Оклады содержания в войсках и учреждениях мирного времени уже были повышены на основании проекта, разработанного в комиссии генерала Гончарова; той же комиссии было поручено выработать оклады и для полевых управлений и учреждений. Когда это было сделано, началась обычная волокита: проект был послан на заключение Министерства финансов и Контроля; те сделали замечания, на которые мы не согласились, и дело перешло в Совещание у Сельского. Там 10 июля решили передать его назад в комиссию Гончарова для рассмотрения при участии представителей от Министерства финансов и Контроля; такое заседание состоялось 5 августа и оба ведомства отказались от своих возражений - уж очень они были нелепы. Тогда я потребовал, чтобы новые оклады были введены с начала войны; опять получилось разногласие и дело вновь пошло в Совещание у Сольского, где оно было рассмотрено и решено в нашу пользу 1 сентября.
Волокита была изводящая и для военного времени совершенно недопустимая. В Совещании у Сольского с начала августа наравне с министрами принимал участие и контрадмирал Абаза.
В одном из заседаний Совещания, 28 октября, со мною был Фролов, так как были дела по части Главного штаба, а Сахаров уехал с государем в Польшу. Фролов, человек болтливый, сделал там бестактность. Куропаткин просил отпустить 800 тысяч рублей для выдачи офицерам пособий на покупку теплого платья. Сельский предложил отпустить круглую сумму в миллион рублей; Фролов возразил, что "ввиду характера главнокомандующего" не следует давать больше, чем тот просит. Дали 800 тысяч рублей. Вернувшись из заседания, я написал Фролову, что он у офицеров отнял 200 тысяч и дал пищу для разговоров об антагонизме Министерства к Куропаткину. Такого антагонизма в действительности не было, хотя Сахарова и подозревали в нем. Конечно, он относился отрицательно к деятельности Куропаткина, как полководца и администратора, и старался спасти войска, оставшиеся в России, от расстройства, но это была прямая его обязанность. Куропаткин постоянно требовал присылки ему из России всего, что в армии было лучшего, а получив требуемое, не умел им распорядиться. Получив из России слаженный корпус, он его тотчас разрывал на части, по бригадам и даже по полкам, которые разбрасывались в разные места*. Получая людей на укомплектование армий, он не доводил существующие части до полного состава, а принимался за формирование новых частей, для которых опять нужны были офицеры из войск, оставшихся в Европе. Ввиду неудовлетворительности старых запасных он требовал присылки ему молодых солдат из тех же частей, а сам не смотрел за тем, куда расходился этот драгоценный элемент, который массами разбирался в вестовые и на всякие нестроевые надобности. Да простится сравнение, но Куропаткин мне напоминал плохую кухарку, которая всегда требует лучшей провизии и в громадном количестве, но всегда испортит блюдо! Как же было не возмущаться таким хозяйничаньем? Скорее можно винить Сахарова в податливости и в том, что он не уговорил государя ограничить, например, организаторскую манию Куропаткина.
В начале ноября я получил письмо от брата полковника Данилова с извещением, что сам Данилов болен, а жена его (в Италии) при смерти. Так как командировка Данилова в армию состоялась по моей инициативе, то я счел долгом ему помочь, и в тот же день, с согласия Сахарова, послал телеграмму его брату с просьбой командировать Данилова в Петербург; приезд его действительно был желателен для выяснения многих вопросов по отпуску армиям кредитов. Данилов выехал из Мукдена 28 ноября и прибыл в Петербург 21 декабря. С ним у нас был ряд совещаний; перед Новым годом он на короткий срок съездил в Италию и затем вернулся в армию.
В этом году, 24 ноября, нам пришлось праздновать свою серебряную свадьбу. Говорю "пришлось", потому что не было ни основания, ни охоты отмечать этот день, но я узнал, что сестры собираются приехать ко мне. 24 ноября приходилось на среду, а, между тем, я по средам и четвергам бывал очень занят, поэтому просил сестер приехать на субботу и воскресенье. В пятницу вечером приехала сестра Лиза с Адой и остановились у нас, а в субботу - Александрина и Тэа, остановившиеся у брата. В субботу у нас был семейный обед, а в воскресенье утром мы съездили в Царское. В понедельник гости уехали. Я не знаю, какое представление они вынесли о моей семейной жизни, но для меня эти дни были мучением, так как жена была вне себя из-за необходимости принимать гостей.
В июне и в декабре я ездил к сестре Лизе, на самые краткие сроки, только повидаться. Выжиганием занимался очень мало, только в октябре и ноябре.
Следующий, 1905, год был богат событиями как в общественной, так и в личной моей жизни.
Война на Дальнем Востоке продолжалась столь же неудачно, как и в предыдущем году. Внутри страны весь год происходили беспорядки, особенно усилившиеся к осени. Уже с 8 января впервые, вследствие большой стачки рабочих, газеты в течение недели не выходили. В городе беспорядки прекращались войсками, которым приходилось прибегать к оружию*.
В Москве 4 февраля убит великий князь Сергей Александрович{94}. Около нас, в гостинице "Англия", был сильный взрыв в ночь на 26 февраля. В середине июня произошел бунт на Черноморском флоте и броненосец "Потемкин Таврический"{95} несколько дней терроризировал Одессу. Брожение в стране продолжалось.
Одновременно вести из армий становились все хуже. Под Мукденом наши армии были разбиты и отступили в беспорядке{96}. Куропаткин был заменен Линевичем и было очевидно, что кампания окончательно проиграна нами.
Вот обстановка, при которой мне в середине июня пришлось принять Военное министерство.
В течение первого полугодия 1905 года, когда я еще был во главе Канцелярии, она продолжала работать почти столь же усиленно, как в предыдущем году. Я был на 23 заседаниях Военного совета, на которых в среднем докладывались по 27 дел, из коих 4 1/2 сверх реестра.
Состав Военного совета за это полугодие возрос необычайно; вновь назначены членами Совета: Максимовский, Павлов, Турбин, Ридигер, Мылов, Корольков, Случевский, Майер, Васильев и Ставровский; во второе полугодие назначены Бильдерлинг и Фролов. Убыли в этом году не было, и к концу года Совет состоял уже из 48 членов, из коих 3 неприсутствующих. Этим громоздким составом, быть может, объясняется то, что средняя продолжительность заседаний возросла до 2 3/4 часов. Председательствовали: Сахаров - 11 раз, Рерберг - 10 раз и Зверев 2 раза.
Про уход Сахарова говорили еще в 1904 году, и разговоры об этом продолжались; преемником его называли меня, изредка Жилинского и Глазова, а газета "Слово"{97} договорилась 11 марта до К. В. Комарова, старца семидесяти двух лет. Про действительное положение и намерения Сахарова я узнавал что-либо лишь случайно; так, в начале февраля Березовский мне говорил, что государь отдал одно распоряжение по военной части помимо Сахарова, который тогда написал государю, что если он уже не пользуется его доверием, то просит о своем увольнении. В ответ на это Сахаров получил письменно и устно заявление о полном доверии. В конце мая Сахаров мне сам сказал, что в случае выделения Генерального штаба он не оставит своей должности, а в случае ухода ему не нужно другой должности, так как он может состоять в Свите. После утверждения положения о Совете государственной обороны, 8 июня, Сахаров мне сообщил, что решил уйти сейчас или по окончании войны, а через неделю он мне сказал, что отпрашивался от должности и ему обещали ответ в субботу, 18 июня. Наконец, 18 июня, он мне рассказал, что государь с ним простился, и Сахаров в свои преемники рекомендовал Вернандера и меня. Государь, отозвавшись хорошо о Вернандере, сказал, что я все же шире знаю военное дело, чем тот. Сахаров просил не давать ему никакого назначения, так как с него вполне довольно, что он генерал-адъютант, и просил лучше устроить в Государственный Совет Фролова и Маслова.
О направлении внутренней политики и мерах, намечаемых для удовлетворения и успокоения населения, я не знал ничего и только раз, 23 февраля, Сахаров рассказал мне следующее: министры в течение двух недель работали над вопросом об издании манифеста или рескрипта о созыве Земского собора, как вдруг 18 февраля вышел манифест, неизвестно кем составленный и говоривший совсем иное. В тот же день было заседание Совета министров. Государь его начал выговором всему Совету за бездеятельность по успокоению страны; Глазова он упрекнул в том, что все еще нет конца беспорядкам в учебных заведениях, а на его представленные соображения о желательных мерах, возразил, что эти соображения - детский лепет! Относительно рескрипта государь заявил, что редакция его не хороша. Во время перерыва для завтрака государь выслал министрам рескрипт; против редакции его, действительно, можно было возражать, но министры решили ничего не менять, чтобы не было предлога для новой отсрочки. Когда государь возобновил заседание, они заявили о пригодности редакции, дали ему перо и тот подписал. Такая настойчивость объяснялась опасением новых беспорядков после бессодержательного манифеста.
Других сведений по этой части до меня не доходило. Текстов упомянутых выше манифеста и рескрипта у меня не сохранилось. Среди моих знакомых не было решительно никого, причастного к делам внутренней политики. Я целиком был поглощен массой дел по Канцелярии, от которых искал отдыха в хлопотах по даче.
Дела на Востоке шли все хуже; но, кроме того, выяснилось, что наши артиллерийские запасы начинают иссякать, и опасения, высказанные мною полгода тому назад Сахарову и Военному совету, стали оправдываться. От войск западных округов, уже получивших скорострельную артиллерию, были отобраны все парковые запасы, так что в этих войсках артиллерия была лишь декорацией. Положение становилось настолько тревожным, что, по словам Сахарова (2 марта), на великого князя Николая Николаевича было возложено поручение: выяснить во всех министерствах наши средства для ведения войны, чтобы потом в Совете министров обсудить вопрос о ее продолжении. В отношении патронов к скорострельной артиллерии мы дошли до того, что пришлось, в конце концов, заказывать их иностранным заводам!
Уже после войны оказалось, что все вопли о недостатке в армии патронов были в значительной степени преувеличены. Боевой расход действительно был громаден, а сверх того, мы при каждом своем отступлении теряли и уничтожали много патронов. В Петербурге только удивлялись расходу патронов и посылали новые в экстренных поездах по расписанию пассажирских, а с Востока шли все новые требования. Объяснялось это тем, что на театре войны все артиллеристы, начиная с батарейных командиров и кончая главным инспектором артиллерии, хлопотали о возможно полном обеспечении своих частей патронами и для этого не стеснялись представлять по начальству ложные сведения. Так, например, представляя в Петербург сведения об имеющихся в армиях патронах, показывали лишь то число, какое имелось в складах, умалчивая о том, что сверх того все подвижные запасы (в батареях и парках) состоят полностью*.
По окончании войны при армиях оказалось громадное количество патронов, которые приходилось вывозить назад и разбирать на годные и испортившиеся от лежания без надлежащего прикрытия. Приведенный факт обмана начальства ради обеспечения широкого снабжения весьма типичен для нашей армии, где считается чуть ли не доблестью сорвать от казны что-либо лишнее в пользу своей части.
О возбуждении преследования за упомянутые ложные донесения не могло быть и речи, так как виноваты по этой части были все начальники, не только в артиллерии, но и в пехоте, и как они сами, так и все в армии, были убеждены, что вина их чисто формальная, а по совести - они правы;
сверх того, к концу войны поднялось столько грязи, что собственно за эту фальшь не стоило и браться. Она была ведь продуктом ложного воспитания армии, и искоренить ее
можно было только введением гласности и правдивости в дело ведения войскового хозяйства, которое тогда нельзя было вести успешно без формальных нарушений законов.
В начале февраля с Востока вернулся Гриппенберг, который, после неудачной своей операции против Сандепу{98}, признал невозможным командовать армией под высшим начальством Куропаткина и под предлогом болезни отказался от должности. Я думаю, что он, как солдат, был неправ, хотя готов верить его рассказам о том, как Куропаткин вторгался во все распоряжения своих подчиненных, связывал их своими указаниями и заранее обрекал на неудачу всякое их начинание.
В Куропаткине, наконец, разуверились даже прежние его поклонники, и 3 марта он был уволен от должности главнокомандующего и заменен Линевичем. Это новое назначение лучше всего свидетельствовало о нашей бедности генералами: Линевич был среди них самым заурядным и за него говорило лишь то, что он вывел свою армию из под Мукдена в относительном порядке. К всеобщему удивлению, Куропаткин 8 марта получил новое назначение - командовать 1-й армией. О том, как такое назначение состоялось, мне рассказал Березовский. Куропаткин просил об этом государя, и Сахаров, при своем докладе в субботу 6 марта, получил поручение спросить заключение великого князя Николая Николаевича, Драгомирова и Роопа; в воскресенье Сахаров побывал у первых двух, и оба отнеслись к просьбе Куропаткина отрицательно; к Роопу ему ехать не пришлось, так как он получил указание, что назначение Куропаткина уже решено! При следующем докладе государю зашла речь о посылке Гриппенберга вновь в армию, и Сахаров, со свойственным ему юмором, заметил, что это неудобно ввиду возможности назначения Куропаткина вновь главнокомандующим. Государь, однако, отверг эту мысль. Гриппенберг, впрочем, не был послан в армию, а вскоре был назначен на вновь учрежденную должность генерал-инспектора пехоты*.
В феврале из армии вернулся Случевский, уехавший оттуда по болезни; он вскоре был назначен в Военный совет, где по всякому вопросу готов был говорить длинно и путано.
Для наблюдения за эвакуацией из армий больных туда был командирован государем Свиты его императорского величества генерал-майор князь Оболенский, который вернулся в феврале и представил государю проект лучшей организации этого дела. Проект должен был пройти Военный совет, и мне перед тем пришлось толковать о нем с Оболенским, с которым я тогда впервые познакомился; он только что был назначен управлять Кабинетом его величества.
Мысль о разделении или хотя бы о преобразовании Военного министерства не оставляла государя, и он от времени до времени возвращался к ней. Сахаров 23 марта передал мне высочайшее поручение: приняв за основание записку князя Енгалычева, разработать изменения в организации Главного штаба и прочих частей министерства. Меня поразило, что государь это поручение возлагал на меня; по мысли Енгалычева преобразовывался Главный штаб, из которого выделялись дела Генерального штаба, но Военное министерство не делилось. Я отнюдь не считал себя кандидатом на должность военного министра при цельном Министерстве; почему же эта работа поручалась мне? С работой Главного штаба по личному опыту я не был знаком, значит это поручалось мне лишь как лицу, уже искушенному в законодательных работах.
Раньше всего мне нужно было уяснить себе работу Главного штаба и существовавшие в ней дефекты и я беседовал об этом с чинами Штаба, а затем уже принялся писать проект, когда Сахаров, 9 апреля, мне сообщил, что государь, кажется, передумал и вновь предлагает отделить Генеральный штаб от Министерства, поэтому мою работу надо остановить. Он, вероятно, говорил об этом и государю, потому что на следующий день Сахаров прислал мне записку государя, чтобы я продолжал свои изыскания. Работа эта была сложная и требовала внимания; между делом ею нельзя было заниматься, а найти свободных хоть полдня было трудно. Однако, она уже подходила к концу, когда я в "Русском Инвалиде" прочел рескрипт государя от 5 мая, на имя великого князя Николая Николаевича, об образовании под его председательством Особого совещания для скорейшей разработки положения о вновь учрежденном Совете государственной обороны. Вслед за тем, вечером 7 мая, я получил извещение, что назначен членом Совещания и первое заседание уже завтра, в воскресенье 8 мая, у великого князя. Делопроизводителем совещания взяли Гулевича.
На следующий день Совещание собралось и выяснился его состав: Гриппенберг, Гродеков, Газенкампф, Палицын, я и моряк, генерал-адъютант Дубасов. Состав совещания едва ли можно было назвать удачным. Гриппенберг и Гродеков были люди хорошие, но малопригодные для разрешения вопросов высшего порядка; особенно Гродеков производил просто жалкое впечатление человека, уже трудно соображающего; Дубасов был упрямым фантазером; Газенкампф заранее соглашался с мнением председателя; Палицын был близкий к великому князю человек, состоявший при нем десять лет начальником штаба. Идея выделения Генерального штаба принадлежала ему; логическим следствием ее было учреждение новой, высшей инстанции для раздробленного военного управления - Совета государственной обороны; вместе с великим князем они обдумали свой проект и созвали совещание из лиц, еще накануне не думавших об этом вопросе, притом в большинстве таких, что серьезных возражений против ожидать не приходилось.
Первому заседанию предшествовал завтрак, затем была лишь речь об общих задачах и составе Совета. По поводу функций Совета я выразил мнение, что было бы желательно возложить на него также и выбор высших начальствующих лиц, но от великого князя получил замечание, что это к функциям Совета отнесено быть не может, так как у него будут совсем иные задачи! Вообще, великий князь был весьма авторитетен и, в случае надобности, говорил, что такое-то предложение одобрено государем или вытекает их общих его указаний. О моем предложении поручить Совету выбор высших начальников я упоминаю потому, что уже тогда настолько был убежден в неудовлетворительности существовавшего в этом отношении порядка, что одной из первых мыслей по поводу роли будущего Совета было - возложить на него это важнейшее и совершенно неправильно поставленное дело.
Всех заседаний было 11; они происходили ежедневно* и длились два часа и долее. При громадной текущей работе эти заседания являлись крайне тяжелым к ней добавлением. До или после заседаний приходилось в Канцелярии наспех проделывать обычную работу. Если бы Забелин был налицо, то я мог бы многое возложить на него, но он был в армии, и даже заменявший его Гулевич тоже был взят в Совещание! Поэтому я был крайне рад, когда заседания кончились. На них мы успели установить положения о Совете государственной обороны и о начальнике Генерального штаба, непосредственно подчиненном государю. Все остальное признано возможным разработать потом. Последнее заседание было 21 мая.
На первом же заседании Совещания председатель потребовал, чтобы суждения его были вполне секретными. Я, однако, не находил возможным секретничать перед Сахаровым и при своих докладах сообщал ему о ходе работ Совещания, близко его касавшихся. Мой проект преобразования Главного штаба по требованию великого князя был передан в Совещание, но там не обсуждался.
Как я уже говорил, Сахаров еще 27 мая не предполагал оставлять должность из-за выделения Генерального штаба; 8 июня он мне сказал, что Положение о Совете государственной обороны утверждено, и великий князь Николай Николаевич назначен его председателем, а сам он хочет уйти, сейчас или после войны. 14 июня он уже отпросился от должности. Какие мотивы побудили Сахарова отказаться от своего первоначального решения, я не знаю.
Ввиду его ухода должность военного министра была предложена мне. Раньше, чем говорить об этом предложении, служившем вступлением к новой и наиболее богатой событиями фазе моей жизни, закончу изложение фактов, относящихся ко времени до этого перелома в моей служебной карьере.
Возможность назначения меня министром выдвигала для меня разные вопросы и, между прочим, о французском языке. Я довольно много читал на французском и вполне понимал язык, но говорить на нем не приходилось, разве случайно с кем-либо из военных агентов или на ежегодном обеде во французском посольстве; при Дворе же знание французского языка было необходимо. Поэтому мне надо было практиковаться в разговоре на этом языке, но так, чтобы это не дало повода для разговоров и догадок. Помог мне мой старый товарищ Перре, который три месяца ходил ко мне два раза в неделю, мы с ним беседовали по полтора часа и я стал чувствовать себя увереннее. В действительности, мне приходилось потом говорить по-французски с обеими императрицами и дипломатами и, кажется, недурно; со всеми же остальными лицами при Дворе разговор был по-русски.
Семейная моя жизнь была по-прежнему плоха: чем более я был завален работой, тем больше было недовольство жены и тем хуже домашние сцены; я старался видеться с женой только за едой, но она не довольствовалась этими случаями наговорить мне неприятностей - приходила в кабинет, когда я там был один, и говорила до тех пор, пока я не приходил в исступление и силой выводил ее вон, причем она грозила жалобами министру и государю. Семейные нелады мы до сих пор скрывали, но в феврале она заявила моему брату, что Мы больше не можем жить вместе, но и это были лишь слова, так как я никаким образом и ни на каких условиях не мог добиться того, чтобы она стала жить отдельно.
На даче жизнь как-то складывалась сноснее. Весна была ранняя и мы переехали в Царское на Страстной, 14 апреля. До 20 июня я совершил в город 43 поездки, то есть из трех дней один день не ездил в город; особенно тяжело приходилось мне в мае, во время работы в Особом Совещании.
В этом году на даче производились лишь мелкие работы, например, покрытие пола террасы плитками. Мне захотелось несколько увеличить сад, главным образом, из опасения, что на соседнем участке может появиться дача, из которой будут глядеть ко мне в сад; кроме того я просил князя Оболенского о продаже мне трех участков, в чем мне было отказано, но Оболенский в конце апреля обещал мне свое содействие к отдаче. Просьбу об этом я подал в июле, а разрешение последовало в конце августа, причем мне были отданы оба соседних участка по ценам бывших когда-то торгов на них (21 и 27 копеек за квадратную сажень в год). Переулок шириной в шесть саженей, который должен был проходить между участками, упразднился, и его площадь присоединялась к моим землям; новые участки я получал на 36 лет; аренду всех четырех участков, по истечении 36 лет, я получил право продолжить на такой же срок на прежних условиях. С осени Регель приступил к устройству сада на новых участках.
При частых моих поездках из Царского в город и из города в Царское* большое удобство и экономию мне доставило получение 20 марта жетона Московско-Виндово-Рыбинской железной дороги, дававшего мне право на бесплатный проезд по всем ее линиям. Получил я его весьма оригинально. Летом 1903 года я из Царского часто ездил в город вместе с Лобко, у которого был жетон; благодаря этому у него не было хлопот с билетами и в вагоне у него билета не спрашивали - он садился в вагон, как в собственный экипаж; Лобко мне сказал, что жетон он получил как начальник Канцелярии, то есть на моей тогдашней должности. Не зная никого их железнодорожного мира, я обратился осенью того же года к генералу Левашову** с просьбой добыть жетон и мне; он мне обещал, но ничего не сделал; я его встречал редко. В одной из комиссий я разговорился с его подчиненным, полковником Бурчак-Абрамовичем, и попросил его напомнить Левашову его обещание; Абрамович мне сказал, что сделать это очень легко. Вскоре я прочел в газете о смерти Бурчак-Абрамовича после краткой болезни, а затем ко мне зашел один из его знакомых и принес именной жетон, который лежал у покойного на столе. Он его, очевидно, сам выхлопотал, но не успел доставить мне. Я мог отблагодарить его лишь хлопотами о пенсии его вдове.
Канцелярия Военного министерства понесла весной две большие потери: ушли в отставку Рутковский и Цингер.
Я уже говорил о том, каким незаменимым сотрудником был Рутковский, он не только сам был отличный знаток своего дела и работник, но умел подбирать себе помощников, которые у него учились и работали усердно и охотно под его всегда добродушным руководством. Словом, счетный отдел изменился до неузнаваемости. В начале года Рутковский начал болеть, ссылаясь на инфлюэнцу, но в конце марта он мне сообщил, что страдает сильными головными болями, которые врачи приписывают переутомлению, поэтому ему неизбежно надо выходить в отставку. Положение было тяжелым в том отношении, что у него была громадная семья, а он даже не выслужил права на пенсию. В Министерстве финансов я обошел всех от кого зависело назначение пенсий и мне удалось выторговать ему, помнится, 2400 рублей в год.
Рутковский поселился в пригороде, целый год ничего не читал и работал в саду и огороде; он настолько оправился, что потом поступил на какую-то частную службу. Я о нем сохранил наилучшие воспоминания. На его место был назначен старший из делопроизводителей, Шаповалов, а его делопроизводство, тоже по старшинству, получил Гершельман.
Отставка Цингера была вызвана иным мотивом, характеризующим личность Николая Яковлевича, - отсутствием у него работы. В начале года он мне заявил, что у него так мало дела, что ему совестно получать за это содержание. Я ему напомнил, что ведь надо разработать разные математические вопросы по эмеритуре, но он говорил, что с этим справится Сергиевский; я посоветовал его подумать об этом до весны, но в апреле он возобновил свою просьбу; я ездил к нему уговаривать, но напрасно, и он ушел в отставку. Моя попытка обставить эмеритальную кассу научно потерпела фиаско. Вместо Цингера был назначен, на покой, Арнольди, который теперь уже двенадцать лет занимает эту синекуру.
От Данилова я в апреле получил телеграмму из Годзядяна: "Существует предположение дать мне полк, причин с моей стороны никаких; считаю это предложение невыгодным, во-первых, потеря профессуры, во-вторых, понижение. Прошу не отказать советом что делать". Вопрос этот меня удивил, так как я считал неудобным в военное время отказываться от строевого назначения; кроме того, я по себе знал, насколько необходимо командование полком, а потому ответил: "Принимайте полк". Не знаю уже почему, но Данилов не был назначен командиром полка, вероятно, ввиду его нежелания.
Заседания у Ростковского продолжались; были сделаны новые попытки доставить морем продовольствие на Амур, через барона Шиллинга и прежнего контрагента, Андерсена; последний брался доставить в Николаевск до полутора миллионов пудов за свои страх с платой ему за доставленное по 8 рублей за пуд. Толку из этого не вышло, так как Андерсен доставил мало, по заключении мира, и часть продуктов была уже попорченной. Вообще, датское общество понесло, кажется, большие убытки на этой операции, главным образом, из-за долгого простоя груженых пароходов около Зундских островов в ожидании случая для прорыва японской блокады и порчи продуктов от жаркого и влажного воздуха. В Военном совете у меня с Ростковским вышло крупное недоразумение на заседании 27 января. Главное интендантское управление присылало нам спешные представления в Военный совет, точно нарочно, накануне заседаний, так что мы едва успевали изучить их. 26 января вечером поступило представление о заготовлении для армии белья на 3 1/2 миллиона рублей; не заметив в нем неправильностей, я пометил на нем: "Доложить завтра". Перед самым заседанием Совета делопроизводитель Шаповалов доложил мне о замеченной им неправильности: вопреки указаниям Совета поставка распределялась между конкурентами не по ценам торгов, а по сделанным ими потом сбавкам, что не отвечало закону и обращало торги в предварительное соревнование. Я доложил Совету это замечание и решено было внести нужные поправки; но затем я доложил, что представления к нам поступают поздно; это дело в Главном управлении было четыре недели назад, а я получил его лишь вчера и сам этой ошибки не заметил; я должен просить главного интенданта присылать мне дела не в последний день, иначе они будут откладываемы до следующего заседания. Ростковский было обиделся и даже жаловался на меня Сахарову*, но напрасно, так как я ничего обидного по его адресу не говорил, а лишь привел факты, и наши отношения скоро возобновились.
Я уже рассказал о том, что в субботу, 18 июня, государь уже простился с Сахаровым, сказав ему, что предпочитает меня Вернандеру. Еще накануне ко мне заходил по поручению великого князя Палицын, просить чтобы я не отказывался от должности, если Сахаров непременно захочет уйти, и я ему ответил согласием при условии, что Генеральный штаб будет отделен. Теперь уход Сахарова уже был решен и оставалось ждать, призовут ли меня на его место или нет? Но ни в субботу, ни в воскресенье никаких вестей не было. Я, кстати, и не знал, каким порядком предлагаются министерские посты: лично, письменно или через кого-либо?
В ночь с субботы на воскресенье, без четверти три утра, меня разбудил шум во дворе; я, по обыкновению, спал с открытым окном. Было почти светло, и я увидел, что стучатся в дверь кухонного крыльца; оказалось, что приехал писарь из Канцелярии с экстренным пакетом от военного министра. В пакете была записка государя:
"19 июня. Прошу приказать начальнику Канцелярии Военного министерства генерал-лейтенанту Редигеру явиться мне завтра, 20 июня, в 10 часов утра. Николай".
Смысл этой записки был ясен - государь вызывал к себе, чтобы предложить должность военного министра. Записка его из Петергофа была привезена в Петербург, затем на Каменный остров к Сахарову, от него назад в Канцелярию, откуда писарь поехал ко мне лишь с последним поездом. Попасть вовремя в Петергоф было нелегко, так как мундир и вся парадная форма были в городе, и я должен был ехать туда, чтобы переодеться и затем попасть к половине девятого утра на Балтийский вокзал; по железной дороге я не мог вовремя попасть в город, а потому послал за почтовой тройкой. Только в половине пятого приехала почтовая коляска, запряженная парой. Посадив писаря рядом с собою, я двинулся в путь; дорога была плохая и только в половине седьмого мы добрались в Канцелярию, где я едва дозвонился. Я собрал себе мундир, переоделся и на извозчике едва попал на Балтийский вокзал к отходу поезда.
В Петергофе у меня времени до десяти часов было много, но я не знал как попасть во дворец? Пропустят ли меня туда на извозчике? Я обратился к жандарму, который вызвал по телефону придворный экипаж, и я поехал в Александрию, где до того не бывал. Меня в десять часов позвали в кабинет государя. Он принимал меня стоя у письменного стола. Государь мне сказал, что раз я участвовал в работах по созданию Совета обороны и по выделению Генерального штаба, то это теперь надо осуществить, и что он мне предлагает Министерство. Я заверил, что по присяге сделаю все что смогу. Далее, государь мне сказал, что я, вероятно, знаю Палицына{99} и что нам надо работать дружно. Я ответил, что Палицын был у меня и мы уже сговорились, государь, видимо, был этим весьма доволен. Я выразил сомнение в знании дел Главного штаба и опасения, что вначале не буду в состоянии отвечать на все вопросы, с которыми он привык обращаться к военному министру, но государь признал это пустяками. Он указал, что надо теперь же назначить начальника Главного штаба, Фролова или кого-нибудь другого, - он в это не входит. Приказ о моем назначении может выйти лишь в среду, а потому завтра с очередным докладом государь приказал быть Сахарову. Затем он мне сказал, что затруднялся меня назначить министром, так как я давно оставил строй, но что теперь, с выделением Генерального штаба и с учреждением генерал-инспекций, это не так опасно. Наконец, он указал, что так как я в Военном совете один из младших, то мне надо беречь самолюбие стариков. Я ответил, что до сих пор в Совете был наиболее влиятельным членом, хотя и без голоса (он заметил, что знает это), и, при известном почтении к старости, это вполне возможно (беречь их самолюбие). Государь мне сказал, что теперь это надо вдвое в отношении почтенных стариков. Разговор продолжался минут двадцать.
Через дежурного флигель-адъютанта я спросил, когда могу представиться императрице Александре Федоровне? Она меня приняла очень скоро, спросила, давно ли я в Министерстве и в должности и где прежде служил, и пожелала успеха.
Поехав на железную дорогу, я попал на поезд в 11.12; в городе я направился прямо к Палицыну, но его не застал. Сделав в Канцелярии кое-какие распоряжения, я поехал к Сахарову на дачу.
У Сахарова я просидел часа полтора и мы беседовали очень дружно. Я рассказал ему, как добирался до Петергофа, и что там произошло. Затем я расспросил его относительно всяких формальностей всеподданнейших докладов и приездов ко Двору.
Относительно порядка, в котором вести личный доклад, я получил следующие указания: раньше всего докладывается перечневое извлечение из высочайшего приказа на тот же день; затем - сведения о делах на Востоке, о боевых действиях и о посылке туда снабжений*, наконец, доклады о серьезных мероприятиях и по личному составу: о более важных назначениях и наградах и о таких представлениях, в которых испрашивается отступление от закона или которые вызывают возражения. Доклады Куропаткина были очень длинны, часа в полтора-два, так как тот к государю носил всякие мелочи и сырой материал и докладывал подробно и с поучениями; государь был удивлен, и, по-видимому, доволен краткостью докладов Сахарова.
Форма одежды за городом - сюртук или китель с аксельбантом**, а в городе обыкновенная (мундир с погонами).
Представляться по случаю назначения надо было еще императрице Марии Федоровне и великим князьям: Михаилу Николаевичу, Владимиру Александровичу, Николаю Николаевичу и Константину Константиновичу, расписаться у Петра Николаевича и Сергея Михайловича, и у принца А. П. Ольденбургского, сделать визиты министрам и председателям департаментов Государственного Совета, послать карточки товарищам министров и проч.
Раздача всяких "на чаев" лежит на обязанности состоящего при министре фельдъегерского офицера Тургенева, который периодически представляет списки лиц, кому и сколько причитается.
О выездах государя куда-либо всегда известно Главному штабу, который о них сообщает министру.
Своей верховой лошади нет надобности иметь; седло и вальтрап надо отдать в Офицерскую кавалерийскую школу, которая, когда нужно, высылает лошадь, за что ей передаются фуражные на одну лошадь***.
На должность начальника Главного штаба Сахаров мне рекомендовал трех лиц: Жилинского, Поливанова и Шкинского. Секретарем он мне советовал оставить титулярного советника Зотимова, взятого им из Главного штаба (выслужившегося из писарей), знающего свое дело. Затем Сахаров передал мне секретный список кандидатов на должность корпусного командира, который хранился лично у министра*. В заключение Сахаров мне сказал, что завтрашним докладом он воспользуется, чтобы испросить мне и некоторым другим лицам награды за их усиленные труды. Я поблагодарил и посоветовал испросить их на ближайший царский день - рождение наследника, 30 июля. Он так и сделал.
От Сахарова я поехал в Канцелярию, переоделся и уехал в Царское, куда вернулся усталый в шестом часу. В городе, после моего отъезда, ко мне заезжал великий князь Николай Николаевич.
На следующее утро я был у великого князя Николая Николаевича, который меня продержал полчаса. Он был очень любезен, просил быть с ним откровенным, его ни в чем не подозревать и, буде что, - прямо спрашивать. Про Сахарова он мне говорил, что помог ему при его назначении и готов был помогать во всем; он к нему относился так, что "вот садись и хоть ноги клади на стол", а между тем Сахаров стал на что-то обижаться и избегать его. Пока Куропаткин был министром Сахаров вполне сочувствовал выделению Генерального штаба, во главе которого он должен был стать. Когда его назначали, то предупреждали, что Министерство все же собираются разделить, а теперь, когда это осуществляется, он вздумал обидеться и настоял на своем уходе! Зашла речь о замещении должности начальника Главного штаба; великий князь тоже находил, что Фролов совсем не годился, и сказал, что мне надо выбрать человека по своему вкусу, так как "начальника Штаба надо иметь по руке, как перчатку".
От великого князя я поехал делать визиты, а затем в парадной же форме обошел всю Канцелярию, прощаясь с чиновниками и писарями.
На следующий день, 22 июня, был объявлен высочайший приказ о назначении меня управляющим Военным министерством, Палицына - начальником Генерального штаба и Гулевича - начальником Канцелярии Совета Государственной обороны.
Я первым делом послал телеграмму Куропаткину: "Вступая в управление Военным министерством, раньше всего благодарю Вас сердечно за все сделанное мне добро". Он, действительно, первый поставил мою кандидатуру в министры. Через некоторое время я получил от него письмо, в котором он меня предупреждал о необходимости быть осторожным с великим князем Николаем Николаевичем, и указывал на министра Двора барона Фредерикса, как на честного человека, чуждого интриги*.
В трудном положении оказалась Канцелярия Военного министерства, из которой одновременно взяли и начальника и и. д. помощника его. С согласия главнокомандующего для замещения этих должностей были немедленно вызваны из армии Забелин и Данилов. По их прибытии, в конце июля, все вошло в свою колею. На место начальника Главного штаба я избрал Поливанова, а Фролов был назначен членом Военного совета. Относительно нравственного облика Поливанова я оставался того же мнения, как и в 1898 году, но в Главный штаб, работы которого я сам не знал, мне нужен был человек знающий, умный и требовательный, а этим условиям Поливанов вполне удовлетворял. Новыми назначениями состав высших чинов Министерства был пополнен.
Первые две недели после моего назначения о какой-либо серьезной работе нельзя было думать - массу времени отнимали всякие представления и визиты, а также и ответы на многочисленные поздравления.
По выходу приказа о моем назначении я испросил указания государя* - угодно ли ему будет принять меня? и получил ответ: завтра, в двенадцать часов. На счастье, в фельдъегерском корпусе был автомобиль, на котором, по приезду из Царского в город, я успел в течение часа проехать на квартиру, одеть парадную форму и попасть на другой вокзал*.
Государь вновь принял меня стоя и продержал всего минут пять; он спросил меня, что я намечаю делать? О моей кандидатуре в Министерстве уже давно говорили, и у меня уже накопилось вдоволь отдельных соображений о необходимых улучшениях, но готового плана не было! После своего назначения я на листке, который носил при себе, стал записывать вопросы, требовавшие ближайшего разрешения. Вот содержание этого листка:
"Сокращение сроков службы. Унтер-офицеры. Казармы. Офицеры запаса. Быт нижних чинов. Изменение организации и дислокации при новых сроках службы. Обозные войска. Инженерные войска и запасы. Артиллерийские заведения, пулеметы. Интендантские запасы. Постройка вещей интендантством. Организация медицинской части. Полевые железные дороги. Усиление запасных войск. Увеличение числа рядов в военное время. Увеличение значения корпусов. Увеличить отпуск холостых патронов (требование Гриппенберга). Комитет по образованию войск. Сокращение строевых, отвлекаемых из строя". Этот перечень, конечно, не мог считаться программой. Чтобы сообразить его, надо было иметь хоть сколько-нибудь свободного времени, а я уже полтора года был в усиленной работе. Я поэтому сказал, что мне надо присмотреться, но что несомненно нужным считаю восстановить Комитет по образованию войск для пересмотра наших уставов на основании опыта войны.
В Петергофе я видел министра, финансов Коковцова, который меня известил, что государь, несмотря на разделение Министерства, назначил мне прежнее содержание военного министра в 18 000 рублей и 3600 рублей на экипаж**. Таким образом, даже был вопрос (со стороны Коковцова?), признавать ли меня министром настоящим или только второго разбора. В дополнение к прежнему содержанию, я сохранял аренду в 2000 рублей и учебную пенсию в 1500 рублей. Затем Коковцов обещал испросить мне обычное пособие на переезд и обзаведение; я его попросил ходатайствовать о том же и Палицыну, дабы с его стороны не было повода к зависти. Нам дали обоим по 10 000 рублей. Мне это пособие было весьма кстати, так как новое содержание я стал получать лишь через три месяца, а расходы мои сразу сильно увеличились: пришлось экипироваться заново и держать экипаж как в городе, так и в Царском Селе.
После представления государю я побывал в Петергофе у дворцового коменданта генерала Озерова, единственного придворного, которого я знал, чтобы спросить его, должен ли я завезти карточки кому-либо из чинов Двора, кроме барона Фредерикса? Он указал мне на гофмаршала графа Бенкендорфа и шталмейстера Гринвальда, которым я и завез карточки, так же как и Танееву. В городе в тот же день у меня был Танеев; я ему сказал, что к 30 июля получаю орден "Белого орла", не признает ли он нужным доложить государю, что Палицын предыдущую награду получил раньше меня, так что может явиться зависть к моей награде, если Палицына не украсят тоже. Танеев, действительно, доложил государю, и Палицын получил ленту "Белого орла" одновременно со мной.
При случае я сообщил Палицыну о моих хлопотах. В ответ на это я получил от него следующее письмо: "Глубокоуважаемый и дорогой Александр Федорович. Ваше сердечное внимание меня глубоко трогает. Поверьте мне, что если бы то, о чем Вы так сердечно сообщаете, не осуществилось бы, я не был бы огорчен. Я буду огорчен только тогда, когда Вы перестанете относиться ко мне с полным доверием. Но этого, бог даст, не будет. Верьте не только моей к Вам преданности, но и всегдашней готовности быть Вашим верным помощником. Крепко жму Вашу руку и остаюсь сердечно Вам преданный и глубоко почитающий.
Ф. Палицын 21 июля 1905 года".
Письмо по своей сердечности не оставляло желать ничего лучшего. Тем не менее, не веря Палицыну, я не придавал веры и этому письму; но письмо это характеризовало наши отношения в начале нашей совместной службы, и я нарочно отложил его отдельно, как весьма любопытный документ.
На следующий день, в пятницу, мы вместе с Палицыным представлялись в Царском великим князьям Владимиру{102} и Алексею Александровичам; в понедельник я был у великих князей Константина Константиновича (который уже расписался у меня) и Николая Михайловича{103}. Почти всю среду (с десяти до четырех часов) заняла поездка в Гатчину, где я представлялся императрице Марии Федоровне и великим князьям Михаилу Александровичу{104}, Михаилу Николаевичу{105}, Александру{106} и Георгию Михайловичам{107}. Наряду с этим шли визиты министрам и проч., и ответы на приветствия и поздравления.
В первые же дни по моему назначению я получил 132 приветствия от друзей и родных, от хороших знакомых и от лиц мне малоизвестных*; в таком количестве эти приветствия были крайне обременительны, так как отвечать мне приходилось самому, а времени совсем не было. Я ответил приблизительно пятидесяти лицам. Этот угар всяких разъездов и приема ответных визитов длился недели две, в течение коих я едва успевал с текущими делами.
Чинам Министерства я приказал мне не являться, так как всех их знал, а они были заняты усиленной работой по военному времени. В Военный совет я пришел 23 июня, по возвращении из Петергофа, в парадной форме, чтобы соблюсти правило, по коему вновь назначенные члены (и председатели) Совета на первое заседание приходят в парадной форме. К моему приходу заседание уже кончилось, но я успел со всеми поздороваться и выполнить формальности.
Раньше, чем излагать дальнейшие события, остановлюсь на общей обстановке, при которой я вступил в должность, и на положении, в которое тогда был поставлен военный министр.
Уже до разделения Военного министерства положение военного министра было довольно неопределенное: в то время как все прочие министры были полными начальниками своих ведомств**, военному министру всецело и нераздельно подчинялись только Министерство и подведомые ему учреждения; войска же подчинялись главным начальникам военных округов, а отношения этих начальников к министру были крайне неясными: они непосредственно подчинялись государю, а не министру, но все свои представления делали министру, писали ему рапорты и обязаны были исполнять все его указания. Сверх того, министр имел право осматривать все войска и учреждения, лично и через доверенных лиц.
Такая неясность отношений приводила к тому, что они выливались в разные формы, так сказать, по удельному весу отдельных лиц. Например, Ванновский, пользуясь расположением и полным доверием императора Александра III, был в большой силе и доминировал над большинством военных округов; но в тех округах, где во главе стояли лица сильнее, его власть оспаривалась и даже сводилась на нет; в таком положении был Петербургский округ (великий князь Владимир Александрович) и Варшавский. Командующий последним, генерал Гурко, однажды даже не допустил генерала Боронка, посланного Ванновским ревизовать управления уездных воинских начальников, исполнить это поручение в своем округе!!
Удельный вес Куропаткина был еще меньше, и при нем еще эмансипировались Московский и Киевский округа (великий князь Сергей Александрович и Драгомиров). Командующие войсками в округах чувствовали себя в них полными хозяевами и не только относились критически к указаниям министра, но даже отменяли у себя высочайше утвержденные уставы.
Так, например, Драгомиров у себя в округе запрещал пехотным цепям ложиться при наступлении, не взирая на указание в уставе. Даже Гриппенберг (Вильна) обучал войска по-своему: Куропаткин мне говорил, что на маневрах войск Виленского округа он видел их наступление большими, чуть ли не "макдональдовскими"{108}, колоннами, и ему не удавалось убедить(!) упрямого Гриппенберга в нелепости такого строя.
Апатичный Сахаров едва ли даже пробовал что-либо сделать для прекращения этого разброда в армии. При нем прибавился еще один автономный округ, Кавказский, во главе которого стал наместник граф Воронцов-Дашков. Зато Московский округ вновь подчинился министру после замены покойного великого князя Сергея Александровича старцем Малаховым.
Положение было, очевидно, не только ненормальное, но просто нетерпимое. Армия без единого управления, с высшими начальниками, зазнавшимися до того, что они доходили до прямого ослушания, являлась каким-то выродком! Но не только командующие войсками чувствовали себя сатрапами и, смотря по личности, более или менее подчинялись указаниям центральной власти, но и корпусные командиры представляли себя очень большими особами. Этому способствовало то, что и тех и других оставляли в должностях до смерти или до собственной их просьбы об увольнении от должности, а в последнем случае им обязательно давали кресла в Государственном или Военном советах или Комитете о раненых{109}*. Даже начальники дивизий, если за ними были какие-либо заслуги или протекция, устраивались куда-нибудь, хотя бы состоять в распоряжении военного министра.
В результате получалась оригинальная картина: на низах армии строгая дисциплина и субординация, доходившая до приниженности, в высших инстанциях становились все слабее и на самых верхах исчезали вовсе. Сознание своей независимости и вседозволенности нередко доводило старших чинов до самодурства или унизительного обращения с младшими и заставляло последних искать компромиссов между указаниями уставов и законов и требованиями начальства. Вожди армии ее портили!
Чтобы помочь делу, очевидно, нужно было привести старших начальников к повиновению, но как это сделать? Своей автономией они уже пользовались давно, даже при таких сильных министрах, как Ванновский, и изменить их мировоззрение было трудно**.
Обстановка, при которой я принял должность министра, донельзя подрывала авторитет этой должности. Выделение Генерального штаба не только ограничивало круг деятельности и влияния министра, но ставило окружные штабы в двойственное подчинение - ему и начальнику Генерального штаба.
Еще более принижалось положение военного министра тем, что он был поставлен под опеку Совета государственной обороны и наряду с ним были поставлены четыре генерал-инспектора всех родов оружия, которые, наравне с министром, были членами Совета и непосредственно подчинялись государю. Во главе всего военного управления стоял Совет обороны или, вернее, его председатель, великий князь Николай Николаевич; за военным же министром как будто оставалось лишь исполнение его указаний и вся хозяйственная часть.
Такова, по-видимому, и была мысль Палицына, инициатора преобразования Министерства. Великий князь должен был стать во главе военного управления, он слепо доверял Палицыну, который был бы фактическим руководителем всего дела. В Совет назначались на год члены, по выбору великого князя, и он всегда мог рассчитывать провести в Совете свое мнение, а между тем, решение Совета снимало большую долю ответственности с великого князя, он, следовательно, мог управлять, не неся ответственности; через генерал-инспекторов, как членов Совета, он получал и непосредственное влияние на войска. Вся черная работа и ответственность предоставлялись министру, ограничиваемому со всех сторон и вынужденному быть послушным и покорным исполнителем указаний великого князя, подсказанным ему Палицыным. Одно только не было принято во внимание, что министр может даже при такой обстановке оказаться непослушным!
Состояние войск к лету 1905 года было плохое. Из войсковых частей, оставшихся в Европе, было взято много офицеров и нижних чинов в армии, что их значительно расстроило. В стране происходило брожение, которое начало переходить в войска, особенно в части с ослабленным офицерским составом. Слабы были также части, развернутые из резервных войск, так как офицерский состав в них был случайный, а нижние чины по большей части набирались из запасных.
Обучение нижних чинов в войсках было поставлено отвратительно. Систематически они обучались несколько месяцев первого года службы до постановки их в строй, а после того большая часть времени уходила на всякие наряды, на хозяйственные работы в полку и на вольные работы. Офицерский состав представлял оригинальное явление: прекрасный на самых младших ступенях иерархии, он на высших становился все слабее и слабее. Из училищ офицеров выпускали хорошо подготовленными, но в войсках они не только не пополняли своих знаний, но даже забывали прежние. При прохождении службы ни знания, ни усердие и любовь к военному делу не могли кого-либо выдвинуть - все повышались по линии, вплоть до производства в штабс-офицеры. Неудивительно, что самые энергичные и способные офицеры спешили уйти из строя в академии, в штабы, а то и в гражданскую службу, Младшие офицеры, вообще, были очень хороши; хороши были и ротные командиры, хотя отчасти уже стары для своей должности, но штабс-офицеры в полках были самым слабым элементом: до чина подполковника мог дотянуть всякий офицер, даже малоспособный; дальнейшее движение, в командиры отдельных частей, доставалось лишь более способным, а все остальные на долгие годы оставались в полках, не принося пользы и задерживая служебное движение младшим. Столь же неудовлетворителен был состав бригадных командиров: у них было мало дела, а потому в бригаде не отказывали ни одному генералу; из них, не способные для занятия других должностей, командовали бригадами долгие годы. Ввиду медлительности служебного движения в армии армейский офицер разве под старость мог в виде исключения попасть в генералы; высшие же генеральские должности были доступны только лицам, быстро прошедшим младшие чины, а именно - вышедшим из Гвардии и, особенно, из Генерального штаба. Последние, однако, во многих случаях оказывались слишком штабными - недостаточно твердыми, с преобладанием ума над волей. Самое назначение на высшие должности производились применительно к старшинству в чинах, без достаточной оценки пригодности к высшему назначению.
В материальном отношении армия была чуть что не нищей. Нижние чины получали продовольствие недостаточное, и чтобы сколько-нибудь улучшить его, их отпускали на вольные работы, причем треть заработка шла в артельную сумму; им не полагалось ни одеял, ни постельного белья, а сапожный товар отпускался такого качества, что нижние чины все носили собственные сапоги. Я уже упоминал о том, что хозяйственные работы в войсках, ради экономии, выполнялись самими нижними чинами. Благоустроенных казарм было совершенно недостаточно. Крепости были многочисленны, но как в инженерном, так и в артиллерийском отношении, они были не готовы выдержать осаду. Технические средства в армии были недостаточны.
Из всех существовавших недостатков я, однако, считал наиболее опасными те, которые влияли на качество личного состава армии и ее обучения. Привести армию в порядок, улучшить ее обучение и воспитание и дать ей начальников, отвечающих своему назначению, вот что я считал первейшей задачей. Чтобы выполнить ее, нужно было много времени для улучшения командного состава - не менее десятка лет, но тем более надо было торопиться с началом работы. Что я себе создам массу врагов, начав чистку генералитета, было ясно; но ведь и Куропаткин, всегда искавший себе любви и популярности, нажил вдоволь врагов, так уже лучше делать дело по своему убеждению, а остальное предоставить судьбе? Одно лишь условие было обязательно: я сам должен был твердо стоять на почве закона и требований дела, не допуская со своей стороны никакого непотизма{110}! Все вопросы о хозяйственных и технических улучшениях я ставил в зависимость от средств, какие удастся получить*. Почти во все время моего управления Министерством состояние наших финансов было самое тяжелое, поэтому мне действительно удалось лишь радикально улучшить положение нижних чинов, а в хозяйственном и техническом отношениях мне удалось лишь начать кое-какие улучшения.
Вся предыдущая моя служба держала меня вдали от Двора. Я не знал решительно никого даже среди министров, за исключением одного Лобко, да и тот с осени тяжко заболел, а в ноябре скончался. В новую деятельность и в новые круги людей приходилось вступать без чьей-либо помощи и совета, а между тем я, по доходившим до меня анекдотам о разных мелких промахах Куропаткина при Дворе, знал, до чего всякая мелочь там подмечается и высмеивается. Все это делало мое вступление в новые круги трудным и вселяло некоторую неуверенность в себе.
Глава седьмая
1905 год. - Тяжелое время всеобщей смуты. - Причины брожения в войсках. Работа Высшей аттестационной комиссии. - Экспедиция Меллера-Закомельского и Ренненкампфа. - Манифест 17 октября и его последствия. - Великий князь Николай Николаевич (младший) и другие члены императорской фамилии - Разнохарактерность царской семьи. - О государе
Сама обстановка моей работы на первых порах была трудна. Я жил на своей даче в Царском Селе и предоставил Сахарову доживать лето на казенной даче на Каменном острове. Но в Царском у меня не было помещения для какой-либо канцелярии или хотя бы для секретаря и фельдъегеря. Для приема докладов я ездил в город на прежнюю свою квартиру, а вечером в Царское приезжали секретарь и дежурный фельдъегерь с грудой бумаг. Пока я их читал, секретарь сидел при мне в кабинете, что крайне меня стесняло, а фельдъегерь - либо в саду, либо в прихожей; чтобы все это-упорядочить, надо было секретарскую часть переселить в Царское. Почти напротив моей дачи оказалась запущенная дача Тирана, которая была нанята и приведена в порядок; на ней поселился секретарь Зотимов с семьей и одним писарем и там же сидел дежурный фельдъегерь; в городе остался помощник секретаря Огурцов с другим писарем, в качестве приемщика бумаг и нашего агента. Как Зотимов, так и фельдъегеря получали от меня суточные из экстраординарной суммы. Когда все это устроилось, то получилась обстановка вполне благоприятная для работы. В случае надобности я по телефону вызывал секретаря, который через несколько минут приходил ко мне; на даче у меня не было никого постороннего; о времени моего приезда в город предупреждался по телефону же Огурцов, который распоряжался высылкой экипажа и проч. Неудобство получалось лишь в том случае, если государь поздно высылал бумаги. Доклады государю посылались ежедневно и должны были быть у него уже часов в девять утра; обыкновенно они получались обратно к часу-трем дня, но изредка (раза два-три за лето) привозились в Петроград* только поздно ночью; спешного в них вообще не бывало и они могли оставаться в городе до утра, но среди них бывал высочайший приказ на следующий день и необходимо было немедленно сообщить редакции "Русского Инвалида" о его утверждении, дабы приказ мог появиться в газете на следующее утро. В таких случаях приходилось посылать Зотимова на ночь в город с полномочием вскрыть пакет и переговорить с редакцией.
Вообще, из всех министров, военный был связан более всех других тем, что ежедневно должен был представлять государю доклады, а потому без особого разрешения не мог уехать куда-либо даже на сутки; в одинаковом положении с ним был лишь министр иностранных дел, который тоже ежедневно представлял свой доклад, часам к четырем-пяти дня. Все прочие министры ничего к государю не посылали, а все докладывали лично; все они имели свои доклады в определенные дни раз в неделю, и только военный министр два раза, по вторникам и субботам, что было совершенно излишне, так как дела, действительно требовавшие личного доклада, то есть обмена мнений с государем, были относительно редки, и я даже радовался таким делам, о которых действительно стоило говорить; весь остальной личный доклад состоял из дел, которые в другие дни недели посылались к государю.
Но на военном министре лежала еще обязанность, от которой все прочие министры (кроме министра Двора) были совершенно свободны: присутствовать на всех смотрах и ученьях, происходивших в высочайшем присутствии. Это являлось абсолютно непроизводительной затратой времени, так как при всех торжествах и занятиях военному министру не чего было делать и лишь несколько раз государь, пользуясь случаем, давал какие-либо приказания. Между тем, трата времени на выезды в Царское и в Петергоф была громадная: выезжая из дома в город в десятом часу утра, я с докладов возвращался домой во втором часу дня, а с парадов еще позже, в три-четыре часа; все утро пропадало полностью, и возвращался я, если и не совсем усталым, то все же утомленным.
Частые и ранние (для столицы) выезды к государю определяли весь распорядок моей жизни - я вставал в девятом часу и ложился в первом часу; у прочих министров день начинался и кончался позднее, поэтому они могли по вечерам заседать в Совете министров до двух-трех часов ночи, а я к этому времени едва не засыпал от усталости.
Ни в одном государстве на военного министра не взвалено столько дела, как у нас: нигде не содержится такой громадной армии (1 миллион 300 тысяч человек), как у нас, притом при столь различных условиях службы; нигде прохождение офицерами службы не обставлено столь разнообразными условиями (Гвардия, специальные рода оружия, казаки), нигде на военного министра не возложены еще и функции министра внутренних дел в отношении громадных областей (земли казачьих войск и Туркестан). Очевидно, что у нашего военного министра масса работы, при которой ему трудно бывает найти время, чтобы спокойно обдумать намечаемые меры, а между тем, его время еще тратится на совершенно бесполезные выезды в город, требуемые только в силу традиций!
Мой первый всеподданнейший доклад был в субботу, 25 июня 1905 года. В 8 часов 30 минут я выехал из Царского в город, где меня встретил Тургенев и взял мой портфель; пройдя через царские комнаты, я попал на особый подъезд, где стояли экипажи, мой и Тургенева, и мы поехали на Балтийский вокзал. В поезде был вагон для министров, куда Тургенев принес мой портфель, а затем и проездной билет*. В Петергофе процедура была та же. Тургенев взял портфель, мы вышли на подъезд, где меня ждала придворная карета, а его - дрожки, и ехали в Александрию. Поднявшись по уставленной цветами лестнице, я попал в приемную комнату, куда вносился и портфель. В этой небольшой комнате всегда находился флигель-адъютант и иногда еще кто-либо, ожидающий приема. Доклад должен был начинаться в одиннадцать часов, но обыкновенно государь несколько опаздывал, совершая утреннюю свою прогулку. Наконец, камердинер вышел из кабинета и пригласил меня войти. Кабинет был узкий и длинный, разрубленный на две части широкой балюстрадой, на которой лежали бумаги и книги; часть кабинета за балюстрадой была приподнята на одну ступеньку, о которой государь предупреждал лиц, которых впервые водил туда. Против входа стоял письменный стол, у которого стоял государь. Поздоровавшись, он провел меня за балюстраду к круглому столу у окон, сев в одно кресло, указал мне сесть визави. Он приказал мне снять с левой руки перчатку, сказав что так будет удобнее. Мой доклад был очень краток. По окончании его государь дал мне несколько руководящих указаний, которым я лишь мог радоваться: на необходимость усилить пенсии, дабы людей, уже не годных к службе можно было увольнять в отставку, не делая из армии богадельни; сократить число лиц, состоящих без должностей сверх штата; создать Комитет по образованию войск* и создать контингент хороших офицеров запаса. Я указал на необходимость сокращения сроков службы для омоложения армии и особенно ее запаса, оговорив, однако, что для этого нужно сначала обеспечить войска сверхсрочнослужащими, дать им казармы и освободить от хозяйственных работ, чтобы строевые чины действительно были строевыми. По окончании доклада я сел в свою карету, предоставив везти меня, куда следовало. Отвезли меня во 2-й министерский флигель**, где было отведено помещение, и здесь получил завтрак. В помещении были четыре комнаты и оно было, очевидно, устроено не только для временных остановок, но и для житья. К завтраку всегда подавались: водка (простая или горькая) и на закуску разное холодное мясо и иногда икра; затем бульон с пирожками, еще два блюда, сладкое и кофе. Все, кроме бульона, было очень хорошо, ко времени завтрака я всегда успевал проголодаться и бывал ему рад. К завтраку полагались половина бутылки мадеры и половина бутылки красного вина, но я до них почти не касался и требовал себе квас.
Тут же в помещении я успевал написать часть резолюций на докладах. Тургенев предупреждал, когда надо было выезжать; мы ехали на станцию, по железной дороге и в город в том же порядке, как приехали. Таковы были порядок и обстановка всех приездов на доклады в Петергоф.
Прислуга во дворцах каждые два-три месяца перемещались с одних должностей на другие, дабы все по очереди бывали на легких и трудных местах, там где получались "чаи" и где их не было, экипаж с одним и тем же кучером назначался военному министру на тот же срок. Перед каждой сменой персонала Тургенев представлял мне длинный список лиц, которые должны были получать "чаи", с указанием сколько кому полагалось. Тут значились: кучер (по 10 рублей в месяц), три швейцара на собственном подъезде и их помощники, швейцар и лакеи при помещении, буфетчик, кухонный мужик и проч.; к праздникам "чаи" получала та же публика и, сверх того, скороходы и еще кто-то. Каждая раздача требовала около 100 рублей, которые брались из экстраординарной суммы*. В день раздачи все получившие считали долгом "благодарить за награду".
В день моего первого всеподданнейшего доклада состоялось также и первое заседание Совета государственной обороны{112}. всего на четверть часа, дабы открыть его заседания. Совет под председательством великого князя Николая Николаевича состоял из восьми непременных и шести постоянных членов. Непременными членами были по своим должностям: военный министр, начальник Генерального штаба, морской министр, начальник Главного морского штаба и четыре генерал-инспектора. Постоянными членами на 1905 год были назначены генералы: Гродеков, Мылов, Газенкампф, Случевский и Костырко и моряк, генерал-адъютант Дубасов. Вначале заседания Совета происходили во Дворце председателя* и только с октября они стали созываться в собственном помещении Совета.
Брожение в стране все более разрасталось; я уже говорил о беспорядках во флоте, особенно в Черноморском. В первые же дни по моему вступлению в должность они начались и в армии; первый беспорядок произошел в крепости Усть-Двинск, главным образом, - в ее минной роте. Чтобы уяснить себе причину беспорядка, мне хотелось послать на место доверенное лицо. При министре тогда состояло до пятидесяти лиц разного положения и чинов, но среди них я не нашел никого, пригодного для такой миссии, кроме своего адъютанта, полковника Чебыкина, который съездил в Усть-Двинск и поговорил с ротой; он выяснил, что поводы к беспорядку были пустые, что все уже успокоилось, словом, привез вести успокоительные. Вскоре случаи беспорядков участились и распространились по всей России, и донесения о них стали поступать ежедневно! Хорошо держались лишь те части, где офицеры старались ближе быть к нижним чинам и имели над ними не только власть, но и влияние. Чтобы напомнить строевым начальникам об их ответственности за состояние своих частей, я принял за правило: тотчас по получении донесения о каком-либо крупном беспорядке запрашивать командующего войсками, насколько командир части соответствует должности. Ответ всегда бывал благоприятный для командира (таково уже наше благодушие), но эти запросы все же напоминали о возможности ответственности. Впоследствии генерал Шмит, помощник командующего войсками в Киевском округе, благодарил меня за эти запросы; при объезде войск округа, он брал с собою по несколько таких запросов и показывал их командирам частей для сведения и побуждения к энергичной борьбе с беспорядками.
По четвергам, в десять часов утра, Приезжал ко мне с докладом великий князь Константин Константинович. Права главного начальника военно-учебных заведений настолько широки, что он почти все вопросы решает сам, а за военным министром оставлено лишь утверждение новых программ (случай редкий), назначение высших лиц, вопросы о постройке и расширении заведений, разрешение льгот при приеме и т. п. Таким образом, докладывать было почти нечего. Великий князь все же приезжал; он ничего не докладывал, а только передавал мне бумаги для прочтения и надписи резолюций, а затем сидел и болтал; иногда у него и бумаг не было, а он заезжал только поболтать. Человек умный, милый, добрый, он все же был вовсе не на месте. Добиваясь всеобщей любви, он был слишком мягок и добр со всеми, забывая, что воспитывать мальчиков, особенно для военной службы, нельзя без строгости. Порочных кадет он не решался изгонять, а переводил их из корпуса в корпус. Обстановка жизни в училищах и в корпусах была роскошна по сравнению с условиями армейских офицеров, так что вновь произведенные офицеры в полках чувствовали себя хуже, чем в училище, лишившись мягких постелей, вкусной еды и проч., и полковая служба начиналась с разочарования и сетования на лишения. Но все разговоры с великим князем о необходимости большей строгости и о пользе более спартанской жизни в военно-учебных заведениях были напрасны. Помощник же его, генерал Анчутин, во всем ему поддакивал и угождал.
После доклада, или вернее посещения великого князя, по четвергам надо было спешить в Канцелярию, где с одиннадцати до часа пополудни приходилось принимать представляющихся. Дежурный адъютант составлял им список и приглашал в кабинет по старшинству. Представляющихся обыкновенно бывало много и каждому можно было уделять лишь по несколько минут. Часто бывало так много генералов, что штаб-офицеров уже нельзя было принимать по одному, а приходилось выходить к ним в зал и с каждым говорить лишь по несколько слов; только те из них, у которых было какое-либо дело, под конец принимались отдельно. Завтракать в этот день не приходилось и перед Советом лишь удавалось наскоро проглотить стакан кофе и кусок ветчины.
Главную массу докладов приходилось принимать по средам. В десять часов их начинал главный интендант; в одиннадцать часов являлись артиллеристы; после завтрака, от часа тридцати минут, шли доклады по Медицинской академии, по казачьим войскам, по Канцелярии и по инженерной части; по вторникам, от половины третьего*, были доклады по военно-судной части и по Главному штабу и по субботам, от трех часов, - по Главному военно-медицинскому управлению и по Главному штабу.
Ростковский докладывал интендантские дела хорошо, ясно, но медленно, так что ему одного часа не хватало; но в одиннадцать часов приезжал Кузьмин-Короваев, а с ним почти всегда и великий князь Сергей Михайлович{112}. Великих князей я не заставлял ждать и доклад Ростковского тут же кончался. Самый тяжелый доклад был по артиллерийским делам. Кузьмин-Караваев был человек прекрасный и очень симпатичный, но малопригодный для своей должности: средних способностей, медлительный и мелочный, он и докладывал ужасающе медленно, причем и великий князь еще дополнял от себя доклад, который поэтому всегда длился часа два, и почти все - по пустым делам. По букве тогдашнего закона, великий князь был начальником Главного артиллерийского управления, а Кузьмин-Короваев лишь его помощником, подчиненным и ему и военному министру. Великий князь действительно входил во все дела Управления и Кузьмина-Корова-ева взял себе в товарищи как человека надежного и исполнительного.
Щербов-Нефедович докладывал хорошо, Забелин - тоже (хотя с мелочами), но слушать их доклады уже было тяжело, - до того меня замучивал доклад Кузьмина-Короваева. Вернандер редко бывал с докладами, обыкновенно он сообщал, что у него для личного доклада ничего нет, за это я был очень ему благодарен; иногда вместе с ним приезжал великий князь Петр Николаевич. По вторникам я доклады принимал по возвращении с моего доклада в Петергофе (или в Царском), но они все же были для меня менее утомительны, чем длинные доклады по средам. У меня вообще какой-то дефект в том отношении, что люди меня утомляют и я страшно устаю от всяких долгих разговоров; особенно странно то, что утомление это односторонне: я могу сейчас же взяться за работу, чтение или письмо и отдыхаю за ним.
По субботам, до докладов, в Канцелярии происходил прием просителей - тоже довольно бесполезная трата времени. Просителей собиралось до сотни; от каждого приходилось принимать прошение, выслушать вкратце его просьбу и обещать, что она будет рассмотрена. Прошения передавались для рассмотрения в главные управления, так же, как и присланные по почте, так что прием их министром, который все равно не в силах лично рассмотреть их, являлся простой формальностью, доказательством доступности министра. Большинство просьб было о выдаче пособий; они тоже передавались тут же генералу графу Гайдену, ведавшему в то время этим делом*.
Три дня в неделю, воскресенье, понедельник и пятница, были свободными и назначались для особых докладов, комиссий и для посещения учебных и других заведений.
Положение дел в армии было неутешительное. После поражения под Мукденом, войска отступили на Сипингайские позиции и там укрепились. О ходе продолжавшихся мелких военных действий и вообще о всем том, что делалось в армии, я никаких донесений не получал - они все поступали к Палицыну; я с ними знакомился лишь наскоро, по субботам. С начала войны было установлено правилом, что военный министр по субботам представлял государю доклад о событиях за неделю на театре войны, о посылке туда пополнений и запасов, об эвакуации оттуда больных и проч. Обязанность составления этого доклада теперь перешла к Палицыну, но он ездил к государю лишь по вторникам, и потому было решено, что доклад его буду отвозить я, причем, кстати, в пути по железной дороге успею ознакомиться с ним. Доклады были обширные, в несколько листов с напечатанным на машинке текстом, так что я лишь успевал бегло прочесть их. Государь, по прочтении доклада, возвращал его Палицыну в следующий вторник. Доклады эти должны быть очень интересны для историка войны, как зафиксированная картина имевшихся в Петербурге сведений о войне.
Отступление из Южной Маньчжурии лишило нас богатых продовольственных средств этого края, поэтому приходилось и продовольствие везти из России. Между тем, в армию все время везлись подкрепления и всякого рода довольствие в громадном количестве, и все это по одной одноколейной железной дороге, на которой царил такой беспорядок, что масса вагонов с грузами куда-то пропадали и не доходили до армий. Дело перевозки было в руках Палицына; мне же приходилось лишь решать - каким грузам отдавать преимущество в отправке? Для этого у меня раза два-три собирались небольшие совещания с участием Палицына.
Практика на каждом шагу указывала, насколько тесно связаны Министерство и Генеральный штаб и насколько их деятельность переплетается, и мы еще долго не могли разобраться в этом отношении; действовали, однако, в полном единодушии. Помню несколько случаев, когда бумаги, составленные у Палицына и писанные на бланках его управления, присылались на подпись ко мне; только скрепка была не самого Палицына, а его помощников. Россия - страна курьезов, но я не знаю, бывали ли в ней другие случаи, чтобы министр подписывал бумаги не подчиненного ему управления?
В понедельник 4 июля, то есть через десять дней после моего назначения, когда едва прошла суета представлений и визитов, во время доклада Поливанова по делам Главного штаба, ко мне заехал председатель Комитета министров, Сергей Юлиевич Витте. Уже ходили слухи о начатии мирных переговоров, но только тогда, от Витте, я достоверно узнал, что, действительно, по инициативе Северо-Американских Штатов собирается конференция, на которую он едет представителем России. Витте приехал спросить мое мнение о положении дел на Востоке. Я ему сказал, что оборона мне представляется надежной, так как войска уже не вытянуты в нитку, как у Куропаткина, а сосредоточены, и армии снабжены всем нужным; но в успех наступления я не верю, так как мы уже пытались наступать, да не сумели; на Линевича я надежд не возлагаю, да и не видно с его стороны какой-либо подготовки к наступлению. Поливанов присоединился к моему мнению. Тогда Витте заявил, что он совершенно согласен со мною и просил меня так и говорить государю, дабы мы не противились напрасно заключению мира. Государю мне не приходилось ничего говорить ни о положении дел на Востоке, ни о мирных переговорах, так как он сам об этом со мною не заговаривал, считая это не моим делом, а у меня было слишком много своего дела, чтобы вторгаться в чужое. О самом ходе мирных переговоров я до начала августа не имел сведений, кроме газетных.
В среду, 6 июля, Гулевич мне передал, что великий князь Николай Николаевич просит меня доложить государю мой взгляд по вопросу об участии офицеров в выборах в будущую Государственную Думу. Мне никогда не приходилось Задаваться подобным вопросом, но я тотчас отнесся к нему вполне отрицательно, так как считал, что войска должны быть чужды всякой политики и стоять вне политической агитации. Однако, вопрос был слишком серьезен, чтобы высказывать решительное мнение, не посоветовавшись с кем-либо, тем более, что от Гулевича я узнал об ином взгляде Сахарова. На следующий день было заседание Военного совета и я решил воспользоваться своим правом вносить в Совет всякие дела, "требующие особого обсуждения".
По открытии заседания Совета, я, до доклада текущих дел, предложил вопрос на его обсуждение. Раньше всех за участие в выборах высказывался Максимовский и к нему примкнул Рерберг; оба считали, что офицеров желательно привлечь к выборам, так как они - представители порядка и консервативных начал. Против участия офицеров возражали Мылов, Солтанов, Гребенщиков и Случевский, находившие опасным втягивать офицеров в политическую борьбу ради получения их голосов, сравнительно малочисленных, и Военный совет, в конце концов, единогласно высказался против участия офицеров в выборах. Так я и доложил государю при следующем моем докладе.
Вскоре после того у государя в Петергофе стало собираться совещание об устройстве Государственной Думы{113}. Совещания эти были многолюдны - в них участвовали все министры и, кроме того, особо приглашенные лица. Заседаний было пять: 19, 21, 23, 25 и 26 июля; начинались они в 2-2.30 дня и длились до 7-7.30, с перерывом на тридцать минут для чаепития. Первое, третье и пятое заседания совпали с моими докладными днями, так что я в эти дни с утра и до вечера оставался в Петергофе; пробыв вне дома 12-13 часов и не сделав за это время ничего путного, я возвращался домой совершенно усталым. Сами заседания несомненно были очень интересны, но только для свежих людей; я же все время боролся со сном и о бывших в них суждениях не сохранил воспоминаний. Помню лишь одну очень резкую речь великого князя Владимира Александровича против дворянства, как сильно полевевшего элемента; после этой речи он больше в заседаниях не бывал. Лобко настаивал на том, что наиболее консервативным элементом у нас является крестьянство, и добился предоставления ему одного лишнего представителя от каждой губернии. Голосований не производилось, а по обсуждении вопроса государь либо тотчас высказывал свое решение, либо отлагал его объявление до следующего заседания. Ближайшим его помощником по комиссии был Сельский, а главным работником - С. Е. Крыжановский. Во всех заседаниях я не произнес ни слова; когда зашла речь об участии офицеров в выборах, государь сказал, что он решил исключить их из числа выборщиков.
Положение о законосовещательной Государственной Думе было объявлено 6 августа 1905 года и оказалось запоздалым. Будь оно издано на один-два года раньше, то внесло бы успокоение в страну и могло расширяться и улучшаться постепенно; теперь же оно никого не удовлетворяло и вызвало лишь разочарование и озлобление. В день его объявления я был в Петергофе на полковом празднике л.-гв. Преображенского полка. На завтраке во Дворце я сидел около принцессы Евгении Максимилиановны Ольденбургской и поделился с ней своим мнением, что сегодня сделан лишь первый шаг по новому пути, но далеко не последний, и она вполне согласилась со мною. Конечно, я не подозревал, что события пойдут так быстро.
Ввиду крайнего недостатка офицеров в войсках выпуски их из военных училищ были ускорены; производство в офицеры юнкеров артиллерийских и инженерного училищ состоялось 15 июля в Петергофе. Впервые мне пришлось присутствовать при таком празднике молодежи. Чуть ли не на этом празднике у меня произошел курьез с караулом от 148-го пехотного Каспийского полка, стоявшего у Большого дворца, где уже были выстроены юнкера в ожидании приезда государя. Караул мне отдал честь без барабанного боя; отпустив караул, я сказал дежурному по караулам, что в прежнее время от армейских частей отдавали военному министру честь с боем и спросил, как это положено теперь? По справке в уставе оказалось, что мне, действительно, полагался бой и с того времени караулы в Петергофе это знали твердо*.
По возвращении из Петергофа в город я там нашел присланную мне Танеевым копию Указа от того же числа, коим я назначался военным министром. Столь быстрое утверждение в должности после трехнедельного управления Министерством являлось редким исключением, указывавшим на одобрение государем моих первых шагов.
На следующий день, 16 июля, был мой очередной доклад (по счету седьмой), и я поехал в Петергоф в парадной форме благодарить. Государь спросил, известно ли было мне уже вчера, при производстве, об указе? Ему показалось, что я был вчера особенно весел. Пришлось заверить о своем неведении, но веселое возбуждение молодежи, вероятно, было заразительно.
В понедельник 18 июля мне в Совете государственной обороны пришлось выдержать первый бой, причем бой неуспешный. Палицын внес в Совет предложение о преобразовании войск в Туркестане. Вопрос этот был поставлен на первую очередь потому, что отношение Англии к нам было явно враждебным, и столкновение с нею представлялось впол-_ не вероятным; объектом же наших действий могли быть только Афганистан и Индия, так как все прочие владения Англии для нас недоступны; для действий в Афганистане и предполагалось подготовить туркестанские войска. Ключом Северного Афганистана является крепость Герат, занятие которой ставилось первой задачей. Герат в то время был укреплен и вооружен довольно слабо, и гарнизон его был не велик; при. быстром налете на него можно было надеяться завладеть им довольно легко; для того же, чтобы налет мог быть быстрым, намечалось все войска Туркестанского округа содержать в военном составе, с полной запряжкой всей артиллерии и с усиленной запряжкой обозов.
Этот проект я считал совершенно неприемлемым, мало того - совершеннейшим nonsens в организационном отношении. Организацию целого округа хотели применить к выполнению одной задачи, хотя и важной, но не решающей участи кампании; между тем, само выполнение этой задачи, вероятно, возможное сегодня, могло стать невозможным ко времени окончания наших преобразований, так как для этого надо было лишь усилить крепость и гарнизон Герата, а англичане не замедлили бы это сделать, узнав о приведении туркестанских войск на военное положение. Тогда о налете на Герат нечего было и думать, и приходилось бы возвращать войска в мирный состав! Еще одно соображение говорило против проекта Палицына: взятие Герата было бы лишь первым актом кампании, дальше нужно было продолжать наступление на юг; но для этого силы туркестанских войск были бы недостаточны и им пришлось бы остановиться и подождать прибытия подкреплений, которые надо было мобилизовать в России и везти с артиллерией и обозами частью через Оренбург, частью через Астрахань и Красноводск. Вся затея стоила громадных денег, особенно на прокорм тысяч добавляемых лошадей. Если уж решаться на такие расходы по Туркестану, то было бы правильнее формировать там новые части в мирном составе, которые освоятся с местными условиями и будут иметь при себе артиллерию и обоз, отвечающие условиям горной войны; мобилизация их потребует лишь подвоза людей и лошадей и они будут готовы много раньше подвоза войск из России. О внезапном налете на Герат нельзя думать, но зато будет прочно подготовлен поход большими силами на тот же Герат и далее на юг.
Все мои доводы были напрасны. Вопрос уже был предрешен великим князем и Палицыным. Великий князь говорил, что на Востоке весь успех зависит от нанесения первого ошеломляющего удара, а после наших поражений в Маньчжурии мы непременно должны обеспечить себе успех такого удара. Совет убедился этим доводом или, вернее, подчинился мнению великого князя и значительным большинством голосов одобрил проект Палицына. Таким образом, Совет обязывал меня делать то, что я считаю нелепостью! Что делать дальше? Подавать ли особое мнение? Я решил от этого воздержаться; государю едва ли будет удобно на первых же порах согласиться со мною и отвергнуть мнение председателя и большинства Совета; мое мнение будет изложено в журнале и там он его прочтет. Когда журнал будет утвержден, само исполнение всецело перейдет в мои руки, и тогда я могу убедить государя внести во всю эту затею нужные поправки. Само исполнение было делом будущего, так как для него требовалось много людей и, особенно, много денег, а в них была большая бедность. Было обидно, что на первых порах я должен хотя бы для виду подчиняться большинству Совета, но другого выхода не было.
Мнение большинства удостоилось высочайшего утверждения, но я не сделал ничего для его исполнения. Когда же Палицын через некоторое время запросил меня, когда же реформа в Туркестане будет осуществлена, я приказал ответить, что "по изыскании потребных на то средств". Изыскание и распределение средств зависело от военного министра. Больше об этой затее Палицына никогда не было речи; правда, что отношения с Англией совсем изменились, и разруха в стране заставила бросить на ряд лет мысль об усилении армии.
Главнокомандующего армиями, генерала Линевича, я вовсе не знал и у меня с ним не было никаких прямых сношений, так как в моем ведении было лишь пополнение и снабжение армий, а по этой части главные и полевые управления сносились между собою. По закону, главнокомандующему никто, кроме государя, не имел права давать какие-либо указания. Тем не менее, я решил обратиться к Линевичу, хотя бы с просьбой по некоторым, озаботившим меня вопросам; для того же, чтобы Линевич не имел ни малейшего повода к обиде, я ее написал, хотя и не на бланке, но собственноручно и без номера, обратив его в получастное. Такое обращение к нему я еще считал полезным для установления хоть каких-нибудь прямых и откровенных сношений и устранения холодности и отчужденности, вызванных личными неладами между Куропаткиным и Сахаровым. В письме я коснулся двух вопросов: необходимости экономить офицеров и прекратить кутежи и дебоши в тылу армий. В армии была уже отправлена масса офицеров из войск Европейской России, которые от этого все более и более расстраивались; между тем, в армиях офицеры широко раздавались в громадные и бесполезные управления, созданные Куропаткиным, в разные тыловые учреждения и на импровизацию новых войсковых частей. Наконец, о кутежах и разврате в тылу армии, особенно в Харбине, ходили гомерические рассказы, также как и о распущенности офицеров, там служивших или туда приезжавших; ничего хорошего это не предвещало. Письмо было послано Линевичу с фельдъегерем, выезжавшим к нему 20 июля; ничего по моим просьбам Линевич не сделал и никакого ответа я по ним не получал, но в конце года мне от него пришло письмо, по-видимому, вызванное моим обращением лично к нему; об этом письме речь будет потом.
Еще одно мое официальное сношение с Линевичем осталось вовсе без ответа. До меня в 1905 году стали доходить частные сведения о громадных экономических капиталах в частях войск на театре войны, доходившие до нескольких сотен тысяч рублей на полк, не взирая на вовсе не экономичное хозяйничанье войск на войне, а исключительно вследствие того, что Интендантство передало главную массу заготовлений собственному попечению войск, давая им на это явно преувеличенные цены. По очень неточным сведениям, общий итог экономических капиталов доходил до 30-40 миллионов рублей. Деньги, достававшиеся так легко, конечно, столь же легко и расходовались как в самих частях (пособия офицерам), так и в местах постоянного расположения войск: я имел сведения, что некоторые части заказывали себе новую обстановку для офицерских собраний, даже делали распоряжение о постройке своей церкви. Очевидно, на деньги эти смотрели легко, и надо было принять меры, чтобы они не были истрачены зря, так как после разорительной войны можно было предвидеть, что нам не будут давать средств даже на настоятельные нужды армий. Но остановить расходование было трудно: не только я сам не мог что-либо предписывать главнокомандующему, но и высочайшее повеление легко могло быть парализовано массой начальствующих инстанций, облеченных чрезвычайной властью военного времени и сплошь не сочувствовавших ограничению свободного хозяйничанья войсковых частей. В сентябре 1905 года Каульбарс, по великому своему уму и по страсти ко всяким фокусам, от имени своей армии поднес государю миллион рублей на постройку флота! От имени части сухопутной армии, в общем нищей, он отдал эту сумму на усиление бунтовавшего флота, сравнительно богатого!
Ссылаясь на этот пример, я телеграфировал Линевичу, прося его прекратить такие пожертвования, прекратить незаконное расходование экономических сумм и сообщить мне их размеры. Ответа я не получил, но дальнейших пожертвований уже не было. В 1906 году я о тех же сведениях просил Гродекова, но и от него мне не удалось их получить; полная самостоятельность войсковых частей в ведении своего внутреннего хозяйства и в пользовании экономией от него (с разрешения начальника дивизии) составляла одну из традиций нашей армии, и всякий хороший начальник считал своим долгом поддерживать ее правдами и неправдами*.
Лагерный сбор под Красным Селом подходил к концу; в нем не было никаких торжеств, не было и больших маневров. Поэтому мне лишь три раза приходилось выезжать в лагерь. Туда я поехал один раз через город, а затем стал ездить из Царского в Красное на почтовой тройке; в Красном Селе мне полагалась тройка от Двора. 29 июля я был там при посещении государем красносельского госпиталя, в котором я был впервые. Затем 1 августа я был на смотру стрельбы артиллерии; государь со свитой смотрел на стрельбу с Кавелахтских высот. Во время стрельбы мы долго беседовали с Палицыным о всяких делах, и государь подошел к нам сказать, что приятно видеть нас вместе, беседующими по-товарищески; эту сцену разговора его с нами запечатлел вездесущий фотограф Ган, причем увековечил и то, что в этот день я был одет не по форме - в сюртук, тогда как утром последовало распоряжение быть в кителях, о чем мне не сообщили вовремя. Наконец, 10 августа был небольшой маневр у деревни Солози, после которого в поле был высочайший завтрак, где мне пришлось сидеть между сестрами государя; вероятно, они редко имели более скучного кавалера.
В день рождения наследника, 30 июля, Палицын и я были украшены темно-синими лентами "Белого орла"; эту ленту я носил все время, пока был министром.
Продолжавшиеся на флоте беспорядки делали из него элемент опасный для государства. Почти все хорошие офицеры флота ушли на Восток с эскадрами Рожественского и Небогатова, а оставшиеся в Европе экипажи были так бедны офицерами, что иногда двумя-тремя ротами большого состава командовал один офицер, притом даже не флотский, а из механиков или переведенный из сухопутных войск. Такая бедность офицерами и отсутствие во флоте правильной организации личного состава были, пожалуй, главнейшими причинами беспорядков. Морской министр Бирилев видел единственный выход из тяжелого положения в сокращении состава флота через передачу части матросов в сухопутные войска. Как ни тяжело было принимать в войска отбросы флота, но на это пришлось согласиться, лишь бы сократить состав экипажей, представлявших собою вооруженные банды; на первый раз нам пришлось в августе взять три тысячи матросов, которые были отправлены на театр войны, где порядок должен был быть строгим и вновь присланные должны были раствориться в миллионной массе нижних чинов*.
Однако, вскоре выяснилось, что и в армиях начинается брожение; новую порцию моряков было опасно вливать в них, поэтому было решено пополнить ими два резервных батальона и сослать их в глухие стоянки на Кавказе. Все распоряжения уже были сделаны, но мера эта все же требовала одобрения Военного совета; при рассмотрении ее там, большинство членов высказывались за раздачу моряков по одному-двум на каждую роту, и мне пришлось изложить состояние армии, чтобы Совет одобрил обращение в резервные батальоны, согласно нашему проекту. Батальоны эти служили на Кавказе вполне благополучно, и я не помню, чтобы они нам доставляли какие-либо хлопоты или беспокойство.
Со времени возникновения беспорядков в военные суды стало передаваться много дел из гражданских судов для суждения по законам военного времени. Государь на первых же порах указал на необходимость ускорить судопроизводство в военных судах по таким делам, дабы наказание, назначаемое быстро, производило большее впечатление. Я переговорил об этом с главным военным прокурором, генералом Масловым, но получил ответ, что сроки и без того краткие и их уменьшить нельзя. Маслов был человек очень милый, мягкий и ленивый. Мне надо было проверить его заявление и для этого побеседовать с другим авторитетным юристом. Маслов мне уже давно говорил, что мечтает попасть в Государственный Совет, нужно было приискать ему преемника, который взялся бы привести в порядок военно-судебное ведомство, сильно обветшавшее за те тринадцать с половиной лет, что Маслов стоял во главе его. В военно-судебном ведомстве я знал немногих, лишь помощника Маслова, генерала Лузанова, но считал его вовсе не подходящим для замены Маслова. Из беседы со своим двоюродным братом Шульманом я знал, что прокурор Петербургского военно-окружного суда, генерал Павлов, - отличный знаток своего дела, чрезвычайно требовательный, уважаемый за его справедливость и сам неутомимый работник. Я решил вызвать Павлова к себе на дачу, чтобы переговорить о возможности сокращения сроков в военных судах и, кстати, поговорить с ним о военно-судебном деле и познакомиться с ним самим. Я его пригласил к себе в Царское в воскресенье, 7 августа, долго беседовал с ним, гуляя по саду, оставил его к обеду и Вечером поехал с ним в город. Из продолжительной беседы с ним выяснилось, что некоторое сокращение судебных сроков возможно; состав судебного ведомства оказался, по его рассказам, много хуже, чем я думал. Главный военный суд почти сплошь состоял из лиц, уже не способных к работе; в числе председателей окружных судов были тоже устарелые лица и один даже полуслепой. При таком составе ведомства нельзя было рассчитывать на форсированную и правильную работу; необходимо было очистить ведомство от бесполезных элементов и выдвинуть вперед молодые силы. Павлов, указавший мне на все эти недостатки, вместе с тем представлялся и наиболее подходящим человеком для устранения, как человек строгий и решительный. Я предложил ему должность главного военного прокурора, и он согласился. Назначение его состоялось через неделю; Маслов был назначен в Государственный Совет.
Я упомянул о вечерней поездке с Павловым в город. Министр иностранных дел сообщил мне, что Япония на мирном конгрессе потребовала уступки ей части Сахалина (южнее 50° широты) и уплаты 1200 миллионов иен; от меня спешно требовалось заключение о военном значении Сахалина. В городе у меня вечером собрались Палицын и Поливанов и мы вместе обсудили и составили ответ в том смысле, что, при слабости нашего флота, собственное военное значение Сахалина ничтожно.
В городе я продолжал жить на своей прежней квартире начальника Канцелярии. В дом военного министра на Мойке мне было противно въезжать по многим причинам. Уже при самой покупке дома я считал преступлением затрачивать около 700 тысяч на помещение для министра; по той же причине мне была противна роскошь его отделки и меблировки; содержание его обходилось казне около 20 тысяч в год; въезжая в этот дом, я брал на себя нравственный ответ за роскошь, которой пользовался и за расходы, которые для меня несла казна; громадность дома делала его неуютным*; наконец, мне претило быть в этом доме преемником Куропаткина. Я с удовольствием жил бы в прежнем, тоже большом, но более скромном доме, где когда-то жили уважаемые мною граф Милютин и Банковский, но дом этот во всю бытность мою министром занимала вдова Ванновского. Не было, однако, основания не въезжать в дом на Мойке и возлагать на казну расходы по найму мне квартиры. Помог мне Совет государственной обороны. Ему нужно было хорошее помещение и при нем квартиры для Гулевича и других служащих. Гулевич мне жаловался, что он такого помещения найти не может, и я тогда предложил ему занять нужную часть дома на Мойке с тем, что за счет освобождающихся квартирных окладов будет нанята частная квартира для меня. Гулевич, очевидно, был согласен. На Совет и на его персонал, поместившийся в доме, квартирных денег полагалось около 12 тысяч рублей, за счет которых можно было нанять помещение для меня*. Я попросил, при докладе, разрешения государя не жить в казенном доме, сказав только, что тот мне велик. Он удивился, но спросил только - будут ли в частной квартире секретные дела в безопасности? Но я заявил, что никаких бумаг себе не оставляю. Приискать квартиру и обставить ее мебелью из дома на Мойке я поручил Главному Инженерному управлению. Недели через три было найдено вполне удовлетворительное помещение в доме No 24 по Кирочной улице: квартира для меня, помещение для секретарской части и квартиры для секретаря, двух писарей и двух сторожей. Все это с освещением и отоплением могло быть оплачено за счет имевшихся денег. Электричество, ради дешевизны, было взято с соседней станции инженерного ведомства. Впоследствии, при всеобщей забастовке, это оказалось еще выгодным в том отношении, что я не был ни разу без света. Убранство квартиры потребовало времени и я в нее переехал лишь в конце октября.
Она оказалась vis a'vis казармы жандармского дивизиона, что в это смутное время было приятно: квартира была в доме инженера Бака, издателя новой газеты "Речь", который сам жил подо мною, что давало известную гарантию от покушений против моего дома. Меблировка была доставлена из дома на Мойке; ввиду малых размеров бильярдной комнаты бильярд был взят тот, который у прислуги.
Кроме показанных, было еще несколько комнат для прислуги; когда я в 1909 году оставил квартиру, выяснилось, что там подолгу жили и кормились за мой счет знакомые и родные прислуги. Воображаю, что было бы в этом отношении в доме на Мойке! Из коридора около комнаты секретаря шла лестница вниз в две низкие большие комнаты, где днем помещались два писаря и дежурный фельдъегерь.
В доме на Мойке Совет обороны и квартиры его чинов заняли только верхний этаж и надворный флигель. Нижний этаж недолго оставался пустым: в нем поместились Комитет по образованию войск и квартира одного из генералов Главного штаба, от него казна еще получала экономию в 8-10 тысяч рублей в год.
Тотчас по моему назначению, Главному штабу было поручено разработать Положение по образованию войск, но дело это. продвигалось медленно, так как необходимо было соглашение с Генеральным штабом и четырьмя генерал-инспекторами, которые все имели право на влияние в деле образования войск; поэтому дело дошло до Военного Совета лишь в начале 1906 года. С начала осени я поручил Ростковскому разработку вопроса об улучшении быта нижних чинов, но дело это шло медленно, пока я не поручил его Данилову. Затем, тогда же, я поручил генералам Соловьеву и Аффанасовичу разработать вопрос об усилении пенсий и об установлении новых норм путевого довольствия с отменой устарелого отпуска прогонов при проезде по железной дороге. Все вопросы были сложны и их не скоро удалось довести до практического разрешения, особенно из-за споров с другими ведомствами, но уже осенью 1905 года были даны директивы для их разработки, и авторы новых законопроектов от времени до времени заходили ко мне доложить о ходе работы и о возникавших у них сомнениях.
К началу августа у нас были, наконец, получены достаточно полные сведения о всем происшедшем в Одессе, в июне, при приходе туда взбунтовавшегося броненосца "Потемкин Таврический". Сведения, получавшиеся от местного военного начальства, были весьма кратки и отрывочны, поэтому я потребовал обстоятельного донесения о всем происходившем, но командование, видимо, затруднялось его составить, и оно было получено лишь к началу августа. Оно было осторожно редактировано, с пропуском неудобных для военных властей деталей; но все пропуски восполнялись другим, уже бывшим в моих руках официальным документом - донесением министру финансов Одесской таможни, причем выяснилось, что военное начальство растерялось, а пожалуй и перетрусило: вступило в переговоры с бунтовщиками, допускало их высадку на берег и не делало попытки захватить или потопить броненосец.
Особенно удивляться этому не приходилось, так как то же повторялось почти повсеместно: старшие военные начальники, большей частью престарелые, непривычные к инициативе, опасаясь ответственности, терялись и бездействовали. Так было на войне*, то же повторялось и при возникновении беспорядков в стране. Командующий войсками в Одессе, генерал Коханов, был, вероятно, не хуже многих других старших генералов**, и, очевидно, было желательно поскорее заменить этих лиц другими, более энергичными, но на это нужно было время; пока же необходимо было возбудить среди имевшихся начальников остатки их энергии и напомнить об их ответственности в случае бездействия власти.
Именно такое бездействие я усматривал со стороны Коханова и считал нужным удалить его от службы, чтобы другие старшие начальники уразумели, что их ждет в случае подобных провинностей с их стороны. До доклада об этом государю я, при случае, переговорил с великим князем Николаем Николаевичем, который вполне согласился со мною; он увидел государя до моего доклада и предупредил его о нем, так что государь немедленно согласился со мною, когда я ему докладывал это дело.
Тогда же возникло сомнение в пригодности командующего войсками в Варшаве, генерал-адъютанта Максимовича. В Польше была расположена масса войск, но и там возникли беспорядки, и мер против них не принималось. По доходившим до меня сведениям, сам Максимович сначала не выходил из замка, затем ночью в извозчичьей карете выехал за город на станцию железной дороги и в экстренном поезде проехал на свою дачу под крепостью Зегрж, где с тех пор жил под охраной войск. За верность последнего эпизода я не ручаюсь, а передаю лишь дошедшие до меня вести, которые получил чуть ли не от великого князя Николая Николаевича. Было очевидно, что и Максимович не отвечает должности, и я решил представить его к отчислению от нее.
Относительно увольнения Коханова и отчисления Максимовича я докладывал государю 9 августа при своем тринадцатом личном докладе. Как я уже упомянул, государь тотчас согласился на то и другое; относительно Коханова у меня был составлен краткий доклад с изложением обстоятельств дела и с испрошением разрешения: предложить ему подать в отставку. Теперь оставалось сообщить Коханову высочайшее решение. Главный штаб заготовил к подписи отзыв Коханову о том, что государь усмотрел в действиях Коханова все то, что было изложено в моем докладе, и повелел предложить ему самому подать в отставку. Я приказал пересоставить бумагу, изложив в ней в точности содержание моего доклада, и только в конце объявить, что государь мои соображения одобрил и повелел ему подать в отставку. Поливанов, соглашаясь со мной, что так будет честнее и лучше, объяснил мне первую редакцию тем, что министры всегда в таких неприятных случаях прятались за государя, оставаясь сами как бы только послушными исполнителями полученных велений.
На основании поданного им прошения Коханов был уволен от службы честь честью: с мундиром и усиленной пенсией (по нормам предельного возраста), и публика лишь могла строить догадки относительно причин его ухода, но я уже говорил, что считал нужным дать урок и прочим командующим войсками, а потому испросил разрешение государя разослать им копию моего доклада о Коханове. В моих письмах к командующим войсками было сказано, что в настоящее смутное время нужны твердость и энергия и недопустимы факты, подобные изложенным в прилагаемом в копии докладе. Это было предупреждением, если не угрозой, что и они могут при бездействии власти подвергнуться той же участи! Я уже говорил выше про неопределенность отношений между министром и командующими войсками и что с разделением Министерства роль министра была принижена. Поэтому такая небывалая угроза лично им, конечно, должна была их поразить, и я с понятным любопытством стал ждать последствий. Последствия не замедлили сказаться: командующие войсками в Казани и Вильне, генералы Косыч и Фрезе, сами признали себя устарелыми и попросились в Государственный Совет; московский генерал Малахов сам приехал спрашивать, не надо ли ему уходить? Авторитет министра уже не подвергался сомнению, и автономию сохранили лишь два округа - Петербургский и (в меньшей степени) Кавказский. Я вообще замечал, что у нас на Руси известная твердость и решительность всегда производят громадное впечатление. Кто палку взял - тот и капрал!
В то смутное время вооруженной силой государства нужно было править твердой рукой, - и именно в то время Министерство раздробили и ввели многоначалие! Совет обороны, конечно, как коллегия, ничем управлять не мог; если бы его председатель мог и пожелал бы быть фактическим главой военного управления, то я бы стал его помощником, но он сам тщательно уклонился от дел, ему не подведомых*, сохраняя за собою право вмешиваться в любое дело. Взаимоотношения министра и генерал-инспекторов тогда были вовсе не выяснены, и, вообще, все постановления относительно прав министра не были еще пересмотрены - права эти оставались такими же, как и до разделения Министерства, и я решил ими пользоваться во всю и быть фактическим хозяином в армии.
Чтобы пояснить, до чего неясна в то время была роль военного министра в сонме лиц, стоявших во главе военного управления, я, упреждая другие события, расскажу здесь один характерный эпизод, произошедший 30 декабря этого года при обсуждении в Военном совете дела об учреждении Комитета по образованию войск{114}. Против образования Комитета раздались горячие возражения, особенно со стороны Фролова. Он доказывал, что от Комитета будет лишь один вред, так как без него об обучении войск пекутся шесть органов: Совет обороны, начальник Генерального штаба и четыре генерал-инспектора; добавлять к ним еще седьмой опасно - как бы не повторялась поговорка о семи нянях! Ведь и без того войска не будут знать кого слушаться, получая указания от шести уже существующих начальств!
Я на это возразил, что эти шесть начальств имеют лишь обязанности по отношению к обучению войск, но не имеют права что-либо им приказывать, так как это исключительное право военного министра, который один объявляет всякие уставы и инструкции, иначе войска стали бы получать указания; все разногласия должны быть обсуждены в Петербурге, для чего нужен Комитет, а войска должны получать указания окончательные, из одного источника. После этого разъяснения положение о Комитете было принято единогласно.
Я должен пояснить, что мое разъяснение не было основано на законе; краткие положения о начальнике Генерального штаба и генерал-инспекторах действительно могли толковаться и так, как их понял Фролов, но это привело бы к полной неразберихе, и я дал им единственное допустимое толкование. При следующем моем личном докладе государю, я доложил ему об этом эпизоде, и он согласился с тем, что мое толкование необходимо принять. И здесь, кто палку взял - тот и капрал!
Будет не лишним отметить, что этот эпизод произошел через полгода после разделения Министерства и что столь капитальный вопрос лишь тогда получил разрешение, притом попутно и со стороны лица, не признанного быть судьей в своем собственном деле! Я должен еще сказать, что, вообще, за время, пока я был министром, у меня ни разу и ни с кем из других глав военного управления не возникало недоразумений или споров о пределах наших компетенции и власти очевидно, мы все старались жить в мире и делать дело без ссор. Сколько раз мне приходилось слышать, что в Германии законы об устройстве управлений могут быть кратки, так как там работают не ссорясь, а у нас нужно точно размежевывать права и обязанности и все-таки не удается избегнуть ссор, большей частью из-за вопросов личного самолюбия. Я думаю, что мы блестяще доказали противное, размежевываясь полюбовно в своих обязанностях и правах.
Возвращаюсь к хронологическому описанию событий.
В Военном совете в середине июля рассматривался проект образования в случае войны школ для быстрой подготовки офицеров запаса из лиц, обладавших известным образованием. Проект этот долго разрабатывался членом Военного совета генералом Нарбутом, и я сам вначале вполне ему сочувствовал; но опыт войны указал на неудовлетворительность прапорщиков запаса, у которых знания были слабы, а умение отсутствовало. По моему предложению, Военный совет признал, что главным источником для получения офицеров запаса должны служить унтер-офицеры, особенно сверхсрочные, и отверг проект Нарбута. Хотя школы прапорщиков получили большое развитие в текущую войну, но того же взгляда я держусь и теперь: на младших должностях нужно не столько образование, сколько умение управлять людьми и выполнять всякие трудные, но не головоломные задачи. Думаю также, что при широком доступе нижним чинам к званию офицера запаса, не мог бы совершиться тот раскол между офицерами и нижними чинами, который получился в 1917 году тотчас по объявлении нижним чинам всякого рода "свобод".
В августе в Петергоф прибыл шах персидский, возвращавшийся из Западной Европы к себе на родину. Он приехал 20 и уехал 24 августа; мне пришлось быть в Петергофе при его приезде и отъезде и, сверх того, на данном в его честь парадном обеде. Воспоминанием о приезде шаха мне служит орден "Льва и Солнца" 1-й степени, украшенный массой мелких алмазов.
По поводу приезда шаха мне впервые пришлось несколько познакомиться с нашими отношениями с Персией. Еще до его приезда начались дипломатические переговоры с персидским посланником о разных пожеланиях его правительства, которое раньше всего просило денег, а затем пропуска оружия, купленного в Западной Европе. В Персии издавна происходило соревнование России с Англией, причем Россия уже дала Персии много денег в виде субсидий и гарантировала ее заем. Платежи по этому займу обеспечивались доходами от сухопутных таможен и нам по нему ничего не приходилось платить, но шахская казна всегда была пуста и шах просил о новой субсидии. Для предъявления такой просьбы имелся хороший повод: из опасения, что Англия захватит всю торговлю в Персии, мы выговорили себе на десять лет монопольное право на постройку железных дорог в Персии и этот срок подходил к концу. Персия крайне нуждалась в дорогах, но мы их не строили и теперь, при безденежье, конечно, строить не могли, но для того, чтобы Англия не провела своих линий в Персию, мы желали сохранить за собой свою монополию, а персы требовали денег.
Для обсуждения этого дела меня 12 августа позвали на небольшое совещание у министра иностранных дел, графа Ламздорфа. Из объяснений Коковцова выяснилось, что мы в Персию уже вложили 50-60 миллионов рублей в виде субсидий, займов, расходов по постройке шоссе, по устройству банка и проч.; мы уже были настолько заинтересованы в персидских делах, что не могли их ликвидировать без большого убытка; кроме того, и торговля наша с Персией была весьма значительна. Поневоле приходилось идти и дальше в том же направлении и дать новую субсидию в 2 миллиона руб. Сами персы просили много больше. Против пропуска в Персию закупленного ею оружия я не возражал, но полагал, что она в знак дружбы должна была бы впредь покупать оружие не в Западной Европе, а у нас; если им нужно старое оружие, то мы можем уступить им берданки, а если они могут заплатить за новое, то наши заводы могут им поставить и такое. Предложение это было принято совещанием*.