недоданное мне за май и июнь. Оказалось, что по новому закону оставленным за штатом решено давать полное содержание в течение полугода. В городе меня навестил Унтербергер, и мы вдвоем разыскали и. д. государственного секретаря Дорюжинского, чтобы узнать что-либо про свою финансовую будущность; от него узнали, что по неопубликованному закону членам Государственного Совета сохранено содержание на год, то есть до 1 мая 1918 года, а относительно дальнейшего, конечно, ничего неизвестно. Не зная еще вовсе, где нам придется обосноваться, я поручил артельщику Почаеву по-прежнему получать для меня содержание и пенсию; первое сдавать в банк, а вторую ежемесячно переводить мне, сообщая мне при этом, получено ли действительно содержание?

Заведование домом в Царском взял на себя Игнатьев, которому я оставил деньги на расходы ближайшего времени, прося его по возможности продать дом. Предложения в этом смысле мне были сделаны еще летом через двух комиссионеров (я требовал 200 тысяч), но все разговоры о его покупке прекратились со времени Корниловской авантюры.

Развязавшись таким образом со всеми делами в Петрограде, мы могли тронуться в путь. Смущало меня то, что я от Раунера из Крыма не имел вестей! Ввиду повсеместной неурядицы я уже стал желать попасть на Кубань, но там я решительно никого не знал, а Попов куда-то исчез: даже мать его не знала, куда он уехал из полка.

Я очень уговаривал брата тоже распродать свое имущество и уехать куда-либо в провинцию, но он не решался на это, не выяснив предварительно, где он мог бы поселиться? Чтобы сколько-нибудь обеспечить его и облегчить решение, я ему оставил три тысячи рублей.

Определить заранее, к какому сроку мы справимся с укладкой вещей и отправкой части их в Царское, было довольно трудно; поэтому я лишь несколько гадательно мог заявить Волпянскому, что мы можем выехать 20 октября и я прощу его добыть нам билеты на этот день. Все работы по укладке велись в расчете на выезд в этот день. Но за неделю до него Волпянский сообщил мне по телефону, что на 20-е он мне билетов добыть не может, поэтому предлагает мне выехать 18-го, на что пришлось согласиться. Потом, при личном свидании, он мне объяснил, что 20-го ожидаются большие беспорядки, так что в этот день нельзя будет выехать, и неизвестно, когда потом можно будет ехать, потому надо выезжать поскорее. Волпянский 17-го вновь был у меня и обещал вечером прислать мне билеты для отъезда на следующий день, но в двенадцатом часу вечера сообщил по телефону, что билеты будут только на 19-е, и он их привезет мне 18-го вечером или 19-го утром*. Благодаря этому у нас оказался лишний день для укладки, что было весьма кстати; 18-го вечером мне сообщили по телефону, что билеты получены и мне их привезут 19-го утром. На следующее утро Волпянский нам сообщил по телефону, что на скорый поезд (в 5.40 дня) прислуги не примут, так как в нем нет вагона третьего класса; поэтому она должна выехать двумя часами раньше, ее и багаж к двум часам надо выслать на железную дорогу, где прислуга получит билет от комиссионера; он сам заедет к нам в одиннадцать часов. Багаж с Иваном был своевременно послан на станцию на грузовом моторе. Сам Волпянский приехал с билетами для нас только в половине второго, когда мы обедали; пообедав с нами, он на своем моторе отвез нашу горничную Таню на железную дорогу и обещал заехать вновь в четыре часа, чтобы отвезти и нас. Прождав его до четверти пятого, мы послали за извозчиком, которого, действительно, удалось достать, и мы вовремя попали на станцию. Там оказалось, что в скором поезде все же есть вагон третьего класса, поэтому прислуга и багаж могут ехать в одном поезде с нами. На станции была страшная толкотня и суета, но все устроилось благополучно, и в 5.40 мы выехали из Петрограда в спальном купе международного общества.

Столь успешным выездом из города, при тогдашних трудных условиях, мы были обязаны Волпянскому и Ивану Горшкову. Волпянский был человек очень обязательный и любезный и притом лично заинтересованный в скорейшем нашем отъезде. Только благодаря его связям в железнодорожном мире, можно было столь быстро достать билеты для выезда, притом на такой именно день, когда поезда действительно отправлялись; особенно трудно было достать билеты третьего класса, которых нам нужно было пять штук, чтобы иметь возможность сдать весь наш багаж, так как на каждый билет принимали не более пяти пудов багажа. При всех своих достоинствах Волпянский был, однако, крайне неаккуратен и ему было нипочем вовсе не приехать в назначенный день или же опоздать с приездом часа на два-три; деньги за проданную ему обстановку он тоже привез не в назначенный день, а лишь за несколько дней до нашего отъезда. Все это происходило по-видимому оттого, что у него была масса спешных дел, а он не умел распределять свое время; но эта неаккуратность заставляла сомневаться в исполнении им своих обещаний, в том числе и по доставке билетов. Все дело по ликвидации имущества в Петрограде было сложно, спешно и суетливо, а Волпянского несколько раз приходилось ждать часами, не имея возможности выйти из дому по делам; приходилось даже сомневаться, устроит ли он наш отъезд, и все это еще более нервировало в это и без того крайне "ервное время!

Иван Горшков, человек крайне расторопный, оказал нам громадную помощь по покупке, укупорке, укладке и отправке вещей, по найму автомобилей и проч.; он поехал с нами в Черевки и помог нам в возне с нашими вещами в Киеве и в дальнейшем пути.

Только усевшись в вагон, мы получили полную уверенность в том, что мы, действительно, выбрались из Петрограда; кроме массы вещей, сданных в багаж, в нашем купе еще было много мелких и даже не особенно мелких вещей, например, тяжелый сундук со столовым серебром.

В поезде не было вагона-столовой, но мы имели с собой еду, а проводник вагона доставлял нам чай, для которого сахар и сливки у нас тоже были с собою; таким образом, мы могли ехать спокойно и с комфортом, почти не выходя из своего купе.

Кроме Ивана с нами ехала горничная Таня, молоденькая и смазливая девушка, которую жена наняла за несколько дней до нашего отъезда, поверив ей, что она отличная портниха. Иван и Таня ехали в страшной тесноте и о комфорте для них не могло быть речи; не только вагон третьего класса был битком набит солдатами, но они наполняли и конечные площадки нашего вагона; чести они, конечно, не отдавали, но в остальном держали себя прилично.

В Киев мы прибыли 21-го в два часа дня и поехали искать себе комнату, чтобы переночевать. У Гладынюка мы по телефону заказали комнату, но таковой не оказалось; мы объехали дюжину гостиниц и меблированных комнат, нигде не могли найти пристанища и вернулись к Гладынюку, где нам в конце концов все же нашли маленькую комнату, в которой мы переночевали втроем с Таней.

На следующий день мы двинулись дальше. В поезде на Полтаву кроме вагонов третьего класса оказался лишь один второго класса, который, конечно, был переполнен, но нам все же удалось сидеть. До станции Переяславской мы ехали почти пять часов и прибыли туда в половине третьего дня. Экипажа там для нас не оказалось. Согласно указаниям, данным на такой случай моим тестем, мы послали верхового версты за четыре в имение Хмелевых с письмом двоюродной сестре Ольги Александровны - Любови Измайловне Лукашевич, прося ее помочь нашей беде. Сама хозяйка была в гостях у соседей и только по ее возвращении за нами заехал ее экипаж, запряженный четверкой, и арба для наших вещей. В семь часов вечера, проведя на станции несколько тоскливых часов, мы выехали в полной темноте и вскоре очутились под гостеприимным кровом Л. И. Лукашевич. Переночевав у нее, мы на следующий день в ее экипаже поехали в Черевки, а с нами и весь наш багаж. Тяжелый и сложный переезд из Петрограда в Полтавскую губернию был совершен вполне благополучно.

Для характеристики произошедшего к этому времени подъема цен (или вернее падения денег), упомяну, что за отвоз багажа по железной дороге в Петрограде грузовой мотор взял 45 рублей, извозчик на Царскосельский вокзал (четверть часа езды) - 7 рублей; в Киеве парный извозчик, на котором мы объезжали гостиницы, взял 31 рубль; простой обед в Киеве на нас двоих обошелся в 15 рублей, а обед двух прислуг - 8 рублей; все цены возросли уже раз в пять и больше.

В дорогу я взял с собою около четырех тысяч рублей, считая, что этого хватит с избытком на поездку в Черевки и далее в Крым, а также на жизнь в течение двух-трех месяцев, в течение которых я мог распорядиться высылкой мне содержания и денег из банка. Брать с собою больше я считал излишним и даже несколько опасным при тогдашних условиях передвижения и жизни на Руси.

В петроградском банке у меня оставалось обязательств Государственного казначейства на 80 тысяч рублей и бумаг на 35-40 тысяч рублей. Остальное имущество было разбросано: самое Нужное (30-40 пудов) было с собою; часть вещей (46 мест) отправлена в царскосельский дом; все картины и несколько мелких вещей оставлены в квартире у Волпянского; оцененные в 28 тысяч рублей, эти вещи были сданы ему под сохранную расписку по 1 июля 1918 года (срок найма квартиры); рояль фабрики Рениша, с которым жена не захотела расстаться, был поставлен на квартиру домовладельца Ризенкампфа; часть меховых вещей оставлена на хранение у меховщика; колье и другие золотые вещи жены весной 1917 года были сданы в Ссудную казну Государственного банка и под них взята ссуда на год в 4500 рублей; судьба этих вещей была неизвестна, так как летом все вещи Ссудной казны были вывезены куда-то (говорили - в Ейск). Таким образом, все наше имущество было разбросано; когда и как и даже - что удастся вновь собрать, являлось совершенно неизвестным. Дом в Царском со старой меблировкой и со всем перевезенным туда имуществом тоже , оставлялся почти на произвол судьбы, и было неизвестно, долго ли останутся в нем Чихачевы? Новых жильцов трудно было найти, а пустой дом легко мог быть реквизирован и даже разграблен. В общем, выезд из Петрограда был сопряжен с полной разрухой всего нашего хозяйства и имущества, и было совершенно неизвестно, что из него удастся спасти и сохранить; неизвестно было также, что мне впредь будет давать казна в виде содержания или пенсии. Тем не менее, мы были рады, что выбрались из Петрограда и бодро смотрели в будущее: я был убежден, что республика и вызванные ею непорядки на Руси долго продержаться не могут, а с восстановлением монархии вновь можно будет жить спокойно, устроившись на скромных началах где-либо в провинции, лучше всего в Крыму.

Отъезд из Петрограда развязал нас от нравственных обязательств в отношении miss Austin. Она у нас прожила семь лет, была чрезвычайно симпатична и стала совсем членом семьи. В последние годы она сильно состарилась, и с возрастающей дороговизной ее нехозяйственность стала становиться особенно чувствительной для моего кармана; но несмотря на это и некоторые другие обстоятельства, наше отношение к ней было таково, что мы вероятно никогда не решились бы отказаться от ее услуг, и теперь тоже предложили ей ехать с нами. Но она категорически от этого отказалась, так как в Петрограде оставался ее больной муж, с которым она не могла расстаться. В душе я был очень рад ее отказу.

В Черевках мы думали прогостить недели две-три, а затем двинуться дальше. Мой тесть и его жена столько раз говорили о невозможности зимовать в Черевках ввиду его отрезанности от внешнего мира, что я ожидал от них решения двинуться дальше вместе с нами. Куда именно двигаться дальше, мы еще в точности не знали. С. Ю. Раунер появился у нас в день нашего отъезда, когда даже некогда было переговорить с ним; он уверял, что искал для нас дачу и что нам писал, и мог только рекомендовать один пансион в Алупке. Я еще писал о том же его сыну, служившему на постройке Крымской железной дороги, а Лебединского, ставшего нотариусом в Гаграх, я запросил относительно поселения в Кубанской области или на Черноморском побережье. Ответы их, полученные в Черевках, были неутешительны: Лебединский предлагал купить дом в Гаграх, а Лев Раунер - в Балаклаве; Гагры меня вовсе не манили, а дом в Балаклаве хозяева его раздумали продавать; оставалось ехать в какой-нибудь пансион в Крыму. Однако, и туда нам не пришлось ехать.

Через несколько дней после нашего отъезда из Петрограда, там произошел новый переворот: правительство Керенского было свергнуто и власть перешла в руки большевиков. Провозглашаемые ими принципы были крайне соблазнительны для темных масс: равномерное распределение богатств (капиталов и земли) увлекало даже многих ученых-теоретиков и, конечно, еще во много раз сильнее должно было увлекать темные, малоимущие массы, которым оно обещало внезапное обогащение. Проповедь большевизма о национализации земель и капиталов и равномерном их распределении встретила именно в русском крестьянстве особенно восприимчивую почву, так как крестьяне искони владели землей (основой своего хозяйства) на общинных началах, и национализация земель должна была распределить те же начала на все вообще земли государства (казенные, помещичьи, церковные...). Народ, конечно, не понимал, что при таком уравнении достояния все станут не богатыми, а одинаково бедными; то, что государственное хозяйство при этом вовсе разорится, было ему вовсе непонятно, да его и не интересовало. Среди крестьян были, правда, и более состоятельные, владевшие землей на праве собственности, но число их было сравнительно невелико, и кроме того, их уверяли, что земли отберут только у "буржуев", которые не сами их обрабатывают. Таким образом, и хозяйственный уклад деревни, и возможность сразу обогатиться за чужой счет, и темнота народных масс делали их особенно восприимчивыми к большевистской агитации, и неудивительно, что с переходом власти в руки большевиков их идеями увлеклись как армия, так и народные массы.

Из армии, где и до того дисциплина почти исчезла, началось массовое дезертирство; все железные дороги были запружены солдатами, которые бесплатно катались по ним: уезжали на родину, возили продукты на продажу в города и проч. При этом поезда не только переполнялись и перегружались, но подвижной состав и станционные сооружения зря портились и ломались, так что дороги почти переставали работать.

В деревнях агитация распространялась неравномерно, в зависимости от хозяйственного уклада населения, от большей или меньшей его обеспеченности, от числа крестьян-собственников и массы других условий. В Полтавской губернии до середины октября было еще спокойно; крестьяне уже знали, что все "панское" добро будет отобрано и роздано им, но пока еще терпеливо ждали распоряжений о передаче и распределении этого добра. Но за несколько дней до нашего приезда в деревню уже было совершено первое нападение на помещичью усадьбу: напали на усадьбу нашего ближайшего соседа, Чучмарева, расположенную в самом селе Черевки; его самого изранили и ограбили, причем никому в селе не пришло в голову прийти к нему на помощь. Это нападение носило характер простого грабежа: напали ночью, ограбили и скрылись; очевидно сознавали, что творят что-то недозволенное. Но затем настроение деревни стало меняться, чему особенно способствовало возвращение солдат и матросов. 12 ноября приехавшая к нам Л. И. Лукашевич привезла весть, что надо ожидать погрома усадеб, а ровно через две недели ей уже самой пришлось спешно спасаться из деревни в уездный город. Настроение деревни переменилось так быстро, что еще за месяц-полтора до своего выезда из деревни Л. И. не предвидела еще никакой опасности и обещалась в течение всей зимы часто приезжать в Черевки.

Когда, 23 октября, мы приехали в Черевки, настроение было еще относительно спокойное, но постепенно оно становилось более тревожным. Одно время мы думали выехать все вместе в Крым и даже запрашивали Володю, где остановиться в Симферополе, как получить разрешение на въезд в Севастополь, но затем выяснилось, что всякий проезд по железной дороге уже невозможен, и мысль о Крыме пришлось вовсе оставить. Тогда появилось предположение переехать в Киев, и для выяснения его возможности мой тесть с женой выехали 14 ноября на железнодорожную станцию, чтобы проехать в Киев. Но попасть туда им не удалось: все поезда страшно опаздывали, были переполнены солдатами и сесть в них оказалось невозможным; проживу Л. И. Лукашевич два дня, они вынуждены были вернуться домой. Приходилось поневоле наметить для бегства из деревни жалкий уездный город Переяслав, до которого можно было добраться на лошадях. Поэтому утром 19 ноября из села был вызван еврей Янкель и ему дано поручение съездить в Переяслав и подыскать там квартиры нам и Л. И. Лукашевич; это поручение, однако, вслед за тем было отменено: в тот же день приехала Л. И. и сообщила, что погромы усадеб уже начались, поэтому надо торопиться подысканием городских квартир и с выездом из деревни. Поэтому мой тесть на следующий день поехал с Л. И. в ее имение, чтобы с ее зятем, Тищенко, проехать в Переяслав и в Киев. Однако, в Киев он не решился ехать, так как были слухи, что там беспорядки; в Переяславе он квартиру не нашел и вернулся только с предложением купить пополам с Л. И. дом доктора Воблы за 53 тысячи рублей; такая покупка представлялась однако неудобной и не состоялась, поездка же оказалась вообще безрезультатной.

Вслед за тем, 26 ноября, Л. И. была вынуждена бежать в Переяслав, где наняла несколько комнат у того же доктора Воблы. Положение уже становилось серьезное; чтобы несколько обезопасить себя, в дом были переведены на жительство приказчик и трое военнопленных, а мой тесть и я зарядили по револьверу; было решено при первой возможности переехать в Переяслав, но ничего для этого не делалось. Вечером 27 ноября у соседа Чучмарева сгорела от поджога клуня его арендаторов. Наконец, через месяц, 26 декабря, мой тесть условился ехать с Чучмаревым в Переяслав, хлопотать о получении денег за поставленный земству хлеб и искать квартиру; решили ехать сейчас, до Нового года, но затем отложили до Крещения, потом из-за оттепели вновь отложили и поехали только 15 января. В общем, хотя и не было уверенности в завтрашнем дне, хотя необходимость готовиться к выезду не подлежала сомнению, но все же как-то не верилось, что действительно придется выезжать: отношения к жителям села Черевки были вполне хорошие; в селе было много состоятельных крестьян и казаков, являвшихся естественными сторонниками законности и порядка, и вообще, со стороны села не предвиделось никаких неприятностей; опасались только нападения какой-либо банды грабителей, да и то только ночью. Поэтому и жизнь в усадьбе в общем текла спокойно. Я усердно писал свои записки* и читал, жена занялась рукоделием; к Рождеству мы из имевшихся материалов готовили друг другу подарки и устроили небольшую елку**.

Однако агитация в селе продолжалась. Образовавшаяся в Киеве Рада окончательно убедила крестьян в их праве на "панское добро", издав "универсал"; которым это добро объявлялось народным достоянием; в селе беспрестанно по звону церковного колокола созывались "митинги", в которых спокойные элементы отказывались участвовать и где разглагольствовали крайние элементы. В селе образовался свой "комитет", который решил взять имение Черевки "на учет" с тем, чтобы владельцы уже не имели права продавать что-либо из его инвентаря и запасов; 30 декабря комитетчики явились в имение и составили опись; они вели себя прилично ив дом не входили*; приказчик (крестьянин села Черевок) признал положение настолько неуютным, что отказался от должности. В середине января приезжал еще волостной комитет для проверки составленной описи.

В январе с востока пришло нашествие большевиков. Откровенно сознаюсь, что не знаю, была ли какая-либо разница в экономических теориях киевской Рады и большевиков, на практике Рада по-видимому не желала такого бессмысленного разгрома поместий, какой производили большевики. Рада объявила Украину "самостийной", и большевики шли на Киев, чтобы вновь покорить и, главное, чтобы разграбить Украину.

Меня в эту зиму часто поражало, до чего многие украинцы были уверены в величии и богатстве Украины, в способности ее к самостоятельной жизни, наконец, в том, что Великороссия без Украины жить не может! Все это, конечно, объяснялось полным незнанием хотя бы самых элементарных статистических сведений о производительности и внешней торговле России! Даже люди сравнительно интеллигентные говорили, что Великороссия не может прожить без украинских пшеницы и сахара! С гордостью они также говорили об украинских войсках, оплоте их самостийности.

О подходе большевиков мы узнали от земского почтаря, приехавшего к нам 9 января после десятидневного перерыва; он заявил, что больше не приедет, так как железные дороги стали и почты не будет, и что в Переяславе украинцы готовятся к бою с большевиками. Однако последние наступали медленно: мой тесть, наконец, 15 января собрался в Переяслав и 18 успел января вернуться, как раз перед проходом большевиков к Киеву. В Переяславе он нашел лишь одну квартиру в Пидворках (предместье), но имелась надежда на другую в городе, поэтому он окончательное решение дела предоставил Л. И. Лукашевич. 22 января из соседнего местечка Яготин была получена весть, что большевики были там, запретили всякий грабеж и, уходя, оставили там несколько всадников для наблюдения за порядком. Это мало гармонировало с их обычным образом действий и укрепило моего тестя в убеждении, что большевики собственно монархисты, временно подлаживающиеся под настроение населения (!).

24 января в усадьбу пришли тайком под видом охотников два крестьянина из села и предупредили, что крестьяне собираются громить усадьбу; вскоре после них приехал и священник из села с тою же вестью. В селе происходило брожение: большинство стояло за законность и порядок, но оно держало себя пассивно и боялось меньшинства, состоявшего из людей решительных, большей частью бедных, которые ничего не могли потерять, а надеялись выиграть многое. В эти дни большинство, было, одолело и поставило свой комитет из хороших людей, которые просили моего тестя ничего не бояться и оставаться в деревне, а вслед затем они сами убоялись и отказались от участия в комитете! Все они были в страхе, что их либо убьют, либо подожгут их хаты или хлеб! В стране ведь не было никакой власти, которая бы хотела и могла поддерживать порядок и карать за преступления; в уезде уже почти все усадьбы были разграблены; приход большевиков еще усиливал волнение среди крестьян и придавал больше смелости любителям чужой собственности. Полученные вести из села заставили нас 24 же января начать укладку наших вещей; она была закончена 26 января.

Не имея вестей из Переяслава о найме квартиры, мы решили раньше всего перебраться в близкий от нас Яготин, и мой тесть хотел 26-го ехать туда искать помещение; но утром он раздумал и решил ехать на станцию Переяславскую к большевистскому коменданту: он думал, что тот ему окажет помощь ввиду того, что большевики восстанавливают порядок и запрещают грабить!* На счастье, 26-го же приехал, наконец, нарочный из Переяслава с вестью о найме квартиры и при нем оказался еще один крайне интересный документ: жалоба Л. И. Лукашевич тому же коменданту на разграбление крестьянами ее имения и надпись-резолюция коменданта на ней; в этой надписи комендант говорил, что все в имении принадлежит народу, и он вполне сочувствует тому, чтобы все скорее перешло к нему. Стало вполне ясным, что к этому коменданту не стоило обращаться за помощью и что ему нельзя отвозить ценных вещей. И. В. решил поэтому ехать на следующий день в Яготин искать помещения; однако чувствовалось, что медлить нельзя, а потому вечером принято новое решение: утром я, с женой должен ехать в Яготин, взяв с собою все вещи, для чего в селе у надежных крестьян будут наняты подводы. Я предлагал выехать уже ночью, но было решено выехать лишь часов в восемь-девять, так как опасности нет.

Загрузка...