По окончании лагеря, я перевез семью в город, а сам уехал в отпуск, отдохнуть в Юстиле. Ольга мне не сопутствовала, так как была опять в интересном положении. Совершенно неожиданно я там получил предложение должности товарища военного министра Болгарии.

Глава третья

Товарищ военного министра Болгарии. - Князь Александр Баттенберг и русская военная администрация. - Увольнение от службы. - Возвращение в Россию

В среду 11 августа я от жены получил телеграмму: "Сухомлинов требует важному делу среду" (то есть в тот же день). Я телеграфировал Сухомлинову, что нахожусь в деревне, вернусь в субботу, не может ли обождать? Вместе с тем сообщил ему свой адрес. В ответ он по телеграфу же предложил мне от имени Каульбарса должность товарища военного министра Болгарии с содержанием в двадцать тысяч франков. Я немедленно ответил согласием и выехал в Петербург.

От нового предложения я был в восторге. Должность, несомненно, была самостоятельная, я выходил из положения чернорабочего, который имеет право на инициативу лишь настолько, насколько то угодно начальству; меня не будут третировать свысока, хотя и внешне любезно, как Игнатьев; наконец, экономический вопрос разрешался блестяще. Александра Васильевича Каульбарса я не знал, но о его брате со времени похода сохранил очень хорошие воспоминания и думал, что с А. В. также легко будет служить.

По приезду в Петербург я отправился к Сухомлинову; прежде всего меня интересовало - почему должность была предложена мне?

Оказалось, что Каульбарс, приехав по делам в Петербург, обратился к Сухомлинову с вопросом, кого ему взять в товарищи? Сухомлинов ему указал на меня как на человека подходящего и при том собирающегося уходить с занимаемой должности*.

Тут же я познакомился и с А. В. Каульбарсом, который произвел на меня самое лучшее впечатление: молодой (тридцать восемь лет), энергичный, простой, веселый, чуждый всякой формалистики.

5 сентября я был уволен в отставку и тотчас облачился в болгарскую форму; она была схожа с нашей, но вместо сюртука полагалась темно-зеленая тужурка, а на мундире был отложной воротник с шитьем Генерального штаба. Сердечно я простился с чинами своего штаба, с которыми жил очень дружно.

Они мне поднесли на память бархатный портфель-папку (как они говорили министерский) с моим гербом и их подписями: графа Шувалова, графа Игнатьева, Энкгофа, Скугаревского, Бальца**, Грязнова, Скордули, Березовского и Лебедева. Особенностью нашего штаба было то, что мы все, действительно сидевшие в штабе (Скугаревский, я, Грязнов, Скордули, Березовский) не курили.

Впоследствии я получил еще от офицеров Генерального штаба округа, служивших в Петрограде***, общую фотографию в красивой раме; группа эта особенно интересна теперь, когда стольких из ее участников уже нет, а бывшие тогда капитанами теперь уже либо в отставке, либо полные генералы.

Я собирался ехать поскорее с семьей и расспрашивал Каульбарса, как обстоит акушерская помощь в Софии. Но выехать мне скоро не пришлось, так как Каульбарс, уезжая назад, надавал мне всяких поручений, между прочим хлопотать об уступке болгарской армии крупповских орудий, отобранных у турок, а это дело затянулось в Главном артиллерийском управлении, собиравшем справки о числе годных орудий, лафетов и проч.

Вынужденным долгим пребыванием в Петербурге я воспользовался для поездки с братом в Москву, на бывшую там Всероссийскую выставку{40}. Наконец, болгарский вопрос разрешился вполне благополучно, но жене уже нельзя было двигаться в путь. Мы переехали на частную квартиру в Кузнечный переулок в дом Штраубе, где ждали родов с тем, что после них я двинусь в путь один, устроюсь в Софии и весной приеду за семьей. 8 ноября родилась здоровая дочка, Зоя-Ольга. Через неделю врачи заявили мне, что я могу ехать спокойно, и я двинулся в путь в штатском платье по железной дороге через Варшаву на Вену.

Ехал я в обыкновенном купе второго класса. Народу было мало, и поездка была крайне тосклива. В Варшаве пришлось с одного вокзала на другой переехать на извозчике. В Австрии меня поразили вагоны: все из отдельных купе со входом сбоку; для обогревания на пол купе ставились грелки; обед подавался в купе в виде подноса с гнездами, в которых стояла посуда с яствами и питьем; под WC всех классов в поезде был отведен отдельный вагон, в котором предоставлялось проехать целую станцию; кондуктора на ходу поезда обходили вагоны по наружным приступкам и, когда нужно, открывали двери купе, обдавая пассажиров холодом.

Наконец, я прибыл в Вену, где остановился в рекомендованном мне Hotel "Zur Kaiserin Elisabeth"*, справился на телеграфе - телеграммы не было. Я зашел в наше посольство, чтобы отдать пакет, который Министерство иностранных дел просило меня отвезти. Принял меня посол, князь Лобанов-Ростовский; прием был до того сухой и высокомерный, что я был возмущен до глубины души - точно я был человек низшей расы, ворвавшийся к нему, а не офицер Генерального штаба, взявший из любезности на себя труд доставить ему пакет!

В Вене пришлось пробыть дня три, так как в Болгарию путь дальше шел по Дунаю и надо было дождаться пароходного рейса; я вновь и вновь ходил на телеграф - вестей не было, и настроение становилось все более тревожным и тоскливым. Наконец, я зашел на почту и там нашел телеграмму, адресованную в Вену, poste restante**. Вести были хорошие. Успокоенный, я двинулся дальше по железной дороге в Пешт, где сел на отходивший вниз по реке пароход "Австрийского лойда"*. По новому стилю уже начался декабрь и это был чуть ли не последний пароходный рейс в том году. Погода была холодная, на реке показались льдины. Река разлилась очень широко: из воды торчали деревья да кусты; погода была пасмурная и вся картина - безотрадная; интерес представляли лишь мельницы, устроенные на судах, стоявших на якорях среди реки. По нескольку раз в день спускался туман, и тогда наш пароход тоже становился на якорь. Подвигались мы поэтому медленно и употребили, помнится, трое суток, чтобы добраться до болгарского города Лом-паланка, откуда шел путь на Софию.

На пароходе со мною познакомился молодой штатский, назвавшийся дипломатом, барон де Тро, тоже едущий в Софию; он от капитана парохода узнал, что я еду в Лом-паланку; мы условились ехать вместе. Он был приятный спутник; в Софии я его потом не видал почти вовсе - он скоро куда-то исчез.

На лошадях пришлось ехать верст полтораста и перевалить через Балканы; за это удовольствие с нас взяли чуть ли не 150 серебряных рублей**. По приезду мой карман оказался пустым, и я был рад встретить Арбузова, служащего в Военном министерстве***. Он оказался при деньгах и мог выручить меня до получения содержания.

Со дня моего выхода в отставку я содержания уже никакого не получал; продажа коня Мазеппы и кое-каких вещей дала мне немного денег; затем я занял у дяди Н. Г. Шульмана не то шестьсот, не то девятьсот рублей, но и эти деньги разошлись на долгую жизнь в Петербурге, на болезнь жены и на мою поездку; кроме того, жене было оставлено на расходы. Вскоре я получил в Софии содержание за время со дня увольнения из русской службы и мог расплатиться с долгами.

За пять лет, что я не видел Софии, в ней успели построить очень хорошие, совсем европейские дома; но большинство домов, особенно на окраинах, были старые, фахверковой постройки, зимой холодные. Дворец князя, переделанный из конака{41}, был очень хорош и эффектен. Близко от него был дом Военного министерства, тоже очень хороший, двухэтажный. Казенных квартир не было, но Каульбарсу и Соболеву (министр-президент и министр внутренних дел) удалось получить вполне благоустроенные квартиры. Мне на первое время отвели две комнаты в нижнем этаже офицерского общежития.

Каульбарс встретил меня в высшей степени радушно: познакомил со своею семьей и пригласил ежедневно обедать у него. Сначала я стеснялся следовать этому приглашению, но он на нем настаивал и, действительно, у него в доме было очень просто и уютно. Его жена, Екатерина Владимировна, была очень добрая и милая женщина. Постоянными гостями, кроме меня, были Карл Константинович Шульц и брат Каульбарса, Карлуша, состоявший при нем адъютантом.

Шульц был инженером, командированным группой русских предпринимателей для получения концессии на постройку в Болгарии железных дорог; какие дороги он собирался строить и на каких условиях, Шульц не рассказывал. но весной 1883 года он уехал, не добившись ничего; он объяснял это тем, что его доверители поскупились "дать" кому следует. Шульц был очень милый и интересный человек, с которым я и до того встречался в Выборге, так как он был товарищем Теслева и его соседом по имению; он стал моим постоянным партнером в карты.

Соболев был большим другом Каульбарса и его товарищем по Академии. О том, как он правил свои две должности, я ничего не знаю, так как и тогда не интересовался вопросами гражданского управления; думаю, однако, что неважно, так как он был удивительно забывчив и рассеян до того, что иногда не понимал сразу даже самых простых вещей. Большое влияние на него имели его жена и ее брат Щеглов, бывший его секретарем. У Соболевых я бывал сравнительно редко; у них в доме атмосфера была довольно натянутая и официальная.

По приезду в Софию я по указанию Каульбарса явился к Соболеву, затем, в установленное время, к князю, а потом делал визиты, часто с ним, часто самостоятельно.

Князю Александру Болгарскому в то время шел двадцать шестой год; он был громадного роста, очень красивый, умный и, когда хотел, - пленительно любезный. На беду, он обладал крупным недостатком, особенно нетерпимым в его высоком положении, - он был неискренен и даже фальшив. Болгарский народ после освобождения от турецкого ига был так счастлив своею свободой, так благодарен России и готов любить ее ставленника, князя Александра, что тому нетрудно было бы создать себе не только прочное, но и завидное положение в стране. Между тем, князь к своим подданым относился с презрением, которое при мне неоднократно высказывал, считал, что ими надо управлять деспотически и, вместе с тем, не сумел завоевать себе общего уважения именно потому, что не был искренен, не стоял выше партий в стране, а пускался в интриги то с одной, то с другой. Очевидно, душа его была мелка для роли, которую он призван был играть. Правда, Болгария получила очень либеральную Конституцию, едва ли подходившую к политическому развитию населения, но князю, присягнувшему на этой Конституции, надо было честно держаться ее и постепенно, законными путями, наладить дело управления страной, а между тем он уже через два года княжения настоял на отмене Конституции{42}. Соболев и должен был помочь ему править страной, не считаясь с воззрениями и требованиями партий, - задача тем более трудная, что сам князь был неустойчив и на него нельзя было полагаться. Ко времени моего приезда князь правил страной три года, но уже установилось мнение, что когда он становится особенно любезным с кем-либо из министров, то значит собирается его уволить*.

Болгарская армия состояла в то время из двадцати четырех отдельных дружин, одного конного полка, одной сотни конвоя князя, двух артиллерийских полков и одной саперной дружины. Все эти части были распределены по двум военным отделам, а в 1883 году были сведены в четыре отделения бригады. На всех высших командных должностях, до ротных командиров включительно, были русские офицеры, так что их в то время было около ста пятидесяти; болгары были только на должностях младших офицеров, так как они в офицерских чинах состояли всего не более трех лет.

Состав русских офицеров был чрезвычайно пестрый и случайный. Были среди них отличные офицеры, были и бур-боны, многие оставляли желать лучшего, но в общем они добросовестно и усердно делали свое дело и дали молодым войскам отменную отличную закваску. Много значило то, что все они были сравнительно молоды, занимали должности выше, чем те, которые они могли бы занять в России, и потому относились к службе с еще не ослабевшим интересом; они были хорошо обставлены и это тоже поддерживало бодрость духа. Главной причиной, привлекшей всю эту массу офицеров в Болгарию, была именно лучшая материальная обстановка. К недостаткам наших офицеров надо отнести некоторую нравственную распущенность и (в меньшей степени) нетрезвость. Многие из наших офицеров были женаты и вели скромную семейную жизнь, но отдельные личноcти не стеснялись всевозможными связями, которые в Болгарии не могли оставаться в секрете, так как русские офицеры были на виду у всех, и эти отдельные факты охотно обобщались местным населением, которое само было строго нравственным и трезвым или, по крайней мере, умело скрывать от постороннего взгляда все свои уклонения от правил морали.

Для характеристики приведу несколько примеров. Офицеры одной из дружин были скандализированы тем, что их командир живет с двумя сестрами, которые появляются и в Офицерском собрании; Каульбарс вызвал командира к себе и говорил с ним при мне; оказалось, что он живет лишь с одной из сестер, на которой не женится только потому, что ее муж не дает ей развода; сестра же ее - барышня, живет при ней. Полковник В. жил с женой своего брата. Из высших гражданских чинов, X. (одно время министр) жил с сестрой своей жены. Полицмейстер Софии К. (бывший семеновец) выдавал за свою жену одну барыню, увезенную им от мужа. Арбузов переманил к себе в дом женщину из публичного дома, жившую раньше у подполковника Котельникова, и т. д.

Болгарские офицеры были все молоды. Они большей частью были из селяков (крестьян), так как при турецком владычестве болгары были на положении низшей касты, из которой выделялись лишь отдельные лица, сумевшие скопить средства или получить образование за границей. В общем же, строй населения был чисто демократический. Офицерство отражало в себе все качества и недостатки населения: трезвость, нравственность, скупость, упорство в труде, скрытность, при малой одаренности. Болгарские офицеры быстро принимали внешний лоск и многие из них были положительно симпатичны и сблизились с русскими и их семьями; большинство же были замкнуты и держались особняком, чему, конечно, способствовало и то, что они получали значительно меньшее содержание против русских офицеров. При скупости болгар и большой любви их к деньгам эта разница в содержании была для них вдвойне чувствительной; как самолюбие, так и стремление к большим окладам уже тогда заставляло болгарских офицеров мечтать о времени, когда русские уйдут и высшие должности станут доступны им. Происхождение болгарских офицеров из простого слоя народа было выгодно в том отношении, что они не были так испорчены, как немногочисленная болгарская интеллигенция; в последнюю при владычестве турок пробирались только люди ловкие, угодливые и пронырливые, поэтому в ее среде было много людей фальшивых и совершенно лживых.

Положение наших офицеров в Болгарии определялось особыми правилами: они числились в отставке, но служба в Болгарии засчитывалась им в русскую службу как в местах службы, где установлены сокращенные сроки на выслугу пенсии; они сохраняли право на чинопроизводство и награды. Присяга, принесенная государю, переносилась на особу князя, и государь указал, что он приказания офицерам будет давать лишь через князя. Эти правила отдавали офицеров целиком во власть князя и многие офицеры переставали чувствовать связь с Россией и зависимость от нее; зная, что все блага русской службы им все равно обеспечены, а блага болгарской службы и самая возможность службы в Болгарии зависит от князя, они готовы были раньше всего служить ему и его интересам. Из таких преданных ему лиц князь составил свою свиту: генерал-адьютанта Лесовой (начальник всей артиллерии) и флигель-адъютанты Логвенов (начальник жандармов), Мосолов* (командир конвоя) и Ползиков. В свите же числился лейб-медик Гримм (военно-медицинский инспектор).

Положение товарища министра было высокое, так как он пользовался правами начальника дивизии в отношении всех чинов и частей армии; круг его деятельности в Министерстве определялся министром; Каульбарс мне передал всю хозяйственную часть.

Министерство состояло из двух отделений - инспекторского и хозяйственного; из последнего потом было выделено счетное отделение. При Министерстве состояли для поручений три офицера Генерального штаба: подполковник Котельников, майор Арбузов и капитан Макшеев; дел у них было мало.

Котельников был моим товарищем по Академии; человек способный, желчный, очень самолюбивый и обиженный тем, что его не назначили товарищем министра, хотя он уж довольно давно служил в Министерстве. Тем не менее, мне удалось установить и поддерживать с ним приличные и даже товарищеские отношения**.

Об Арбузове я уже говорил. Макшеев*** был способный, скромный офицер, большой домосед, которого я вне службы почти не встречал.

Познакомившись с чинами Министерства, я стал делать визиты, раньше всего командиру 1-й бригады (на правах начальника дивизии) и коменданту Софии, полковнику Логгинову. Он был очень видной наружности и хорошо знал хозяйственную часть; но при этом человек пристрастный, принимавший от подчиненных подарки всякой снедью; до моего приезда он, будучи председателем приемной комиссии, принимал для армии сукно и прочее, поставлявшееся его братом, отставным полковником. Князю он был весьма предан и пользовался его доверием*.

Из гражданских чинов Каульбарс указал мне сделать визиты председателю и членам Державного Совета. Добыв их адреса, я пустился в объезд. Председатель Михайловский оказался воспитанником русского университета и порядочно говорил по-русски, так что визит сошел гладко. Следующим по маршруту оказался член Совета от турецкого населения Болгарии; он жил в доме сельского вида, во втором этаже; лестница туда шла около стойл двух буйволов, помещавшихся в нижнем этаже дома; я невольно подумал, что довольно смешон, взбираясь в мундире по такой лестнице. Хозяин оказался чистокровным турком, не понимавшим ничего не только по-русски, но даже по-болгарски. Я старался объяснить ему, кто я такой, но не знаю, понял ли он хоть это? Выпив неизбежную чашку черного кофе, я ушел и велел ехать домой, отказавшись от мысли навестить и других членов Совета.

Пришлось мне в Софии познакомиться с семьей Гримм, с которой я потом был близок в течение многих лет. Он был медицинским инспектором армии, сослуживцем Каульбарса по Туркестану, участником Хивинского{44} и Турецкого Походов, очень энергичным и знающим войсковым врачом. Происходил он из Риги и учился в Дерпте, а потому отвратительно говорил по-русски и при малейшей возможности переходил на немецкую речь; резкий в манерах и в обращении, он, при ближайшем знакомстве, привлекал своею добротой и совершенной порядочностью.

Пришлось мне также быть на одном заседании Державного Совета. Военное министерство затеяло устройство в Болгарии конного завода ввиду того, что местные лошади были мелки для кавалерии и артиллерии; на это нужно было согласие Совета, но Каульбарс узнал, что Совет против этого проекта. При обсуждении дел в Совете мог участвовать, с правом голоса, министр или его представитель; но Совет уже как-то "надул" представителя Военного министерства, заявив ему, что дело не вызывает недоразумений; они его отпустили, а затем дело провалили. Поэтому Каульбарс просил меня остаться до конца и воспользоваться правом голоса. Действительно, со мною захотели проделать то же: прочтя заголовок, заявили, что дело ясное, объяснений не требует и они меня задерживать не хотят, а детали обсудят и решение сообщат. Я столь же любезно ответил, что у меня время есть, а в этом деле нам важны и детали, и, кроме того, прибавил я очень скромно, при решении этого дела я тоже имею право голоса, поэтому желал бы участвовать в голосовании, если бы таковое потребовалось. Заявление это произвело огромный эффект. Молчаливое до этого собрание загудело; его перевели членам из турок и стали подтверждать без всякой надобности мое право участвовать в решении дела. На предложение председателя перейти к обсуждению дела никто не отозвался, никто не пожелал говорить ни по существу, ни о деталях, и оно было утверждено единогласно. Характерный образчик местных нравов!

Для устройства конского завода был выписан из России подполковник Яков Павлович Девитт, очень симпатичный человек и, кажется, знаток коннозаводческого дела. Для завода были намечены казенные земли Кабеюк (близ Шумлы), которые Девитт осмотрел и вполне одобрил. Все соображения и расчеты по этому делу пришлось составлять мне со слов Девитта, так как он по письменной части был слаб; я же решительно ничего не знал о коннозаводстве и мне много часов пришлось беседовать с милейшим Яковом Павловичем, чтобы уяснить себе суть дела и выудить из него данные для сколько-нибудь приличного доклада по делу с расчетами о предстоящих расходах и о вероятной стоимости ремонтной лошади.

По получении согласия Державного Совета Девитт, снабженный кредитами, уехал в Россию закупать плодовый состав. Вернулся он с лошадьми только в конце августа и привел мне пару симпатичных буланых лошадей для экипажа*.

Военное министерство пользовалось правом сохранять на расходы остатки от своих смет. За счет имевшихся сбережений был устроен конский завод и проведены еще две крупные меры: устроен впервые большой лагерный сбор в Софии и улучшено положение сверхсрочных; над разработкой обеих мер пришлось мне поработать.

Решено было призывом запасных привести в военный состав две бригады, Софийскую и Плевенскую, собрать их в лагерь под Софией, который закончить маневром. Все это требовало много предварительных расчетов и соображений.

Для привлечения унтер-офицеров на сверхсрочную службу надо было существенно увеличить их содержание. Для получения нужных средств я предложил немного сократить другие расходы; расчеты потребовались большие. Доклад по моим указаниям взялся написать Арбузов. Меру это предполагалось приурочить ко дню рождения Князя (24 марта) и, таким образом, работа по составлению доклада была срочной. Арбузов меня уверял, что все будет готово вовремя. Накануне последнего дня, когда надо было сдавать в переписку, я зашел вечером к Арбузову и увидел, что доклад не только не готов, но, вероятно, никогда и не будет готов: Арбузов совсем не привык работать и усвоил странную привычку не делать в рукописи каких-либо зачеркиваний или поправок; если же таковые требовались, то он брал чистый лист бумаги и на него переписывал все с начала; когда опять требовалась поправка, он брал опять новый лист и повторял то же самое. Я застал у него целую коллекцию таких начал доклада. Пришлось отобрать у него работу и самому просидеть над нею почти всю ночь! С его неспособностью к какой-либо работе мирила лишь его большая симпатичность и мягкость.

Ему поручали лишь самые пустые дела, но и они шли плохо, потому что он любил поспать и в Министерство приходил поздно; наконец, Каульбарс, который тоже очень любил Арбузова, попросил меня взять его в свой кабинет; стол Арбузова стал напротив моего, в другом конце комнаты; это помогло, но немного - Арбузов все же опаздывал, приходил с виноватым видом и извинялся.

Перед моим отъездом из Петербурга несколько семеновцев просили меня о переводе в болгарские войска; из них двое, штабс-капитаны Рихтер и Петров 1-й, вскоре получили дружины, а одному, подпоручику Попову, я написал, что для него вакансии не предвидится. К великому моему удивлению, Попов однажды является ко мне в мое жилище в Офицерском собрании. Оказалось, что он мой отказ получил, но все же приехал на авось. Он женился, в полку с семьей существовать не мог и у него теперь одна надежда - попасть в болгарские войска, поэтому он с женой и приехал в Софию. Я только мог обещать, что доложу Каульбарсу, Каульбарсу поступок Попова очень понравился, так как он сам любил всякие авантюры; а это действительно была авантюра: совершить на "авось" трудное путешествие в Софию, да еще с женой - совсем в его собственном духе! Он мне сказал, что в Софийском юнкерском училище есть вакансия младшего офицера* и он готов дать ее Попову; приказав ему явиться в следующий день, он просил не говорить ему ничего о вакансии, чтобы он еще помучился. Я исполнил эту просьбу, и на следующий день Каульбарс сам порадовал его согласием дать упомянутую должность.

С Поповым у меня установились приятельские отношения на многие годы. Он был очень хороший человек и отличный работник. На беду, он любил жить хорошо, а средств у него не было никаких. Жена его, Ольга Федоровна (урожденная Гаусман), была очень бойкая барышня с такими же вкусами. Как я потом узнал, она была сиротой и в виде приданого имела десять тысяч рублей. После свадьбы Попов взял продолжительный отпуск и молодые уехали в Одессу, к ее богатому дяде. Живя там почти на всем готовом, они успели все же истратить почти весь ее капитал и на остатки его добрались в Софию. Все это узналось потом, а в начале казалось, что у них есть кое-какие средства, так как они очень уютно обставили свою квартирку и иногда радушно принимали у себя гостей. В скором времени Попов был назначен начальником счетного отделения Военного министерства, что улучшило его материальное положение. Он составлял бесконечное количество ассигновок (п иск для всех частей и учреждений армии, которые я подписывал.

В Министерстве служба была от десяти до трех; подкреплялись там чаем и булками. Я был занят все время приемом докладов, чтением и подписыванием бумаг. Каульбарс приходил позже, принимал доклады: мой и по инспекторской части (в моем присутствии) и затем уходил. Он очень много бывал у Соболева и вершил с ним вопросы внутренней политики, но ничего о них не говорил, а я его не расспрашивал, так как не хотел вторгаться в чужие секреты, да и мало интересовался ими. Наши кабинеты были во втором этаже дома Министерства, по обе стороны прихожей.

В пятом часу был обед у Каульбарса; он любил приглашать к обеду приезжих; как-то раз он пригласил несколько человек и попросил меня зайти к его жене, спросить - хватит ли обеда? Она задумалась и потом сказала, что хватит. После обеда часто составлялась партия; изредка звали вечером к Соболеву. Жизнь текла тихо и скромно. Иногда я вечером, уходя от Каульбарса, заходил поболтать к Арбузову, который оживал только к вечеру и сидел всегда у себя дома до поздней ночи.

Азартные игры не были в ходу и мне только раз пришлось играть в стуколку. Зазвал меня на игру начальник Юнкерского училища, Генерального штаба полковник Ремлинген; я отговаривался незнанием игры, но меня обещались научить. Действительно, меня научили, и я выиграл франков Полтораста; больше меня туда не зазывали.

Здесь я должен упомянуть о том, что я, приехав в Болгарию, начал курить. Произошло это как-то постепенно. В Болгарии все курили и при входе гостя первым делом предлагали табак и бумажки для кручения папиросы или готовые папиросы. Следуя правилам местного хорошего тона, и я завел папиросы; но гости стеснялись курить, так как я сам не курю; приходилось показывать пример и незаметно я втянулся в курение еще до поездки за семьей.

Ввиду предстоявшего приезда семьи я искал квартиру, но ничего порядочного не мог найти; наконец, пришлось взять одну, довольно безобразную. Это был дом - особняк, фанверковой постройки, с плохими, так называемыми румынскими, печами, дающими быстро тепло и остывающими столь же быстро. Летом было жарко, но зимой мой кабинет пришлось вовсе закрыть, а остальные комнаты топить два раза в день. В спальне вечером было шестнадцать градусов, а утром, при морозе и особенно при ветре - всего шесть. При доме был двор с конюшней и сараем. В подвале была кухня и масса ненужных комнат, совершенно сырых. Плата была, помнится, четыре тысячи франков в год. Купил я кое-какую мебель и два персидских ковра для тахты.

4 апреля 1883 года я выехал в Петербург за семьей. Мне, конечно, надавали поручений: из консульства - отвезти бумаги в Министерство иностранных дел; из Министерства - привезти хронометр для верности производства полуденного выстрела; от мадам Каульбарс - отвезти посылку безобразной формы (чернослив) ее сестре, жене Н. В. Каульбарса, бывшего военным агентом в Вене. На этот раз я ехал на пароходе только до Турко-Северино, чтобы скорее попасть на поезд. Приходилось подвергнуться досмотру в двух таможнях, румынской и австрийской, но это меня не смущало, так как багажа у меня было мало, а контрабанды не было вовсе. На румынской таможне все шло сначала гладко, но вдруг таможенный чин заинтересовался пакетом мадам Каульбарс, неправильной формы, заделанным в холст. Вскрывать пакет и предъявлять чернослив мне не было охоты, а потому я объявился как courrier diplomatique* и предъявил курьерский паспорт, выданный в Софии по случаю поручения мне везти бумаги в Министерство. Это помогло чернослив не был вскрыт. Мне это понравилось и я воспользовался магическим действием паспорта и на австрийской и русской таможнях.

В Вене я остановился лишь на несколько часов, между поездами, и сдал чернослив. Без приключений я прибыл в Петербург.

С понятной радостью я возвращался к семье. С женой я все время был в частой переписке, а так как почта шла долго, то мы еще еженедельно обменивались телеграммами, а потому я знал, что здоровье сына было плохо, но он все же оказался хуже, чем я ожидал: бледный и слабый, он почти не развился за время моего отсутствия и еще нуждался в кормилице; дочери шел шестой месяц и она была веселым здоровым ребенком. Только теперь я узнал, что после моего отъезда жена болела очень серьезно - у нее сделалась закупорка вен и ее выходил Бродович. Во время моей заграничной службы особенно тяжело сказалось отсутствие у нее близких людей и друзей - ее почти никто не навещал, все время приходилось в маленькой квартирке возиться с болезнями, своей и детей, и капризами двух кормилиц, не имея близкого человека, с которым она могла бы делиться и советоваться. Мои письма из Болгарии ее только раздражали, так как они отражали мое веселое настроение и сравнительно беззаботную жизнь; я застал ее озлобленной и вообще эта продолжительная разлука вызвала между нами известное отчуждение.

Для облегчения жене ухода за детьми и ведения хозяйства была взята бонна, жившая прежде у ее сестры; это была немка, уже уехавшая на свою родину - в Цоппот около Данцига, откуда мы ее выписали; она оказалась ленивой и принесла нам мало пользы.

Возни со сборами было мало. Кормилицам я должен был выдать нотариальное обязательство относительно содержания и возвращения в Петербург; кое-что из вещей было продано, а остальное брат взял к себе. Приходилось являться и исполнять всякие поручения. Побывал я и в Выборге у матушки. Купил настольный хронометр, уже выбранный по моей просьбе Цингером. Купил столовый сервиз, который вместе с другими тяжелыми вещами сдал транспортной конторе для отправки через Рени по Дунаю. В Министерстве иностранных дел получил бумаги для отвоза в Софию и курьерский паспорт. Пробыв всего около двух недель в Петербурге, я двинулся вновь в Болгарию с женой, двумя детьми и тремя женщинами при них.

В Вене мы остановились для отдыха на несколько дней. Там я заказал ландо у знаменитого фабриканта Лонера и закупил кое-какую посуду.

Из Лом-паланки ехали в Софию в двух колясках с телегой для вещей; в горах было свежо и сыро; около перевала, в корчме "Хан Скобелев", нам подали куриный суп с таким вкусом сала, что я чуть ли не один мог его есть, вспоминая наше питание в походе. Приехали мы в Софию 30 апреля. В Софии началось окончательное устройство квартиры и хозяйства. Все в Софии устраивались просто, но и это обходилось дорого, так как все получалось из Вены и оплачивалось пошлиной в восемь процентов стоимости. Особенно трудно было наладить хозяйство. Нашли повара, но он крал немилосердно, а готовил плохо.

В мае месяце в Софию прибыл инспектор стрелковой части в войсках, полковник Миронов, живший постоянно в Рущуке; он собирался в инспекторский объезд и Каульбарс пожелал, чтобы я ехал с ним: познакомиться со страной и с войсками; официальное поручение было - осмотреть казарменное расположение войск.

Поездка была очень интересна, тем более, что Миронов был хороший человек, уже много ездивший по Болгарии. Путь наш лежал из Софии через Орхание в Плевну, Ловчу, Сельви, Тырново, Елену, Осман-базар, Эскиджум, в Шумлу (оттуда Миронов поехал в Варну, а я, торопясь домой, поехал по железной дороге в Рущук и назад в Софию). Ехали в коляске, на почтовых. Погода была отличная. Мы устроили поездку так, что в каждый город приезжали вечером (кроме Эскиджума), утро посвящали осмотру, я - казарм, а Миронов - стрелковой части, а после обеда ехали дальше. В каждом из упомянутых городов стояло по одной дружине. Только в Демангбазаре и Эскиджуме было всего две роты, а в Рущуке был значительный гарнизон.

Из этой поездки у меня сохранилось в памяти несколько любопытных эпизодов. В одном из городов, кажется, в Сельви, командиром дружины оказался типичный бурбон, майор К. Ночлег он нам устроил у себя; к ужину были приглашены два болгарских офицера, адъютант и казначей, и хозяйка потчевала их оригинально: "Адъютант, не хотите ли чаю? Казначей, возьмите телятину!" Тут же, за ужином, я получил шифрованную телеграмму от Каульбарса. Узнав, что телеграмма от министра, да еще шифрованная, наш хозяин совершенно струсил и успокоился лишь тогда, когда я, расшифровав текст, сообщил ему, что она касается не его дружины. Действительно, мне поручалось в следующем городе уладить недоразумения между командиром дружины и его ротными командирами. Поручение это я впоследствии выполнил легко, так как никакой остроты в этом деле не оказалось.

В Елене командовал дружиной Рудановский, с которым я впоследствии часто встречался у Куропаткина. До Елены дорога была хорошая, но оттуда в Осман-базар дорога была заброшенная и довольно неприятная; в одном месте она шла по узкому карнизу, по которому едва проходил наш экипаж, а затем мы так прочно засели в грязи, покрытой большой лужей, что лошади не могли вывезти, и кучер на одной из них поскакал в ближайшую деревню за быками. В ожидании его возвращения мы с час сидели в совершенно безлюдном ущелье, не имея даже возможности выйти из экипажа, окруженного грязной лужей. По приезду в Осман-базар нас поместили в доме богатого обывателя; на ужин нас пригласили в Офицерское собрание стоявших там двух рот. Мы умылись, почистились и поехали туда уже в полной темноте, в экипаже командира дружины майора Татаринова. Надо было спуститься по довольно крутому переулку вниз на площадку, повернуть по ней налево и затем, повернув направо, переехать по мосту без перил через овраг. Как только мы отъехали немного от дома, кучер сошел с козел, чтобы что-то поправить, а в это время лошади чего-то испугались и понесли. В коляске сидели на задних местах Миронов и я, а на передней скамейке Татаринов, который тотчас вскочил и схватил вожжи; зная, что в темноте нам не попасть на мост, он, на выезде на площадку, повернул лошадей налево и пустил их прямо на какие-то дома, лишь бы не попасть в овраг; не доезжая до домов, лошади попали в кучу хвороста и остановились. Я тоже вскочил, как только лошади понесли, и ухватился за вожжи; на неожиданном для меня повороте я вылетел из экипажа, но благополучно спрыгнул. В собрание и обратно мы, конечно, пошли уже пешком. Причина этого происшествия выяснилась на следующий день. Татаринов раньше нас выехал в Эскиджум к своим другим двум ротам, чтобы встретить нас там. По дороге лошади опять понесли, он вылетел из экипажа, но счастливо отделался одними ушибами; оказалось, что одна из лошадей совсем слепа и страшно пуглива.

В Шумлу мы выехали уже в темноте. В этих местах бывали разбои, а потому местами стояли караулы из жителей; я держал наготове единственное наше оружие (кроме тупых шашек), крошечный карманный револьвер*. Слегка моросило, и мы подняли верх коляски; усталые от двух смотров в Осман-базаре и Эскиджуме, произведенных в один день, мы оба задремали, как вдруг нас разбудил чей-то окрик. . Проснувшись, мы увидели у дороги толпу людей около большого костра; кучер уже хлестал лошадей, и мы неслись во всю прыть. Вернее всего, это был один из упомянутых караулов. Около полуночи мы подъезжали к Шумле; вдали уже были видны огни города, когда наш кучер остановился и заявил, что он потерял дорогу и мы въехали в поле. Пришлось нам брести в разные стороны, но не удалось ее найти.

Из Шумлы я по железной дороге проехал в Рущук; это был большой город, и в нем был крупный гарнизон, а в это время уже вся бригада (шесть дружин) была собрана в лагерь; пионерная дружина тоже стояла в лагере, но довольно далеко от первого лагеря. В Рущуке же был порт болгарской флотилии, состоявшей из парохода "Голубчик" и нескольких мелких судов.

Встретил меня командир бригады полковник Подвальнюк; поместили меня в Офицерском собрании. С Подвальнюком мы обошли все казармы, выясняя нужды войск. Вскоре я заметил, что меня кто-то кусает, и зуд идет по всему телу, но я стеснялся чесаться при Подвальнюке, однако, затем заметил на его белом кителе блоху. Сразу стало ясно, что мы оба одинаково страдаем от паразитов, расплодившихся в казармах. По возвращении в свое помещении я переоделся с ног до головы и, на всякий случай, послал вестового в аптеку с запиской, на которой написал: "персидский порошок". Велико было мое удивление, когда он мне принес склянку с какой-то жидкостью! Что мне прислали - я не пытался выяснить.

Лагерь пехоты и артиллерии был недалеко от города. Посещение его было обставлено торжественно, по рецепту высочайших объездов Красносельского лагеря: все войска на передней линейке в так называемом живописном беспорядке, в несколько шеренг, звуки музыки и проч. Объезд был заменен обходом небольшого лагеря*. Я чувствовал себя неважно: меня заставили копировать торжественную церемонию, которую у нас проделывали только Государь и великий князь главнокомандующий; смахивало это на "оффенбаховщину", я чувствовал себя смешным в своей роли и боялся, чтобы и другие не были того же мнения. Вечером было назначено посещение пионерного лагеря, куда надо было ехать на пароходе. Меня попросили разрешить ехать туда же и дамам, для чего надо было взять лишних один-два казенных парохода, и выпустить вечером фейерверк, заготовленный в предыдущем году по случаю приезда князя Милана Сербского и неиспользованного тогда по случаю дурной погоды. Пришлось разрешить то и другое, тем более, что меня убеждали, будто пароходам нужна практика в плавании, а фейерверк испортится, если его хранить дольше.

Поездка в пионерный лагерь действительно была очень приятна. На пароходе было очень хорошо; по приезду - обход лагеря, затем чай и фейерверк, очень эффектный при темном южном небе, и, наконец, пожалуй, самое лучшее возвращение по Дунаю в чудную летнюю ночь.

Болгарская флотилия подчинялась Военному .министерству, и Каульбарс в отношении нее дал мне курьезное поручение: решить на месте нужно ли действительно менять котел на пароходе "Голубчик", как о том просил начальник флотилии капитан Копкевич? На мое замечание, что я в котлах ничего не понимаю, он мне возразил, что и сам ничего в котлах не понимает, но я то по крайней мере увижу котел, а он его уж из Софии не видит! Я, действительно, посмотрел на котел, который моряки признавали ненадежным, и разрешил заменить его новым, для чего пароход был отправлен в Одессу на завод Боллин Фендрих, где он когда-то был построен.

Обратное путешествие в Софию не оставило во мне никаких воспоминаний. Прошло оно, очевидно, вполне гладко. Всего я пробыл в поездке менее двух недель и привез обстоятельные сведения о нуждах войск, почерпнутых из бесед с начальством и офицерами.

В Софии служба пошла прежним порядком. В моем кабинете на угловой полке стоял хронометр и ко мне ежедневно приходил фейерверкер для проверки своих часов, по которым он давал полуденный выстрел. Для Софии эти выстрелы имели особое значение, так как там не было каких-либо башенных или других общественных часов. От времени до времени хронометр проверялся на телеграфе, получавшем указание полудня из Бухареста.

К лету 1883 года у нас наладилось устройство кое-какой военно-судной части. Она, оказывается, уже существовала, но один из бывших военных министров, Эрнрот, ее упразднил, как ненужную. С тех пор в войсках действовали только дружинные суды, составленные, как и наши полковые суды, из одних строевых офицеров. Все апелляции и кассации разрешал, единолично, военный министр. Офицерские дела рассматривались тоже судом без участия министра. Каульбарс мне, смеясь, рассказывал о таком курьезе, бывшем до моего приезда в Софию. Солдат обвинялся в изнасиловании женщины; дружинный суд признал его виновным, но обратившись к "Воинскому уставу о наказаниях"*, они там тщетно искали это преступление; имея в виду, что суд обязан определить наказание, он ему назначил таковое - как за второй из службы побег! Солдат подал апелляцию, но Каульбарс тоже не нашел, в том же законе, упоминания об изнасиловании и, считая, что наказание соответствует вине, утвердил приговор! Дело было в том, что русское "Уложение о наказаниях"{45} в Болгарии не было введено, а о существовании местного никто из офицеров не знал; между тем все еще действовал турецкий закон, но лишь при мне удалось добыть перевод его на болгарский язык, филиппопольского издания, и снабдить им все суды.

По новому судоустройству были образованы два или три окружных суда с военными прокурорами и Главный военный суд с главным военным прокурором. Председатели и члены судов были из строевых офицеров; в Главном военном суде заседали военный министр, его товарищ, командир 1-й бригады и еще кто-то**.

Военных юристов выписали из России: Главным прокурором был подполковник Лилиенфельд, очень талантливый, но беспутный человек, молодой, но уже совершенно прокутивший свои силы и здоровье. Он и его жена были приятными собеседниками и вошли в довольно тесный кружок высших русских чинов.

В начале мая Князь выехал в Москву для присутствования при коронации Государя (15 мая 1883){46}. Туда же выехал и Соболев с семьей. После коронации Князь еще долго отсутствовал, и Соболев тоже отдыхал в России, так что Каульбарс все лето был регентом Княжества и исполнял обязанности Соболева. Военному министерству он мог уделять мало времени, и я ему докладывал лишь важнейшие вопросы. На лето Каульбарсу удалось найти себе дачу с садом в Княжаве, при въезде в горы, и он оттуда (верст за восемь) ежедневно приезжал в город верхом.

Климат Софии плохой. Лежит она довольно высоко, поэтому в ней бывают порядочные морозы. Главную же беду Софии составляет гора Витоша, отстоящая от нее в нескольких верстах: высокая, крутая, почти голая, она стоит стеной юго-западнее Софии, перехватывает и отражает ветры, дующие с Балкан; и в Софии бывают такие ветры, что против трудно идти, а чтоб дышать, нужно остановиться и повернуться спиной к ветру. Летом Витоша накаливается и пышет, как печь. Крутизна ее даже внизу такова, что мы с женой и Арбузовым с порядочным трудом добрались до монастыря Драголевцы, лежащем на сравнительно небольшой высоте.

Летом в Софии было, конечно, очень тяжело. Лишь осенью, после спадения главных жаров, мы получили свой экипаж и могли кататься в окрестностях, которые впрочем тоже были довольно безотрадны, так как леса поблизости не было. В начале лета в Софию приехал новый начальник нашей флотилии, капитан Зиновий Петрович Рожественский*. Он мне понравился, как человек очень умный и серьезный. Узнать его ближе мне не удалось, как потому, что он в Софии пробыл лишь несколько дней, так и вследствие его молчаливости и замкнутости.

В течение лета до Каульбарса дошли сведения о том, что Попов кругом в долгу, и он ими поделился со мной. Я позвал Попова и допросил его. Тот мне откровенно рассказал, что у него средств нет и не было, а небольшие средства жены они прожили в Одессе и приехали в Софию с пустыми карманами. Здесь они обзавелись в долг, а, живя сверх средств, постепенно приумножили свои долги. Чтобы положить этому конец, его перевели ротным командиром в дружину семеновца Рихтера, который должен был его опекать и делать с него вычеты на пополнение долгов.

Под Софией, по дороге в Княжево, происходил большой лагерный сбор, очень тяжелый вследствие жары в палатках. Сделанные в лагере посадки большей частью погибли из-за невозможности подвозить нужное количество воды для их поливки. Лагерь закончился маневром двух бригад друг против друга в присутствии князя.

Упомяну здесь, что на коронацию я получил орден Святого Станислава 2-й степени, а на 30 августа (именины Князя) был произведен в полковники болгарской службы.

В начале осени в Софию приехал, наконец, новый представитель России, Александр Семенович Ионин; хотя он занял должность Генерального консула, но ему лично было присвоено звание посланника*. Вероятно, по докладу Соболева, в Петербурге, наконец, обратили внимание на болгарские дела и послали туда опытного дипломата, долго служившего на Балканском полуострове. Еще до приезда Ионина Каульбарс мне говорил, что тот едет с чрезвычайными полномочиями - до права отозвания всех русских офицеров включительно. Я уже говорил, что ничего не знал о делах внутренней и внешней политики Болгарии: Каульбарс из этого делал секрет, в который я не пытался проникнуть. Поэтому мне как тогда, так и теперь, неясно, зачем понадобились такие чрезвычайные полномочия? Вероятно, были какие-то нелады, может быть и взаимные жалобы князя и Соболева? В Петербурге захотели выяснить положение на месте и послали Ионина. Его встретили довольно торжественно: Соболевы, Каульбарсы и мы с женой выехали на встречу за город. Через день-два мы обменялись с Иониными визитами, но друг друга не застали. Вскоре открылась сессия Народного собрания. В ней по какому-то вопросу наши генералы остались в подавляющем меньшинстве и, совершенно неожиданно для меня, подали в отставку. Я собирался последовать их примеру, но Каульбарс советовал мне остаться и при этом действовать по соглашению с Иониным.

Раньше всего надо было вообще познакомиться с Иониным, которого я лишь мельком видел при его встрече. Я зашел к нему утром и застал его с женой за кофе.

Александр Семенович Ионин был чрезвычайно умный и добрый человек, много видавший на своем веку. Он был не очень стар (пятьдесят лет?), но казался совсем стариком, страдал нервными подергиваниями в лице и в руке и вообще был слабого здоровья. Я не думаю, чтобы он был большим дипломатом, хотя бы потому, что никогда не мог скрывать своих мыслей - они у него ясно видны были по лицу. Жена его (Марина?) была замечательная красавица, смуглого типа, молодая и очень симпатичная черногорка.

Причину своего посещения я объяснил тем, что мне известно о большой стесненности Каульбарса в средствах, и я, без его ведома, пришел просить Ионина о ходатайстве субсидии. Ионин немедленно обещал это сделать, а затем меня спросил: "Вы знаете, что отношения князя к России не такие, как это желательно, так что Вы думаете об этом?" Видя, что он меня зондирует, я решил дать сразу ясный ответ, не оставляющий сомнений, и сказал: "Если прикажете его арестовать, то это я могу сделать!"*. Ионин замахал руками и сказал, что об аресте нет речи, но видимо понял с кем имеет дело и больше меня не зондировал, а только сказал, что вот полковник Логгинов иначе смотрит на дело.

В начале сентября нас постигло большое семейное горе. Сын, бывший все время слабым, вдруг совсем ослаб и без особой болезни скончался 9 сентября. Одновременно дочь заболела кровавым поносом и 11 сентября скончалась. Похоронив их вместе, мы остались опять с женой, без внешнего связывающего звена. Потеря детей, особенно дочери, была тяжела уже в то время, но стала чувствоваться еще острее впоследствии, когда выяснилось, что детей у нас уже не будет.

Вслед за личным несчастьем начались служебные неприятности. Управляя Военным министерством впредь до назначения и приезда из России нового министра, я два раза в неделю бывал с докладом у князя. Разговор всегда шел на немецком языке. Князь обычно бывал очень любезен. Однажды он заявил мне, что для рассмотрения вопросов о преобразованиях в армии решил назначить комиссию под председательством Логгинова, которому он уже дал указания, и что я буду членом комиссии. Я просил меня уволить от этого, так как по должности старше Логгинова, который мне прямо подчинен. Князь мне сказал, что в Германии всегда председательствует старший в чине, но если у нас другие порядки, то председателем буду я. В планируемом деле я уже чувствовал подвох, но комиссию созвал. При обсуждении возникли вопросы, как именно Князь желает устроить разные детали, и мы допрошали в этом отношении Логгинова, а когда он оказался несостоятельным, предложили ему получить сначала дополнительные указания Князя.

Вслед за этим разразился настоящий кризис, уже по инициативе Петербурга.

Как-то рано утром Ионин прислал за мною. Он получил от Обручева шифрованную телеграмму, в которой сообщалось высочайшее повеление: генералу Лесовому и капитану Ползикову немедленно выехать в Россию; если не исполнят, то с ними будет поступлено как с ослушниками воли Его Величества; это повеление приказано передать мне, для зависящих распоряжений. Повеление это было, очевидно, вызвано докладом Каульбарса и Соболева о настроении русских офицеров в Болгарии; на болгарские войска мы всегда смотрели как на часть нашей армии, как на наш авангард на Балканах; между тем, в преданности князя России появились большие сомнения, а коли русские офицеры действительно будут считать, что присяга, принесенная ими Государю, перенесена на особу князя и что их с Россией ничего не связывает, то и вся болгарская армия уходила из рук России. Чтобы предупредить это и дать русским офицерам урок, было решено вызвать двух наиболее ярых приверженцев Князя.

По прочтении с Иониным упомянутой телеграммы, мы стали обсуждать, как выполнить повеление? Я раньше всего поставил вопрос - что значит немедленно? Буквально это означало через час-два, по получении лошадей; но при необходимости распорядиться имуществом, это явилось бы ненужной если не жестокостью, то шиканой*, недостойной русского правительства; с другой стороны, именно эти распоряжения имуществом могли служить предлогом для отсрочки отъезда на недели и на месяц, а это уже не отвечало бы мысли высочайшего повеления. Ионин согласился со мною и, по моему предложению, срок был назначен в двое суток. Затем Ионин написал мне официальное письмо с изложением полученного повеления с добавлением о двухсуточном сроке.

Как я уже указывал раньше, все высочайшие повеления должны были передаваться мне через князя, и помимо него я, значит, не имел права их принимать или, по крайней мере, я должен был испросить его разрешение на приведение их в исполнение. Однако, в данном случае об этом не могло быть и речи. Государь давал мне повеление и я, как солдат, должен его исполнить, хотя князь с ним, конечно, не будет согласен. Что мои отношения с князем после этого станут невозможными, не подлежало сомнению.

Взяв письмо Ионина, я отправился в Министерство, где написал предписание Ползикову и телеграмму коменданту Рущука для объявления генералу Лесовому, а затем отправился во Дворец для доклада князю. Оказалось, что тот уехал на несколько дней на охоту. Предписание было вручено Ползикову, и рущукский комендант ответил, что объявил телеграмму Лесовому.

Ползиков послал князю весть о случившемся и князь на следующий день вернулся в Софию. Я получил приказание явиться к нему на следующее утро. Вечером я был у Ионина. Он уже получил сведения (кажется, от министра-президента Цанкова), что князь потребует моей отставки и, в случае отказа, - арестует. Ионин мне сказал, что от подачи в отставку я должен отказаться, сославшись на высочайшее повеление - управлять Министерством.

На следующий день я, в парадной форме, был у князя. Он меня спросил, как я решился, вопреки правилам, принять, помимо него, повеление государя? Пришлось объяснить, что высочайшее повеление своего государя я должен исполнить, а в его достоверности не было сомнения. "Да, - сказал он, - но вы добавили от себя срок!" Очевидно, он либо имел наш дипломатический шифр и читал секретные депеши Ионина, либо у него были шпионы в нашем консульстве. Я ответил, что срок был установлен во избежание произвольного толкования слова "немедленно". "Да, - сказал князь, - но я надеюсь Вы сами понимаете, что после такой бесцеремонности вы не можете оставаться в должности?" Я заявил о своей полной готовности оставить должность, - но только испросив разрешение государя, так как по его повелению управляю Министерством. "Вы имеете высочайшее повеление управлять моим Военным министерством?", - спросил удивленный князь с ударением на слове "моим".

- Да, я его имею.

- Вы имеете такое повеление? - повторил он.

- Да, я его имею.

- Вы можете мне заявить это письменно?

- Да, могу.

- Так дайте, я буду ждать до двенадцати часов. Я немедленно отправился к Ионину и передал ему содержание разговора. Ввиду дипломатического значения, которое мог получить подобный документ, я попросил Ионина, чтобы он сам набросал его. Ионин с полной готовностью согласился; но только что успел сесть к письменному столу и добыть из него телеграмму о возложении на меня управления Министерством, как доложили о приходе подполковника Котельникова.

Его приняли тотчас. Котельников, официальным тоном, сказал Ионину, что князь предложил ему быть управляющим Военным министерством, но так как в болгарских войсках много русских офицеров, то он поручил ему спросить Ионина, нет ли с его стороны препятствий?

- Есть, - ответил Ионин, - должность не вакантна.

- А разве князь не князь в своем Княжестве, - спросил взволнованный Котельников, - что он не может назначить кого он хочет, из-за того, что господин Редигер...

- Полковник, я Ваш начальник, - перебил я его.

- ...из-за того, что полковник Редигер не хочет сдать должность?

Вместо ответа Ионин передал ему телеграмму. Прочтя ее, Котельников сразу завял и уже совсем иным тоном стал докладывать Ионину, что если я не уйду, то князь отошлет всех русских офицеров назад в Россию и отзовет болгарских из России, одним словом, устроит полный разрыв, причем официальным мотивом будет то, что я цеплялся за должность! Тут уж я попросил Ионина отпустить меня с миром. Пускай меня уволят; если же из Петербурга мне будет все же приказание управлять Министерством, то я немедля вновь вступлю в должность. Ионин согласился, и Котельников ушел с разрешением принять управление Министерством.

В то же день я был уволен от службы. Князь хотел мотивировать мое увольнение в указе (кажется, за ослушание), но Котельников его уговорил не делать вызова русскому правительству, я был уволен от службы без объяснения причин. Документ, который князь требовал от меня, не был составлен, и о нем больше не было речи*.

Я, с увольнением в отставку, облекся в русский сюртук и жил в Софии на покое, чаще прежнего бывая у Иониных. Число наших хороших знакомых увеличилось под конец, с переездом в Софию Решетиных. Полковник Николай Лаврентьевич Решетин заместил Лесового в должности инспектора артиллерии, он и его жена (женщина-врач) были очень милые и сердечные люди.

Каульбарс по приезду стал настаивать на моем восстановлении в должности, но князь, конечно, и слышать не хотел об этом. 4 ноября 1883 года я был вновь определен в русскую службу с назначением в распоряжение Каульбарса, с содержанием начальника штаба дивизии (жалования 531 рубль и столовых 1824 рубля) и суточными в Болгарии, по два полуимпериала (41 франк 20 сантимов) в день.

Каульбарс объездил войсковые части в Болгарии, беседовал с офицерами: какие он вынес впечатления и что доносил в Петербург, я не знаю. В Софии он жил у Иониных и усердно ухаживал за женой офицера Л., молодой женщиной из Балтийских провинций; ее муж этому отнюдь не препятствовал*.

В Софии я прожил на покое более двух месяцев. Мое назначение в распоряжение Н. Каульбарса и оставление в Софии дало мне удовлетворение за полученное бесчестье - оно послужило доказательством, что я был точным исполнителем полученных из Петербурга приказаний; но дальнейшее мое пребывание в Софии было бесцельным и, пожалуй, даже вредным, так как оно только напрасно озлобляло Князя**. Поэтому была послана телеграмма в Петербург о моем отозвании. Телеграммой от 13 декабря военный министр Ванновский сообщил Каульбарсу, что я, по высочайшему повелению, вызываюсь для представления доклада о положении наших офицеров в Болгарии и по вопросу об участии их в эмеритальной кассе.

Началась укладка и сборы в путь. Очень небольшая часть имущества (например, столовый сервиз) была продана приятелям с большой уступкой. Все же остальное осталось на попечении нашего друга Арбузова для продажи после отъезда. Не продавали мы их сами потому, что хождение в дом посторонних помешало бы сборам и укладке; но, пожалуй, еще больше нас побуждали поступить так две другие причины: я занимал в Софии почетное положение, которое оставил не по своей воле; если бы я сам распродавал имущество, то многие пришли бы поглазеть не на него, а на меня; самолюбие и без того было уязвлено, а тут оно еще страдало бы. Таким образом, первой причиной было самолюбие; второй же были уговоры друга Арбузова: "Брось все, я затем все продам, да еще лучше тебя, так как я могу это делать не спеша". И действительно, спешить не было надобности, так как квартира была оплачена вперед еще на несколько месяцев.

На выезд Ионин мне испросил пособие в 20 тысяч франков (8 тысяч рублей кредитками), часть которых была выдана в Софии (6 тысяч), а остальные - в Петербурге.

Мы двинулись в путь 24 декабря*. По Дунаю сообщения не было, а потому самый удобный путь был на Константинополь. Для этого надо было уехать в экипаже до Татарбазарджика, а дальше уже по железной дороге.

Поехали мы в своем ландо, на четверке наемных лошадей. Друзья выезжали за город проводить нас. Дорога была хорошая; приходилось проехать более ста верст с подъемом на Ихтиманский перевал и с длинным спуском в долину реки Марицы. В горы мы попали уже в темноте, и тут езда стала неуютной, особенно в закрытом экипаже, так как и дорога, и мосты на ней построены были без парапетов и перил и при быстрой езде на спусках брало сомнение, видит ли кучер, куда мы едем и не свернемся ли мы, ненароком, в бездну?

На границе Восточной Румелии пограничный чин потребовал паспорт. Я предъявил курьерский паспорт и он, прочтя заголовок: "Божией милостью, мы, Александр III...", сказал: "Да это и наш царь", и вернул мне паспорт.

В Татарбазарджик мы прибыли благополучно в полной темноте. Станция оказалась жалкой, с одним залом для всех пассажиров, в котором нам пришлось просидеть часа два. Поезд отошел в шесть или семь часов утра. В первом классе было мало пассажиров и мы получили отдельное купе в хвосте поезда с видом на пройденный путь. Отопления не было никакого. Я ехал в штатском платье, поверх которого накинул шинель. Буфетов по дороге тоже не было. Даже на станции Филиппополь мне удалось добыть только булки. Нам дали в дорогу ветчину и коньяк. До вечера мы больше ничего не получили. Часов в шесть вечера поезд пришел в Адрианополь и там останавливался на ночь, потому что дорога считалась ненадежной для ночной езды; да и куда же торопиться. Пришлось ночевать около станции. В холодную комнату принесли мангал, а затем по моему требованию еще второй, и скоро стало тепло, так что можно было согреться, поужинать и спать.

На следующее утро мы поехали дальше и вечером были в Константинополе, где остановились в отличной гостинице "H d'Angleterre".

Закончив описание своей жизни и службы в Болгарии, мне хочется сказать несколько слов по поводу нашей политики относительно Княжества.

Она была полна ошибок. Выбор Баттенберга{47} был первой ошибкой. Никакой привязанности к России у него не было, не было у него и качеств, необходимых для князя. Ошибкой было дарование Болгарии ультра-либеральной Конституции, но еще большей - содействие князю в ее отмене. По выяснении отрицательных сторон князя, в отношении его начались шиканы*. Между тем, от этого, конечно, не могло быть толку; сменить его было нельзя, и для исправления ошибки, сделанной при его назначении, оставалось одно средство - так или иначе привязать его к России, но отнюдь не дразнить и отталкивать. Если бы и это не удалось, то оставалось только устраниться от Болгарии, отозвать своих офицеров и предоставить ей жить по-своему. Тогда нельзя было бы говорить болгарскому народу, что Россия покушается на его свободу.

Я не решаюсь утверждать, что князя можно было просто купить деньгами, хотя мне это говорили в Болгарии, но подозрения у меня есть и вот на чем они основаны.

За наши расходы по оккупации Болгарии (после войны 1877-78 гг.) Княжество должно было уплатить России 32 миллиона франков, сумму совсем ничтожную по сравнению с действительно произведенными расходами. Но о действительной уплате этой суммы никто не думал, и Россия не требовала. Во время моего управления Министерством князь первый заговорил об этом долге и о том, что пора бы его выплачивать. Мне тогда же объяснили это тем, что он надеется получить от России часть этих денег.

Князь сам имел лишь ограниченные средства, судя по тому, что впоследствии жил скромно. Чтобы поправить свои дела, он сватался к богатым невестам, в том числе к двум русским - принцессе Елене Георгиевне Мекленбург-Стрелицкой и княжне Юсуповой*. Сватовство к первой шло на лад и расстроилось совершенно случайно: у ее матери, великой княгини Екатерины Михайловны, уже был назначен парадный обед, на котором обручение должно было быть провозглашено; вся царская семья уже давно собралась на обед, а князя не было - он положился на часы, стоявшие у него в кабинете, а они отставали. Когда он, наконец, приехал, великая княгиня, возмущенная его невежливостью, уже не хотела слышать о сватовстве. Княжна Юсупова, зная, что тот только добивается ее денег, просто отказала ему.

Я не думаю выставлять приведенные факты как доказательство, что князя можно было купить; но лично мне они, в связи со лживостью его характера, внушали подозрения в этом отношении.

По приезду в Константинополь я явился к нашему послу Нелидову, который принял меня крайне любезно и затем отдал визит, что произвело некоторую сенсацию в отеле. Затем начался осмотр города и покупка разных вещей, в том числе путеводителя (Бедекер) по Греции. Дело в том, что мы мечтали вернуться не прямо в Россию, а через Грецию и Италию, чтобы посмотреть немного Европу. Разрешение на это я имел от Каульбарса. Путеводитель принес мне большую пользу, так как из него я узнал, что время года было не совсем подходящее для поездки в Грецию, поэтому мы и решили прямо вернуться в Россию. С большим интересом осматривали мы Константинополь и присматривались к его пестрой и шумной толпе. Помню, что в первое же утро после приезда услышал на улице исступленный крик;

казалось, что кого-то режут или грабят, но подбежав к окну, я убедился, что все люди идут себе спокойно, как будто ничего не случилось, а затем увидел и кричащего, который что-то продавал. С нашим гидом мы посетили и знаменитый базар, представляющий собою лабиринт проходов с бездной лавок, наполненных восточными товарами. Там я купил (за триста рублей) ковровые портьеры* на девять дверей (или окон), которые затем неизменно украшали нашу квартиру в течение тридцати лет, до назначения меня министром, и тармаламу на существующий еще халат.

На Новый год, когда в городе нечего было делать, мы поехали с гидом на Принцевы острова. Маленький пароход, вроде тех, что ходят по Неве, довез нас за два часа на остров Принкино, на котором мы пробыли часа три. В экипаже мы объехали остров, на котором было много деревьев (маслины, Pinus pener) и красивые дачи, и позавтракали в гостинице, причем я был удивлен, что мясо и рыба подавались жареными на оливковом масле; я это заметил не по вкусу, а лишь потому, что соус не застывал.

Наконец, 4 января, отходил в Севастополь наш пароход "Владимир" под командой капитана Рыжаго. Гид Армаго, сопровождавший нас во все время нашего пребывания в Константинополе, проводил нас на пароход. Вещей было довольно много, в том числе большие тюки с новыми ковровыми портьерами. На пристани, от которой отходили лодки к пароходу, я увидел, что какой-то турок вступил с гидом в спор, закончившийся вручением ему крупных монет. Когда я подошел, чтобы узнать, в чем дело, турок стал мне что-то объяснять, указывая на здание по ту сторону Золотого Рога; гид мне перевел, что если бы мы этому представителю таможенного ведомства не дали потребованного им бакшиша, то нам пришлось бы ехать через Золотой Рог в таможню уплатить вывозную пошлину и еще опоздать на пароход. Очевидно, было много выгоднее уплатить бакшиш; но самое любопытное в этой истории то, что таможенник взял бакшиш вполне открыто, в присутствии носильщиков и другой публики, и как бы хвастался тем, что если бы не он, то нам предстояли бы такие-то неприятности.

Пароход отошел в десять часов утра. Мы оказались единственными пассажирами первого класса. Пока шли Босфором, были на палубе и любовались его красивыми видами. Дул сильный западный ветер; у выхода из Босфора четыре парохода отстаивались на якорях, не рискуя выйти в море. Наш капитан все же пошел; он нам сказал, что пароход его в исправности и машина новая, так что мы можем идти и в такую непогоду. Однако, с выходом в море стало так холодно на палубе, что я спустился в каюту и там тотчас заболел жестокой морской болезнью. Капитан присылал звать меня на палубу, но, при всякой попытке встать, рвота возобновлялась, и я пролежал весь день и ночь и только утром вырвался на палубу, где капитан пригласил меня к себе на мостик. Ветер дул по-прежнему, картина моря была удивительно красива, но мрачна; отдельные волны заливали палубу; было пасмурно и по временам шел снежок. Когда стали приближаться к Севастополю, началось высматривание, не покажется ли берег; капитан говорил мне, что если снежная мгла не позволит нам увидеть порт в ближайшие полчаса, то придется вновь уходить в море, так как в такую погоду нам нельзя болтаться близ берега; но вот моряки разглядели во мгле берег, мы смело идем дальше и в половине второго дня бросаем якорь в Северной бухте Севастополя, употребив на переход от Константинополя 27 1/2 часов.

С "Владимиром" нам, однако, не скоро пришлось расстаться. Где-то на Востоке была холера, а потому мы по прибытии подняли желтый карантинный флаг. К нам прибыл карантинный врач, оглядел всех пассажиров и команду и уехал, оставив на пароходе несколько человек карантинной стражи*. Мы должны были простоять в порту без сношения с берегом двое суток! Стоять в виду родного берега было скучно; но эта стоянка еще ухудшилось тем, что море, взбаламученное дувшим сильным западным ветром, все не могло успокоиться и большие волны продолжали вкатываться в Северную бухту; ветер уже стих и дул слабо с севера, вследствие чего наш пароход встал поперек бухты и боком к волне, которая нас качала с борта на борт! На счастье, организм уже приспособился к качке, и мы исправно принимали пищу с капитаном, очень милым человеком.

Наконец, в субботу, 7 января, после нового визита карантинного врача, мы спустили желтый флаг и переехали на берег в гостиницу "Grand Hotel".

На таможне со мной были очень любезны; я предъявил письмо Ионина, в котором он просил таможню оказать все допустимые законом льготы. Таможенные чины меня расспрашивали, почему мне дали такое письмо, а затем и вообще о положении в Болгарии, и вещи мои пропустили без досмотра. Замечу здесь же, что впоследствии разные мои вещи, посланные мне из Софии через транспортную контору, тоже были пропущены Петербургской таможней беспошлинно, по особому высочайшему повелению, испрошенному Министерством иностранных дел.

В Севастополе мне предстояли неожиданные и курьезные хлопоты - о размене русского золота на кредитки.

Я уже говорил, что мы первоначально собирались ехать в Грецию и Италию, поэтому все деньги, которые у меня были с собою, я взял в золотых монетах, которые принимали бы всюду; когда мы отказались от поездки в Грецию, я мог бы в Константинополе наменять себе кредитных билетов, но мне не приходило в голову, что эта операция в России может представить какое-либо затруднение. А между тем оказалось, что такой размен в Севастополе производился только в меняльных лавках, которые все принадлежали караимам; а так как день был субботний, то все лавки были заперты! Насилу мы разыскали одного караима, который вечером разменял мне тридцать полуимпериалов и больше не хотел менять, несмотря на то, что я не возражал против плохого курса, который он мне давал. Полученных денег мне хватило на расходы в Севастополе и на билеты первого класса до Петербурга; но багаж оказался тяжелым и у меня не хватило денег, чтобы уплатить за него. Пришлось просить кассира принять от меня золото, хотя бы по номинальной цене; он взял несколько штук по курсу, но просил дать ему новеньких, так как он берет их для детей! В вагон я сел с двумя-тремя рублями в кармане, но на станции Лозовой меня выручил начальник станции, разменявший еще пять золотых.

В Севастополе я успел побывать на Малаховом кургане и на поповке{48}. Посещение последней было оригинально. Она была поднята для ремонта на плавучий док; я подъехал к пристани, на которой не было ни души, и стал звать лодку. Я был в штатском платье, но поверх него в военной шинели и фуражке. На мой зов явился матрос, который подъехал ко мне в лодке и ответил, что поповку осмотреть можно. Действительно, мне показали все это курьезное судно. В доке по случаю субботнего вечера не было работы и отсутствовали офицеры, и все судно показали неведомому лицу без какого-либо разрешения! Ну и порядки!

Из Севастополя мы выехали в субботу в одиннадцать часов вечера, а в Петербург прибыли только в среду в десять часов утра, то есть через трое с половиной суток; не очень-то скоро возили тогда наши железные дороги; при этом, в Лозовой, Курске и Москве пришлось делать пересадки при переходе с одной железнодорожной линии на другую.

А. В. Каульбарс опять командовал кавалерийской бригадой, теперь уже в Твери; я ему телеграфировал о нашем приезде, и он с женой приехал на станцию повидаться с нами.

В Петербурге мы остановились в "H de France".

Военным министром в Болгарию был назначен Генерального штаба генерал-майор князь Кантакузин, о чем я узнал еще в Софии. Я его не знал вовсе, но все же из Севастополя послал ему телеграмму, когда приеду и где остановлюсь, так как мне хотелось с ним переговорить. Он зашел ко мне тотчас по моему приезду. Он мне очень понравился: умный, начитанный, уравновешенный, он был приятным собеседником и отличным работником, с которым мне впоследствии приходилось довольно часто встречаться. Кантакузин был очень доброжелателен; сам упорный холостяк, он в Софии старался прекратить незаконные сожительства офицеров, но тщетно.

Мне надо было являться начальству по случаю приезда; Кантакузину - тоже, по случаю отъезда. Он мне предложил съездить вместе, чтобы он мог присутствовать при всех моих докладах по болгарским делам. Мы, действительно, представлялись вместе военному министру Ванновскому, начальнику Главного штаба Обручеву и в Министерстве иностранных дел - товарищу министра Влангали и начальнику Азиатского департамента Зиновьеву. Всюду я встречал отличный прием - мою деятельность в Болгарии вполне одобряли. Когда я 20 января представлялся министру иностранных дел Гирсу, он меня благодарил за "благородный образ действий".

Кантакузин предложил мне передать свою квартиру на Пантелеймонской, дом 8, в том же доме, где жил мой дядя Н. Г. Шульман. Квартира была не особенно удобна, но найти другую было трудно, и я с удовольствием воспользовался его предложением. Уже 15 января Кантакузин уехал в Болгарию; я его проводил на железную дорогу. Вслед за ним уехали туда же два офицера Генерального штаба Веймарн - товарищем министра, и мой товарищ по Академии Всеволод Сахаров* начальником юнкерского училища. С приездом Кантакузина в Софию правлению Котельникова настал конец, а так как его вновь не назначили товарищем министра, то он оставил Болгарию. У нас сохранились с ним приличные отношения, и по возвращении, в конце апреля, он раза два заходил ко мне.

По окончании всяких представлений, начались хлопоты по обзаведению. Вещи, стоявшие у брата и у моей матушки, вернулись ко мне, но все же пришлось покупать мебель в гостиную, столовую и переднюю, и всякую посуду, а затем все это пристраивать на место и подвешивать новые ковровые портьеры, которые очень скрасили наши скромные гостиную и кабинет. Вещи, посланные из Софии, пришли лишь в конце марта.

Глава четвертая

Служба в Канцелярии Военного министерства. - Четырнадцать лет на должности делопроизводителя. - П. С. Ванновский. - "Положение о полевом управлении войск". - Преподавание в Николаевской академии Генерального штаба. Возвращение в строй. - Смерть Александра III. - Вступление на престол Николая II. - Макарьевская премия

Тотчас по моему возвращению, при представлении Ванновскому, я узнал, что меня метят в Канцелярию Военного министерства, к Лобко. Я не имел ничего против, и назначение мое делопроизводителем Канцелярии состоялось 20 марта 1884 года. Не думал я тогда, что пробуду в Канцелярии (и министром в ее же списках) почти двадцать пять лет! Несколько раньше, 10 марта, я был вновь назначен адъюнкт-профессором Академии, где, впрочем, начал заниматься еще раньше, с середины января, разбирая темы и руководя практическими занятиями.

На Святую, 8 апреля 1884 года, я был произведен в полковники, на двенадцатом году офицерской службы. До сих пор служба моя шла крайне удачно, я быстро попал в Генеральный штаб, рано получил кафедру, рано попал в полковники. Но тут наступил перелом. Во все царствование императора Александра III военным министром был Ванновский, и во все это время в военном ведомстве царил страшный застой. Чья это была вина, самого ли государя или Ванновского, я не знаю, но последствия этого застоя были ужасны. Людей неспособных и дряхлых не увольняли, назначения шли по старшинству, способные люди не выдвигались, а двигались по линии, утрачивали интерес к службе, инициативу и энергию, а когда они добирались до высших должностей, они уже мало отличались от окружающей массы посредственностей. Этой нелепой системой объясняется и ужасный состав начальствующих лиц, как к концу царствования Александра III, так и впоследствии, во время Японской войны!

Общий застой отозвался и на моей службе, и я почти четырнадцать лет пробыл на должности делопроизводителя, несмотря на то, что меня все время усердно хвалили!

Лобко, при моем поступлении в Канцелярию, сказал мне, что он теперь поручит мне работу по составлению "Положения о полевом управлении войск"{49}, а со временем метит меня на должность заведующего законодательным отделом, вместо Николая Константиновича Арнольди, который уже устарел для своей должности*.

По делу о новом устройстве полевого управления была уже собрана масса материалов, которые мне прежде надо было прочесть, на что ушло около месяца. Чтение произвело на меня удручающее впечатление: все эти соображения о распределении обязанностей между разными органами, об их взаимных отношениях и о пределах их прав не интересовали меня вовсе. После живой деятельности в Болгарии, новая работа казалась какой-то затхлой, за которую я брался с таким же отвращением, как три года тому назад за юриспруденцию.

Тем не менее, в работу эту приходилось окунуться. Значительная часть глав об отделах самого полевого управления была уже составлена отдельными лицами, а мне приходилось их согласовывать и дополнять и вновь составлять Положение о предполагавшемся управлении тыла армии; замечу, что в то время все разговоры шли об образовании из всех вооруженных сил одной лишь армии. Лобко сам не особенно интересовался этой работой. Занятый текущими делами Канцелярии и будучи скорее ленивым, он меня отнюдь не торопил и только изредка находил время для беседы со мною о заданной работе и выслушания доклада о том, что мною было сделано. При резкости Лобко доклады меня долгое время сильно изводили; редко можно было застать его свободным, так как он принимал только от половины двенадцатого или двенадцати до трех часов и за это время должен был принять всех, имевших до него дело; если же зайдешь к нему в такое время, когда он принять не может, то отказ получался в такой нелюбезной форме, что отбивал всякую охоту вновь появляться в его поле зрения. Но мне все же приходилось добиваться докладов и я потом приспособился - входил к нему и спрашивал, может ли он меня принять и когда? Придя в назначенное мне время, я встречал уже иной прием - он был любезен, охотно водил в соседнюю пустую залу, где мы затем ходили взад и вперед полчаса и более, обсуждая какой-либо вопрос.

Павел Львович Лобко, которому я очень многим обязан, был, вообще, большой чудак. Очень умный, честный и справедливый, он производил впечатление человека сухого, строгого и гордого. На деле оказывалось, что он строг на словах; его манера ходить и говорить, производившая впечатление гордости и самонадеянности, была, так сказать, прирожденная, и старослужащие Канцелярии, знавшие его еще в чине капитана, удостоверяли, что он уже тогда выступал и говорил так же, как и теперь, в должности начальника Канцелярии. Упорный холостяк, он вел довольно оригинальный образ жизни. Вставал в 10 часов, пил чай и занимался до 11.30-12, когда открывал дверь своего кабинета для приема докладов; в 3-4 часа это кончалось, и он ехал в Сельскохозяйственный клуб обедать. По возвращении оттуда он спал, затем вновь занимался и в 11-12 часов вновь ехал в тот же клуб играть в карты часов до 3-4. Играл он несчастливо и, получая громадное по тому времени содержание (с наградными и прочими - тысяч четырнадцать-пятнадцать), всегда был без денег. Для подчиненных это было нехорошо в том отношении, что Лобко пришел к убеждению, что сколько бы ни давать служащему денег, ему всегда будет мало, а значит - нечего разорять казну! Не завтракая сам, он находил излишним устраивать какую-либо еду для служащих в Канцелярии, так как это только отнимает время от служебных занятий. Он не одобрял браков служащих, считая, что только холостые могут всецело отдаваться службе. Об обращении его с подчиненными может дать представление следующий эпизод. В 1885 году я жил на даче в Юстиле и оттуда ездил к Лобко для доклада о ходе моих работ; 19 июля, после такого доклада, Лобко тоном строгого выговора сказал мне, что я могу не приезжать больше с докладами до половины или конца августа, когда начнутся мои занятия в Академии. Это было разрешение на отпуск в месяц-полтора, о котором я сам не просил, крайне любезное по существу, но облаченное в возможно сухую и жесткую форму.

В общем, мне до осени в Канцелярии приходилось бывать редко, и я работал дома. Из отдельных поручений, мне данных, упомяну о поручении рассмотреть проект устройства унтер-офицерских школ, представленный командиром 1-го армейского корпуса, князем Барклай де Толли-Веймарном. Я решительно высказался против таких школ, так как сначала надо так улучшить положение сверхсрочных, чтобы состоящие уже на службе оставались служить сверх срока; тогда школы могут принести известную пользу, как дополнительный источник пополнения; без выполнения же первого условия из школ толку не выйдет. Ванновский остался недоволен этим заключением и в Риге был учрежден унтер-офицерский батальон, принесший мало пользы. Осенью мне пришлось говорить по этому вопросу с помощником Обручева, генералом Величко. Я его убеждал, что мы напрасно увеличиваем штатное число младших офицеров, которым потом нет хода по службе, а надо иметь хороших унтер-офицеров, могущих исполнять и обязанности младших офицеров. Величко мне сказал, что Ванновский не согласен давать ход унтер-офицерам.

Свобода, которой я пользовался до осени, позволила мне взяться серьезно за разработку академического курса. Лобко, выслужив срок для получения звания заслуженного профессора и учебной пенсии, оставил кафедру*, и с осени мне предстояло читать в Академии курс младшего класса.

Академические записки по этому курсу были в ужасающем состоянии; он состоял из нескольких разрозненных и разнородных отделов. Комплектование армии нижними чинами было разработано обстоятельно, а история этого дела у нас даже очень хорошо; но этот отдел не был закончен, так как не было сделано сравнения между законодательствами, относящимися до разных армий, и в особенности - не было приведено статистических цифр*.

Чтение лекций в Академии я начал только в октябре, по окончании всех экзаменов и к каждой лекции приходилось готовиться по несколько дней, пользуясь накопленными сведениями и заметками по данному отделу курса. Не полагаясь на свои лекторские способности, я в первое время составлял и писал всю лекцию, так что мог бы всю ее читать с листа, и лишь через несколько лет уверился в том, что это не нужно, и с осени 1888 года стал брать с собою лишь небольшой листик с указанием последовательности изложения и некоторыми цифровыми данными.

У меня всегда было отвращение к зубрежу, особенно цифр. Поэтому я в своем курсе старался приводить лишь те цифры и факты, которые были неизбежны для полноты изложения или для сравнения и выводов, а на экзамене требовал лишь важнейшие цифры, давая все остальные в конспекте, которым офицеры могли пользоваться на экзамене. Этим, вернее всего, объясняется, что впоследствии офицеры отлично усваивали курс, давая вполне толковые и осмысленные, не вызубренные ответы.

Мой товарищ по Пажескому корпусу, Зуев, представил диссертацию по вопросу о мобилизации армии, поэтому ему было поручено прочесть в младшем классе несколько лекций по данному вопросу**. Таким образом, этот отдел на первый учебный год (1884/85 г.) был с меня снят.

Наряду с работой по моему курсу шло также и составление статей для Военно-энциклопедического лексикона{50}.

С ноября меня привлекли к работе в Канцелярии, в помощь делопроизводителю Генерального штаба, полковнику Леониду Дмитриевичу Евреинову. На его обязанности лежало составление годовых отчетов по Военному министерству и обзора отчетов командующих войсками. У него было много срочной работы в течение пяти-шести зимних месяцев и почти никакой в остальное время; помощником его служил подполковник Черемушкин, очень милый человек, но довольно беззаботный относительно работы. Работа делопроизводства (называвшегося 2-м административным) была интересной в том смысле, что выясняла всю деятельность Военного министерства и состояние войск во всех отношениях; только вопросы стратегические и мобилизационные миновали Канцелярию. Раньше всего, с осени, поступали отчеты командующих войсками; все их заявления и сетования сообщались в подлежащие части Военного министерства для получения объяснений, а затем составлялась сводка всех отчетов с объяснением от Министерства по всем отчетам, которая прочитывалась по частям министром, и затем переписывалась набело для представления государю к Рождеству. Параллельно шло составление отчета Министерства за предыдущий год, работа кропотливая, но не сложная; она представлялась к Новому году. Наконец, к 26 февраля каждого года представлялся доклад о всем сделанном за предыдущий год, а также о видах и предположениях Министерства. Первая и третья работы были очень интересны, но суетливы, потому что главные управления доставляли нужные объяснения и материалы неисправно и неполно и приходилось самому ходить по ним, чтобы у начальников отделений добиться нужных сведений; между тем, срок выполнения этих работ был краток и еще более урезывался тем, что каллиграфическая переписка набело требовала две-три недели. После 26 февраля работа делопроизводства замирала и почтя ограничивалась одним скучным чтением корректуры годового отчета с обширными к нему приложениями.

Несмотря на спешность зимней работы, она была вполне под силу двум офицерам Генерального штаба, приставленным к делу, как видно из того, что до этого времени, а равно и после ухода Евреинова, делопроизводство рбходилось своими силами, а когда мне осенью 1890 года пришлось принять это делопроизводство, то я всю работу выполнил в срок почти без помощника.

Леонид Дмитриевич был человеком очень толковым, честным и порядочным; раньше, когда Лобко ведал тем же делопроизводством*, он служил его помощником, сохранил отличные отношения и часто бывал перед ним ходатаем за чинов Канцелярии; Евреинов был вообще очень добрым человеком и постоянно ходил во всякие учреждения хлопотать то за одного, то за другого, что отнимало у него много времени. Имея много хороших знакомых, которые к нему заходили и в Канцелярию, и на дом, Леонид Дмитриевич действительно сохранял мало времени для работы, в которой при том был медлителен. Поэтому неудивительно, что он с нею не справлялся и попросил Лобко, чтобы меня дали ему в помощь. Я был тогда относительно свободен, а потому нельзя было и возражать; но когда в следующие годы на меня возложили громадную работу, он, видя это, все же не постеснялся по-прежнему наваливать на меня и часть своей, пользуясь нашими хорошими отношениями и зная, что я не пойду к Лобко просить об отмене когда-то данного распоряжения.

Таким образом, я с 27 ноября 1884 года вступил в более близкое общение с чинами Канцелярии, до тех пор имея дело только с Лобко. Стол мой был поставлен под углом к столу Евреинова. В той же комнате помещалось 1-е административное делопроизводство, с чинами которого мне тоже пришлось сблизиться. Делопроизводителем его был генерал-майор Валериан Иосифович Соколовский, хромой старик, очень желчный и крикливый; его помощниками были статский советник Александр Сергеевич Кудрин, очень добрый и милый человек, и Василий Иванович Федоров, скромный и милый человек. Вся комната была очень дружна и лишь Соколовский вносил некоторый диссонанс своей резкостью.

Финансовое мое положение теперь стало много лучше, чем оно было до моей поездки в Болгарию. Содержание по Канцелярии составляло 3000 рублей, не считая пособий (в первый год - 300 рублей); профессура давала 1500 рублей и сверх того за разбор тем дополнительного курса рублей 300, всего более 5000 рублей. Остаток от пособия на выезд из Болгарии был обращен в капитал, который давал около 500 рублей. В общем выводе получались средства, достаточные на скромную жизнь и на наем квартиры в 1200 рублей.

Распродажа моего имущества в Болгарии должна была бы тоже дать довольно крупную сумму, особенно за ландо и лошадей; но от Арбузова я не имел ни известий, ни денег, Попов мне писал, что Арбузов обижается, когда он его спрашивает о моих деньгах, а часть моих вещей просто валяется у Арбузова. Пришлось написать Кантакузину; Арбузов сдал оставшиеся вещи Попову, который их ликвидировал. Как и почем все было продано, я не знаю. Я получил четыре тысячи восемьсот франков, из коих тысяча, франков были уплачены за памятник на могиле моих детей в Софии. Друг Арбузов, бравшийся стоять усердно за ликвидацию моего имущества, очевидно, очень быстро поддался своей лени и неумению распорядиться деньгами.

Жизнь в одном доме с дядей невольно сблизила меня с его семьей; мы там часто обедали, еще чаще я там играл в карты; там же мы познакомились и с Александрой Корнилиевной Корсаковой. Весной в Петербург приехали Ионины, которые бывали у нас, но в августе опять покинули Петербург. Офицеры, служившие в Болгарии, нас тоже навещали при посещении столицы, так что круг знакомых и случайных посетителей значительно расширился. Наиболее частым гостем у нас по-прежнему был брат.

Брату и мне пришлось в этом году сделать визит старому семеновцу, генерал-адьютанту барону Родриго Григорьевичу Бистрому. Это был чрезвычайно почтенный старик, пригласивший нас бывать у него, так как он в молодости знавал нашего отца. Мы изредка стали посещать его, но чувствовали себя там неуютно, так как все знакомые хозяина были в чинах и в летах, не соответствовавших нашим.

Квартира, переданная мне Кантакузиным, была неуютна в том отношении, что посередине ее были две комнаты, передняя и столовая, совершенно темные*; да и комнаты, выходившие на Пантелеймоновскую, получали мало света, так как квартира была в бельэтаже, а по ту стороны улицы стоял высокий дом. Поэтому мы решились летом переехать в другую квартиру в том же доме, двумя этажами выше. Лифтов тогда еще не было и все ходили по лестницам свободно, не считая ступенек. Переехали мы туда 23 июня. Квартира была угловая и светлая. Крупным недостатком была ее тряскость. Когда на Пантелеймоновской проходил караван ломовых, то она вся тряслась так, что я, например, не мог писать, а должен был делать перерыв, пока ломовые пройдут и все успокоится.

Все лето 1884 года мы провели в городе, ввиду беременности жены. Мы с нею часто ходили в Летний сад, ездили днем в Зоологический и в Ботанический сады. 31 июля у нас родилась дочь, совершенно здоровая, которую жена сама кормила. 5 октября, совершенно неожиданно, ребенок заболел желудком, затем сделался прилив крови к мозгу, и 7 октября дочь скончалась; я ее окрестил перед смертью именем Александры. Удар этот был совершенно неожидан и тяжел, особенно для жены. Я был все время в работе как дома, так и вне его, и постоянно видел людей; она же была домоседкой, развлечений не было никаких и она мечтала иметь ребенка.

Чтобы развеять жену, я испросил разрешение уехать дней на десять. Мы уехали в Выборг, пробыли там несколько дней, а большую часть времени провели в Юстиле, где еще жила сестра с мужем. Деревенская тишина подействовала лучше всего, и 20 октября мы вернулись в Петербург.

Летом Маша Безак привезла в Петербург старшего племянника, Павла Иванова, который поступил в Павловское военное училище{51}, откуда он по праздникам приходил к нам в отпуск.

Чтобы доставить жене развлечение и занятие, я в конце ноября купил ей рояль Беккера и она стала брать уроки музыки, но скоро и это перестало интересовать ее. На Рождество мы с женой опять поехали в Выборг на три дня; это был тихий приют, в котором хорошо было отдохнуть, где сочувствовали и нашим радостям и нашему горю.

В начале 1885 года мои занятия в делопроизводстве Евреинова кончились, работа по полевому управлению войск тоже, и я в январе и в конце марта спрашивал Лобко - нет ли у него работы? Свободное время я употребил на разборку тех трех отделов академического курса, которые уже читались до меня. К маю месяцу вышли мои "Заметки по военной администрации"{52}, заключавшие дополнения и изменения к прежнему курсу. Затем, когда выяснилось, что Зуев не будет оставлен при академии, а отдел о мобилизации придется составлять мне, я начал подбирать материал по изучению мобилизации у нас и за границей; все эти материалы были секретны и их приходилось добывать в Главном штабе, в Мобилизационном и в Военно-ученом комитетах.

К весне наши отношения с Англией стали обостряться и пошли речи о сформировании Среднеазиатской армии; впоследствии решено было ее назвать Закаспийским Отдельным корпусом, управление которого устроить на основаниях, принятых для нового полевого управления. Разработка "Положения об управлении" этого корпуса была поручена мне а апреле и закончена мною в июле. Затем, осенью, пошла работа по окончательной редакции "Положения об этапах".

Весной я был назначен членом двух комиссий: одной, под председательством генерал-лейтенанта Якимовича, о пособиях военного времени, и другой, под председательством генерал-лейтенанта барона Зедделера, по организации войсковых обозов. Первая комиссия, давшая мне потом массу работы, в этом году почти не собиралась, а во вторую комиссию меня призывали только изредка*.

Осенью было решено привести к окончанию работы по "Положению о полевом управлении"; с этою целью все составленное было отпечатано, а в ноябре под председательством Лобко была образована небольшая комиссия для рассмотрения проекта. Членами комиссии были Куропаткин, Газенкампф, Пузыревский и я; на меня же было возложено и делопроизводство комиссии; в комиссию призывались по мере необходимости представители разных специальностей. Комиссия собиралась очень усердно на квартире у Лобко, и с половины ноября до конца года имела 11 заседаний; закончила она свою работу (всего 40 заседаний) к лету следующего года. В комиссии работа шла хорошо; членов было немного и все дельный народ, и лишь Куропаткин бывал многоглаголив. На моей обязанности лежало окончательно редактировать пройденные части "Положения" согласно решениям комиссии; труд этот был нелегкий, так как Лобко сам замечательно владел пером и угодить ему было трудно; требовалась ясность и точность изложения, притом одинаковое в однородных статьях. Много жестких замечаний мне пришлось выслушать, особенно в начале, но это была своего рода школа, школа тяжелая, но несомненно полезная.

Обстановка заседаний у Лобко была спартанская, как и вся его жизнь. Собирались в громадной зале (пять на пять саженей), рядом с кабинетом, в той самой, в которой он любил ходить взад и вперед во время деловых разговоров. Посередине залы под газовой люстрой, стоял обеденный стол, а вдоль стола сиротливо стояли ореховые стулья с плетеными сиденьями, частью еще прочные, частью расшатанные; раньше, чем сесть, приходилось убеждаться в надежности стула. Во время заседания подавался чай с сухарями.

Домашняя моя жизнь шла по-прежнему. Чаще всего мы бывали у дяди, иногда у Корсаковой; к другим жена почти не ездила. Нас навещали брат, приезжие знакомые по Болгарии: д-р Бродович, племянник Павел; несколько раз составлялась у нас карточная партия. В марте несколько дней гостила сестра Александрина с мужем.

В конце мая мы переехали на дачу в Юстилу, где для нас построили дачку на холме близ реки. Оттуда до усадьбы было ходьбы около полверсты и я ежедневно бывал у матушки, которая и сама несколько раз приезжала к нам. Я усердно купался в реке и много гулял. В Юстиле уже жила семья дяди, который сам большую часть лета оставался на службе в Петербурге. В августе племянник Павел провел у нас каникулы.

С докладами по своей работе я три раза ездил к Лобко, пока не получил от него отпуск в необычной форме, о чем я уже говорил выше. В июле я провел несколько дней у сестры Александрины в ее имении. В городе мы вновь решили менять квартиру, так как наша была неудобна, а главное - потому, что в ней мы потеряли дочь; переезжали мы в тот же дом двумя этажами ниже, в квартиру с окнами на Гагаринскую. Перенос вещей был совершен при мне в конце августа.

Жена была вновь в интересном положении; 20 августа совершенно неожиданно она почувствовала себя дурно, из города были вызваны врач и акушерка, но делу помочь не могли, и 24 августа после мучительных четырех дней произошел выкидыш на шестом месяце.

У меня с начала сентября начались экзамены в Академии, на которые я ездил, а в сентябре совсем переехали в город.

В октябре я неожиданно был призван в присяжные заседатели, как занимающий в Канцелярии классную должность; с 15 по 31 октября суд заседал 9 дней и разобрал 27 дел; я участвовал в 12 делах, причем 4 раза был старшиной. Дела все были мелкие; очень интересно было побывать присяжным, но это отняло у меня массу времени и я потом выхлопотал, чтобы меня как профессора впредь не вносили в списки присяжных.

В начале сентября без согласия России совершилось присоединение Восточной Румелии к Болгарии. Великие державы (кроме Англии) против этого протестовали, а Россия ответила исключением Князя из русской армии и отозванием своих офицеров из Болгарии. Иного выхода не было, так как отношения к Князю испортились, Болгария отбилась от наших рук и ради усиления ее нам не было основания рисковать столкновением, а может быть и войной, с Турцией и ее друзьями. В последовавшей затем быстротечной войне с сербами{53} молодые болгарские войска показали себя молодцами; к счастью, наши офицеры уже не принимали участия в этой междоусобице двух славянских княжеств.

В октябре в Петербурге появился Попов, а затем и другие из бывших моих сослуживцев. Для большинства из них возвращение было очень тяжело, так как приходилось принимать должности низшие, менее самостоятельные и менее обеспеченные, чем те, которые они имели в Болгарии. Очень многие из них жили в Болгарии сверх средств. Все долги офицеров за них были уплачены нашим правительством, но лишь в виде ссуды офицерам, которые должны были постепенно ее пополнять.

Весной и летом 1886 года я был поглощен работами по "Положению о полевом управлении". По окончании занятий в комиссии Лобко все громадное "Положение" со штатами пришлось отпечатать вновь и составить объяснительную записку к нему. Постоянная работа над этим "Положением", нескончаемые обсуждения его оснований и деталей с Лобко, в комиссии и с разными чинами всех главных управлений привели к тому, что я действительно был знатоком "Положения" и объяснительную записку составил быстро, к полному удовольствию Лобко. Все лето прошло в бесконечном чтении корректуры, в чем мне усердно помогала жена. В сентябре все было готово, и Ванновский при встрече* особенно благодарил меня за громадный труд. Затем проект был разослан на заключение сотне высших начальников и отдельных лиц.

В разработке разных приложений к "Положению" (об этапах, о полевой почте и т. д.) близкое участие стал принимать вернувшийся в Петербург князь Кантакузин, с которым мне пришлось много работать, причем я его ближе узнал и мог оценить его ум, знания и прекрасные душевные качества. Он сам много читал и я неоднократно пользовался книгами его библиотеки.

Ввиду моих работ по "Положению", меня привлекли в заседания Главного военно-кодификационного комитета для обсуждения нового закона о военно-врачебных заведениях военного времени. В заседания комитета, состоявшего из старших чинов (в числе их - мой дядя Н. Г. Шульман), я был приглашен не на правах члена, а для справок и объяснений, но тем не менее принял в его работе весьма деятельное участие**.

Весной генерал Якимович отказался от представительства в комиссии о пособиях военного времени и вместо него был назначен мой дядя, который просил меня быть не только членом, но и делопроизводителем этой Комиссии. Я согласился, так как энергии было много, и хотелось получить дело, в которое я мог внести что-то свое. Впоследствии мне пришлось жалеть об этом согласии, так как работы получилось очень много, и когда она была окончена, никто не сказал спасибо за нее. Работа по комиссии еще даже не была начата. Пришлось взять дела о применении прежнего положения и выяснять все недоразумения и сетования, которые оно вызвало. Это дало критику положения; затем надо было по новым штатам составить список всем должностям в армии и наметить им денежные оклады, число экипажей и верховых лошадей и выработать новый проект закона. Эта кропотливая и скучная работа заняла все свободное время в течение лета, а затем и до начала 1887 года.

В Академии занятия шли своим чередом; отдел о мобилизации был закончен и я его прочел обоим курсам Академии, а к маю месяцу отпечатал. Для этого отдела я собрал массу материалов и написал записки, по которым прочел его в младшем классе в двенадцать лекций, но при этом сам убедился, что в них слишком много подробностей; поэтому я их сократил больше чем вдвое, в таком виде читал в старшем классе (пять лекций) и пустил в печать. С изданием отдела, в руках обучающихся были уже современные источники по всем существенным отделам курса, но их еще надо было свести воедино и осветить историческими очерками.

С осени 1886 года я начал читать лекции по военной администрации в Николаевском кавалерийском училище*{54}: два раза в неделю, по два часа подряд, с восьми до десяти часов утра, и раз в неделю, вечером, репетиция; это оплачивалось 680 рублями в год, считая по 100 рублей за годовой час лекций и 70 рублей за соответствующую ему репетицию. Громадным неудобством этих лекций было то, что они начинались так рано, но более поздние часы я не мог брать, чтобы не опаздывать на службу в Канцелярию. В училище я преподавал в течение четырех лет, до весны 1890 года, и сохранил очень хорошие воспоминания о нем. Юнкера были народ симпатичный; между ними были и большие лентяи, которым я ставил неудовлетворительные отметки, но все же они относились ко мне хорошо, так как я старался быть справедливым; так, такую отметку однажды получил даже вахмистр эскадрона, что являлось чем-то неслыханным. Начальник училища, генерал барон Бильдерлинг, и инспектор его, генерал Цирг, были очень милые люди. Старшим врачом училища был мой сослуживец по Болгарии, д-р Гримм. Установилось правило, что после своих лекций я заходил к нему пить кофе, что было очень кстати, так как дома я хоть и успевал выпить чай, но при этом в такую рань не было охоты до еды. Подкрепившись у Гримма, я ехал в Канцелярию. После репетиций обыкновенно устраивались карточные партии, заканчивавшиеся скромным ужином. Темной стороной таких занятий являлась трата времени на поездки в училище, расположенное на окраине близ Балтийского вокзала. Чтобы сократить потребное на это время, надо было переехать ближе к училищу, что мы и сделали.

Летом мне надо было печатать "Положение", притом спешно, поэтому дачу приходилось искать возможно ближе к городу. По указанию Якова Павловича Девитта я нанял дачу Семенихина по Петергофскому шоссе, No 86. Дача сама была хороша, но стояла близ пыльного шоссе, и в окрестностях ее не было сколько-нибудь приятных прогулок; главное же ее достоинство было в том, что в полверсты от нее была станция Автово портовой ветви, откуда можно было в полчаса доехать до Варшавского вокзала и в час до Николаевского вокзала. По этому пути я ездил в город раз двадцать, а рассыльный типографии приезжал ко мне с корректурами почти каждый день. На даче мы провели июнь, июль и август; нас там навещал несколько раз Гримм, приезжали также брат и дядя.

В конце августа мы с дачи вернулись прямо на новую квартиру: Фонтанка, дом барона Фридерикса No 113 (теперь No 137), и на этой квартире, наконец, обосновались надолго. С переездом с Пантелеймоновской мои отношения с дядей и его семьей как-то оборвались; прежде нас непременно звали по воскресеньям к обеду, а теперь эти приглашения прекратились. Как потом выяснилось, к этим обедам стали звать товарищей и воспитателей сына Сергея*, а мы уже оказались не ко двору. После бывших близких отношений способ их прекращения, без каких-либо объяснений, мне показался обидным и я постепенно совсем перестал бывать у дяди.

Новых знакомых мы приобрели в семье Зейфарт. Он был преподавателем съемки и черчения в Академии*, очень добродушный и болтливый, отличный семьянин, увлекавшийся гомеопатией, которой лечил свою семью и готов был лечить весь мир; он ее охотно пропагандировал и среди обучающихся в Академии и среди знакомых. На этой почве и произошло наше знакомство. При встрече с ним, когда он мне стал восхвалять гомеопатию, я ему сказал о том, что у нас были дети, но мы их потеряли, а все дальнейшие попытки иметь их кончались неудачей; вслед за тем он зашел к нам и пригласил нас бывать у него. Зейфарт от простой гомеопатии уже перешел на электрогомеопатию графа Маттеи, указал мне литературу по ней и прописал жене лекарства как для приема внутрь, так и для разведения в ванне. Лекарства мы стали для верности выписывать прямо от Маттеи из Болоньи. Бывали мы у них редко. Он и его жена были чудные люди, но долго говорить с ним было тяжело, так как он все время говорил сам, перескакивая с темы на тему и не давая собеседнику вставить свое слово.

Я в этом году стал изредка бывать у Евреинова, Соколовского и Кудрина и звать их к себе на карточную партию. Из знакомых в конце года скончался почтенный барон Бистром.

В начале года нас еще навещали бывшие сослуживцы по Болгарии, но постепенно они получали новые назначения и разъезжались из Петербурга; так, Попов для получения усиленного жалования перевелся на Кавказ в 152-й пехотный Владикавказский полк, а Решетин, по тем же соображениям, в Туркестан. Старые знакомые убывали, новых было мало и, главное, не было решительно никого, с кем жена была бы близка. Племянник Павел Иванов, ходивший к нам два года в отпуск, в августе был произведен в офицеры, и мы сердечно радовались за него; но и он под конец нас огорчил тем, что по производству закутил в городе и вовсе не торопился к нам, хотя и знал, что мы ждем его с нетерпением. Вокруг нас стала образовываться пустота. Жена стала выезжать все меньше и меньше и тем самым еще более удалялась от наших немногочисленных знакомых; в значительной степени это, конечно, зависело от ее беспрестанных беременностей, не приводивших к желанной цели*, а затем - и от привычки домоседства, отчего ей стало трудно собраться куда-либо в гости. Не имея дома дела, кроме нудных рукоделий, она всегда скучала. Болезнь и скука делали жену раздражительной. Не видя других людей, она ждала развлечения только от меня; я же был почти весь день на работе, возвращался домой голодный и усталый. Служебные мои встречи, разговоры и новости жену мало интересовали, а других я почти не приносил; какие-либо другие разговоры не клеились, тем более, что ее недовольный тон раздражал и меня, и я торопился к своим книгам, так как своего академического курса мне нужно было читать очень много и всегда было несколько книг, ожидавших своей очереди. Домашняя же жизнь становилась все более тяжелой.

Невольно мысли возвращались к Болгарии, где жилось легче, где мы больше видели людей. В августе князь Александр Болгарский был-таки арестован самими болгарами и привезен ими в Россию. Наше правительство предоставило ему свободу делать, что он хочет. Князь отрекся от престола, но предварительно назначил, в Княжество регентство из заведомых врагов России. Тем не менее, у нас почему-то появилось предположение, что придется вновь послать наших офицеров в Болгарию, и я 29 и 30 декабря участвовал в Главном штабе в совещании**, обсуждавшем этот вопрос. Намечалось занять нашими офицерами все высшие должности и две трети или три четверти дружинных командиров; сверх того послать по три унтер-офицера на роту. Кантакузин перед заседанием говорил мне, что если ему придется ехать, то он потребует себе двух товарищей, а именно Веймарна и меня. Тем не менее, когда зашла речь о числе чинов, я убедил комиссию, что одного товарища достаточно, а затем указывал, что наиболее желательным министром был бы А. В. Каульбарс, как человек энергичный и внушительный. Кантакузин на меня за это надулся, хотя сам отнекивался от нового назначения в Болгарию. Из всех этих предложений ничего не вышло и русские офицеры в Болгарию уже не посылались.

Довольно частым посетителем у нас в это время стал д-р. Генрих Генрихович Бродович; он говорил, что он поляк, но, вероятно, в нем была и семитическая кровь. Он был врачом у дяди, где мы с ним и познакомились*; человек умный, добрый, хороший врач; очень подвижный, он имел массу пациентов и знакомых, все и всех знал, готов был помочь в покупке, например, мехов. Интересный собеседник, он своими посещениями помогал нам не только как врач, но и развлечением, которое он нам приносил.

В ноябре у жены, на шестом или седьмом месяце, произошел выкидыш - она испугалась ночью, думая, что у нас воры; проболела она долго, но главное опять рушилась надежда иметь ребенка, который мог бы скрасить ее жизнь.

В течение 1887 года мне пришлось усиленно работать над "Положением о полевом управлении". По разосланному проекту стали поступать заключения и замечания, в том числе некоторые весьма подробные - их общий вес был около полупуда; пришлось все разобрать и составить систематический свод замечаний как принципиальных, так и по отдельным статьям. Работа была колоссальная. В результат те рука у меня стала так болеть, что я был вынужден звать к себе на дом стенографистку, которой я диктовал. К концу мая весь свод был составлен и отпечатан.

Тогда же, в феврале, марте и апреле, было 8 заседаний комиссии о пособиях, которая рассмотрела мой проект нового закона; окончательную отделку проекта я произвел летом.

Затем, в специальной комиссии шла разработка приложений к "Положению о полевом управлении", а именно: о полевых почте и телеграфе (12 заседаний); для другого приложения, о полевом контроле, основные положения тоже были установлены в особой комиссии (4 заседания), а разработка его была поручена мне по соглашению с тайным советником Череванским. Владимир Павлович Череванский был директором Канцелярии Государственного контроля; человек очень почтенный и знающий, держал себя довольно важно. По этому поводу у меня произошел с ним такой инцидент. При составлении "Положения о полевом контроле" я наткнулся на один вопрос, который в комиссии не обсуждался, и разрешил его по своему разумению. Когда Положение было готово, я его послал Череванскому на прочтение. Через несколько дней я зашел к нему, чтобы узнать его замечания. Он меня встретил довольно важно и тоном выговора мне сказал: "С такой-то статьей (моего измышления) я совсем не согласен, откуда Вы ее взяли?" Я такого тона не выносил и самым почтительным образом доложил, что это мол, Ваше превосходительство, отсебятина! Череванский рассмеялся и спросил, зачем же писать отсебятину? Я объяснил, что вопрос этот в Комиссии был упущен из виду, а между тем его надо разрешить; я его и разрешил по-своему. У Череванского пропал начальственный тон и дальше мы рассуждали дружно; наконец, я переработал "Положение об эвакуации".

В Академии лекции, практические занятия и темы шли своим чередом. В апреле было образовано совещание из трех профессоров (Кублицкий, Золотарев и я) для разработки стратегических тем на следующий год и инструкций для решения этих тем (семь заседаний). По поводу инструкции у меня, совершенно неожиданно, вышло столкновение с Газенкампфом. При разборе тем я постоянно натыкался на повторение одних и тех же ошибок и несуразностей; было очевидно, что именно по этим вопросам офицеры нуждались в дополнительных указаниях; их и хотелось внести в инструкцию. Переговорить о новой инструкции я заехал к Газенкампфу 22 мая. Совершенно для меня неожиданно Газенкампф страшно обиделся на эти дополнения. Он утверждал, что все указания, нужные для решения тем, есть в его курсе, а издание такой инструкции подорвет его авторитет и проч. Я этого отнюдь не имел в виду и потому предложил: инструкцию издать без дополнений с тем, что он от себя издаст нужное дополнение к своему курсу. Ничего подобного он не сделал. Возобновлять разговор по столь острому вопросу было неудобно, тем более, что я с конца года стал вообще избегать Газенкампфа. Офицеры продолжали делать те же ошибки, а мы - те же замечания.

На лето у меня было много работы, но домашней, не требующей частых приездов в город, а потому мы стали искать дачу несколько подальше от города; в Ораниенбауме, куда нас звал Девитт, не удалось ничего найти и мы обратились в Териоки, где и наняли дачу Карстан, близ станции, железной дороги. На ней мы провели три летних месяца, в течение которых мои зимние работы были закончены, и я мог приступить к составлению своего академического курса.

Загрузка...