В течение лета я начал готовиться к лекциям, но в августе выяснилось, что Золотарев по недостатку времени не может читать в Артиллерийской академии. Сообщая об этом в Академию, я спросил, желают ли, чтобы я прочел только свой отдел? Не желают ли уменьшить число лекций или вовсе отказаться от чтения курса? В ответ мне сообщили, что чтение курса отлагается на один год. После того я, кажется, ничего больше не слыхал об этом курсе и не знаю был ли он вообще введен в Академии или нет? Думаю, что надобности в нем не было, а время в Академии слишком дорого, чтобы тратить его на предметы, не относящиеся к ее специальности. Я был очень рад, что избавился от лишней работы, от которой мне трудно было отказаться, когда от меня просили помощи в деле постановки нового курса по моему предмету.
В газетах 17 сентября было впервые сообщено о серьезной болезни (нефрит) государя Александра III{67}, a 20 октября он скончался в Ливадии. На следующий же день мы присягали в церкви Главного штаба новому императору, Николаю II, а 23-го было молебствие по случаю миропомазания принцессы Алисы Гессенской и наименования ее великой княжной Александрой Федоровной{68}. Тело покойного государя прибыло в Петербург 1 ноября на Николаевский вокзал и оттуда было перевезено в Петропавловскую крепость. Я был назначен ассистентом к генералу Адамовичу, который нес в процессии знаки ордена святого Андрея Первозванного. Этот день оказался чрезвычайно тяжелым. В восемь часов утра я уже был у Николаевского вокзала, одетый в парадную форму и пальто. Поезд пришел в десять часов, и только тогда мы получили свои орденские знаки, простояв уже два часа на ногах. В четверть одиннадцатого мы двинулись по Невскому, потом мимо, Исаакия и Сената на Николаевский и Биржевой мосты, вокруг всего кронверка и вошли в крепость в Петропавловские ворота. Такой кружной путь, очевидно, был избран, потому что плавучий Троицкий мост признавался недостаточно надежным для процессии. Мы дошли до собора и сдали ордена только в половине второго, пробыв на ногах пять с половиной часов; чтобы добраться до извозчика и вернуться домой потребовалось еще более часа, и я вернулся совершенно разбитым. Жена с А. Е. Гершельман смотрели на процессию из окна Академии. Затем пошел ряд панихид по покойному государю и по нашему профессору Масловскому, а 14 ноября состоялось бракосочетание молодого государя.
Около этого же времени скончались: 12 октября мой двоюродный брат, полковник Густав Рудольфович Шулmман, в середине декабря, в Афинах, князь Михаил Алексеевич Кантакузин и 31 октября Николай Гаврилович Иванов. Последний еще в июне приезжал в Петербург, чтобы посоветоваться с врачами и бывал у меня. Врачи признали его безнадежно больным чахоткой, которая скоро и свела его в могилу в день рождения, когда ему исполнилось шестьдесят лет. Семья его (вдова и дочь) получали пенсию всего в 750 рублей. Слабость легких передалась, очевидно, и старшему сыну Павлу, который эту зиму должен был провести в Крыму, в Алуште; к нему переехали его мать и сестра. Младший из сыновей Николая Гавриловича, Евгений, в эту осень приехал в Петербург, поступил на юридический факультет и, как человек ловкий, очень быстро выхлопотал себе стипендию.
По случаю вступления на престол молодого государя Ванновский во вторник, 22 ноября, поручил мне составить всеподданнейшую записку с кратким изложением, в каком положении у нас находятся вопросы: организационные, по постройке крепостей, по перевооружению армии и по образованию интендантских запасов. Материалы для записки он уже вытребовал из главных управлений - они составляли пачку толщиной вершка в три; передавая их мне, Ванновский спросил, когда записка может быть готова? Я сказал, что не знаю содержания материалов и какая получится записка, но недели в две, вероятно, успею. Он просил составить записку покороче и, буде возможно, прислать ему ее в понедельник, чтобы он мог доложить ее государю во вторник, то есть через неделю. Я обещал постараться. Затем начался довольно оригинальный разговор, во время которого мы ходили взад и вперед по его большому кабинету. Ванновский высказал опасения, что государь будет недоволен начавшейся постройкой крепости в Либаве. Я ответил, что Либава в военном отношении действительно является лишь тяжким бременем, так как невольно заставит главнокомандующего бояться за участь ее и стоящего в ней флота, и ослаблять армию, лишь бы поддерживать Либаву. Ванновский строгим тоном сказал, что нечего делать, мы должны обеспечить базу нашему флоту! Ввиду такого тона я промолчал, но, очевидно, Ванновский желал ответа, потому что повторил то же, но в обычном спокойном тоне. Я тогда сказал, что от нашего флота серьезной помощи не жду и, что если ему нужна база, то пусть ее устраивает там, где это не стесняет и не ослабляет армии. Ванновский опять строгим тоном спросил: "Где же ее устраивать, если моряки настаивают на Либаве?" Я опять промолчал и он опять, иным тоном, повторил тот же вопрос. Я сказал, что в Либаве или Моонзунде; если там и будет дороже или менее удобно, то зато там надежнее, а это главное. Он еще спросил, что я скажу про оборону Черного моря, но я заявил, что с нею вовсе незнаком, и на этом разговор кончился. Очевидно, он нервничал, возражения по постройке Либавской крепости его раздражали, но он все же хотел выслушать откровенное мнение по этому вопросу*.
У. назначенному сроку записка была готова. Государь при ее прочтении не сделал никакой заметки относительно Либавы, которую продолжали понемногу отстраивать.
На свое здоровье я вообще не мог жаловаться, но желудок работал вяло, отчего у меня часто бывали головные боли, всегда одинакового течения: с утра голова лишь тяжела, потом становится хуже, часам к трем совсем плохо, даже тошнит, а к вечеру проходит. Чтобы помочь этому злу и заполнить досуги, я решил заняться столярным ремеслом. При посредстве столяра, который стал моим учителем, я обзавелся всем нужным инструментом и с начала октября началась работа. Раньше всего столяр устроил полки и приспособления для укладки и подвески инструментов, а я приглядывался к ходу работы, а затем начал работать по указаниям учителя и при его помощи. За зиму были сделаны две кухонные табуретки и громадный сундук для хранения летом ковров. Помню мое недоумение, когда столяр для последней работы прислал мне не чистые доски, а полуобрезанные, и очень удивился, что этот материал оказывается лучше; когда же сундук был готов, то оказалось, что он не проходит в одностворчатые двери комнаты, так что пришлось отнять крышку и выносить его боком. Осенью я работал понемногу без учителя: дубовый ящичек для хранения моих записных книжек за прежние годы, дубовую солонку, которую себе выпросила мадам Гримм, ящик для отправки брату ружья нового образца и тому подобные мелочи.
Мне не пришлось много заниматься столярным делом и не удалось сделаться порядочным столяром, но работа все же была полезна; я так заинтересовался столярным делом, что потом, когда сам вовсе не имел времени работать, я годами держал в доме столяров, которые мне делали разную мебель, хоть и очень дорогую, но хорошую и по своему вкусу.
В течение года много было разговоров о переходе брата в интендантство. Начались они в феврале с запроса варшавского интенданта, генерала Бальца*, не примет ли брат должность его помощника? Брат мне сообщил, что не прочь занять такую должность, но только не в Варшавском интендантстве, которое слишком сложно для начинающего интенданта. Ввиду этого пошли разговоры с главным интендантом, генералом Скворцовым, который заявил, что брат по чину молод для такой должности, и предложил ему быть главным смотрителем вещевого склада в Кременчуге или Воронеже, от чего брат категорически отказался. Тогда Скворцов в конце года согласился дать ему должность второго помощника, в Варшаве, если такую должность удастся учредить. Вопрос этот разрешился отрицательно только в мае следующего года, а еще через месяц умер Скворцов и уже не было речи о переходе брата в интендантство. Скворцов служил прежде в Семеновском полку и знал брата.
С полком я все еще поддерживал близкую связь, бывая на товарищеских обедах и навещая его по пути, так как в нем было еще много офицеров, с которыми я был в товарищеских отношениях. Полковой праздник в этом году прошел тихо ввиду траура по недавно почившем государе. Молебствие было в полковой церкви, а парад перед ней принимал главнокомандующий, великий князь Владимир Александрович, который после того во дворе 2-го батальона провозгласил официальные тосты и затем уехал. Официально завтрака в полку не было, но все офицеры полка и я с ними зашли в собрание на скромный завтрак без музыки. За завтраком послали, между прочими, и телеграмму цесаревичу Георгию Александровичу, как однополчанину; на мой вопрос - зачислен ли он уже в полк, никто в точности не мог ответить, но телеграмму все же отправили, потому что, вероятно, он и сам еще не знает, зачислен ли он в полк или нет*! Старший полковник Рамзай (Архибалд) мне сказал, что он не решается провозгласить тост за Пенского, так как не уверен в том, как офицеры его примут; я поэтому провозгласил тост за наш дорогой полк в лице его командира, - приняли хорошо и недоразумение было устранено.
Чтобы покончить с событиями 1894 года, мне остается упомянуть, что мой приятель Попов заочно записал меня крестным отцом своей дочери Зои, названной так в память моей покойной дочери; свою крестницу я впервые увидел уже взрослой барышней. Новые знакомства у меня появились в лице В. Т. Судейкина, который стал бывать у нас, и моего товарища по Кадетскому корпусу Мунка, который занял предлагавшуюся мне должность правителя Канцелярии в Финляндском статс-секретариате и переехал в Петербург. В июле я получил весть из Одессы от д-ра Бродовича, который просил защитить его от увольнения со службы в дисциплинарном порядке, не объясняя в чем дело, в чем его обвиняют и что можно сказать в его защиту? За столь сомнительное дело я не взялся; он был уволен, но причины я не знаю.
В следующем, 1895 году, служба моя текла по уже установившемуся руслу; особых поручений не было, если не считать одного доклада Военному совету: я доложил дело о пособиях и добавочном содержании по военному времени, над которым усердно работал в 1886 году, которое затем где-то вылеживалось и, наконец, теперь, через девять леТр получило свое завершение!
В этом году я у Березовских встретил своего товарища по Пажескому корпусу, Сергея Гершельмана, командира Иркутского пехотного полка, с которым я давно не виделся. После поздравления меня с производством он мне сказал: "А все-таки жаль, что ты порченный!", объяснив, что считает порченными всех производимых в генералы без предварительного командования; с этим изречением, оставшимся мне памятным, я вполне согласился.
В феврале Пузыревский, приехавший в Петербург и побывавший у Ванновского, передал мне, что Ванновский очень хорошо отзывался обо мне и говорил, что он хочет готовить меня в главные интенданты. Это меня вовсе не радовало, так как я всегда имел отвращение к интендантской службе. После смерти главного интенданта Скворцрва пошли разговоры о назначении моего дяди, а меня - его помощником. Наконец главным интендантом был назначен генерал Тевяшев, а мой дядя сделался членом Комитета о раненых. В декабре Лобко меня предупредил, что Тевяшев хочет предложить мне место своего помощника; он предупреждал Тевяшева, что я не знаю интендантского дела, но тот заявил, что и сам его не знает(!). Лобко видел лишь одно затруднение к принятию должности - что Тевяшев человек неизвестный: можно ли будет с ним сойтись? Как и куда он поведет дело? Я категорически заявил, что в интендантстве служить не хочу. Я хотел бы остаться в Петербурге еще два с половиной года до получения заслуженного профессора. Если бы меня даже заставили принять эту должность, то через два с половиной года я уйду, взяв первую попавшую бригаду, хотя бы к тому времени и был главным интендантом. Лобко мне заявил, что в таком случае, конечно, не может быть речи о каком-либо принуждении и что мне могут открыться и иные перспективы.
Через неделю Тевяшев зашел в Канцелярию и, вызвав меня в дубовый зал, предложил мне быть его помощником специально для работ по мобилизации. Я его очень благодарил, но отказался, так как интендантского дела я не знаю и меня сразу могут подвести. Он меня уверял, что в Главном управлении дела ведутся чисто и никто меня не подведет, но я стоял на своем. Тогда он просил меня принять должность хоть на время, хоть на два-три месяца. Я заявил, что готов работать для него; пусть меня даже откомандируют в его распоряжение, но не хочу ни один день числиться в интендантстве. На это он не согласился, говоря, что у меня тогда не будет должного авторитета, чтобы получать все нужные сведения от начальников отделений; что он сначала думал устроить мобилизационную часть и пригласить меня туда, но Ванновский ему сказал, что я на это не пойду, и тогда он решился предложить мне должность своего помощника, рассчитывая, что от нее я уже не откажусь. Ванновский говорил ему, что он готов дать мне любое место, какое я попрошу, даже дивизию, так как видит во мне готового начальника дивизии.
Тевяшев говорил очень сердечно и я ему был искренне благодарен за доверие, которое он готов был мне оказать, но у меня было давнишнее, глубокое предубеждение против двух видов службы - интендантской и жандармской - и я рад, что мне удалось отбояриться от лестного предложения.
В начале года наши отношения с Японией стали натянутыми, поэтому начались военные приготовления на Дальнем Востоке, и у меня была кое-какая переписка об этом, но в конце апреля все успокоилось.
Летом мы вновь поехали за границу, в Мариенбад, долечивать жену и, кстати, подправить мой желудок. Мы выехали 3 июня, в Берлине не останавливались, а проехали прямо с одной станции на другую, и через двое суток были в Мариенбаде, где нашли две комнаты недалеко от вод. Мы пробыли там шесть недель, усердно проделывая все предписанное доктором. Все окрестности были вскоре исхожены, все рестораны испробованы и уже становилось совсем скучно, когда мы познакомились с двумя барышнями - Пранг и Траверсе, внесшими развлечение в последние две недели нашего пребывания. Вместе с ними мы съездили в ландо в Карлсбад, где погуляли и пообедали, а дамы еще делали покупки, и в тот же вечер вернулись назад. Я с м-llе Пранг еще совершил вдвоем прогулку верст в 25-30 в Зангерсберг и назад.
В Мариенбаде в то лето были великие князья Владимир Александрович, Георгий Михайлович и Михаил Михайлович, последний с женой, графиней Торби, и прехорошенькой дочкой.
После шестинедельного пребывания в Мариенбаде от моего двухмесячного отпуска осталось немногим больше двух недель, которыми мы воспользовались для того, чтобы заглянуть в скандинавские государства.
Мы выехали 17 июля рано утром из Мариенбада и через Берлин в тот же вечер приехали в Копенгаген, причем переезд из Варнемюнде в Гиедзер совершили в полтора часа на пароходе. В Копенгагене, который не произвел на меня особого впечатления, мы пробыли два дня; оттуда мы в один день добрались до шведского водопада Тролхеттан, где переночевали, и затем проехали в Христианию, которой посвятили три дня, любуясь чудными видами из города на залив и с ближайших высот на город.
Сам город производил впечатление, если не мрачное, то серьезное, деловитое; сады и парки в окрестностях содержатся отлично. Из Христианин мы в одну ночь проехали в Стокгольм, город тоже красивый, но, в противоположность, норвежской столице, производящий впечатление веселости, и кутильной жизнерадостности. Через двое суток мы на пароходе "Торнео" отплыли домой. До Або шли все время шхерами, за исключением лишь двух с половиной часов, в течение которых нас покачало; город Або мы успели объездить, пока пароход погружал и выгружал товар. Еще через сутки мы были в Гельсингфорсе. Пароходные билеты были взяты мною до Петербурга, но поднялся ветер и выяснилось, что дальше мы пойдем не шхерами, а открытым морем, в котором предстояло качаться почти двое суток. Мы поэтому высадились в Гельсингфорсе, чтобы дальше ехать по железной дороге. В Гельсингфорсе мы успели навестить сестру Александрину и Кудриных. Утром 30 июля мы вернулись в Петербург. В Гельсингфорсе никто не спросил у нас паспортов и багажа почти не смотрели, то же и в Белоострове, так что путь этот оказывался очень удобным для беспаспортных и для контрабанды.
В сентябре Академия наук присудила мне полную Макарьевскую премию (1500 рублей) за мое сочинение "Комплектование и устройство вооруженной силы". История присуждения мне этой лестной награды довольно любопытна. Тотчас по выходу, в 1892 и 1894 гг., первой и второй частей второго издания моего труда я посылал их в редакции десяти иностранных журналов на рецензию. Из наших критиков наиболее для меня авторитетные, Лобко и Пузыревский, ее хвалили; другие отзывы нашей печати меня не особенно интересовали, так как немногочисленных рецензентов военных сочинений я знал и заранее мог предвидеть в каком духе каждый из них выскажется. Несравненно интереснее были для меня отзывы иностранных журналов, так как для них я был совершенно неизвестным человеком и о какой-либо личной симпатии или антипатии не могло быть и речи, и, кроме того, им были виднее возможные с моей стороны ошибки в описании и оценке их армий. Таким образом, именно от иностранцев я ожидал правильной критики моего многолетнего труда и указаний, в чем он требовал исправления.
Восемь иностранных журналов дали отзывы о моем труде. При представлении последнего, 27 августа 1894 года, на конкурс в Академию наук ученый секретарь ее, генерал Дубровин, просил меня доставить Академии также и появившиеся уже в печати рецензии; ввиду того, что вторая часть только что вышла из печати, появившиеся рецензии относились только к первой части. В Академию наук я 16 сентября представил предлагаемую записку, которую мне после конкурса вернули. Особенно лестны были отзывы "Militar-Wochenblatt"*, журнала шведской Академии, и "Jahrbucher".
"Русский Инвалид", 1888 г., No 246 (о первом издании): "Труд этот может служить отличным пособием для всякого, желающего основательно изучить устройство вооруженных сил современных главных европейских государств. Рассматриваемый труд является собственно единственным в своем роде в военной литературе, богатой исследованиями по отдельным отраслям военной администрации, но страдающей полным отсутствием трудов, в основании которых положен был бы сравнительно критический метод изложения".
"Русский Инвалид", 1892 г., No 64 (о втором издании): "Исторический и сравнительный метод, принятый почтенным автором при изложении предмета, много способствует его уяснению и обогащает читателя точными сведениями о положении дела в армиях иностранных государств. При современном положении военного дела и способа отбывания воинской повинности книга г. Редигера представляет значительный интерес и для неспециалистов".
"Militar-Wochenblatt", 1892 г., No 58: "Сочинение поучительно, и в отношении полноты изложения предмета едва ли можно указать какое-либо ему равное. Особенно необходимо отметить отсутствие предубеждений и полное беспристрастие, с которыми автор рассматривает и подвергает сравнению учреждения чужих ему армий".
"Neue Militflrische Blatter", сентябрь, 1892 г.: "Сочинение содержит интересные исследования об армиях Германии, Австро-Венгрии, Франции и Италии сравнительно с русской, относительно комплектования нижними чинами, унтерофицерами и офицерами и условий их чинопроизводства".
"Streffleur's Oesterreichische Militarische Zeitschrift", октябрь, 1892 г.: "Хотя автор в большинстве случаев старается быть объективным, но поражает, что именно в отношении австро-венгерской армии он впал в некоторые ошибки" (относительно духа армии и положения офицеров).
"Armee und Marine Zeitung", 1892 г., No 412: "Первое издание сочинения всюду, особенно в России, было встречено сочувственно вследствие сравнительного и критического исследования предмета, а равно и потому, что автор глубоко изучил предмет, пользуясь лучшими сочинениями германской, французской, австро-венгерской и итальянской военной литературы".
"Revue du cercle militaire", 1892 г., No 17: "В книге весьма ясно и полно изложено комплектование главных армий нижними чинами, унтер-офицерами и офицерами и чинопроизводство последних".
"The Broad Arrow Gazette", 1892 г., No1254: "Книга весьма заслуживает изучения ее русскими учащимися; она еще не переведена".
По поводу первого издания, собственно относительно главы об условиях физической годности новобранцев, еще были помещены сочувственные отзывы: в "Военно-санитарном деле", 1889 г., No 3, "Deutsche Militar- Zeitschrift", 1889 г., No 9, и в сочинении Dr. Roth, Jahresbericht ubez die Leistungen und Fortschritte anf dem Gebiete des Militar-Sanit Band*. XIV, pag. 5-22.
Журнал Королевской Шведской военной Академии, No21, 1893 г.: "Излагая с поразительной ясностью, в крупных чертах устройство главных армий, автор делает между ними сравнения, свидетельствующие о добросовестном и усердном труде строгого наблюдения, труде, при котором всякая частность строго взвешивалась с точки зрения ее значения для интересов целого. Не теоретизируя о том, что должно было бы быть, автор излагает то, что есть, и приводит причины существующего устройства армий. Настоящий труд заслуживает большого внимания не только по практичности его изложения, но и потому, что он почти единственный в своем роде. Надо полагать, что в Берлинской и Венской военных академиях преподавание ведется столь же основательно, как в Петербургской, но их курсы недоступны для посторонних лиц; что же касается Французской академии, то из ее курсов известны лишь относящиеся до французской же армии".
"Jahrbucher fur die deutsche Armee und Marine", 1892: "Первая часть, основанная на совершенно необычайном изучении источников, содержит обзор систем комплектования рядовыми, унтер-офицерами и офицерами сухопутных войск великих держав Европы. По каждой армии приводятся не только данные о теперешнем состоянии, но ими дается краткий обзор исторического развития отдельных армий. В заключении и отдельной главой даются сравнительные обзоры состояния различных вышеупомянутых армий".
Первая часть сочинения уже переводится на сербский язык в Белграде инженер-полковником Магдаленичем, испросившем разрешение автора.
В апреле месяце Леер мне сказал, что Академия наук просила его дать отзыв о моем труде, и он пишет этот отзыв, но ставит мне в упрек недостаточное развитие теории. Уже 24 мая я получил от генерала Дубровина извещение о присуждении мне Академией наук полной Макарьевской премии, о чем официально будет объявлено на заседании Академии 19 сентября. Представлялось несомненным, что Леер, хотя и сделал замечания относительно недостаточного развития теорий, все же дал весьма лестный отзыв и, кроме того, не пожелал мне мстить за обидный для него отзыв о методе его исследований*. Каково же было мое изумление, когда уже после получения премии, 16 ноября, мне пришлось познакомиться с отзывом, который он представил в Академию наук**: это было сплошное обвинение в недостатке теории, в отсутствии принципов и доказательств их важности, и в том, что факты объясняются мною лишь с точки зрения обстановки (меняющейся), а не с точки зрения принципов (незыблемых). В заключение он все же признавал мой труд шагом вперед в разработке военной администрации, как науки, и просил наградить "одной из премий". Стало очевидным, что Академия наук присудила мне полную Макарьевскую премию не по отзыву Леера, а вопреки ему, по отзывам иностранной печати! Выяснить этот вопрос я не считал удобным, да едва ли мне удалось бы узнать что-либо о суждениях, бывших в Академии наук. По существу замечаний Леера я все же должен сказать несколько слов. Он всю свою жизнь работал над тактикой (стратегией), наукой, имеющей богатейшую литературу, в которой принципы давным-давно установлены и проверены опытом, так что современные писатели вносят в нее что-либо новое лишь в смысле применения устоявшихся принципов к новым условиям, изменения метода изложения или иллюстрации изложения новыми историческими примерами. Военная администрация, наоборот, есть наука лишь возникающая, крайне бедная теоретическими исследованиями (что и отмечено иностранными рецензентами), в которой принципы еще не успели выясниться с неоспоримой точностью; поэтому применять при изложении военно-административных вопросов метод Леера было бы самонадеянно и крайне рискованно, как то и оказалось на опыте Соловьева.
Из второго тома моего курса одна глава, об организации войск, была помещена в NoNo 1, 3 и 5 "Военного сборника" 1895 года.
В декабре месяце я получил приглашение быть редактором военного отдела в "Петербургских ведомостях", с нового года переходивших в руки князя Ухтомского, незнакомого мне; я от этого отказался как по недостатку времени, так и потому, что, состоя на службе, не мог писать откровенно, и мои статьи были бы лишь сухой хроникой.
Посещая Судейкина, я познакомился с его зятем, Генерального штаба капитаном Арсением Анатольевичем Гулевичем, который произвел на меня впечатление человека способного и основательного; в конце октября я ему предложил писать диссертацию по военной администрации ввиду того, что сам через два с половиной года собираюсь покинуть кафедру. Как тему я предложил ему исследование "о военном бюджете", вопросе очень интересовавшем меня самого и не разработанного мною только по недостатку времени. Я считал крайне интересным выяснить постепенный рост военного бюджета (абсолютный и относительно общей росписи данного государства) в разных государствах, начиная с 1860 года; при этом несомненно выяснилось бы, что инициатива все большего напряжения платежных сил ради военных расходов всегда принадлежала Германии (Пруссии) и что другие страны лишь нехотя и с трудом следовали ее примеру; сравнение расходов на текущую жизнь армии и на расходы по созданию запасов, по постройке крепостей и т. п. было бы поучительно, как признак большей или меньшей подготовки к войне, причем Россия, вероятно, оказалась бы на последнем месте. Исследователь, наверное, накинулся бы и на многие другие интересные факты и выводы, но и приведенные два вопроса я считал достаточно интересными, чтобы ради них предпринять работу. Правда, труд был бы немалым ввиду сложности смет Австро-Венгрии и, особенно, - Германской империи и составляющих ее государств, но времени для нее было много и в розыскании источников Гулевичу мог помочь Судейкин, как доцент финансового права. Гулевич взялся за эту работу, стал собирать матери" алы, но затем испугался большого труда и предпочел разработать другую, более легкую тему. Об этом речь впереди.
В Академии в этом году явилось новшество: Конференция решила выплачивать вскладчину стипендию в пятьсот рублей сыну умершего нашего профессора, пока он не окон" чит курса в университете.
Сестра жены, вдова Н. Г. Иванова, осенью переехала c дочерью в Петроград, где поселилась со своими тремя сыновьями; старший ее сын, Павел, несколько поправился в Алуште, но не мог вновь служить в строю, поэтому я старался найти ему место по казенной продаже вина (через Судейкина).
Мать жены, Луиза Густавовна, жила в Петербурге, но мы годами с ней не встречались; в феврале я узнал, что у нее был удар и что ее поместили в Евангелическую больницу; я ее там навещал несколько раз (один раз с женой). При первом моем посещении она меня удивила вопросом: все ли я еще живу с женой? Она поправилась, но после того прожила лишь год.
В начале года брат приезжал недели на три, из коих большую часть провел у матушки. В середине августа он заболел затяжной формой тифа, от которого начал поправляться лишь через месяц. На 6 декабря я получил Станиславскую ленту; награду эту мне дал Ванновский из числа бывших в его личном распоряжении.
К матушке я в течение 1895 года ездил четыре раза, в том числе один раз с женой.
Следующий, 1896, год прошел спокойно, без каких-либо экстренных поручений и работы. По Канцелярии работы по всяким отчетам были вполне налажены, а по Академии я, по-прежнему, много читал и делал себе заметки, но собственно продуктивной работы уже не было - я лишь пополнял и выправлял составленный мною курс; подготовка же к лекции требовала лишь десять-пятнадцать минут времени.
В сентябре опять пошли разговоры о новом для меня на
значении - управляющим делами Военно-ученого комитета Главного штаба, но из этого ничего не вышло. На эту должность Обручев метил Зуева, Ванновский меня; согласились они на Соллогубе, который был старше нас обоих. В декабре я возбудил вопрос о командовании бригадой в течение лагерного сбора 1897 года, чтобы опять побывать в строю и закрепить свою кандидатуру на строевую часть; Лобко на это согласился.
В феврале я по приглашению начальника Офицерской стрелковой школы генерала Гапонова выезжал в Ораниенбаум и прочел офицерам лекцию (в полтора часа) об унтер-офицерском вопросе; поразило меня, что при моем отъезде адъютант школы мне предложил конверт "на возмещение расходов"; я от него отказался.
В конце года я получил очень курьезное предложение: читать в Морской академии новый курс "Морской администрации"; между тем, я об организации, довольствии и снабжении флота знал, конечно, гораздо меньше, чем слушатели Академии. Я категорически отказался, но обещал помогать, сколько могу, тому морскому офицеру, который возьмется за чтение этого курса. Вследствие этого ко мне зашел лейтенант Александр Владимирович Ларионов 2-й, на которого это дело было возложено чуть ли не в виде служебного поручения; мы с ним обсудили программу, потом я читал черновики его лекций и записок. Привился ли этот курс в Академии, я не знаю; по его характеру ему скорее было место в курсе Морского корпуса.
Лето мы провели в Старом Петергофе, на даче Розе, в нескольких минутах ходьбы от станции железной дороги. Мы там прожили почти четыре месяца; начало лета у нас провел племянник Саша, с которым я успел исходить все окрестности. В июне у нас гостила сестра жены, Маша, уехавшая затем в Перкиярви к Ивановым; она по болезни решила оставить должность классной дамы в Оренбургском институте и переехать к нам, чему я был очень рад, так как рассчитывал, что она доставит жене общество, в котором та так нуждалась. На даче нас часто навещал Б. М. Колюбакин, живший недалеко от нас, интересный собеседник, но всегда засиживавшийся до очень поздних часов.
По приглашению Академии я в июне вместе С Владимиром Александровичем Дедюлиным проверил около станции Белой съемку одиннадцати офицеров Академии. Проверку мы исполнили в один день, сделав на лошадях по проселкам более пятидесяти верст; Дедюлин заведовал передвижением войск, поэтому имел отдельный вагон, и мы совершили с комфортом проезд по железной дороге.
По случаю переезда к нам Маши Безак квартира наша становилась тесна; кроме того, я желал иметь отдельную спальню, поэтому при поездках в город усердно искал квартиру и, наконец, остановился на одной, в Басковом переулке, дом No 21, за 1600 рублей с дровами, в которой мы могли разместиться, и в половине августа вещи были перевезены туда. Квартира была нехороша тем, что от нее мне было далеко и в Академию и в Канцелярию, но ближе ничего не оказалось.
Здесь я начал усердно столярничать; кроме разных поделок в новой квартире я начал делать дубовые рамки для ширм, но искусство мое еще было слабо и в конце октября я пригласил вновь столяра, который докончил работу и обил рамки материей. Столяр был нужен еще для другой работы, за которую я совсем не мог взяться: для выделки из грушевого дерева замысловатого вида рамки к ширмам, которые я выжег по дереву в течение лета. Наконец, он должен был соорудить по размеру дверной ниши большой разборный шкаф для посуды в дополнение к буфету. К концу года у меня уже было мало времени для работы, но я с большим интересом следил за работой столяра и помогал ему в простой работе. Он был художником своего дела, работал тщательно, и сделанные им вещи до сих пор в отличном виде.
За выжигание я взялся случайно. В начале года им увлеклась жена, но работа у нее шла плохо и тогда я взялся за нее; первой же моею серьезной работой и были упомянутые трехстворчатые ширмы, выжженные на кленовом дереве*. В течение ряда ближайших лет выжигание по дереву было любимым занятием в часы досуга, причем домашний столяр мне подготовлял и отделывал нужные предметы.
На эту зиму я себе абонировал кресло в итальянской опере (в зале Консерватории), где из знаменитостей слышал Зембрих и Мазини. Жена продолжала посещать французский театр.
С осени Маша поселилась у нас; душой она, однако, всецело была предана старшей сестре, Лизе Ивановой, с которой была очень дружна и дети которой все выросли на ее глазах. Племянник Коля, окончивший весной университет по юридическому факультету, был признан негодным к военной службе и поступил в Рижскую казенную палату. Племяннику Павлу мне удалось выхлопотать должность помощника начальника винного склада в Тирасполе, но он от нее отказался.
В конце этого года покинул Петербург приятель брата, Семеновского полка полковник Гершельман, назначенный ковельским уездным воинским начальником.
В течение года я у матушки был пять раз, причем одну поездку продолжил до Гельсингфорса на серебряную свадьбу сестры Александрины.
Этот год был последним годом моего пребывания в одной и той же должности делопроизводителя Канцелярии, которую я занимал с марта 1884 года, то есть уже почти четырнадцать лет. Поэтому уместно будет привести данные о моем финансовом положении. Мой приход в 1896 году составился из следующих сумм:
По Канцелярии:
содержание 3000
2 пособия 900 4710
2 пособия от Министра 810
По Академии:
содержание 1500
разбор 22-х тем 550 2110
проверка съемок 60
Проценты на мой капитал 1840
Продажа моих книг, за статьи в журналах 490
Итого: 9150
Годовой расход составлял 7600 рублей; таким образом, получался избыток, приобщавшийся к капиталу; я надеялся, что увеличение дохода от последнего позволит мне уйти со временем в строй на должность с меньшим содержанием.
Глава пятая
На должности помощника начальника, а затем начальника Канцелярии Военного министерства. - Отставка П. С. Ванновского. - "Кризис разрешился". - А. Н. Куропаткин и С. Ю. Витте. - Первые столкновения. - Причины ухода из Академии. - Смерть матушки. - Царское Село. - Внимание Государя. - "Дальневосточный узел затягивается". - А. Н. Куропаткин и Николай II
Наступил 1897 год и с ним, наконец, и перемена в моем служебном положении. Долгое засиживание в должностях тогда, правда, было общим правилом как в строю, так и в управлениях, так что я в этом отношении не представлял исключения*; но меня уже с 1888 года хвалили вовсю за работы как по Канцелярии, так и по Академии, и в течение последних трех лет уже сколько раз возникали без всякого моего о том ходатайства разговоры о назначении меня на разные высшие должности, но действительно предлагалась лишь одна, в интендантстве, куда я ни за что не хотел идти! Невольно я начинал нервничать, а руки стали опускаться. Я исправно отбывал службу в Канцелярии, но уже с гораздо меньшим интересом; читал свой курс в Академии, но новых, работ не затевал, хотя было несколько вопросов по моей специальности, которые меня очень интересовали: я начал подвергаться действию времени, успокаивающего все порывы и усыпляющего. Беспрестанное ожидание какой-либо перемены в служебном положении при совершенной неизвестности, в чем именно она может выразиться, тоже отбивала охоту предпринимать что-либо новое. Помню, например, что за последние годы у нас было много разговоров о необходимости завести новую мебель для гостиной или хотя бы дополнить существующую, но все откладывалось из года в год, так как ожидавшееся новое назначение могло предъявить совсем новые требования в этом отношении и даже могло быть сопряжено с отъездом куда-либо далеко в провинцию. Предельным сроком для перемены служебного положения было лето 1898 года, когда я, получив звание заслуженного профессора, готов был уйти из Петербурга на любую должность, преимущественно строевую, для чего мне и надо было в 1897 году вновь побывать в строю перед бригадой.
Совершенно неожиданно, 7 января 1897 года, Лобко, позвав меня к себе, сказал мне, что Щербов-Нефедович назначается (вместо генерала Бунакова) начальником Главного управления казачьих войск и Ванновский предлагает мне его место помощника начальника Канцелярии, и спросил, хочу ли я его принять ввиду того, что полтора года тому назад отказался от такой же должности в интендантстве? Я немедленно ответил согласием, заявив, что между должностями в интендантстве и в Канцелярии есть разница и в деятельности, и в начальниках. Лобко еще прибавил, что, так как Щербову по новой должности нет казенной квартиры, то он свою нынешнюю сохранит до лета. Была речь также и о Баланине: Лобко не хотел давать ему мое место, так как тот мало вникает в дело и недостаточно его охватывает; я предложил его назначить с тем, что буду руководить им. Лобко признал подобное решение возможным, пока мы оба будем оставаться в своих должностях, но все же ненормальным, а потому отложил пока решение этого вопроса.
Назначение Щербова и мое состоялись 21 января; когда я 23-го явился Ванновскому, он сказал, что рад, что удалось меня несколько повысить, так как память о моих работах у него в голове, как под стеклом, и что он было хотел дать мне должность управляющего делами Военно-ученого комитета, но на нее оказался старший кандидат. Вместе с Щербовым мы 29 января представлялись государю в Царском Селе; я ему представлялся впервые. Затем пришлось сделать около сорока визитов всем членам Военного совета, начальникам главных управлений и их помощникам.
Замечательно, что мое назначение на относительно высокую должность тотчас вызвало сплетни. Мой бывший товарищ Мунк 4 марта пригласил меня на обед, где были почти все финляндцы*. Общество это мне было совершенно чуждо; никаких политических разговоров там не было, но уже через три дня Лобко мне сказал, что слышал, будто я был у "сенатора" Мунка, где было сборище финнов и отзывались легкомысленно о России! Он предупреждал меня, что теперь в ходу масса сплетен, поэтому было бы осторожнее избегать такого общества, а может быть и отказаться от финляндского подданства. Меня с Финляндией ничего не связывало, и я уже наводил справки, как мне выйти из финляндского подданства, но затем решил, что не стоит об этом хлопотать и обращать внимание на сплетни. Мы с Мунком виделись несколько раз в год.
Работа по должности помощника начальника Канцелярии была для меня совершенно новой, так как приходилось ведать всеми мелкими хозяйственными делами, разрешавшимися Частным присутствием Военного совета, а я никогда не имел никакого отношения к такого рода делам.
Канцелярия делилась на отделы: административный, хозяйственный, счетный, законодательный и эмеритальный, и часть юрисконсульта; названия отделов установились издавна, но только законодательный и эмеритальный имели во главе особых заведующих отделами, тогда как остальные отделы состояли из отдельных делопроизводств**, непосредственно подчиненных начальнику Канцелярии.
Таким образом, главная деятельность Канцелярии заключалась в рассмотрении и докладе Военному совету представлений по хозяйственным, законодательным, сметным и юридическим вопросам, поступавшим из всех частей Министерства. Дела эти в Канцелярии подвергались проверке и критике, что возвышало ее авторитет, но вместе с тем вызывало неудовольствие в других частях Министерства. Проверка наградных представлений и требование всяких материалов и объяснений для всеподданейших докладов и отчетов, составлявшихся во 2-м административном делопроизводстве, действовали в том же направлении. Все бумаги, посылавшиеся министру из разных частей Министерства (кроме Главного штаба), проходили через руки начальника Канцелярии, который, буде нужно, прилагал к ним свое заключение.
В общем, Канцелярия не ведала никакой отраслью военного управления и ни чем самостоятельно не распоряжалась; она лишь рассматривала законодательные, хозяйственные и другие представления прочих частей Министерства и своей критикой облегчала правильное разрешение их военным министром и Военным советом.
Военный совет имел еженедельно два заседания, одно - Общего собрания и другое - Частного присутствия; первому докладывались все законодательные и важнейшие из других дел, а мелкие дела поступали в Частное присутствие, составленное из шести-восьми членов Совета, назначавшихся в него на год. В Общем собрании докладывали преимущественно делопроизводители Канцелярии, а заключение по делу давал начальник Канцелярии, а в Частном присутствии то же делали помощники: делопроизводителей и начальника Канцелярии. В Общем собрании все (кроме председателя) говорили стоя, а в Частном присутствии - сидя, и лишь докладчики никогда не садились. Все заседания происходили в мундирах, в обыкновенной форме. По всем сколько-нибудь спорным делам в Общее собрание приглашались представители от соответствующих главных управлений, а в Частное присутствие - лишь в виде редкого исключения. Во время заседаний подписывались членами Совета журналы прежних заседаний; забота об этом в Общем собрании лежала на помощнике начальника Канцелярии, который был немым участником этих собраний.
Накануне заседания Общего собрания начальник Канцелярии выслушивал доклады делопроизводителей по делам, назначенным к слушанию, и при этом намечал те замечания и исключения, которые намерен доложить Совету; в тот же вечер он докладывал о делах военному министру. Накануне заседания Частного присутствия помощник проделывал то же и докладывал начальнику Канцелярии*.
Первое заседание Частного присутствия после моего назначения было 25 января; заключения в нем давал еще Щербов, а я лишь присутствовал, и только 1 февраля впервые исполнял свои обязанности. Председателем был генерал oт инфантерии Платон Петрович Павлов, чрезвычайно умный и сведущий человек, от которого я научился очень многому; членами были генералы: Дандевиль, Чемерзин, Цытович, Хлебников, Подымов и Домонтович.
В Частное присутствие поступали дела несложные, большей частью об учреждении всяких торгов и о найме и сдаче в аренду недвижимых имуществ; если все установленные законом условия были соблюдены, а цены признавались выгодными, то дело не вызывало никаких суждений и после доклада его сущности оно немедленно утверждалось; этим объясняется, что присутствие быстро разрешало ту массу дел, которая в нем рассматривалась. Мне пришлось давать заключения на 67 заседаниях Частного присутствия (в 1897-98 годах); в них было рассмотрено 3246 дел, всего в 132 1/2 часа, так что в среднем на каждом заседании продолжительностью около двух часов докладывалось по 45 дел и на каждое дело приходилось около 2 1/2 минут. Такое быстрое решение дел было возможно при соблюдении всех требований закона, а удостоверение этого лежало на обязанности Канцелярии, поэтому и эти дела с ее стороны требовали внимательного изучения.
На первых же порах мне пришлось остановить внимание Частного присутствия на медленном движении торговых дел в Главном артиллерийском управлении: они поступали в Военный совет только через шесть-восемь месяцев после торгов, а то и того позже. В течение всего этого времени залог подрядчика лежал в казне, и он не знал, будет ли подряд утвержден за ним или нет? Он также не знал, когда подряд будет утвержден и какие в то время будут цены на предмет поставки? Ввиду этого прием поставки с торгов был сопряжен с риском и с иммобилизацией на долгий срок залога, что у многих отбивало охоту идти на торги, а те, кто на это отваживались, подымали цену, чтобы при всяких условиях не быть в убытке. В конце концов, за медленность делопроизводства казне приходилось платить крупные суммы. Частное присутствие такое упущение стало ставить на вид Главному артиллерийскому управлению - мера очень редкая в практике Военного совета.
Виновником этой медлительности был помощник начальника управления, генерал Дмитрий Иванович Галахов, человек крайне педантичный, безукоризненно честный и гонявшийся за выяснением возможности удешевления поставки против торговых цен, причем переписка затягивала ход дела сверх всякой меры. После нескольких укоров Присутствия он пришел с объяснениями ко мне; я его пригласил в заседание Присутствия, где он обещал, что впредь дела у него будут идти скорее и лишь просил несколько месяцев сроку, чтобы закончить залежавшиеся дела, уже не делая по ним замечаний. Присутствие согласилось, и он исполнил свое обещание. Оказалось, что раньше на такую неспешность не обращали внимания.
Главной обязанностью помощника начальника Канцелярии было давать заключения по делам в Частном присутствии, для чего он должен был до заседания читать дела и выслушивать доклады и замечания докладчиков, а после заседания читать и подписывать журналы и выписки из них, в которых сообщалось о решениях Совета. Работа была мелочная, нудная, но в общем - не чрезмерная. Что мне вначале было особенно трудно, так это переход при работе от письма к чтению! По должности делопроизводителя я привык сам писать; как профессор я читал очень много, но все о вопросах меня интересующих: по новой же должности мне уже писать не приходилось вовсе, а только читать и читать дела для Военного совета, дела однообразные и скучные, суть коих стараешься запомнить к ближайшему заседанию Частного присутствия с тем, чтобы после него выбросить их из памяти и начинять ее новой полусотней дел к следующему заседанию. Это чтение вначале давалось очень тяжело: я за чтением засыпал или ловил себя на том, что начинал читать чисто механически, не усваивая прочитанного, так что приходилось читать вновь. Впоследствии явилась привычка к чтению и знание что в каждом представлении надо прочесть и что - лишь просмотреть. О числе дел, которые рассматривались Частным присутствием, можно судить по следующим данным. Мне, по должности помощника, пришлось быть на 67 заседаниях Присутствия, причем было рассмотрено 3271 дело или, в среднем, по 49 дел в заседании; из этих дел было 205 экстренных, сверх реестра (по 3 на заседание). Средняя продолжительность заседаний была два часа.
Помощник начальника Канцелярии всегда состоял членом комиссии по вооружению крепостей, в которой председателем был генерал Демьяненков; в этой комиссии я бывал десяток раз и чувствовал себя там совершенно лишним, там как не знал крепостей; главными деятелями в комиссии были ее председатель и полковники Величко и Якимович. Затем я попал еще в члены двух комиссий: под председательством Тевяшева (об обозах и продовольствии в военное время) и Лобко (о преобразовании Военного министерства); не помню, принесла ли первая из них какую-либо пользу, но работы второй остались без результатов; первая имела весной 17 заседаний, а вторая - 11; обе собирались по вечерам и Министерстве, куда мне приходилось в эти дни приезжать вторично, причем переезд на новую квартиру, далекую от Министерства, становился особенно чувствительным.
Содержание помощника начальника Канцелярии составляло 4200 рублей в год; в дополнение к содержанию еще назначались, с высочайшего разрешения, добавочные деньти в 1200 рублей в год при казенной квартире. Из-за этой квартиры у меня вышли недоразумения с моим предместником Щербатовым-Нефедовичем. По новой должности ему казенной квартиры не полагалось, а частную трудно было найти раньше весны. Поэтому Лобко и предупреждал меня, что Щербов сохранит свою квартиру до лета. Щербов, после выяснения получаемых нами назначений, зашел ко мне переговорить о том же; я был вполне согласен и лишь просил очистить квартиру к началу лета, так как потом я буду командовать бригадой и мне будет не до переезда, на этом мы и согласились. Но весной он квартиры все не мог найти и на мой вопрос о переезде сказал, что имеет разрешение Ванновского жить на прежней квартире до приискания новой. Пришлось мне обратиться к Лобко, и только тогда Щербов обещал очистить квартиру к 1 июля. Между тем, я с 1 июля вступил в командование бригадой, поэтому и хлопотал о возможности переехать хоть несколькими днями раньше! Но Щербов был эгоистом до последней крайности и никогда не жертвовал своими удобствами в пользу другого.
Я упоминал, что Лобко усомнился в возможности назначить Баланина на мое место, но все же тот 1 февраля получил это назначение. Лобко поручил мне найти ему хорошего помощника; я избрал Генерального штаба капитана Николая Александровича Данилова, которого предупредил, что Баланин слаб, так что я рассчитываю, что он будет восполнять, по возможности, его недостатки. Выбор Данилова оказался крайне удачным. В Канцелярии мне пришлось с ним работать более семи лет и убедиться в его талантливости, добросовестности и работоспособности.
С согласия всякого начальства я летом командовал 2-й бригадой 37-й пехотной дивизии. Бригада имела отдельный лагерный сбор под Ораниенбаумом, поэтому я дачу нанял там же*; мы переехали туда 21 мая и вернулись в город 6 сентября. Командование бригадой продолжалось с 1 июля по 9 августа; как до, так и после командования я ездил на службу в город, совершив 54 такие поездки.
В начале июня я простудился, но все же приехал в город, так как у Лобко было назначено совещание о Донском частном коннозаводстве; я возражал против даровой (почти) отдачи земли коннозаводчикам, предлагая лучше поднять плату за лошадей, но получил ответ, что эти основания уже всесторонне обсуждены и одобрены. Едва досидев до конца заседания, я вернулся на дачу совсем больной, у меня оказалась ангина. Благодаря энергичной помощи врача, жившего поблизости, я от нее отделался в несколько дней.
Лагерный сбор бригады начался 1 июля; в состав бригады входили Самарский и Каспийский полки; первый постоянно квартировал тут же, а второй пришел из Кронштадта. Замечательна была разница между полками: первый был вялый, унылый, а второй - молодцеватый, типа стрелковой части. Очень может быть, что это зависело от личных качеств их командиров. Командир Самарского полка, Каменский, был, прежде всего, человек хозяйственный, заботившийся о внешнем благоустройстве полка; санитарное состояние казарм оставляло желать многого, нижние чины в том году по недоразумению (для экономии?) в Великом Посту постились не семь, а восемь недель, но на полковом празднике 6 августа весь полк был одет решительно во все новое. Командир Каспийского полка Адлерберг проявлял больше заботливости относительно нижних чинов; он завел котлы обмотанные войлоком, в которых готовая пища возилась за полком, так что полк получал пищу тотчас по приходе на бивак; он умел влить энергию в подчиненных, и тактическая и стрелковая подготовка у каспийцев была лучше, чем у самарцев.
Первые три недели я присутствовал на занятиях в полках, затем мне пришлось произвести смотр стрельбы обоим полкам. Самарцы, выведя в строй всего 1298 человек, дали результат: очень хорошо плюс 4 процента; каспийцы же вывели в строй 1333 человек и дали: отлично плюс 3 процента.
Бригадному учению "в ящиках" я посвятил всего полчаса и не добился ничего - дистанций и интервалов вовсе не держали. Бригадных маневров произведено два: атака позиции и походное движение тоже с атакой позиции. Затем, 23 июля, начался подвижной сбор, закончившийся 2 августа; под конец дивизия вся собралась, и мне однажды на маневре пришлось командовать одной из сторон; против меня действовала 1-я бригада под командой командира 37-й артиллерийской бригады генерала Фан дер Флита. Во время подвижного сбора я столовался при Каспийском полку.
Первоначально предполагалось, что мы в конце июля пойдем в Красное Село для участия в параде в присутствии президента Французской республики, но затем это было изменено, дабы на этом параде не было больше войск, чем на представленном императору Вильгельму II*.
С подвижных сборов Самарский полк пошел в Красное Село, где праздновал 6 августа свой полковой праздник, на котором был и я, а каспийцы вернулись прямо в Ораниенбаум.
Начальник 37-й пехотной дивизии, генерал Тилло, по окончании моего прикомандирования к дивизии в приказе по дивизии от 8 августа объявил, что "высокое военное образование, боевое прошлое, отличная служебная опрятность и энергичное отношение к делу командования бригадой, проявленная генерал-майором Редигером в период бригадного и подвижного сборов, имела следствием прекрасные результаты в отношении обучения полков 2-й бригады".
Еще более лестной оказалась аттестация, данная командиром корпуса, генерал-адъютантом бароном Мейендорфом, в письме на имя Лобко от 5 сентября 1897 года No 2031: "Начальник дивизии мне засвидетельствовал, что в лице генерала Редигера бригада имела выдающегося начальника, богатого знанием и опытом, столь кратковременное пребывание которого в ее рядах ярко сказалось блестящими результатами обучения полков бригады. Со своей стороны, присутствуя при упражнениях подвижного сбора дивизии, я был очевидцем личного руководительства генерал-майора Редигера вверенной ему бригадой при маневренных ее действиях, военными дарованиями начальника, доведенными до высшей поучительности, и считаю своим приятным долгом довести до сведения вашего превосходительства о выдающейся службе непосредственно Вам подчиненного, оставившего по себе в среде чинов 37-й дивизии лучшие воспоминания".
Эта выспренняя похвала моей шестинедельной службы в корпусе была, очевидно, незаслуженна; но так уж писались аттестации, особенно лицам, занимавшим влиятельные должности. На основании этой аттестации я был занесен в список кандидатов на должность начальника стрелковой бригады.
В Каспийском полку был фотографический аппарат, которым увековечивались сцены из жизни полка. В конце года я получил от полка на память описание лагерного и подвижного сборов со вклеенными в него фотографиями, живо напоминающие об отдельных эпизодах того лета. Со своей стороны я отблагодарил полк поднесением ему серебряного кубка.
С дачи мы вернулись уже на казенную квартиру, в нижнем этаже здания Военного министерства, с окнами на площадь и на Вознесенский проспект; вещи наши были перевезены туда 12 июля под моим наблюдением.
В квартире было десять комнат, частью больших, и, сверх того, в подвале кухня и людская; прежняя наша мебель совсем пропадала в новой квартире; заново пришлось обзавестись гостиной и столовой и прикупить мебель в другие комнаты. В первый год это потребовало почти четыре тысячи рублей, не говоря о возне с поисками вещей и с их установкой на места. По моему настоянию с осени была взята экономка, но она ушла уже через месяц.
Для занятия столярным ремеслом у меня совсем не было времени, но столяр продолжал работать у меня на дому разные вещи, как то: дубовую вешалку для передней, стояк для сюртуков, дубовый шкаф для столярного инструмента, палисандровый шкафчик для матушки, кленовые стулья и другие вещи для выжигания. Летом и осенью я в часы досуга занимался выжиганием по дереву.
По переезду в город сестра жены, Маша, прожившая у нас год, ушла к другой сестре, Ивановой; после смерти своей матери она по болезни получила пенсию в 430 рублей.
В течение лета брат приезжал в отпуск и бывал у меня в Ораниенбауме; в ноябре бывший командир семеновцев, Пантелеев, ставший помощником шефа жандармов, предложил брату перейти в жандармы, но он от этого отказался.
К матушке я в этом году попадал три раза - в апреле, октябре и декабре.
В Канцелярии мне раз пришлось, в апреле, в течение десяти дней исправлять должность Лобко ввиду его отъезда в отпуск в Саратов; в конце года я был командирован по одному делу в Департамент экономии Государственного Совета, но дело там заслушали, даже не призывая меня в заседание, так что более двух часов я просидел там совершенно напрасно!
В конце октября Лобко мне сказал, что Ванновский стал очень уставать, в последний четверг едва был в состоянии довести до конца прием представлявшихся; пошли сведения о том, что он по вечерам уже не в состоянии заниматься.
Кандидатов на его место называли разных, чаще всего - Обручева, и только в конце декабря стали говорить о Куропаткине.
Было довольно несомненным, что с уходом Ванновского уйдет также и Лобко; кандидатами на его место называли Соллогуба и Щербова-Нефедовича; в случае назначения последнего я решил уйти из Канцелярии, оставаясь временно только профессором; во всяком случае, было желательно приблизить, по возможности, срок получения звания заслуженного профессора, и я с этой целью, тотчас после разговора с Лобко, в конце октября подал рапорт о зачете мне в учебную службу времени с 1 октября 1879 года по 16 мая 1880 года, когда я занимался в Академии, не будучи еще адъюнкт-профессором, и времени моей бытности в Болгарии. Первая часть этого ходатайства была удовлетворена*, что мне прибавило два месяца учебной службы, а во второй было отказано, несмотря на то, что я только просил об исполнении обещанного всем офицерам, служившим в Болгарии.
В течение осени я подготовил новое издание (тринадцатое) "Записок" Лобко{69}, которое вышло в начале 1898 года.
Ванновский 1 января 1898 года был уволен от должности военного министра с назначением членом Государственного Совета, а управляющим Министерством был назначен генерал-лейтенант Куропаткин; Лобко был назначен членом Государственного Совета с оставлением в прежней должности.
Уже 31 декабря Ванновский прощался с Военным советом и с чинами Канцелярии, а 4 января в залах Канцелярии были собраны начальники главных управлений, их помощники и начальники отделений. От часа до двух их обходил, прощаясь, Ванновский, а от двух до половины третьего с ними знакомился Куропаткин. Ванновский благодарил меня за мои работы и сказал, что давно меня ценит; ему уже удалось немного меня выдвинуть, и он питает платоническую надежду (так как уже не у власти), что его преемник воспользуется драгоценным наследием, которое он ему оставляет.
Трудно было бы сказать что-либо более лестное, но как я уже неоднократно говорил, Ванновский несомненно был искренне расположен ко мне. Я ему за это был сердечно благодарен и как тогда, так и теперь вспоминаю о нем с чувством истинного уважения; это был человек честный, твердый, требовательный, но добрый, сам усердный служака. Отдавая должное его личным качествам, я все же должен сказать, что его почти семнадцатилетнее управление Военным министерством было пагубно для нашей армии, так как он дал устареть всему командному составу армии и этим подготовил наши неудачи в японскую да и в нынешнюю отечественную войну. Затормозив движение по службе и допуская его только по определенным линиям, Ванновский лишил армию всякой возможности иметь талантливых и энергичных вождей, а посредственность стала общим правилом.
Должен, однако, оговориться, что в то время я сам не отдавал себе отчета в творившемся ужасе. Застойный режим начался еще тогда, когда я был молодым офицером и последствия его вначале были мало заметны. На медленность движения по службе все жаловались, но она представлялась неизбежным у нас злом; сначала его считали естественным последствием войны с Турцией, давшей перепроизводство старших чинов, своего рода законом природы, а затем оно объяснялось нашей бедностью, не позволяющей нам давать достаточные пенсии, поэтому старых и вообще малопригодных начальников приходилось оставлять на службе до последней возможности. Мало того, в армии крепко установился взгляд на право каждого военнослужащего, сколько-нибудь справляющегося со своей должностью и ни чем не опороченного, оставаться на службе, пока тот сам того желает. Ошибочность подобного взгляда и пагубность застойного режима теперь ясны всем, но в то время сочли бы за еретика того, кто предложил бы сократить состав армии для получения средств на увеличение пенсий, которое дало бы возможность увольнять из армии все негодное, а на верхи ее проводить только отборные элементы! Откровенно каюсь в том, что и я в то время не отдавал себе отчета в жгучести этого вопроса. Как профессор военной администрации я в своем курсе приводил сведения о чинопроизводстве в разных армиях, о существующем там отборе старших чинов и быстроте движения их по службе, но статистические сведения о возрасте лиц, состоявших в высших чинах в разных армиях к концу восьмидесятых годов, не давали еще повода к какой-либо тревоге; я сам мало был знаком с начальственным персоналом нашей армии, а с иностранными армиями мне вовсе не пришлось познакомиться, а потому я не мог лично делать сравнение между персоналом их начальствующих лиц. Только впоследствии, когда японская война показала все убожество нашего командного персонала, мне вполне уяснилась та пропасть, к которой нас вела система Ванновского, применявшаяся (лишь с малыми поправками) и при его бесталанном приемнике.
С назначением Куропаткина положение Лобко стало весьма неудобным, так как первый не только был моложе его годами и по службе, но был его слушателем в Академии; скрашивалось это положение назначением в члены Государственного Совета, создававшее ему более независимое положение и возможность с почетом уйти из Военного министерства.
Через несколько дней Лобко мне говорил, что он оставлен в должности на полгода или на год, чтобы ориентировать Куропаткина, и что в свои преемники он будет рекомендовать меня, но за успех не ручается; я только выразил желание знать заранее, кто будет назначен, так как я навязываться не желаю и готов уйти в Академию; в случае назначения Соллогуба или Щербова-Нефедовича я в должности не останусь.
Недели через три Куропаткин при встрече мне сказал, что мы с ним встречались*, и хотя он еще не успел говорить со мною, но думает обо мне.
В конце февраля Лобко мне сообщил, что на его место Куропаткин метит меня; кроме того, Лобко говорил государю о моей подготовке на свое место; государь подумал, что он говорит о генерале Ридигере, инспекторе стрелковой части в войсках, но Лобко напомнил ему, что я в 1892 году командовал Семеновским полком.
Наконец, 13 мая, Лобко мне передал, что он заявил Куропаткину о своем желании уйти к 1 июля, а тот ему сказал, что в преемники ему он имеет ввиду лишь меня, но мне, при назначении, надо оставить профессуру. Против этого условия я ничего не имел, так как начальнику Канцелярии не хватало времени на занятия в Академии, и, кроме того, я за два дня до этого разговора получил звание заслуженного профессора и учебную пенсию в 1500 рублей. Через три дня и Куропаткин меня известил, что избрал меня в преемники Лобко как по его рекомендации, так и по своему убеждению, и просил меня всегда откровенно говорить ему свое мнение.
Таким образом, вопрос о моем ближайшем будущем разрешился окончательно. Признаюсь, не с легким сердцем я принимал это назначение; мне уже приходилось несколько раз бывать у Куропаткина вместе с Лобко на его докладах и я из них вынес удручающее впечатление: Куропаткин докладов почти не слушал, а по поводу каждого дела сам говорил с безапелляционной самоуверенностью. Надо было ожидать, что если он так относится к докладам Лобко, то с другими докладчиками будет церемониться еще меньше; кроме того, по поводу самых пустых дел он подымал суету и спешку, мешавшую серьезной работе. Поэтому я 16 июня, возвращаясь с Лобко в его карете с доклада у Куропаткина, высказал ему, что не рассчитываю долго служить с Куропаткиным; но Лобко объявил мои опасения напрасными, так как Куропаткин скоро угомонится: увидит, что у меня нет времени столько болтать, и тогда даст докладчику говорить. Как я увидел впоследствии, Лобко был прав.
В предвидении моего назначения Лобко уже с начала года возложил на меня работу по составлению плана мероприятий по военному ведомству на пятилетие 1899-1903 гг.
Военное министерство уже с 1889 года имело свой предельный бюджет, из которого оно не имело право выходить*, но зато все остатки от его сметы оставлялись в его пользу и зачислялись в запасный кредит, служивший для подкрепления, в случае надобности, отдельных сметных назначений; смета при ее составлении по возможности урезывалась, чтобы и из нее уделить часть в запасный кредит. Размер предельного бюджета определялся вперед на пять лет и 1898 год являлся последним во втором пятилетии.
Предельный бюджет представлял значительные удобства для Министерства финансов в том отношении, что оно на пять лет освобождалось от новых требований со стороны Военного министерства, а для последнего - в том, что зная заранее средства, какие оно получит в течение пяти лет, могло составить план мероприятий на пять лет вперед и спокойно проводить его в жизнь. Составление такого плана являлось, конечно, делом громадной важности и, притом, весьма сложным. Желательные мероприятия вносились в план главными управлениями по указанию министра или с его разрешения с указанием погодных расходов; из всех главных управлений эти частные планы стекались в Канцелярию для сводки в общий план. Потребностей была масса; по выборке из них наиболее настоятельных оказалось, что для их удовлетворения к существующей смете надо было добавить в пятилетие 565 миллионов рублей (в среднем по 113 миллионов рублей в год); Министерство же финансов соглашалось добавить лишь 160 миллионов рублей. Поэтому план приходилось переделывать, некоторые меры сокращать, а другие вовсе исключать. Окончательно соглашение состоялось только 17 июня, когда я получил поручение еще побывать у министра финансов С. Ю. Витте и мне удалось выторговать у него еще по одному миллиону в год.
Параллельно с работами по плану шло составление сметы по расходам на Порт-Артур, только что занятый нами; на расходы эти мы должны были получать средства сверх предельного бюджета, а потому Министерство финансов и Государственный контроль настаивали на возможном их сокращении. Куропаткин кое-что уступил, но остались еще крупные разногласия, которые по правилам о предельном бюджете должно было разрешить "Особое совещание" под председательством председателя Департамента экономии Госсовета, статс-секретаря Сельского (впоследствии графа). Заседание Совещания состоялось 17 мая в доме Сольского и длилось 4 часа; членами его были министры: Куропаткин, Тыртов (морской), граф Муравьев (иностранных дел), Витте (финансов), Филиппов (контроль); присутствовали: директор Департамента Государственного казначейства Дмитриев* и я; делопроизводителем был статс-секретарь Департамента экономии Рухлов*.
Мне еще много раз приходилось бывать с Куропаткиным на заседаниях этого Совещания, а потому несколько остановлюсь здесь на характере этих заседаний. Напомню раньше всего, что тогда не существовало ничего похожего на "Объединенное правительство", а было двенадцать обособленных ведомств, имевших каждое свой круг ведения, задачи и интересы; общие указания и задачи им давал только государь и, в известных отношениях, Государственный Совет**. Совет министров существовал только на бумаге, а Комитет министров ведал только определенными делами. При спокойном течении дел такое положение было еще терпимо, но при постановке государственному управлению новых задач разрозненность управления сказывалась в полной силе. Так и было в деле о занятии Квантунского полуострова. По чьей инициативе оно было произведено, этого я в точности не знал тогда, а потом все отнекивались от авторства этой затеи. Только в конце 1909 года я из брошюры "Вынужденные разъяснения графа Витте по поводу отчета генерал-адъютанта Куропаткина в войне с Японией"{70} узнал, что инициатива занятия Квантунского полуострова принадлежала бывшему министру иностранных дел, графу Муравьеву, предложившему занять порт Да-лянь-вань в своей записке от 11 ноября 1897 года. Конвенция с Китаем была заключена уже 15 марта 1898 года, причем, по инициативе Куропаткина, подлежавшая занятию территория была расширена, Да-лянь-вань объявлен коммерческим, а Порт-Артур - военным портом, закрытым для иностранных судов. Но раз занятие полуострова было решено, то для закрепления его за нами надо было употребить средства, действительно отвечавшие мощи России и важности задачи; но "Правительства", которое выполнило бы эту задачу, не существовало вовсе; ее должны были выполнять два "ведомства": военное и морское, на которых лежала вся ответственность за последствия; другие же ведомства должны были им помогать, в особенности Министерство финансов, так как новое предприятие раньше всего требовало денег, и притом больших денег, - а между тем, именно оно было принципиальным противником всей Квантунской затеи*! Поэтому оно, не имея права вовсе отказать в средствах, старалась по возможности урезать их размер. В унисон с ним на сокращении всяких расходов всегда настаивал Государственный контроль, эти два ведомства всегда были союзниками. В Совещании их поддерживал председатель его Сольский, сам бывший государственный контролер; собственно в отношении укрепления Порт-Артура он свой взгляд высказал на заседании, конечно, в виде шутки, в том смысле, что там, раньше всего, надо на флагштоке поднять наш флаг и к нему приставить часового - и все поймут, что за часовым стоит вся мощь России!
Понятно, как трудно было военному министру бороться в Совещании против готового большинства; морской министр был единственным его союзником. Если принять еще во внимание выдающийся ум главного противника, С. Ю. Витте, и убедительность его образной, горячей речи, то станет понятным, что все требования Военного министерства подвергались в Особом совещании сильным урезаниям, а заседания его, в которых я был немым слушателем, производили на меня самое тяжелое впечатление непосильной борьбы и бесплодных споров с людьми, которых нельзя убедить ни в чем, потому что они пришли с готовым решением и недоступны никаким доводам. Урезаниям, хотя и небольшим, подверглись и наши соображения и сметы по Квантуну.
17 мая в Заседании Куропаткин, между прочим, заявил, что по прежним соображениям иностранных инженеров для Порт-Артура нужен гарнизон в 20 тысяч человек при 350 орудиях, а мы предполагаем ограничиться гарнизоном в 11 тысяч человек при 150 орудиях.
На 1898 год на расходы по Квантуну было отпущено 10 249 тысяч рублей. Впоследствии ассигнования уменьшились; на 1899 год испрашивалось 6765 тысяч рублей, но по указанию государя расходы были ограничены суммой в 5000 тысяч рублей, и в этом размере они были установлены на все пятилетие 1899-1903 гг.*.
Весна 1898 года изобиловала для меня заседаниями всяких комиссий. Раньше всего я попал в члены многолюдной комиссии под председательством Тевяшева "Об экспроприации при мобилизации хлебных грузов, перевозимых по железным дорогам"; комиссия эта с февраля по апрель имела 8 заседаний. Сверх того я попал председателем подкомиссии, имевшей 5 заседаний. В этой комиссии я впервые встретился с Генерального штаба полковником Забелиным, служившим в Главном штабе в отделе по передвижению войск; мне с ним приходилось спорить, но он произвел на меня отличные впечатления человека с ясным умом и прямого.
Другая, тоже многолюдная комиссия, была под председательством генерала Любовицкого об увеличении окладов содержания**; в марте-мае она имела 25 заседаний; в этой комиссии мне удалось поднять и провести вопрос о приравнении врачей по содержанию к строевым чинам***. Третья, небольшая комиссия, под председательством генерала Бильдерлинга, для обсуждения вопроса о введении у нас предельного возраста для строевых чинов, заседала в марте-апреле 6 раз; в этой комиссии я счел долгом заявить, что признаю предельный возраст за nonsens, так как начальников надо избирать и увольнять не по возрасту, а по пригодности, - но если у нас не находят иного способа избавиться от престарелых начальников, то я, конечно, согласен и на введение предельного возраста; затем я в комиссии настаивал на понижении этого возраста, но почти без успеха; постоянным моим оппонентом в этом отношении был Палицын, находивший, что у нас командный состав совсем не так плох. Сверх того были небольшие комиссии: в Контроле - об устройстве контроля на Квантуне, и в Академии - о приемных экзаменах. Все эти комиссионные заседания, при двух еженедельных заседаниях Военного совета, при лекциях и темах в Академии, совершенно заматывали, я едва справлялся с текущей работой, и весна 1898 года была для меня очень тяжелой.
Наконец, 30 июля, Лобко был уволен от должности начальника Канцелярии, одновременно я был назначен исправляющим эту должность; утвержден я был в ней через два с половиной года с производством в генерал-лейтенанты.
Должность была высокая и хорошо обставленная. Она была положена в чине: генерал-лейтенант, может быть полный генерал, при содержании в 6000 рублей штатных и еще 2500 рублей добавочного содержания при громадной казенной квартире. Как и все прочие начальники главных управлений, начальник Канцелярии пользовался правами товарища министра и командующего войсками округа.
Лобко 4 июля прощался с чинами Канцелярии, до его прихода я с ними поздоровался и сказал им, что мы знаем друг друга и я рассчитываю на их помощь в новом для меня деле. По приходу Лобко я ему пожелал от имени нас всех наилучшего в жизни, упомянув о том, что он своим талантом поднял значение Канцелярии и что всякий из нас, приходя к нему с сомнениями, получал от него все нужные указания; я благодарил его за всегдашнее стремление к полной справедливости и за то, что он всегда поощрял и выдвигал работу своих подчиненных. Я ему сообщил, что мы решили повесить в Канцелярии его портрет и просил его сохранить добрую память о Канцелярии. Вскоре после того был изготовлен жетон Канцелярии, который мы ему поднесли.
По поручению Куропаткина я заготовил ему письмо к Витте с просьбой испросить для Лобко пособие по примеру того, которое было дано Обручеву при его уходе. С пособием вышла, однако, неприятность: Обручеву дали, помнится, 100 тысяч рублей, а Лобко получил всего 25 тысяч. Лобко был обижен, тем более, что Обручева тотчас освободили, а он еще полгода оставался в подчинении Куропаткину; он подозревал, что именно Куропаткин был виновником уменьшения цифры. Кажется, что Лобко потом получил еще 25 тысяч рублей.
Лобко выехал из казенной квартиры 7 августа, и только тогда я имел возможность с нею познакомиться. Она состояла из девяти больших комнат (из них две даже громадные) и нескольких небольших в первом этаже и больших кухни и людских в подвале; окна выходили на Александровский сад и на Исаакиевскую площадь. Казенной мебели не было, только в гостиной была большая казенная люстра; обставить сколько-нибудь сносно такие хоромы представлялось делом сложным и требовало больших расходов; но раньше всего надо было отремонтировать квартиру, остававшуюся без ремонта в течение пятнадцати лет, пока в ней жил Лобко. При этом я распорядился поставить перегородку в зале, прилегавшем к кабинету; этот зал, хорошо мне памятный по заседавшим в нем Комиссиям и по прогулкам по нему во время бесед с Лобко, имел квадратную форму. При входе в квартиру (помимо кабинета) приходилось проходить через этот зал. Этот проход в виде широкого коридора и был отделен перегородкой, причем получалась большая комната, служившая мне частным кабинетом. Ремонт потребовал около четырех месяцев времени и был закончен лишь к началу декабря.
По случаю своего назначения я представлялся 8 июля государю (во второй раз) и императрице Александре Федоровне (впервые). Государь вновь спросил меня, где прежде я служил, и пожелал мне успеха на трудной должности. Императрица рассказала, что она с государем недавно вернулась из Красного Села, куда они выехали ночью в половине третьего, чтобы там сделать тревогу.
Поздравить меня с назначением заходили многие приятели и знакомые, сверх того я получил около сорока телеграмм и писем; приходилось в ответ разъезжать, телеграфировать и писать; сверх того - сделать визиты начальникам главных управлений и, по совету Лобко, еще Витте и Филиппову, а в октябре, по возобновлении сессии Государственного Совета, - председателям его департаментов: Сольскому, Фришу, Островскому и Государственному секретарю Плеве.
По новой должности мне впервые приходилось иметь дело с двумя отделами Канцелярии, до которых помощнику вовсе не приходилось касаться и где я сам не служил, так что я был вовсе не знаком с их деятельностью, а личный их состав в служебном отношении не знал вовсе. Это были эмеритальный и счетный отделы. Я уже упоминал о том, что первый из них ведал своими многочисленными, но простыми делами вполне самостоятельно, и они редко доходили до начальника Канцелярии, так что этот отдел мне не мог доставлять никаких забот; во главе его уже восемнадцать лет стоял генерал-лейтенант Солтанов, отлично знавший свое дело, прекрасный человек, которого я искренне уважал и на которого привык смотреть как на старшего товарища, так как при моем поступлении в Канцелярию уже застал его в генеральском чине; Солтанов самым корректным образом стал в роль подчиненного, но мне было обидно за него и я всячески старался щадить его самолюбие.
Совсем иначе обстояло дело со Счетным отделом или, точнее, делопроизводством; оно имело большое значение, так как в нем велось разассигнование и учет кредитов, в нем сводились всякие расчеты и сметы по всему Министерству, и оно же вело всю переписку с Министерством финансов и Контролем. Ведал этим делопроизводством действительный статский советник Клепцов, человек неглупый и ловкий, но до того грубый со своими подчиненными, что никто из способных чиновников Канцелярии не прививался в его делопроизводстве, и оно сплошь состояло из бывших семинаристов, притерпевшихся ко всяким обращениям, которых он называл Отец Павел, Отец Леонид... Благодаря этому, он один во всем делопроизводстве знал дело и мог вести его; ничтожество его подчиненных было до того очевидным, что незадолго до моего назначения исполняющим обязанности начальника Канцелярии в помощь ему был взят из Главного штаба Иван Иванович Перетерский. В довершение всего, Клепцов тотчас по моему назначению уехал лечиться на Кавказ на два или два с половиной месяца. Таким образом, у меня оказалось важное делопроизводство, дел которого я вовсе не знал, а во главе этого делопроизводства - Перетерский, тоже еще не ознакомившийся с делом! Между тем, по счетной части Канцелярия должна была давать директивы другим главным управлениям. Много нам приходилось толковать с Перетерским, и ему приходилось ходить за советом в другие управления! Помню и такой случаи: я чувствовал, что по какому-то вопросу надо дать всем управлениям общие указания, и сам написал проект циркулярного отзыва, но до его рассылки послал Перетерского в Главное интендантское управление узнать, будут ли мои указания верны и приемлемы?
Трудность моего вступления в новую должность была значительно облегчена тем, что Куропаткин вскоре уехал из Петербурга, вследствие чего исчезла лишняя суета и можно было работать спокойно. Уже в июле и начале августа он часто бывал в Красном Селе, а 14 августа поехал с государем в Москву и в Крым, откуда вернулся 28 августа; затем 9 сентября он выехал в Либаву, оттуда опять в Крым и вернулся лишь к 1 ноября; наконец, с 1 по 12 декабря он опять ездил в Ливадию.
В 1898 году я давал заключения по делам на 25 заседаниях Общего собрания, длившихся в совокупности 59 часов, на которых было разрешено 559 дел; на каждое заседание приходилось в среднем менее 2 1/2 часов и 22 дела; на каждое дело приходилось всего по 6 1/2 минут, так как среди них было не менее 3/4 таких, о которых не стоило даже рассуждать*. Из этих 25 заседаний только 8 прошли под председательством Куропаткина, а остальные, по большей части, под председательством генерала Резвого. Первые бывали несколько продолжительнее, так как дела более важные и такие, которыми Куропаткин интересовался лично, назначались к слушанию, когда тот мог быть в заседании, так и оттого, что он сам любил много говорить**.
Продолжительное отсутствие Куропаткина позволило мне также занять вполне определенное положение в Военном совете. Совет очень внимательно прислушивался к заключениям по делам, которые в нем давал Лобко, и его мнение имело в большинстве случаев решающее значение***; мне же еще надо было приобрести доверие и поддержку Совета. Когда министр председательствует в Совете, то роль начальника Канцелярии значительно упрощается: он только дает заключение, а дальнейшее руководство прениями берет на себя министр, равно как и поддержку замечаний начальника Канцелярии****. В отсутствии же министра начальнику Канцелярии приходится защищать свои взгляды до конца.
Я это делал с полным упорством, доводя дело (по выражению римлян) до триариев, то есть до последнего ресурса - поименного голосования Совета; председательствовал в отсутствии министра старший по чину из членов Совета, таковым тогда был Орест Львович Резвой, человек чрезвычайно почтенный, бывший когда-то работником, но которому в то время уже исполнилось восемьдесят семь лет и который был совершенно плох, так что он из доклада и прений не слышал решительно ничего, а когда ему нужно было голосовать, то вопрос я писал карандашом на бумаге и передавал ему через стол! Руководить прениями он, конечно, совсем не мог, и мне приходилось за него говорить обычные фразы, как то: в делах бесспорных - "Угодно принять?", или после прений - "Угодно ли признать вопрос достаточно выясненным и подвергнуть его голосованию?". Лишь иногда мне помогал Павлов, но вообще он стеснялся присваивать себе в присутствии Резвого роль председателя.
Моему твердому выступлению в Совете много способствовало устоявшееся предположение, что я не долго уживусь с Куропаткиным, причем сложность службы с ним в течение 1898 года заставляла меня вовсе не дорожить своей должностью; я поэтому не стеснялся критиковать представления начальников главных управлений и спорить в Совете с ними и с членами Совета, и этим приобрел уважение и доверие Совета! Члены его хвалили меня Куропаткину и в обществе, и им я, несомненно, в значительной степени обязан доброй славой, которая впоследствии привела меня на пост военного министра.
Мои отношения с Куропаткиным были чисто деловыми и официальными и лишь через несколько лет я стал замечать с его стороны известное доверие и теплоту. Доклады ему происходили накануне заседаний Военного совета по средам вечером в девять часов; постепенно он научился выслушивать докладчика и тогда доклады стали проходить быстро, в 15-30 минут; все же он при этом иногда давал указания, с которыми я не был согласен, но спорить было почти невозможно ввиду его самоуверенности; чтобы избежать таких указаний, я докладывал дела возможно кратко, не вызывая его на разговор. По средам же вечером у Куропаткиных собирались гости, большей частью их старые знакомые и приятели, и после доклада он всегда предлагал мне пройти к его жене. Александра Михайловна Куропаткина всегда очень хорошо относилась ко мне, и я думаю, что Куропаткин был вполне прав, говоря про нее, что она всегда верна старым друзьям; она производила на меня впечатление хорошего и надежного человека; в семейной жизни она не была счастлива, но тщательно скрывала это и была верным другом своему мужу и часто за него вела щекотливые разговоры с его подчиненными. Очень нервная, Александра Михайловна вечером часто пила вино, красное или шампанское, но я никогда не замечал на ней действия выпитого вина; про нее говорили, что она сильно выпивает; я могу лишь удостоверить, что этого никогда не видел. На вечерах у них в девять часов подавался в столовой чай, потом составлялись скромные карточные партии, в которых участвовала и Александра Михайловна, тогда как сам Куропаткин предпочитал партию на бильярде. Часов в двенадцать подавался холодный ужин, и в час гости расходились по домам.
Постоянными гостями по средам были: Виктор Викторович Сахаров (начальник Главного штаба) с женой; Сухотин (начальник Академии Генерального штаба) с женой; Соллогуб, Мальцев, Вернандер, Рейнталь, Фролов и я; реже бывали Кублицкий, Шевалье дела Серр, Боголюбов, Церпицкий, Лобко, Рудановский. Большинство гостей были старыми знакомыми и сослуживцами, среди которых я первое время чувствовал себя чужаком.
Особенно хороши были отношения хозяев с Сахаровыми. Куропаткин смотрел на Сахарова как на ближайшего своего помощника и вскоре испросил высочайшее повеление, чтобы в отсутствие военного министра его должность исправлял начальник Главного штаба. Неудивительно, что Сахаров стал держать себя очень важно. Затем очень близким человеком был Вернандер (главный начальник инженеров), тогда еще старый холостяк, который очень часто бывал в доме, а по средам, после разъезда гостей, часто ездил кататься с Александрой Михайловной.
Летом 1898 года Куропаткины жили на казенной даче на Каменном острове, а к зиме они уже поселились в новом доме военного министра на Мойке, NoNo 67-69*. Старый дом министра (Садовая, 4), построенный в шестидесятых годах при Милютине, был оставлен пожизненно Ванновскому и его жене с тем, что после их смерти казна уплатит их детям (кажется, 400 тысяч рублей) и возьмет дом обратно. Для Куропаткина весной 1898 года были приобретены два соседних дома по Мойке, которые к зиме были переделаны и омеблированы; в общем это обошлось, кажется, в 700 с лишком тысяч! Квартира получилась роскошная (более сорока комнат), мебель была отличная, стены гостиных обтянуты дорогой шелковой материей; для маленьких приемов, которые делали Куропаткины, все это великолепие было не нужно и только вызывало новые расходы на его поддержание.
Вернусь несколько назад, к истории выбора мне помощника. Как только стало выясняться, что я имею шансы получить должность начальника Канцелярии, я стал присматривать себе помощника и уже 29 января предложил ее, на случай моего назначения, начальнику отделения Главного штаба Генерального штаба, полковнику Гарфу, человеку глубоко порядочному и надежному. Когда Куропаткин 16 мая сообщил мне о моем избрании на место Лобко, я ему доложил, что своим помощником хотел бы иметь Гарфа, и он вполне одобрил мой выбор. Но 4 июля Лобко мне передал, что Куропаткин находит неудобным, чтобы начальник Канцелярии и его помощник были оба лютеране, и поэтому вместо Гарфа надо выбрать кого-либо другого! Предлог для отказа был курьезный; в том, что это был лишь предлог, я не сомневался, так как Лобко недолюбливал Гарфа и, очевидно, уговорил Куропаткина взять свое согласие назад. Со своей стороны Лобко предложил Гершельмана (Федора), но я указал, что мне неудобно брать в помощники человека старше меня годами, и он с этим согласился. Сам просился в помощники Золотарев, но я его находил неподходящим. Я остановил свой выбор на Забелине и 24 июня доложил об этом Куропаткину, но тот мне отказал, так как на Забелине держится весь железнодорожный отдел Главного штаба; в заключение он просил меня подумать и не торопиться.
После моего вступления в должность начальника Канцелярии мою прежнюю должность помощника стал исправлять Арнольди. Наконец, 5 сентября, я вновь просил Куропаткина о назначении мне помощника, причем представил ему следующий список кандидатов:
1. Забелин.
2. Жилинский.
3. Веймарн, Брилевич, Поливанов и Баланин.
4. Мартсон, Маврин, Михневич, Харкевич и Золотарев.
Из этих кандидатов Куропаткин признал способными троих: Забелина, Поливанова и Золотарева; но при этом считал Поливанова человеком не прямым, а хитрым, Золотарева - интриганом, способным подвести; таким образом, оставался только Забелин, и Куропаткин, наконец, согласился на его назначение. Я немедленно вызвал по телефону Забелина и предложил ему должность; для него это предложение было совершенной неожиданностью, так как мы только встречались в комиссии Тевяшева, да и там спорили; он поэтому попросил времени подумать и переговорить со своим начальником отдела, генералом Головиным; уже на следующее утро Забелин зашел ко мне заявить о своем согласии. Доклад и Указ о его назначении приходилось посылать в Ливадию, поэтому назначение состоялось только 19 сентября и было объявлено лишь 26 сентября. Через несколько дней он мне явился по случаю назначения; я тотчас повел его к Солтанову, которому и представил, а затем представил Забелину прочих чинов Канцелярии.
В выборе Забелина я не ошибся. Более десяти лет мне пришлось проработать с ним, и я узнал его хорошо, как человека честного, глубоко порядочного и крайне добросовестного работника.
Я говорил выше о том, сколько работы и суеты выпало на мою долю весной этого года. Очень тяжело было при таких условиях еще справляться с занятиями в Академии, и я был донельзя рад, когда 13 апреля мог подать начальнику Академии рапорт о том, что я к 15 апреля выслуживаю право на учебную пенсию и прошу о назначении мне таковой*. Ближайшее заседание Конференции состоялось 28 апреля; на нем я был единогласно избран в заслуженные профессора* с оставлением на кафедре еще на пять лет.
Оставаться дольше в Академии было, однако, немыслимо по недостатку времени, да и Куропаткин признавал это неудобным. Я поэтому числился в ней лишь до начала нового учебного года и 18 сентября был уволен от профессуры с назначением почетным членом академической Конференции. В конце ноября я получил от Конференции на память роскошный альбом с карточками ее членов.
Прямой причиной моего ухода из Академии являлась перемена служебного положения, приведшая к значительному увеличению работы; но была еще и другая причина, делавшая мне дальнейшее пребывание в Академии неприятным, - это была история с нашим профессором, полковником Орловым. Началась она с пустяков и, благодаря бестактности и слабохарактерности Леера, выросла в скандал, правда, домашний и мало кому вне Академии известный.
В начале декабря 1897 года Конференция рассматривала рецензии на труды, представленные на соискание премий имени Леера**, и присудила: единогласно, полную премию (1000 рублей) Мышлаевскому и, тринадцатью голосами против двенадцати, малую премию (500 рублей) Маслову (Игнатию). Орлов был против назначения премии Маслову. Вскоре после того в "Разведчике" (NoNo 374 и 375){72} появились две анонимные заметки, высмеивавшие сочинение Маслова и решение Конференции*; ни для кого из пишущей братии не было секретом, что Орлов был фактическим редактором "Разведчика", и его заметка либо принадлежала ему самому, либо была напечатана с его одобрения. Члены Конференции этим возмущались и, по поручению Леера, правитель дел Академии (и профессор) Золотарев 19 января заходил ко мне спросить мое мнение об этом деле. Не знаю, говорил ли Золотарев о нем с другими, но 27 января, по поручению Леера, в Академии собрались три профессора - Кублицкий, Золотарев и я для допроса Орлова, он ли написал две упомянутые заметки? Леер поручил нам объявить Орлову, что если тот не может дать честного слова, что он не автор этих заметок, то он должен оставить Академию.
В этом служебном поручении начальства было много странного; со времени появления статей прошло уже больше месяца и только теперь заводилось дело, которое в столь серьезной форме едва ли стоило подымать, и, кроме того, мы должны были начать его с угрозы отчисления из Академии. Для верности мы записали, что нам было поручено спросить и объявить Орлову, и Кублицкий, как старший, пошел к Лееру, который признал, что мы его поручение оформили вполне точно. Затем был призван Орлов и мы ему прочли то, что нам было поручено ему передать. Орлов нам не ответил ни да, ни нет, а стал со своей стороны предлагать нам вопросы: "Кем мы назначены, Конференцией или Леером? о каких статьях идет речь? что в них обидного? по своей ли инициативе Леер возбудил дело? почему в авторстве подозревают его?". Некоторые из этих вопросов граничили с издевательством, как например второй и третий. Поговорив с Орловым около часа, мы от него ответа на вопрос Леера не получили, о чем и составили протокол, который представили Лееру. Затем ему оставалось привести в исполнение угрозу, которую мы, по его поручению, передали Орлову, но на это у Леера не хватило пороху! Через несколько дней, 30 января, я встретил Леера на похоронах члена Военного совета генерала Цытовича и спросил его, что он решил делать по инциденту с Орловым? Леер мне сказал, что ему не стоит придавать серьезного значения, а надо предать забвению! Я возразил, что это может быть самое правильное решение, но к чему тогда было делать допрос и угрозу? Он ответил, что то были предварительные соображения, а теперь он принял окончательное решение. Я ему заявил, что он нас троих выставил лгунами, точно мы хотели выжить Орлова, и после этого я в Академии оставаться не могу. Он ответил: "Как вам угодно".
Таким образом, пустой инцидент, обостренный Леером, заставлял меня расстаться с Академией; так же на него взглянул и Кублицкий, который решил даже уйти в запас, чтобы не служить с Орловым. По этому поводу 14 апреля, когда по случаю экзаменов в Академии собрался десяток профессоров, у нас состоялось импровизированное совещание; на нем я узнал, что Сахаров потребовал объяснения от Орлова, и тот доложил, что он статей не писал, но редакция воспользовалась его заметками. Сахаров, сделав вид, что верит этому объяснению, сделал Орлову выговор; на совещании возникло предложение прекратить с Орловым сношения, дабы побудить Кублицкого остаться; но его (по моему возражению) отвергли, так как если мы и согласимся на это, то как мы будем подговаривать прочих членов Конференции присоединиться к нам? Признали за лучшее обсудить вопрос сообща после ближайшего заседания Конференции.
Такое заседание состоялось уже 28 апреля, но я на нем не мог быть, так как оно должно было обсуждать вопрос обо мне самом - об избрании меня в заслуженные профессора и оставлении на кафедре еще на пять лет; насколько я знаю, на этом заседании не было речи об Орлове. Кублицкий же оставил Академию, получив новое назначение, не помню какое. Я продолжал числиться в Академии до осени. Орлов же и Золотарев еще долго оставались профессорами.
Эта история обрисовывает характеры Леера и Орлова.
Генриху Антоновичу Лееру в то время было шестьдесят девять лет; он никогда ничем не командовал и не управлял, а был только профессором Академии с 1859 по 1889 гг., когда его назначили начальником Академии. Он приобрел славу как талантливый писатель и лектор и любовь слушателей за его всегда доброжелательное и снисходительное отношение к ним* и, если бы его не сделали начальником Академии, то, вероятно, оставил бы по себе лишь одни светлые воспоминания; на роль же начальника чего-либо он вовсе не годился: поддавался ухаживанию и лести, был слабохарактерен, гонялся за популярностью и был совершенно бессилен против нахального на него наскока.
Николай Александрович Орлов был человек способный, весельчак и "добрый малый", которому не доставало такта и домашнего воспитания. Напечатанные им две статьи были его "мальчишеской шалостью", от которой он не чаял дурных последствий; припертый же к стене, опять-таки по-мальчишески сначала отвиливал от ответа, а затем попросту соврал. С Леером он уже давно был в близких отношениях, как фактический редактор "Энциклопедии", причем обращался с ним с удивительной бесцеремонностью**. Леер не мог с ним совладать.
Недостаток времени заставил меня отказаться также от сотрудничества в "Разведчике"; кстати, это сотрудничество потеряло для меня весь свой интерес с оставлением мною кафедры, для которой я должен был внимательно следить за иностранной литературой. Я рассказывал уже о том, как стал одним из первых сотрудников молодого журнала, сначала безвозмездным, а с 1889 года - платным. Сознавая недостатки журнала (случайность и малый интерес содержания), я все же интересовался им, как органом, в самом создании которого принимал участие. Каково же было мое удивление, когда вслед за моим отказом от сотрудничества мне прекратили высылку редакционного экземпляра! Через несколько месяцев Березовский, зайдя ко мне, заговорил об одной статье журнала и попросил дать ему нужный номер; я был вынужден сказать, что мне журнала уже не высылают. Он распорядился высылать его вновь, и я его исправно получал еще более восемнадцати лет, до смерти Березовского (в начале 1917 года), но уже никогда больше не читал его; не только прежняя связь была прервана, но он мне стал противен, и я был рад отдавать желающим невскрытые номера. Березовскому я о том не говорил, чтобы не обижать его; с его смертью высылка мне "Разведчика" благополучно прекратилась.
С моим уходом из Академии в ней освобождалась кафедра Военной администрации; готовых кандидатов на нее не было никого, кроме Гулевича, которому я еще 26 октября 1895 года, то есть за два с половиной года, предложил писать диссертацию. Я уже рассказал, что он значительно упростил предложенную мною тему. Он написал сочинение "Война и народное хозяйство", начало которого я просмотрел в рукописи в апреле 1897 года, а конец - в апреле 1898 года. Сочинение получилось очень интересное, основанное на богатом и талантливо обработанном материале; в печатном виде я его получил от автора 14 мая. Он уже просил у Леера разрешения конкурировать на кафедру, а я 15 мая просил его же о назначении комиссии для рассмотрения диссертации. Конференция 28 мая избрала рецензентами меня, Макшеева, Соллогуба и Михневича; согласно представленным нами заключениям, Конференция 29 октября 24 голосами против 2 избрала Гулевича в экстраординарные профессора.
Мой академический курс нуждался в новом издании, так как многие фактические данные в нем уже устарели. У меня на столе всегда лежал экземпляр курса с вплетенными в него белыми листами, на которых записывались всякие изменения и поправки, которые выяснялись при чтении книг и журналов; по этому же экземпляру я готовился к лекциям и, передумывая их, опять-таки заносил на белые листы свои мысли и примечания. При таком систематическом исправлении этого экземпляра новое издание курса было для меня делом относительно легким: нужно было только окончательно отредактировать исправления и внести их в экземпляр книги для сдачи в набор; сверх того надо было побывать в Публичной библиотеке для получения некоторых данных, которых больше нигде нельзя было найти, но на все это нужно было время, хоть недели две-три, а именно времени у меня в 1898 году совсем не хватало! Приходилось поневоле отказываться от этого труда, представив его Гулевичу. Одну из тяжких минут моей жизни мне пришлось пережить 2 июня, когда я передал Гулевичу мой экземпляр курса с белыми листами для подготовки нового издания! Я чувствовал, что разрываю связь с прошлым, с тем трудом, который больше всего интересовал меня в течение последних четырнадцати лет; за относительно небольшую и простую работу я давал Гулевичу право поставить и свою фамилию на мой многолетний труд! Но я хотел, чтобы он, по крайней мере, получил широкое распространение и предложил Березовскому разослать его в виде премии при "Разведчике" с тем, что он заплатит лишь за бумагу и печать с готового набора. Таким образом, новое издание было разослано даром, в количестве, помнится, 6 тысяч экземпляров.
Я думаю, что проводя Гулевича в профессора был прав; он несомненно был человек способный и мог работать дельно и хорошо, а если впоследствии оказалось, что он в течение четырнадцати лет профессорства больше ничего не сделал для Академии, то за это не беру вины на себя. Академическое начальство должно было заставить его либо работать, либо покинуть Академию! Гулевич оказался лентяем и недобросовестным, но этого я тогда предвидеть не мог; еще менее мог предвидеть попустительство со стороны академического начальства.
В соединенных департаментах Государственного Совета мне пришлось быть три раза по простым делам.
В Петербург в мае приезжал эмир Бухарский{73}, приславший мне свою золотую звезду с девятью алмазами, а в июле приехал князь Фердинанд Болгарский{74}, от которого я получил орден Александра 2-й степени; я был приглашен на завтрак у болгарского посланника, где был представлен Фердинанду и его (первой) жене, как служивший раньше в Болгарии.
В течение этого года в личном составе Канцелярии произошла одна перемена: в конце ноября вышел в отставку наш юрисконсульт, Лохвицкий, который уже давно болел, так что его уход предвиделся; еще 1 июля Куропаткин говорил мне об этом и предостерегал не брать на его место Веретенникова (Порфирия), о котором был невысокого мнения. Я на это место метил Александрова.
Положение юрисконсульта было курьезное. С одной стороны, он по закону прямо подчинялся министру, а с другой - сам не подписывал бумаг, а лишь скреплял бумаги, подписываемые начальником Канцелярии. При четвертом классе должности он получал содержание наравне с помощником начальника Канцелярии, так что место было привлекательное, и в кандидатах не было недостатка. Так, в конце октября ко мне зашел Пантелеев, чтобы узнать, правда ли, что Лохвицкий уходит? Он мне сказал, что хочет просить Куропаткина о назначении на его место одного из помощников, Мравинского. К его крайнему удивлению я заявил, что в случае назначения Мравинского я не останусь в должности - он думал, что юрисконсульт действительно подчинен только министру. Пришлось объяснять, что тот только скрепляет бумаги, которые я подписываю, и мне надо иметь человека, которому я мог бы доверять вполне; Мравинский же человек не глупый и не дурной, но рассеянный и забывчивый. Пантелеев немедленно отказался от своего ходатайства за Мравинского. Юрисконсультом был назначен Александров, вполне оправдавший мое доверие. Его назначение повлекло за собой уход старшего из помощников юрисконсульта, о чем не приходилось жалеть, так как он к делам относился весьма легко.
Замещение еще одной должности озабочивало меня. Клепцова я считал невозможным оставлять во главе Счетного делопроизводства, так как при нем невозможно было улучшить состав делопроизводства. Куда удастся сбыть его самого, я еще не знал, но на его место мне хотелось привлечь из Министерства финансов начальника отделения Кузьминского, с которым я и переговорил 24 ноября; он обещал мне ответ в начале января. Ответ этот оказался отрицательным: когда он заявил своему начальству, что я его зову на службу к себе, то ему увеличили содержание, и он остался на прежней должности.
В ноябре разразился большой скандал - на члена Военного совета генерала Анненкова поступила жалоба с обвинением в мошенничестве. Жаловался прапорщик запаса Лебединский, что Анненков обещал ему должность управляющего его имением и взял у него в виде залога не то пять, не то десять тысяч рублей, но должности не дает и денег не возвращает; на удовлетворение Лебединского стали делать вычеты из содержания Анненкова. Вдруг Лебединский подал Куропаткину жалобу на меня: он узнал, что Анненков получил крупное пособие, с которым укатил за границу, и жаловался, что я из пособия не сделал вычета в пользу кредиторов. Я о пособии ничего не знал, так как оно было выдано Анненкову непосредственно из Министерства финансов, но ввиду этой жалобы просил Куропаткина устранить меня от дела Анненкова и передать его в Главное военно-судное управление, на что тот согласился. Затем всплыло еще какое-то темное дело о поставке дубовой клепки - и Куропаткин предложил Анненкову ликвидировать эти дела в кратчайший срок, так как иначе он о них доложит государю. Вследствие этого требования Анненков в начале 1899 года покончил с собою*.
Моя домашняя жизнь текла по-прежнему. Перемена моего служебного положения всегда на некоторое время радовала жену, а обзаведение новой обстановкой доставляло ей некоторое развлечение, но это скоро проходило, и затем вновь сказывалось полное одиночество и вызываемые им скука и тоска, которые вымещались на мне бесконечными жалобами на свою судьбу и на то, что я не доставляю ей общества. При массе работы я не мог бы уделять ей много времени, но ее постоянно раздраженный тон делал то, что я даже по возможности избегал ее и был рад не видеть и не слышать ее.
В начале года заканчивалось наше устройство на квартире помощника начальника Канцелярии; давно намечавшийся вечер для чинов Канцелярии и для знакомых удалось устроить лишь в конце Масленицы, 15 февраля; собрались у нас двадцать человек, дам не было. Это был единственный большой наш прием до назначения министром.
Лето, ввиду служебной суеты, приходилось проводить в городе; чтобы иметь возможность дышать воздухом, я в течение трех летних месяцев нанимал экипаж (парную коляску), в которой мы в июне-августе ездили на острова и в Ботанический сад.
У матушки мне в этом году довелось побывать в апреле, в июне и в сентябре, причем я в ее здоровье не замечал какой-либо перемены. Поэтому совершенной для меня неожиданностью было получение известия о ее кончине. Вечером 28 октября я получил о том телеграмму от племянника Нильса. Как я потом узнал, смерть ее была столь же неожиданной и для окружающих. Особой болезни не было, а просто жизненные силы были исчерпаны.
На следующий день, 29 октября, у меня было заседание Общего собрания Военного совета, а вечером - заседание Конференции (избрание Гулевича в профессора), и я только 30-го поехал (один) в Выборг; на следующий день туда же съехались брат с женой и сестра Александрина с детьми, а 1 ноября состоялись похороны. Матушку похоронили рядом с отцом. В то же вечер я вернулся в Петербург.
Чем была для меня матушка, я собственно почувствовал только после ее смерти. Еще долго после того ловил я себя на мысли о том, что о таком-то факте надо сообщить ей, до того вошло в привычку делиться с нею всем, зная, что все ее интересует и найдет в ней отклик; единственное, о чем я никогда с нею (да и вообще ни с кем) не говорил, это была моя семейная жизнь, но она, очевидно, чувствовала, какова она, потому что тоже избегала касаться ее. Исчез тот мирный уголок, куда всегда тянуло отдохнуть хоть сутки от всех жизненных тревог и неприятностей. Мои отношения с сестрами были и оставались отличными, но приезжать к ним все же значило приехать "погостить", тогда как к матушке я приезжал "домой". Действительно, мои поездки в Выборг к старшей сестре стали редкими, а к младшей я не ездил вовсе ввиду дальности расстояния, да и переписка заглохла, так что постепенно стало наступать известное отчуждение.
На мою семейную жизнь смерть матушки тоже оказала свое влияние. Она мне уже становилась до того ненавистной, что я решил было добиваться покоя, уезда жены от меня куда-либо; новая должность давала мне возможность уделять ей достаточные средства на отдельную жизнь в России или за границей; о разводе и полной свободе я пока не хлопотал, так как среди немногих женщин, которых я встречал, не было решительно ни одной, которой я мог бы увлечься. Я уже начал уговаривать жену уехать куда-либо, но она не хотела, так как сама не знала, куда ей тогда деться и что предпринять? Смерть матушки заставила меня отшатнуться от того полного одиночества, которое наступило бы с отъездом жены, и нести дальше крест совместной с нею жизни.
Для занятия столярным ремеслом у меня уже совсем не было времени; столяр у меня работал весь год; наиболее капитальными из его работ были большие ширмы из восьми створок, дубовый стол стиля "Renaissance", шкаф для инструментов, ящики для альбомов академического и Каспийского полка, сигарный шкафчик, малые столы и проч. Выжиганием я продолжал заниматься в мере возможности; в начале года совсем не приходилось, а летом и осенью я работал больше*.
К началу декабря квартира начальника Канцелярии была, наконец, готова, и я наш переезд назначил на субботу 5 декабря, чтобы иметь в своем распоряжении воскресенье для устройства на новом месте. Вещи приходилось переносить через парадный вестибюль, поэтому можно было начинать только по окончании занятий в Канцелярии, в четыре часа; тем не менее, к вечеру эта работа была закончена. Оставалась громадная забота по расстановке мебели, подвеске штор и портьер, по устройству звонков и проч., на что в такой громадной квартире требуются недели. Вновь была заказана в магазине Свирского мягкая мебель для большого кабинета и куплена остальная мебель красного дерева для него же. Сверх того, ковры и отдельные вещи, всего на 5500 рублей. Кое-что заводилось еще и в следующем году, так что общий расход на обзаведение со времени переезда с частной квартиры составил 11-12 тысяч; правда, старая мебель совсем пропадала в новых хоромах, и бывшей гостиной хватало лишь на меблировку небольшого будуара. На расходы по переезду я получил пособие в 3000 рублей, которое мне было выдано в январе 1899 года.
Такие расходы, сопряженные с занятием громадной казенной квартиры, конечно, совершенно ненормальны, но вызывались они полным отсутствием казенной мебели; чтобы положить начало казенной меблировке, было отпущено 1500 рублей**, за счет которых была заведена плетеная мебель в приемную и для служебного кабинета: громадный письменный стол (шесть аршин длины), кресла и стулья. Сверх того, заведены большие фотографические портреты в резных ореховых рамах моих предшественников по должности.
В Канцелярии не было никакой истории ее возникновения и жизни, и из прежних начальников служащие знали, кроме Лобко, только его ближайших предместников - Мордвинова (1865-81) и Якимовича (1881-84), да и то потому, что оба после того долго были членами Военного совета; имена же прежних "директоров Канцелярии" были совершенно забыты, и мой секретарь Иерхо должен был путем разбора приказов по Канцелярии выяснить их имена и время директорства. Только таким путем удалось выяснить, что первыми шестью директорами были: М. М. Брискорн (1832-42), Н. Н. Анненков (1842-48), барон П. А. Вревский (1848-55), князь В. И. Васильчиков (1857), А. Ф. Лихачев (1858-61) и К. П. Кауфман (1861-65).
По выяснении имен начались поиски портретов, увенчавшиеся полным успехом*. Замечу, кстати, что я тогда же распорядился составлением (по приказам) списка всех бывших членов Военного совета.
Предложение было принято и начался сбор карточек (по два экземпляра), которым сначала ведал Эллис, а потом Дандевиль, и, таким образом, составился довольно полный альбом портретов, отпечатанных впоследствии в издании "Столетие Военного министерства"{75}. Равным образом и в Канцелярии началось собирание портретов по делопроизводствам, которые тоже вышли из положения "непомнящих родства".
Переезд на новую квартиру имел последствием болезнь жены. Мы не привыкли к большим хоромам и еще не узнали на опыте, как медленно они нагреваются; поэтому, протопив все печи с утра в день переезда, мы думали, что они уже к вечеру дадут тепло, а между тем, результат оказался ничтожным и потребовалось еще несколько дней сильной топки, пока температура поднялась до нормы. Жена заболела сильной инфлюэнцей, от которой ее лечил д-р Никитин, прописавший хорошее питание - устрицы или икру. Пока я ездил за устрицами, мне привезли "презент" от Уральского войска - бочонок отличной свежей икры. О существовании "презента" я тогда узнал впервые. Войско ежегодно, во второй половине декабря, высылало его к высочайшему двору в виде большого количества рыбы и всякой икры; одновременно некоторое количество тех же продуктов привозилось военному министру и некоторым другим чинам министерства. В последующие годы мой "презент" почему-то (по указанию наказного атамана?) сделался больше, прибавилась еще паюсная икра и осетры, но затем, кажется с 1905 года, высылка "презентов" была ограничена* отправкой ее только к высочайшему двору ввиду обеднения войска. "Презент" всегда развозился депутацией с офицером во главе.