В начале этого года был разрешен весьма острый вопрос, относившийся к внутренней жизни Уральского войска. Войско состояло из двадцати семи собственно уральских станиц, составлявших большую общину, члены которой пользовались сообща территорией и рыбной ловлей в Урале, и четырех илецких станиц, имевших свои особые наделы и не участвовавших в рыбной ловле, главном источнике дохода казаков. Илецкие станицы, будучи бедными, давно ходатайствовали о сравнении их в правах с уральскими, так как они службу несли наравне с ними. Ходатайство это представлялось справедливым, но уральцы ни за что не хотели допустить такого сравнения и надо было опасаться волнений и даже беспорядков в войске в случае удовлетворения ходатайств илецких станиц. Тем не менее. Военный совет признал это ходатайство справедливым и в конце 1907 года положил его уважить. Уральские станицы, ежегодно высылавшие депутацию для поднесения государю рыбного "презента", поручили своей депутации ходатайствовать перед государем, чтобы все было оставлено по-старому. Наказной атаман генерал Родзянко мне донес 26 ноября, что государь сказал депутации, что дело это еще рассматривается в Военном министерстве, и он с ним не знаком, но он отнесется к нему с особым вниманием, когда оно будет представлено на его утверждение; что его решение в свое время будет объявлено, и он требует точного, спокойного и послушного его исполнения той и другой сторонами.
После утверждения Государем постановления Военного совета, оно в январе 1908 года было объявлено Войску командированным для того генерал-адъютантом Максимовичем на очередном съезде выборных от станичных обществ. Решение государя было принято войском спокойно.
Упомянув имя Родзянко, невольно вспоминаю о том, как его вскоре пришлось уволить от службы. Он был моим товарищем по Пажескому корпусу (на год старше меня); в начале 1908 года он, уезжая из Петербурга в Уральск, спросил меня, нет ли на него нареканий и следует ли ему оставаться в должности? Я ему вполне откровенно заявил, что ни от кого не слыхал нареканий, и он спокойно может ехать назад; он меня просил, буде нужно, прямо заявить ему о необходимости подать в отставку, он к этому готов. Я тогда не обратил особого внимания на его слова; но весной начальник Главного управления казачьих войск генерал Гарф мне заявил, что он от Уральского войска не может добиться толку: на такой-то его запрос он не может получить ответа, потому просит меня, чтобы я сам подписал такой же запрос атаману. При этом Гарф мне заявил, что вообще Родзянко, по-видимому, перестал заниматься службой, и все дела Уральского войска затягиваются, так как войско страшно медлит с перепиской. На мой запрос тоже долго не было ответа. Тогда я написал Родзянко частное письмо, в котором указал на его неисправность и просил его подать в отставку. На это письмо я от него получил крайне оригинальный и неожиданный ответ: он меня сердечно благодарил за предложение оставить службу! Он мне писал, что давно сознает себя непригодным для нее, но не может решиться оставить ее сам, и теперь просит уволить его без прошения. Я вновь должен был писать ему, что для увольнения его без прошения я должен был бы беспокоить государя мотивированным докладом, потому прошу его подать прошение об отставке; он его тогда подал. Больше я Родзянко не видел и дальнейшей судьбы его не знаю.
Для обороны реки Амур, служившей на протяжении сотен верст нашей границей с Китаем, Морское министерство строило канонерские лодки двух типов - для среднего и для нижнего течения реки. Оно настаивало на том, чтобы всю эту речную флотилию военное ведомство взяло бы в свое ведение, но я упорно от этого отказывался. У нас на руках уже была одна флотилия на реке Амударье, и мы уже знали по опыту, как трудно ведать совсем чуждым делом: все технические вопросы приходилось передавать в Морское министерство, которое разрешало их в виде любезности, а личный состав флотилии было трудно пополнять, так как ему не было дальнейшего хода по службе; но эта флотилия имела лишь коммерческое значение, тогда как Амурская должна была образовать боевую силу, поэтому заведование ею было много сложнее и ответственнее. Для Амурской флотилии надо было около Хабаровска построить базу, и эта работа по просьбе морского министра была возложена на нашу Казарменную комиссию.
Для характеристики Морского министерства и морского министра генерал-адъютанта Дикова могут служить два недоразумения между военным и морским ведомствами. Первое произошло из-за дисциплинарного батальона в Архангельске. Наши дисциплинарные батальоны, куда поступали и моряки, были переполнены, поэтому моряки должны были учредить свой батальон в Архангельске. Для окарауливания этого батальона нам пришлось усилить гарнизон Архангельска, но для командированных туда частей там не оказалось порядочных помещений. Посланный туда генерал (Данилов?) нашел, что одна рота расположена в деревянном здании, опасном в пожарном отношении и холодном. Моряки для своего дисциплинарного батальона отремонтировали часть древних Соломбальских морских казарм, но о наших частях, окарауливавших батальон, не позаботились. В тех же казармах оказалось еще вполне исправное помещение, занятое под провиант для арестованных, привезенный из Кронштадта, так как они "не стали бы есть провианта, заготовленного для армии". Генерал потребовал немедленного отвода этого помещения для роты, угрожая иначе телеграфировать главнокомандующему о выводе роты из Архангельска; требование его было исполнено. Арестованные моряки получали продовольствие по морскому положению, лучшее, чем сухопутные караулы, над которыми они поэтому смеялись. Я потребовал, чтобы это было изменено,.опять-таки под угрозой снять караулы! Вообще, морское начальство, по-видимому, боялось матросов.
Другой инцидент произошел из-за одного сухопутного офицера, пожелавшего перейти на службу во флот. Выдержав теоретические экзамены, он летом должен был идти в плавание, причем оказалось, что он, как не морской офицер, не будет иметь доступа в офицерскую кают-компанию. Признавая унизительным для офицерского достоинства то, что он будет довольствоваться не за офицерским столом, наш офицер отказался от плавания и от перехода во флот. Узнав об этом, я хотел ругаться с Диковым в ближайшем заседании Совета министров, но встретил там лишь его товарища, милейшего Воеводского, который, соглашаясь со мною, сказал, что с Диковым ничего в этом вопросе не поделаешь - он твердо держится старых морских традиций. Морские офицеры нисколько еще не сознавали своей неудовлетворительности, а считали себя выдающимися и привилегированными; ни Цусима, ни беспорядки во флоте, делавшие его ни к чему не пригодным, их еще не отрезвили! В значительной степени это, я думаю, зависело от удивительного пристрастия государя к флоту.
В составе моих ближайших сотрудников в 1908 году произошла еще перемена: главный интендант Ростковский, ссылаясь на усталость, исправил себе назначение в Военный совет. Вместо него был назначен генерал Поляков, носивший мундир Генерального штаба и бывший долго окружным интендантом. Ростковский имел полное право жаловаться на усталость, так как он был интендантом в течение тяжелых годов войны и последовавшей разрухи; но на его уход, вероятно, повлияло и то, что в печати стали появляться статьи против интендантских хищений, уже не в виде общих нареканий, а с указанием имен и фактов. В большинстве случаев у нас .не было данных для преследования этих лиц, поэтому мы лишь могли требовать от них, чтобы они обращались в суд с жалобами на клевету. Должен сказать, что во всех этих статьях не было нареканий на деятельность самого Ростковского; его винили лишь в том, что он не доглядел этих хищений и терпел на службе взяточников. Но я лично не решился обвинить его в этом, так как состав Интендантства был самый отчаянный; способные люди шли в интендантскую службу лишь в виде исключения и тогда уже не упускали случая, чтобы вознаградить себя за бесчестье, сопряженное с их службой, и чем способнее они были, тем более ловко они умели обставлять свою деятельность всякими законными масками. Я сам в 1893 году именно потому и отказался от принятия высокой должности в Интендантстве, что считал себя не в силах бороться со злоупотреблениями подчиненных и не хотел рисковать своим честным именем, служа в этом ведомстве. Поэтому я не мог винить и других за то, что они, служа в Интендантстве, не сумели добиться честности своих подчиненных, а искренне уважал тех, которые, служа в этом ведомстве, сами устояли против искушений и сумели сохранить свое имя незапятнанным.
Нарекания на Интендантство становились, однако, столь громкими и настойчивыми, что необходимо было выяснить истину. Между тем, обычными путями это было невозможно. Так например, обвиняли приемные комиссии в том, что они принимали вещи от поставщиков лишь при условии получения взяток; отдельные поставщики это подтверждали в частных разговорах, но решительно отказывались подтвердить это официально как из боязни, что они тогда вовсе не будут иметь возможности ставить что-либо в Интендантство, так и вообще из нежелания выступать на суде. Было поэтому решено прибегнуть к чрезвычайной мере - к производству сенаторской ревизии, которая была поручена сенатору Гарину, снабженному для этого самыми обширными полномочиями. Приступая к ревизии, Гарин обратился ко мне за указаниями; я ему заявил, что лишь хочу добиться правды и готов оказать ему всякое содействие, а на его вопрос, как ему быть, если замешанными окажутся лица высокопоставленные, я ему заявил, что чем крупнее будут щуки, которых он изловит, тем более я ему буду благодарен. Со своей стороны я ему обещал лишь одно: если по его ревизии кому-либо будут прописаны арестантские роты, то я настою на том, чтобы тот действительно туда попал.
Ревизия Гарина, действительно, обнаружила массу хищений, за которые несколько десятков лиц были преданы суду и осуждены. Закончилась она уже после моего ухода с должности министра. Она принесла несомненную пользу, так как привела к наказанию виновных и одновременно выяснила существование в Интендантстве нескольких вполне честных лиц; затем она дала удовлетворение общественному негодованию; но, конечно, она не могла исправить Интендантство: взяточники не перестали брать взятки, а лишь брали их осторожнее и (ввиду большего риска) в большем размере. Улучшение же состава Интендантства надо было добиваться иными путями. Я думал подойти к нему, обеспечив Интендантству определенный источник пополнения, - из строевых офицеров, которые окажутся малопригодными для строя, и обязав молодых интендантов начинать службу при войсках, где их деятельность вся была на виду, потому можно было ожидать, что там злоупотреблений не будет. Достигнуть существенных результатов я, однако, не рассчитывал, так как соблазн был слишком велик, и современное общество, если и возмущалось хищениями, то довольно лицемерно, так как масса членов этого же общества при удобном случае были рады попользоваться казенными и общественными суммами, и то же общество вообще не отворачивалось от тех своих сочленов, которые успевали попользоваться, не попадая на скамью подсудимых. Откуда же было брать целый корпус бессеребреников? Я помню, мне кто-то говорил, что из сумм, ассигнуемых на интендантские заготовки, восемь процентов прилипают к рукам; передавая об этом Ростковскому, я добавил, что если бы нам двум пришлось пробыть в своих должностях еще десяток лет, то я считал бы большим успехом добиться понижения этого процента с восьми хотя бы до шести!
Руководствуясь решением Совета государственной обороны, было выработано новое положение о высшем управлении артиллерией, утвержденное государем. По этому положению должность генерал-фельдцейхмейстера упразднялась, а звание генерал-фельдцейхмейстера сохранялось лишь как почетное; генерал-инспектор артиллерии устранялся от управления артиллерией и от заведования Главным артиллерийским управлением и за ним оставлены лишь инспекции и проверка; товарищ генерал-фельдцейхмейстера, переименованный в начальники Главного артиллерийского управления стал самостоятельным начальником этого управления. Таков был новый закон; на деле же все осталось по-старому, так как люди остались прежние, и великий князь Сергей Михайлович продолжал быть руководителем Кузьмина-Караваева.
Генерал-инспектору кавалерии подчинялась Инспекция ремонтов и запасной кавалерии; для того, чтобы и он нес только инспекторские функции, эту Инспекцию изъяли из его ведения и подчинили ее военному министру. В таком специальном деле я был совершенно несведущ, поэтому такое преобразование было мне весьма неприятно; оно возлагало на меня известную ответственность за дело, которым я руководить не мог. Инспектором ремонтов был назначен генерал барон Стемпель, кажется, очень сведущий старик, рекомендованный мне великим князем Николаем Николаевичем; ему лишь весьма редко приходилось бывать у меня с докладами.
Без изменения оставалась лишь Генерал-инспекция инженеров, вероятно, потому, что великий князь Петр Николаевич{17} не желал перемены своего положения; в начале же следующего 1909 года он вовсе оставил свою должность.
Еще велись (с начала 1907 года) работы по пересмотру "Положения о полевом управлении войск", оставшемуся почти без всяких изменений в том виде, как оно в 1890 году вышло из моих рук; работа эта была возложена на генерала барона Бильдерлинга; она затянулась почему-то до того, что новое Положение не было вполне готово к началу войны 1914 года.
Изменение организации армии, обсуждавшееся весной 1908 года при участии командующих войсками, все еще обсуждалось и обрабатывалось. Совет обороны не внес вполне определенных решений, на которые Военное министерство могло бы опираться, чтобы требовать новые жертвы со стороны государства. Приходилось изыскивать новую организацию, более совершенную, без увеличения ее численности и потребных на нее расходов. Намечавшиеся улучшения заключались в усилении полевых войск за счет резервных, сформировании недостававших частей специальных родов оружия (в том числе обозных) и установлении у нас пополнения армии (новобранцами и запасными) по системе, возможно близкой к территориальной; для последней цели необходимо было внести существенные изменения в дислокацию войск. Работы эти велись в Управлении Генерального штаба, но донельзя медленно; они двинулись вперед лишь с увольнением Палицына и заменой его Сухомлиновым, то есть в самом конце года. До ухода Палицына и подчинения мне Управления Генерального штаба, я даже мало знал о ходе работ, так как Палицын на мои вопросы отвечал в неопределенной форме, что работы идут, что они крайне сложны и проч.
Некоторые организационные меры все же пришлось выполнить, не ожидая окончания плана, но в соответствии с принятыми для него основаниями. Так, по настойчивому требованию главнокомандующего, состав двух финляндских стрелковых бригад был доведен до девяноста рядов в ротах, причем необходимый личный состав был получен путем обращения восьми резервных полков в резервные батальоны; затем, две резервные бригады (65-я и 66-я) были обращены в полевые дивизии, для чего они были усилены за счет частей крепостной пехоты*.
Усиление состава войск в Финляндии было вызвано продолжавшимся там брожением; в сентябре по просьбе Столыпина я предписал даже производство в Свеаборге демонстративных работ по установке орудий, направленных на Гельсингфорс.
Один с виду мелочный вопрос в 1908 году волновал чинов Министерства - о форме их одежды. С давних пор чинам Министерства была присвоена форма с красным воротником и серебряным прибором и с черным кантом вокруг воротника и погон. Ту же форму носило и все Интендантство, поэтому она была вообще известна публике как интендантская, а черный кант называли "воровским". Только в Артиллерийском и Инженерном управлениях офицеры носили форму артиллерии и инженерных войск, да офицеры Генерального штаба и судебного ведомства сохраняли свою; все же остальные были обречены слыть в обществе за интендантов. Особенно обидно это было для чинов Канцелярии Военного министерства, так как их всегда смешивали с интендантами ввиду того, что Канцелярия и Интендантство помещались в одном доме у Исаакия.
Совершенно естественно, эта общность формы была обидна для всех неинтендантов, и они уже давно мечтали о каком бы то ни было различии. Еще при Куропаткине я сам подымал об этом вопрос, но тогда ничего из этого не вышло. Интенданты, конечно, были против всякого изменения, ввиду обидности для них самого мотива этой меры. Весной 1908 года я вновь поднял этот вопрос.
Внешним толчком для этого послужило то обстоятельство, что в здании Главного штаба помещались Главный штаб и Главное управление Генерального штаба, причем их помещения были размежеваны совершенно случайно, и Палицын пожелал дать внешнее отличие своим чинам. Я предоставил ему испросить форму по своему вкусу и приказал главному интенданту по соглашению с другими начальниками главных управлений придумать отличия для чинов сих управлений. О поручении тотчас стало известно в Министерстве; пока оно исполнялось, прошло несколько недель, и за это время чинов Министерства охватило волнение: пошли слухи, что я передумал, что интенданты тянут дело в надежде на скорый мой уход и тому подобное, и я стал получать анонимные письма с просьбами о скорейшем исполнении давнишней мечты их авторов!
Отличия, в виде разных кантов, были утверждены. Интенданты просили снять с них "воровской" кант, но к этому не было основания. Недоразумение у меня вышло с формой Канцелярии Военного министерства. Ввиду того, что туда принимались только лица с высшим образованием, я считал справедливым дать ей бархатный воротник; черный бархат уже имелся с разными кантами, а потому я избрал синий бархат с красным кантом (семеновское сочетание цветов), чины Канцелярии были весьма довольны, но недолго: вскоре оказалось, что при серебряном приборе офицеров Канцелярии стали принимать за жандармов! Пошли новые вопли, и я предоставил Забелину придумать другой кант; избрали какой-то некрасивый, серо-голубой.
Главный военно-медицинский инспектор Евдокимов попросил меня дать и врачам бархатные воротники, заявив, что это их крайне обрадует и подымет дух. Признаюсь, я не ожидал, чтобы врачи придавали этому такое значение, но с удовольствием согласился на просьбу украсить форму ученой корпорации, тем более, что Медицинская академия уже имела бархатные воротники*.
За исключением приведенных случаев, я не принимал какого-нибудь личного участия в переменах форм обмундирования.
В сентябре 1908 года княжество Болгарское объявило себя независимым королевством, и по этому поводу вновь возникли опасения внешних осложнений. Извольский в это время был за границей, и я обратился к его товарищу Чарыкову с просьбой выяснить мне политическое положение. Чарыков 25 сентября сообщил мне частным письмом успокоительные вести: турецкий посол предъявил официальный протест, прося передать дело на решение Конференции держав, заявив при этом, что Турция из-за этого воевать не станет. К этому Чарыков добавлял, что с Турцией у нас налаживается искреннее сближение, а с Австро-Венгрией ведется дипломатическая борьба, которая, однако, пока войной не угрожает. Беспокоила его лишь "несчастная и увлекающаяся" Сербия, но и с этой стороны он не видел повода к тревоге. Таким образом, этот инцидент обещал пройти благополучно и даже не давал мне оснований к предъявлению каких-либо новых требований относительно кредитов на скорейшее приведение армии в боевую готовность.
Осенью мне пришлось коснуться вопроса, совершенно мне чуждого и довольно щекотливого для меня, как лютеранина. Протопресвитер военного и морского духовенства отец Желобовский был уже маститый старец, и здоровье стало ему изменять. Это было особенно заметно на многочисленных церковных парадах в присутствии государя, где он после молебствия должен был обходить фронт войск для окропления их водой, но ноги уже отказывались ему служить. Было очевидно, что вскоре придется заменить его лицом более бодрым. По закону избрание протопресвитера принадлежало Святейшему Синоду, с согласия военного министра. Епископ Владимир Кронштадский, с которым мы познакомились в Мариенбаде, осенью появился у нас в Петербурге и сообщил мне, что на должность протопресвитера уже появились кандидаты: известный московский протоиерей Восторгов и епископ Серафим (в миру - Чичагов). Обоих эта должность манила своею самостоятельностью и тем, что с нею было связано звание члена Синода.
Восторгова я лично не знал, но то, что я о нем читал и слышал, заставляло меня считать его вовсе нежелательным кандидатом; что же касается епископа Серафима, то я его несколько знал по Пажескому корпусу, из которого он, через год или два после меня, вышел в офицеры Гвардейской конной артиллерии. Не знаю, что побудило его впоследствии стать священником, а потом принять пострижение, так как я с ним уже почти не встречался, но был убежден, что он при этом руководствовался не какими-либо духовными стремлениями, а житейскими расчетами: я после того видел его лишь раз, на столетнем юбилее Пажеского корпуса, где он, в рясе, подошел ко мне, чуть не манкируя! Он тоже был нежелательным кандидатом.
Епископ Владимир советовал мне переговорить лично с митрополитом Антонием; он мне сказал, что митрополит не сочувствует обоим этим лицам и будет рад, если я, со своей стороны, помогу ему отклонить их кандидатуру; вместе с тем епископ Владимир просил меня замолвить слово в пользу назначения его самого на эту должность.
На мой недоуменный вопрос, может ли епископ занять должность протопресвитера, он мне объяснил, что должность эта сама по себе антиканонична, так как всякий "пресвитер преемлет власть от епископа" и "без воли епископа ничего не может делать"*, а между тем военное духовенство своего епископа не имеет, так что иерархия его не полна. На мой дальнейший вопрос, не возникнет ли еще канонических неудобств, если военными церквами будет ведать архиерей, так как в одной епархии не могут действовать, две архиерейские власти, епископ Владимир мне сказал, что этот вопрос на практике уже вполне выяснен и никаких затруднений представить не может.
Я решил последовать его указаниям и обратиться к митрополиту Антонию. Самого епископа Владимира я знал слишком мало, чтобы выставлять его кандидатуру; он на меня еще производил хорошее впечатление, которое стало ослабевать и заменяться сомнением лишь впоследствии, когда я его узнал несколько ближе и увидел, что его аскетизм чисто внешний, и он весьма интересуется мирскими делами и благами. Я был у митрополита Антония в его помещении в Лавре, имевшем весьма холодный и неуютный вид. Я ему изложил; что Желобовский стар и болен, что я не веду речи о его увольнении, но, вероятно, скоро придется думать о его преемнике, что выбор этот будет принадлежать Синоду, но уже теперь, по-видимому, выдвигаются кандидатуры, и среди них две, которые я считал бы крайне нежелательными, потому явился, чтобы заранее просить его, буде возможно, остановить выбор на другом лице. Митрополит выслушал меня молча, а затем сказал, что он почему-то думал, что я буду просить его за отца Восторгова; со своей стороны он вполне согласен, что оба эти лица нежелательны на должность протопресвитера. Я еще спросил его, не признает ли он более правильным в каноническом отношении иметь во главе военного духовенства епископа? Митрополит безусловно согласился с этим. Он сказал, что не находит возможным возбуждать этот вопрос, но будет рад, если в свое время Военное министерство само его поставит. В Канцелярии Синода уже имеется по этому вопросу небольшая записка, копию которой он мне даст, но только для личного моего сведения, но не для возбуждения теперь же какого-либо обсуждения вопроса. В заключение я упомянул, что мне пришлось встретиться с епископом Владимиром; я его почти не знаю, но мне пришла мысль, что может быть он, как бывший офицер, будет признан подходящим стать во главе военного духовенства? Митрополит на этот осторожный вопрос ответил неопределенно, вроде того, что может быть Синод остановится на нем; и в заключение сказал мне несколько теплых слов, в том числе и незаслуженную похвалу, что я, лютеранин, смотрю на канонический вопрос правильнее и серьезнее, чем многие православные.
Через несколько дней он был у меня и привез мне упомянутую записку, оказавшуюся краткой исторической справкой относительно обособления военного духовенства (с 1800 года) и весьма слабой по канонической стороне вопроса. При этом посещении я имел случай представить ему свою жену.
Разговор с митрополитом Антонием не имел практических последствий. До моего ухода с должности министра отец Желобовский оставался в должности. Впоследствии ему назначили (нештатнаго) помощника, отца Аквилонова, который после смерти Желобовского стал его преемником; вопрос же о неканоничности самой должности протопресвитера заглох.
Упомяну здесь, что военное духовенство, вообще, занимает в военном ведомстве вполне автономное положение, и я помню только один случай, когда мне приходилось говорить с отцом Желобовским о делах. Это было весной 1906 года. В то время в Петербурге было несколько пехотных казачьих полков, вызванных для поддержания в столице порядка. Казаки одного из этих полков, не имея своего полкового священника, отправились к исповеди и причастию в ближайшую к ним церковь - в Троицкий собор (л.-гв. Измайловского полка), но настоятель собора, отец Соллертинский, отослал их назад, попрекнув тем, что они являются орудием правительства для притеснения народа (точного выражения не помню). Об этом мне сообщил главнокомандующий. Я тотчас по телефону вызвал Желобовского, рассказал ему о происшедшем и сказал ему, что отец Соллертинский не может оставаться в военном ведомстве. Он согласился со мною, но сказал, что у него нет своего духовного суда, а он все судные дела передает в местную консисторию. Я ему сказал, что не считаю себя вправе вмешиваться в дальнейшие распоряжения духовных властей, но лишь желаю, чтобы Соллертинский не оставался в военном ведомстве. Как я узнал потом, ему дали место при епархиальной церкви в Петербурге*.
Епископ Владимир бывал у нас несколько раз и, в конце концов, его посещения надоели; он сидел часами и разговор его, хотя и умный, не был настолько интересным, чтобы не находить его посещения слишком частыми и длинными, особенно после того, как мы успели ближе узнать его.
Домашняя жизнь текла счастливо и тихо. Работы у меня было столько, что я лишь урывками, в промежутках между нею вырывался из кабинета. Мы предлагали И. В. поселиться у нас; он это отклонил, но бывал почти ежедневно. Устраивать у себя какие-либо званные вечера не было ни времени, ни охоты. У жены постоянно бывали запросто близкие ей люди: Раунеры, В. Мамчич, Л. В. Никитина, а с осени еще Мирбахи. Лидия Владимировна Никитина была дочерью отличившегося в Порт-Артуре генерала, и жена познакомилась с нею в 1905 году за границей; ее тетка была замужем за помощником гофмаршала генералом Аничковым, и благодаря этому Л. В. попала в фрейлины их величеств. Однажды, Л. В. обратилась ко мне с просьбой, чтобы ее отцу, бывшему кандидатом на корпус, дали освободившийся 1-й корпус, чтобы семье не приходилось уезжать из Петербурга. Переговорив с командующим, я это устроил; так как Никитин не был старшим кандидатом, то должность командира 1-го корпуса не замещали некоторое время, пока старшие кандидаты не получили других корпусов, а затем и Никитин получил желанное назначение. Л. В. благодарила меня за это в выражениях, которые меня удивили; она мне сказала, что этой услуги мне не забудет и готова, в свою очередь, быть мне полезной. Я недоумевал, чем эта барышня могла бы быть мне полезной и что она могла иметь в виду? Я не подозревал, что она собирается "делать дела" и, пользуясь званием фрейлины, принять живое участие в придворных интригах; еще менее я мог ожидать того, что она, вслед за тем, начнет интриговать против меня.
Мы сами мало выезжали; кроме первоначальных визитов после свадьбы, мы еще побывали у Фредерикса, Извольского, Столыпина, Коковцова, Остроградского и Нольде*, Воейкова**, м-м Гримм, Мамчич, Мирбах, Коли Шульмана, Комарова***. Затем мы с женой бывали вечером: на одном дипломатическом обеде у Столыпина и по одному разу у Судейкиных, Чебыкиных, Никитиных и у И. В. и по два раза у Раунер и Рыковских (в Павловске). Жена еще раз пять-шесть бывала в театре и опере с И. В. Последний через нас познакомился с Рыковскими и тоже стал бывать у них.
Для более светской жизни у меня не было ни времени, ни охоты. Притом и средства мои были ограничены вследствие обязательства отсылать ежегодно 6000 рублей в Царское Село. В конце года истек шестилетний срок моей аренды, и так как она уже вновь не назначалась и не возобновлялась, то отпала, и я лишился 2000 рублей в год. Помогло лишь то, что со второй половины года стали негласно давать всем министрам по 6000 рублей в год на представительство. Это было вполне своевременно, так как содержание министров оставалось неизменным лет 35-40 и даже уменьшилось вследствие отнятия у них аренды, а между тем жизнь за это время вздорожала в два-три раза.
Чтобы познакомиться с моей обстановкой, при моих поездках к государю, жена ездила со мною в марте в Царское Село и в октябре в Петергоф; пока я был с докладом, она сидела в моем помещении и гуляла по парку; затем мы завтракали вместе и возвращались в город. Для нее это было большим предприятием, так как приходилось вставать рано и быстро делать туалет, чтобы уже в начале десятого часа выезжать из дому. В Царском ей пришлось гулять по парку с Палицыным, который имел доклад после меня.
В первый день Рождества у нас была елка, на которой были родные: И. В., Мирбахи, Раунеры с детьми и Ивановы с сестрой, впервые бывшей у нас; сверх того Никитины, Воронцовы и В. Мамчич. Брата с женой не было. Он решил оставить службу, с лета поселился в Гатчине и 3 октября был уволен в отставку. Мы его навестили вдвоем, а 6 декабря я к нему ездил один. В этот день мне пришлось быть в Царском при представлении государю депутации от военно-учебных заведений; по моей просьбе в 12.20 на станции Александровской был остановлен скорый поезд, и я в нем доехал до Гатчины в парадной форме. До этого переезда мне пришлось просить места в спальном купе одного господина, оказавшегося англичанином, едва понимавшим по-французски. Тем не менее, он успел понять кто я, а я понял, что он ездил в Сибирь по делам торгового дома Wedell, занимающегося торговлей мороженным мясом. Вследствие этой встречи, я в течение ряда лет стал получать обзоры торговли мороженным мясом в Англии.
За смертью m-lle Burnirr мы искали другую француженку в компаньонки и экономки; в октябре мы по чьей-то рекомендации взяли некую m-lle Marie, оказавшуюся существом удивительно пустым и бесполезным.
Из старых знакомых жены еще по Одессе на нашем горизонте появилась симпатичная Олимпиада Николаевна Лишина, которая вследствие болезни мужа* решила основать женскую гимназию в Риге и просила моего содействия к тому, чтобы ей дали права правительственных гимназий. Попечителем Рижского учебного округа оказался мой старый знакомый Левшин, который с удовольствием возбудил об этом ходатайство, а министр народного просвещения Шварц охотно утвердил.
Мне остается упомянуть еще о нескольких мелких эпизодах 1908 года.
15 октября я был на освящении нового зала заседаний Государственного Совета, пристроенного к старому зданию Мариинского дворца; до сих пор в здании дворца происходили лишь заседания комиссий, а Общее собрание Совета заседало в зале Дворянского собрания; прежний зал общего собрания (круглый) был совершенно недостаточен для нового, многочисленного состава Совета
В ноябре мне пришлось быть на погребении великого князя Алексея Александровича.
15 ноября по моей близорукости я не отдал чести государю; в этот день мой доклад был назначен раньше обыкновенного, уже в десять часов, так как государь собирался на охоту; по окончании доклада я отправился к ближайшему поезду на станцию Царскосельской железной дороги, а так как времени было довольно, то пошел пешком. Недалеко от станции меня обогнал в санях на чудной лошади молодой офицер в форме императорских стрелков, отдавший мне честь. Уже после его проезда я заподозрил, что это, может быть, был государь? На станции я узнал, что это действительно был он. Вечером я послал государю записку: "Всеподданейше прошу извинения, что я сегодня, по близорукости, не узнал B. И. В., когда вы проехали мимо меня, в Царском Селе"; я ее получил обратно с резолюцией государя: "Мы оба соблюли воинскую честь, приложивши руки к козырьку - это все, что требуется".
В ноябре мне пришлось познакомиться с великой княгиней Елисаветой Федоровной: я присутствовал на освящении новой акушерской клиники профессора Рейна; она, как пациентка Рейна, тоже приехала на эти торжества. Она на меня произвела очень симпатичное впечатление.
В конце ноября фельдмаршал граф Милютин{18} праздновал редкостный юбилей: 75 лет офицерской службы. По этому поводу ему при рескрипте государя был пожалован подарок: портрет государя в золотой рамке с бриллиантами, подвешенной на золотой колонке*. В знак особого внимания к графу, я рескрипт и подарок послал ему в Симеиз не с фельдъегерем, а со своим адъютантом полковником Каменевым. По возвращении оттуда Каменев мне сказал, что граф уже ждал какого-либо знака внимания - это ему проболтался старик-лакей. Граф Милютин беседовал с Каменевым довольно долго, раза три повторял, что он большой поклонник моей деятельности, и удивлялся, как можно было делить Военное министерство.
В конце года внутренние неурядицы в Персии дошли до того, что наше вмешательство в них стало вероятным, хотя я все время возражал против вмешательства в чужие дела, но Извольский утверждал, что мы не имеем права отказываться от нашего доминирующего положения в Персии, а Коковцов доказывал, что мы уже вложили в персидские дела столько денег, что обязаны охранять свои интересы в стране. Я о Персии не имел никакого представления, а потому попросил Сухомлинова прислать мне кого-либо из офицеров Генерального штаба, знающего Персию, чтобы он прочел мне лекцию о ней. 26 декабря у меня был полковник Томилов, который мне прочел очерк Персии, после чего я его еще расспрашивал о стране, уделив этой беседе два с половиной часа.
Директор Нижегородского (бывшего Новгородского) графа Аракчеева кадетского корпуса через Забелина спросил меня, не мой ли отец был когда-то директором Корпуса? В случае утвердительного ответа он просил дать Корпусу стенной портрет отца. Я дал увеличить имевшийся у меня портрет и послал его Корпусу в раме.
В Семеновском полку в день полкового праздника произошел глупый инцидент. Вечером в полк явился корреспондент газеты для получения сведений о празднике. Ему рассказали все, что могло его интересовать; беседовавший с ним молодой офицер дал ему также и копию с телеграммы, полученной полком от государя, причем вставил в нее от себя несколько теплых выражений для того, чтобы похвастаться, как хорошо государь относится к полку. Дежурный по полку поручик Михайловский, доверяя товарищу, удостоверил верность телеграммы, не сверяя ее с подлинником. Все это было, конечно, очень глупо и объясняется молодостью и недомыслием офицеров, и еще тем, что в вечер полкового праздника они вероятно были навеселе. Никакого неуважения к царской телеграмме или сознательной подделки ее тут усматривать нельзя было, и все это дело надо было покончить дисциплинарным поучением провинившимся. На беду, главнокомандующий посмотрел на дело иначе: когда командир полка, Зуров, явился к нему, чтобы доложить о происшедшем, он так его разнес, что Зуров тотчас подал в отставку. По приказанию государя я предложил Зурову остаться на службе, но он отказался; оба виновные офицера тоже были уволены от службы! Взрывчатый характер князя дал всему делу трагический оборот.
В течение года у меня было всего 50 личных докладов у государя. В январе я по болезни (воспаление легких) пропустил докладов пять; в конце мая государь уехал в шхеры, и в июне у меня был лишь один доклад; затем я уехал за границу на два месяца, а когда вернулся, государь вновь был в шхерах, где оставался еще полтора месяца. Почти все доклады были в Царском селе и лишь несколько было в Петергофе.
На разные торжества и парады мне пришлось выезжать к государю 24 раза в Царское и 2 раза в Петергоф: на 3 выхода при Дворе, на 8 полковых праздников, на обед (с командующим войсками), 4 раза для присутствования при представлении разных лиц; 2 раза для встречи великого герцога гессенского и инфанта испанского, 2 раза по случаю приезда князя черногорского и 6 раз по случаю приезда короля шведского и свадьбы великой княжны Марии Павловны.
Совет обороны имел 12 заседаний (все в первой половине года): из них 3, в мае и июне, происходили у Дикова под его председательством; они касались морских вопросов: очищения южной бухты в Севастополе от коммерческих судов и обороны Амура канонерскими лодками. Высшая аттестационная комиссия собиралась 6 раз. В Совете министров я был 17 раз, на дипломатических совещаниях - 9 раз, на других совещаниях - 11 раз, в Государственном Совете - 19 раз и в Государственной Думе - 18 раз.
Таким образом, я в течение года бывал 76 раз у государя и на разных заседаниях - 92 раза; если прибавить 7 обедов и раутов у послов и проч., то получается 175 разных отвлечений от службы. В течение года я болел 17 дней и был в отпуску два месяца, так что эти отвлечения пришлись на 41 неделю службы или по 4 1/4 на неделю! Хуже всего приходилось весной, когда при Дворце было много торжеств. В апреле я 7 раз ездил с докладами и 10 раз в Царское на торжества; зато я в этом месяце имел мало заседаний: 2 совещания, 2 - в Государственном Совете и 2 - в Государственной Думе; за месяц - 23 отвлечения от прямого дела или по 5 1/2 на неделю! Как же тут вести громадное дело управления Военным министерством? Очевидно, приходилось работать урывками и по ночам. Значительное облегчение наступало, конечно, когда государь уезжал в шхеры и вовсе отпадали утомительные поездки за город.
В начале 1909 года (или в конце 1908 года) я получил оттиск секретного всеподданнейшего доклада государственного контролера за 1907 год, в котором оказалась жалоба на меня, а именно на страницах 50-53 было приведено постановление Совета министров о сдаче в казну экономических капиталов войсковых частей и указывалось, что это постановление, высочайше утвержденное 14 сентября 1906 года, все еще не получило полного осуществления, несмотря на неоднократные настояния о том Государственного контроля. Так, "в счет причитающихся казне 14 484 122 рублей экономических капиталов нерасформированных частей поступило на государственные нужды только 2 606 309 рублей, а остальные 11 877 813 рублей Военное министерство оставило в распоряжении войсковых частей на ремонт обоза, на доведение экономических капиталов до установленных для них норм, на приведение в порядок расстроенного войной хозяйства войск и другие расходы, из коих некоторые, как например, составление историй отдельных мелких боевых единиц (батарей, парков, батальонов), едва ли могут быть признаны обязательно необходимыми, или, по крайней мере, неотложными.
К содействию для выяснения размера экономических сумм бывших маньчжурских армий и обсуждения мер к скорейшей передаче сих сумм в распоряжение Государственного казначейства ни Государственный контроль, ни Министерство финансов, вопреки приведенному высочайше утвержденному 14 сентября 1906 года положению Совета министров, не привлекались и только в начале текущего (1908) года, вследствие настояний моих и министра финансов, учреждена при Военном министерстве Особая комиссия "для обсуждения данных об остатках экономических капиталов войск бывших маньчжурских армий". Но ожидать, что при ее посредничестве поступят от войск в казну сколько-нибудь значительные суммы, едва ли возможно ввиду того, Что войска могли уже израсходовать немалую их долю".
Против этого заявления рукой государя было написано:
"На этом можно не настаивать". Этой резолюцией заканчивался долгий и острый спор мой с Контролем и Министерством финансов по этому делу, и с меня слагалась ответственность за прямое неисполнение высочайшего повеления. При следующем моем докладе я поблагодарил государя за нее и вкратце рассказал ему суть дела.
В Военный совет я, при этих условиях, попадал редко, всего на 17 заседаний, пропустив за девять с половиной месяцев 22 заседания.
В Совете министров у меня большей частью бывал Поливанов и я его посещал только по важнейшим делам и еще осенью, когда Поливанов уехал в отпуск.
Дипломатическое совещание с этого года стало происходить у Столыпина, притом чаще прежнего, по мере возникновения разных вопросов: о субсидии Черногории, об осложнениях на Западе, по персидским делам и проч.; в нем принимали участие министр иностранных дел и его товарищ, Коковцов, я и начальник Генерального штаба.
Глава двенадцатая
Последний год управления Военным министерством. - Инцидент в Думе, "явившийся причиной моего увольнения". - Рескрипт Николая II. - "Мой преемник - В. А. Сухомлинов". - Прощание с подчиненными. - "Мой личный взгляд на мою деятельность". - Начало "Воспоминаний"
1909 год был последним годом моего управления Военным министерством: 11 марта состоялось мое увольнение от должности.
В день Нового года был объявлен приказ об увеличении содержания офицерам, и этим осуществлена мера, о которой я мечтал еще с 1906 года.
В середине января меня пригласил к себе великий князь Петр Николаевич и сообщил, что он болен и должен вновь ехать за границу, в Болье, где он когда-то вылечился от начинавшейся чахотки, и что государь уже изъявил согласие на его увольнение от должности генерал-инспектора. Ввиду искренней моей симпатии к великому князю я очень жалел об его уходе; я до сих пор не знаю, был ли он действительно серьезно болен или же уходил, чтобы не подвергаться нападкам в Думе?
При следующем моем личном докладе государь указал назначить генерал-инспектором Вернандера; по случаю увольнения великого князя в Главное инженерное управление был заготовлен на его имя рескрипт с подробным изложением его деятельности, но государь нашел его слишком длинным и приказал заготовить краткий; таковой я привез к следующему докладу; государь нашел его слишком кратким, но все же подписал. С тех пор мне больше не приходилось встречаться с великим князем.
На место Вернандера я избрал Н. Ф. Александрова, бывшего комендантом крепости Ковно, и частным письмом предложил ему это назначение. Н. Ф., со свойственной ему скромностью, усомнился в том, насколько он справится с должностью, но, приехав в Петербург и переговорив с Вернандером, согласился ее принять.
Вернандер более десяти лет со времени своего перевода в Петербург занимал казенную квартиру на углу Садовой и Инженерной улиц и обратился теперь ко мне с просьбой - оставить ее за ним. Я согласился на это при условии, что для Александрова найдется другая подходящая квартира. Таковая была найдена в одном из павильонов Инженерного замка, и просьба Вернандера была удовлетворена.
Случайно я узнал о производимых у нас опытах добывания азотной кислоты из воздуха. Вопрос этот имел большое военное значение, так как при успешном его разрешении мы в отношении выделки бездымного пороха вышли бы из зависимости от подвоза чилийской селитры. Опыты производились в лаборатории Михайловской артиллерийской академии, которую я посетил 23 января вместе с Вернандером. Получение азотной кислоты из воздуха основано на том, что азот воздуха сгорает, соединяясь с кислородом воздуха при высокой температуре, даваемой вольтовой дугой. Для практического использования этого явления главным условием является дешевое получение электрического тока. В этом отношении, в особо благоприятных условиях оказались Норвегия и Швейцария с их водопадами, то есть почти даровой двигательной силой, поэтому там уже возникло несколько заводов для добычи азотной кислоты. У нас еще производились лабораторные опыты для выяснения технических деталей производства; производство более обширных опытов во дворе той же лаборатории уже подготовлялось, а затем намечалась постройка большого завода в Олонецкой губернии, на водопаде Кивач, - но к сожалению все это предположение потом заглохло.
Еще один технический вопрос заинтересовал меня в это время. По делу о поставке нам орудий у меня был начальник Обуховского завода (морского ведомства) генерал Меллер. От него я узнал, что на этом заводе установлена выделка оптических стекол и инструментов, но что завод затруднен в получении оптического стекла, так как лучший завод такого стекла в Вене, ставящий его почти на весь мир, перешел в собственность немецкого синдиката Цейсса и других фабрик оптических стекол; синдикат тотчас поднял цену на стекло и мог сделать ее вовсе недоступной нашему заводу. По предложению Меллера я принял двух лиц, заведующих этим делом на заводе (Перепелкина и Гершуна). Из их обстоятельного доклада выяснилось, что выделка стекла с определенным коэффициентом преломления является делом крайне сложным, так как в данном случае влияет не только химический состав стекла, но и условия его фабрикации, особенно охлаждения. Эти-то условия и составляют фабричный секрет, и для его выполнения необходимо произвести опыты, которые потребуют года два-три и расхода до двухсот тысяч рублей. Эти опыты, а затем и выделку стекла признавалось желательным установить на хрустальном заводе Министерства Двора. По этому поводу я написал барону Фредериксу, который согласился на предлагаемые опыты при условии, чтобы это не вызывало расхода для Министерства Двора. Но нужные средства легко могли быть даны военным ведомством, одним или пополам с морским, так как они вполне окупились бы в будущем. Мне, однако, не пришлось довести это дело до конца, и я не знаю, получило ли оно дальнейшее движение. Я лишь сделал распоряжение, чтобы бинокли, заготовляемые для производимых офицеров, впредь заказывались не иностранным фирмам, а Обуховскому заводу.
Главное артиллерийское управление встречало, вообще, большие затруднения в производстве исследований материалов и научных опытов вследствие отсутствия у него хорошо обставленной лаборатории. Поэтому оно все нужные ему работы должно было производить в небольших лабораториях Академии, отдельных заводов и даже учебных, заведений. Поэтому был выработан проект учреждения Центральной химико-механической лаборатории. Внесенный мною в Думу законопроект встретил там полное сочувствие, но Дума (уже после моего ухода) потребовала, чтобы лаборатория обслуживала нужды не только артиллерийского ведомства, но и инженерного и интендантского, вследствие чего проект пришлось переделать, и осуществление его значительно задержалось. Главным мотивом, почему Дума настаивала на расширении деятельности лаборатории, было желание изъять интендантские исследования материалов из ведения Интендантства и вообще создать научное учреждение, чуждое ведомственных интересов.
В конце января ко мне зашел статс-секретарь Безобразов, получивший громкую, но незавидную известность перед японской войной. Он был вместе со мною в Пажеском корпусе, но мы с тех пор не виделись. Он мне сообщил, что проектирует аппарат для метания громадных снарядов формы чечевицы; снаряд он клал на станок, которому сообщал вращательное движение; получавшаяся центробежная сила служила для метания снаряда в цель; благодаря форме и большому весу снаряда, траектория его, даже при малой скорости получалась очень пологая. Он считал свое изобретение крайне полезным для действия против укреплений*. Опыты свои он производил на свой счет в имении близ Охты и приглашал меня, а также великого князя Сергея Михайловича, приехать посмотреть их. К сожалению, в его станке, а затем в бензомоторе, произошли поломки, а потому показ опыта приходилось несколько раз откладывать. Я не знаю, состоялся ли этот показ после моего ухода. Во всяком случае, эта затея совсем заглохла.
В начале 1909 года начальник Военно-медицинской академии академик Данилевский закончил одну крупную работу, предпринятую по его инициативе: о питательности и усвояемости разных сортов дешевой рыбы. История этой работы такова: после улучшения в конце 1906 года быта нижних чинов, причем им было дано чайное довольствие, прибавлено четверть фунта мяса в день и увеличены деньги на приварок. Нижние чины должны быть сыты, и я могу считать, что сделал все нужное для хорошего питания вверенных мне полутора миллиона людей. При одном из своих докладов, во время случайно возникшего разговора о продовольствии нижних чинов, Данилевский меня совсем разочаровал в этом отношении; он мне указал, что питательных веществ теперь дается достаточно, но они даются солдату в плохо усвояемом виде, поэтому питание все еще является неудовлетворительным: пища однообразна и мясо всегда отпускается вареным, а в таком виде оно труднее всего переваривается. Поэтому для рационального питания необходимо ввести большее разнообразие в пищевой режим солдат, давать им мясо преимущественно в жареном виде, а главное - почаще заменять мясо другими, равнопитательными продуктами, как то: рыбой, куском сыра и т. п.; часть же черного хлеба необходимо заменять белым, удобоваримым. Это заявление Данилевского было для меня большим разочарованием; о каком-либо новом отпуске денег на дальнейшее улучшение довольствия нечего было и думать - Совет министров безусловно отказал бы в нем, да и среди высших войсковых начальников я не встретил бы поддержки, так как и без того быт нижних чинов был уже резко улучшен по сравнению с недавним прошлым. Но значительную часть требований Данилевского можно было бы осуществить и без новых расчетов, особенно замену мяса рыбой, мечта же его о введении в довольствие солдат сыра (одну десятую фунта на ужин) и других новых питательных продуктов представлялось трудным, так как в этом вопросе я встретился бы с несочувствием войсковых начальников и с подозрением нижних чинов, что им чего-то недодают, за их счет наживаются. Устранить последнее можно было лишь восстановлением значения солдатских артелей, с предоставлением им права через выборных рассматривать раскладки намечаемых варок и выбирать последние по своему вкусу, а это было бы встречено высшим начальством как новая ересь, - предоставление нижним чинам входить в рассмотрение хозяйственных распоряжений и организация бесформенной и безгласной серой массы в артели с правом голоса; после недавних волнений в войсках, это несомненно было бы признано опасным. Наконец, требование Данилевского, чтобы мясо давалось не только в вареном, но и в других (жареном, тушеном, в виде котлет) видах, тоже было трудно осуществимо, так как для этого требовались большие расходы на переделку очагов и надо было увеличить число кашеваров, приняв меры к специальному их обучению. Но сверх того, я и в этом вопросе встретил бы сильное противодействие начальствующих лиц, которые признали бы это напрасным баловством, даже вредным вовсе, кроме того в военное время трудно было бы выдержать такой режим - мы лишь недавно собрались снабдить армию походными кухнями для своевременной варки пиши, а для жарения мяса пришлось бы заводить новые приспособления, увеличивать обоз и проч.
Таким образом, удовлетворение требований Данилевского представляло большие затруднения как в виду нужных на это расходов, так и в особенности потому, что я при требовании денег не только не имел бы поддержки со стороны высшего войскового начальства, но даже должен был считаться с его оппозицией. Из предложений Данилевского наиболее простым и приемлемым являлась замена мяса рыбой, восстановление традиционных у нас постных дней. В былое время эти постные дни (около 150 в году) были голодными днями, так как рыба, ввиду ее дороговизны, почти отсутствовала в варке и была источником экономии; теперь же надо установить постные варки, одинаковой питательности со скоромными. Данилевский уверял; что это вполне возможно, если только ввести в довольствие разные виды рыбы, заготовленной впрок (сушеной, вяленой, соленой), которой питаются массы населения. Но для этого надо было исследовать питательность и, главное, усвояемость разных видов такой рыбы, и этот труд он брался исполнить при условии, если я дам средства для покупки нужных количеств рыбы и для оплаты труда молодых врачей, которые будут работать под его руководством. Средства были даны, начался сложный труд изучения нескольких десятков видов рыбы, заготовленной впрок - лабораторного и на кормлении людей. Труд этот выполнялся чуть ли не два года, и результаты его Данилевский мне представил, помнится, в день моего увольнения от должности, когда я уже был бессилен применить его в жизни. Сухомлинов этим вопросом не интересовался вовсе. Я послал печатный труд Данилевского при частных письмах некоторым командующим войсками (Иванову, Каульбарсу), но без всякого результата. Труд Данилевского был заброшен; а между тем его исследования наглядно доказали, что без всякого нового расхода можно было ввести в довольствие армии рыбные варки, столь же питательные, как и мясные, ввести разнообразие в довольствие войск и этим улучшить их питание! Если после моего ухода, когда все это было выяснено, ничего не было сделано для введения рыбных варок, то это лишь доказывает индифферентное отношение высшего начальства в армии к здоровью и нуждам серой массы; для меня же было крайне обидно, что мне не удалось осуществить столь долго и тщательно подготовлявшуюся реформу*.
Опыт ведения хозяйства на новых началах, производившийся под руководством генерала Водара, протекал вполне успешно и уже не вызывал таких недоразумений, как в начале, поэтому с осени 1909 года намечалось распространить его на все войска Киевского округа. Попутно выяснялись также и новые нормы отпусков из казны на всякого рода потребности, дабы не приходилось экономией от излишних отпусков покрывать недостатки их по другим статьям. Отзывы старших начальников о новом порядке ведения хозяйства были вполне благоприятны; они признавали, что хозяйство ведется правильно и строевые начальники освобождаются от хлопот по хозяйству; мне казалось, что дело это поставлено прочно, и проведение этой важной реформы вполне обеспечено. Действительно, уже после моего ухода, в июле 1909 года, Сухомлинов представил государю доклад о распространении опыта с осени 1909 года на все войска Киевского округа и о введении нового порядка ведения хозяйства во всей армии. Доклад этот был тогда же высочайше утвержден, но, по неизвестным мне причинам, изложенные в нем меры вовсе не были выполнены, а части, уже ведшие хозяйство новым порядком, вернулись к прежнему! Как и почему это произошло, я не знаю вовсе, но думаю, что причину надо искать в несочувствии кавалерийских начальников новому порядку, лишавшему их крупных доходов. Сухомлинов, сохранявший тесную связь с кавалерией, искавший популярности и сам в былое время получавший доход с фуража, очевидно, не мог сочувствовать реформе; но что он доложил государю, чтобы добиться отмены нового порядка, которому государь вполне сочувствовал? Вероятно опять были разговоры о том, что это было выдумкой теоретика, незнакомого с войсками, их жизнью и традициями и т. п.
Разработка нового плана для организации армии после ухода Палицына двинулась успешно вперед, и некоторые основные положения этого плана были утверждены при мне, но окончательная разработка плана, а равно и его осуществление произошли уже без меня.
Еще один существенный вопрос был поднят мною в конце 1908 или в начале 1909 года: о судьбе Владивостока как крепости. До тех пор не было средств для приступа к работам по усилению крепости; теперь же, с улучшением финансов, можно было рассчитывать на отпуск нужных средств; но у меня было сомнение уместна ли крепость во Владивостоке? Город и крепость расположены на конце полуострова графа Муравьева, и занятие неприятелем перешейка к северу от крепости, верстах в сорока, совершенно могло отрезать ее от всякой помощи извне, а потому заранее предрешало ее падение. Мне представлялось более выгодным иметь крепость на высотах упомянутого перешейка, а у самого Владивостока иметь лишь передовое укрепление. Обложение крепости, расположенной в этом месте, потребовало бы от неприятеля значительных сил и помочь крепости извне было бы уже много легче; притом, с потерей нами флота на Тихом океане владение во время войны Владивостоком уже не имело для нас того значения, как до войны с Японией. Обсудить этот вопрос я поручил Главному управлению Генерального штаба. За несколько дней до моего увольнения Сухомлинов представил мне доклад по этому вопросу, столь пустой и бессодержательный, что я его оставил у себя, желая вернуть ему его при личном докладе: письменная резолюция могла выйти очень резкой. После моего увольнения я доклад вернул ему без резолюции.
Крепость Владивосток вскоре стали усиливать и вопрос о перенесении главной обороны на высоты перешейка совсем, кажется, не обсуждался. Боюсь, что если когда-либо Владивостоку придется выдержать осаду, то окажется, что опасения мои были справедливы, и крепость будет легко отрезать и заставить сдаться, а тогда вероятно признают, что мое предложение отнести ее несколько назад было основательным.
В середине февраля состоялось мое назначение почетным членом Академии Генерального штаба по избранию Конференции Академии. Связь моя с Академией совершенно порвалась со времени моего ухода из Академии (1898 год), несмотря на то, что я был почетным членом ее Конференции. Первоначально я перестал посещать заседания Конференции, так как они происходили под председательством нового ее начальника Сухотина, и я не сочувствовал его новшествам, а затем я не ездил на них по многим причинам: Академия перешла в новое здание, куда было далеко ездить, работы у меня было много и трудно было выбраться куда-либо, наконец, состав профессоров изменился, и я чувствовал себя в Конференции чужим. С назначением же меня министром мои отношения с Академией окончательно порвались, так как она была подчинена Палицыну. Уже в 1907 или 1908 году я узнал, что Конференция собирается избрать меня в почетные члены Академии, но затем, к моему удивлению, дело это заглохло. Лишь впоследствии я узнал почему: начальник Академии признавал неудобным удостаивать этого отличия меня, не дав его одновременно и прямому начальнику над Академией Палицыну, а потому поставил баллотировку нас обоих. После ухода Палицына вопрос упростился и Конференция избрала меня в почетные члены Академии*.
В начале февраля скончался великий князь Владимир Александрович, и 7 февраля его тело было перевезено в Петропавловский собор; я получил от Церемониальной части предложение стать на первое дежурство у тела почившего. К девяти с четвертью утра пришлось прибыть в собор, в одиннадцать часов прибыло тело, и я стал на дежурство во время панихиды и прощания императорской фамилии с почившим. В двенадцать часов меня сменил Бирилев. Уже давно, чуть не сорок лет, мне не приходилось стоять на часах; здесь же, на виду у злословной публики, приходилось стоять образцово, как статуя, и я одно время опасался, что мне станет дурно. На мое счастье, мое дежурство, считавшееся с десяти часов, длилось всего час. Бирилев, сменивший меня, мне потом говорил, что ему приходилось плохо в том отношении, что после отъезда императорской фамилии к прощанию с телом была допущена публика, двери собора стали постоянно открываться и получился сильнейший сквозняк; опасаясь простуды, он решил дело просто - ушел в какую-то комнату при соборе, где и просидел до конца своего дежурства*.
При следующем моем докладе (10 февраля) государь мне сказал, что военный министр отлично стоял на дежурстве и спросил, сам ли я просил, чтобы меня назначили? Вопрос этот являлся довольно странным, но он характерен для взгляда государя на такого рода службу, едва ли даже соответствующую званию министра. К личности почившего я собственно не имел никакого отношения; только сцена 12 декабря 1906 года оставила во мне обидные воспоминания, а после того я встречал его редко и ни разу с ним не говорил.
На похороны без приглашения приехал король Фердинанд Болгарский. Он был в Австрии и приехал, не имея с собою русской формы; по телеграфному заказу ему в Петербурге успели сшить мундир; приехал он в теплой шинели генерал-адъютанта Струкова, высланного ему навстречу. Он незадолго до того объявил Болгарию независимой и принял титул царя; Россия еще не признала этого акта, но ввиду его приезда почетным караулам было приказано величать его царским величеством и, таким образом, признание состоялось.
В начале марта Австро-Венгрия решилась на окончательное присоединение Боснии и Герцеговины. Она имела на это неоспоримое право, так как мы его признали за нею еще в семидесятых годах. Тем не менее, этот акт был для России неприятен, так как наше тогдашнее согласие было секретным, а теперь должно было стать явным, и мы при этом рисковали утратить симпатии сербского народа. Вопрос о том, как нам отнестись к окончательной аннексии Австрией двух провинций, которыми она фактически владела около тридцати лет, по приказанию государя обсуждался на дипломатическом совещании, а затем 6 марта в Совете министров под председательством государя. На совещании дебатов не было, так как я категорически заявил, что мы к войне не готовы и воевать не можем. Поэтому совещание, а затем и Совет министров единогласно постановили признать аннексию без каких-либо возражений, и государь с этим согласился.
В Государственной Думе 23 февраля произошел инцидент, явившийся причиной моего увольнения от должности министра. На секретном заседании Думы, при обсуждении кредита в 39 миллионов рублей на пополнение запасов и материальной части армии, Гучков заявил, что "как раз в тех областях военного дела, которые находятся вне пределов нашей критики, мы не можем считать, чтобы дело обстояло благополучно. Мы не видим там понимания тяжелой ответственности, не видим там того подъема духовного, который должен помочь возродиться нашей стране. Возьмите хотя бы область высшего командования нашей армии*. Вы мне скажите, есть ли во главе всех округов люди, которые могут в мирное время воспитывать нашу армию к тяжелому боевому опыту и могут повести наши войска к победе?" Гучков выразил в заключение надежду, что голос Думы дойдет до престола и "вызовет там то беспокойное чувство за нашу родину, от которого мы только и можем ожидать и возрождения нашей обороны и создания безопасности нашего государства".
Коковцов, бывший в заседании, предложил ответить за меня, чтобы "отделать его", но я это отклонил и ответил сам. По поводу заявления Гучкова, что за оборону государства можно было бы быть спокойным лишь тогда, когда во главе армии и отдельных ее частей будут люди, которые действительно могу быть ее вождями, я сказал, что вопрос этот находится на рубеже, а может быть даже и за рубежом тех вопросов, которые подлежат рассмотрению с думской кафедры; поэтому я в этот вопрос входить не стану и лишь упомяну, что в отношении командного состава за последние годы были приняты самые решительные меры к его улучшению. Однако, при выборе на любую высшую должность приходится считаться с имеющимися кандидатами на такую должность. Существенного улучшения состава начальствующих лиц можно достигнуть лишь постепенно, так как с младших должностей нельзя выдвигать прямо на высшие, а приходится на промежуточных ступенях выяснять, насколько данное лицо в состоянии оправдать надежды, которые на него возлагаются. Поэтому лишь остается сказать, что для улучшения командного состава меры уже приняты, и мы в этом отношении несомненно идем вперед.
От имени фракции правых член Думы Марков 2-й заявил, что мое заявление о недостатке подходящего материала для назначения хороших начальников оскорбительно для русской армии.
Я ему ответил, что Военное министерство тотчас по окончании войны занялось возобновлением и улучшением командного состава армии, но оно никому очков не втирает и не заявляет, что командный состав нашей армии в настоящее время является идеальным; оно надеется этого идеала достигнуть, но оно достигает его постепенно. Оно никому не заявляет, что во главе нашей армии уже теперь стоят вожди, лучше которых не бывает и не надо, но оно твердо надеется, что русская армия таких вождей будет иметь, но получит их постепенно.
Гучков заявил, что большим грехом старого порядка была боязнь говорить правду верховной власти в глаза и приветствовал мужество военного министра, признавшего наличность известных недостатков.
Помню, как там же, в заседании Думы, осознавал, что мой ответ не удовлетворит государя и вызовет негодование высшего командного персонала армии, но я иначе поступить не мог. Гучков был прав, указывая с тревогой на опасность, которой нам грозил плохой командный состав армии. Из-за него мы проиграли войну с Японией, и он же мог погубить нашу армию в новой войне. Во все время управления Министерством я сам вел наиболее упорную борьбу именно по вопросу об обновлении верхов армии. Меня мало интересовал вопрос, имеет ли Дума по букве закона право касаться этого вопроса, но нравственное право ее для меня было вне сомнения, так как она вполне патриотично шла навстречу всем нуждам армии, не жалея на это средств, которые, однако, устраняли лишь сравнительно мелкие недостатки по сравнению с основным грехом армии отсутствием хороших вождей. Я поэтому не мог заявить Думе (ни лично, ни устами Коковцова), что вопрос этот ее не касается, и она не имеет права затрагивать его; отвечая же на этот вопрос по существу, я не мог говорить ничего иного, как правду. Я после того много раз вспоминал об этом инциденте и неизменно приходил к выводу, что иначе ответить не мог.
Органы правой печати стали на точку зрения Маркова 2-го, что я оскорбил армию, признав неудовлетворительность командного состава, а Воронежский отдел "Союза русского народа" нашел нужным выразить мне (письмо от 8 марта No 340) "свое крайнее недоумение по поводу моего заявления, будто при выборе командного и начальствующего состава русского воинства может не быть в избытке и в любое время безукоризненного очередного материала, полагая, что всегда высокие патриотические качества, присущие всему доблестному российскому воинству, для применения их скорее имеют нужду в руководителе, обладающем в такой же мере этими качествами.
Такого рода самообольщение в известных кругах считалось проявлением патриотизма, хотя оно на деле могло бы привести к повторению бедствий Японской войны.
Государь в течение двух недель не говорил мне почти ничего по поводу этого инцидента; он лишь сказал при моем докладе 24 февраля, что Гучкову следовало бы дать резкий отпор, и более не возвращался к этому вопросу, хотя у меня были личные доклады 28 февраля, 3 и 7 марта; только к 10 марта он принял решение. При моем докладе в этот день* он был однословен и сух и по окончании его сказал мне, что вследствие слабого моего возражения в Думе 23 февраля я потерял его доверие, как военный министр; он далее сказал, что ему жаль говорить это теперь, когда трудные времена прошли и все налаживается, что его отношение ко мне остается прежнее. Я ему сказал о своем предчувствии, что он будет недоволен, но не мог поступить иначе, так как в Думе я считал долгом говорить одну правду; что я все же не считал себя вправе сойти с поста, хотя были очень тяжелые минуты. Государь мне на это сказал, что и часовой может просить смены, если ослаб. Я спросил, когда сдать должность? Он сказал, что в конце недели, не называя заместителя.
После меня должен был при мне докладывать Сухомлинов, и я встал, чтобы приставить другой стул (как это делал всегда), и государь сказал: "Да, Вы можете еще остаться при докладе, а с Сухомлиновым я потом переговорю". Только из этих слов я узнал, что моим преемником будет Сухомлинов{19}. Государь подошел ко мне и благодарил за службу, я сказал, что делал, что мог. Сухомлинов был призван; после его доклада я был отпущен, а его оставили в кабинете.
В помещении, в Большом дворце, я позавтракал и сел писать резолюции на докладах, когда туда же приехал Сухомлинов. Он был удивлен, увидя, что я вполне спокойно занимаюсь делом; он сам был взволнован и бледен. Он мне рассказал, что государь ему объявил, будто я ухожу из-за истории в Думе, и он желает, чтобы Сухомлинов принял должность министра; Сухомлинов заявил, что он дела не знает и у него не хватит сил. Государь сказал Сухомлинову, что он ведь уже наладил Генеральный штаб и может взять Алексеева начальником Генерального штаба. Сухомлинов возразил, что это мало поможет, и ему неприятно, что он выживает меня. Государь ему сказал, что он меня ценит и по-прежнему хорошо относится ко мне; что даже в рескрипте надо сказать, что он от Сухомлинова требует продолжения моей работы; что, наконец, Сухомлинов не имеет права отказываться. Далее государь говорил, что он недоволен аттестационным порядком, например, увольнением генерала Топорнина, и еще кое-чем, чего Сухомлинов не упомнил; он мне говорил, что совсем обалдел от неожиданности и уже плохо понимал; государь это заметил и сказал, что переговорит с ним в следующий раз.
Этот рассказ Сухомлинова, который я записал в тот же день, мне представляется согласным с истиной. Для меня в нем было ценно то, что государь, кроме инцидента в Думе, очевидно, ни в чем существенном меня упрекнуть не мог.
Введенный мною новый аттестационный порядок всегда пользовался его одобрением, а журналы Высшей аттестационной комиссии он всегда читал весьма внимательно, за немногими исключениями для отдельных лиц, всегда утверждал ее заключения и никогда не высказывал мне какого-либо неудовольствия ее действиями; наконец, тот же аттестационный порядок, насколько я знаю, сохранился и после моего ухода. Что же касается генерала Топорнина, то он был уволен в отставку из корпусных командиров еще в 1906 году, и я глубоко убежден, что с его уходом армия ничего не потеряла*. Таким образом, я со спокойной совестью мог принять упрек за аттестационный порядок и, в частности, за увольнение Топорнина. Я убежден, что этот упрек со стороны государя даже не был серьезен. Он решил меня уволить главным образом за то, что я не отстоял в Думе его прерогативы как вождя армии, действия которого не подлежали критике Думы; но при этом он, очевидно, поддался также и голосу многочисленных лиц, недовольных увольнением множества старших генералов, имевших родственников и защитников при Дворе; я уже упоминал о том, что вдовствующая императрица была крайне недовольна мною в этом отношении.
По возвращении из Царского я принял обычные доклады, так же как и в среду. В среду 11 марта были подписаны высочайшие рескрипт и указ о моем увольнении, объявленные 12 марта. Привожу текст рескрипта:
"Александр Федорович. Вступив в 1905 году, в трудное для армии время, в управление Военным министерством, вы в течение почти четырех лет прилагали напряженные усилия, чтобы оправдать мое доверие и провести в жизнь ряд мероприятий, направленных к усовершенствованию различных отраслей военного управления. Труды эти не могли не отразиться на состоянии вашего здоровья, требующего ныне продолжительного отдыха и надлежащего о нем попечения. Снисходя к вашей просьбе об увольнении вас от должности военного министра, отмечаю с особой признательностью целесообразность многих из ваших начинаний и особенно те меры, которые имеют задачей усовершенствование системы войскового хозяйства. Уверен, что начинания эти послужат одним из тех оснований, на которых в ближайшие годы вашим преемником должно быть завершено переустройство наших вооруженных сил.
Выражая Монаршую Мою благодарность за ваши труды, жалую вас кавалером ордена Святого благоверного великого князя Александра Невского.
Я уверен, что, восстановив ваши силы, вы будете в Государственном Совете и впредь продолжать ваше плодотворное служение на пользу Мне и родине.
Пребываю к вам неизменно благосклонный и благодарный Николай. Царское Село, 11 марта 1909 года".
Таким образом, мое увольнение состоялось в самой милостивой форме, якобы по моей просьбе, мотивированной расстройством здоровья, мне был дан рескрипт с благодарностью за мои труды и с признанием "целесообразности многих из моих начинаний"; наконец, меня украсили орденом Александра Невского - словом, уволили честь честью. Самый рескрипт был малосодержателен, глухой, но Главному штабу пришлось составить его наспех, да и вообще трудно составлять рескрипт увольняемому сановнику.
По Министерству я 10 марта отдал приказ: "Покидая должность военного министра, прошу всех чинов Министерства принять мою искреннюю, сердечную благодарность за помощь, которую они мне оказали своею дружной, самоотверженной работой".
В пятницу, 13 марта, я в Канцелярии Министерства прощался с ее чинами, а затем и с членами Военного совета и начальниками главных управлений.
Через неделю, 20 марта, Канцелярия давала мне прощальный обед; в этот день минуло 25 лет со времени моего вступления в Канцелярию; в списках которой я с тех пор состоял. Сколько перемен за эти 25 лет! Вступал я в Канцелярию молодым, тридцатилетним подполковником, а покидал ее как уволенный от должности военный министр! Мне поднесли жетон Канцелярии, а жене букет цветов. По ходатайству чинов Канцелярии образованному мною капиталу для воспитания детей чинов Канцелярии было присвоено мое имя. Это, конечно, являлось лучшим средством к увековечению моего имени в Канцелярии.
Заседать в Государственном Совете мне не улыбалось вовсе. Много раз мне приходилось думать об уходе с должности, и я всегда думал проситься в отставку; два раза я заготовлял уже прошения об увольнении (летом 1906 года и весной 1908 года) и оба раза просил в них об отставке; но теперь мне стало ясным, что при обязательном платеже моей бывшей жене, я на пенсию не буду в состоянии жить в Петербурге, а жене будет скучно в провинции, и я решил остаться в Государственном Совете, где мне дали содержание в 18 000 рублей. Это был максимальный оклад, дававшийся министрам, долго пребывавшим в должности.
С Государственным Советом и его внутренними распорядками и строем я был вовсе незнаком. Дела мои проходили там гладко, и мне приходилось бывать в нем реже, чем в Думе. О делении его на партии я знал мало, а из его членов знал почти только военных, да несколько бывших министров. Тотчас по моему отчислению в Совет, 12 марта, ко мне заехали два члена его, генерал-адъютант граф Татищев и Пантелеев, чтобы передать мне приглашение группы правых вступить в ее ряды. Они мне сказали, что все военные состоят в этой группе; на этом основании и я решился вступить в эту группу.
Военнослужащим по закону возбранялось состоять в каких бы то ни было политических союзах и я всегда стоял вдали от них. По убеждениям своим я был монархистом; я считал, что Россия может управляться лишь твердой властью, независимой от преходящих течений и общественных настроений, а этому требованию удовлетворял лишь самодержавный строй; от самодержавия должны были исходить (как при Александре II) те реформы, которые требовались жизнью. Несомненно, Россия со временем должна была обратиться в конституционное государство по примеру остальной Европы, но к этому ее еще надо было подготовить, постепенно расширяя самодеятельность общества, и я на отказ от самодержавия смотрел, как на неизбежное в будущем зло. Такому взгляду, конечно, способствовало и то, что я в нем был воспитан с детства. Зато я к самодержавию предъявлял большие требования: самодержец должен чувствовать себя слугой государства и, отлагая в сторону все свои личные интересы и симпатии, ставить впереди всего интересы России; он лично должен быть безупречным, без фальши, верным своему слову и твердым в принимаемых решениях. Всем этим требованиям государь не удовлетворял, и я сознавал, что ввиду этого, ограничение его власти было нужно. Я сам был сведущ только в военных делах и занимался только ими, но и по военной части многие реформы удалось провести лишь ввиду наличия Думы. К какой же политической партии я, в конце концов, должен был бы причислить себя? Во всяком случае, я не принадлежал к тем крайним правым, которые желали бы повернуть историю вспять и упразднить Думу; в Государственном Совете я, вероятно, более всего подошел бы к правому центру (партии Нейдгарта), а в Думе - к умеренным правым или националистам.
Я уже сказал, что попал совершенно случайно в группу правых, во главе коих стоял Петр Николаевич Дурново. Группа эта составляла около трети всего Совета; она имела довольно разнообразный состав; в ней были крайне правые (Дурново, Стишинский, Кобылинский, князь Ширинский-Шихматов* и большинство военных) и умеренные элементы, поэтому единение группы было слабое, и она не распадалась лишь благодаря тому, что предоставляла своим членам голосовать по их усмотрению**.
Лицу, занимавшему высокий пост, тяжело оставаться в том же городе и в той же среде после его увольнения на покой, особенно, когда все знают, что он ушел не по своей просьбе, а его уволили: отношение к нему большинства лиц сразу меняется. Я был уволен по личному неудовольствию государя, притом за недостаточную защиту его прерогатив, остатков его самодержавия. Это окончательно роняло меня в глазах не только тех, кто ценил людей по степени царской к ним милости (придворные круги и Гвардия), но и всех лиц черносотенного направления (крайне правых). Масса же недругов, которых я успел себе создать, ликовала и злословила по моему адресу более, чем когда-либо.
Крайне желательно было возможно скорее уехать из Петербурга и на некоторое время удалиться от общества. В рескрипте было указано на расстройство моего здоровья и необходимость надлежащего о нем попечения; это давало мне несомненное право просить об отпуске, хотя сессия Совета была в полном разгаре. Мы решили ехать в Крым, чтобы насладиться тамошней весной.
За полученные мною рескрипт и орден мне надо было благодарить государя и я записался в число желающих представиться ему; прием мне был назначен 18 марта. Государь меня принял в своем кабинете, стоя у первого окна. Я его благодарил за оказанные мне милости. Он мне сказал, что собирается на днях прислать мне свой портрет. Я его поблагодарил и сказал, что только и мечтал, чтобы он после моего ухода сохранил мне свое расположение; ведь когда-нибудь уходить надо, а меня так ругали со всех сторон. Он мне сказал, что ругань Меньшикова{20} (в "Новом времени") вредна, но для него не имеет значения и прибавил: "А мое расположение, как видите, я вам сохраняю". Затем он говорил еще о ругани в печати по поводу нашей уступки в вопросе о Боснии и Герцеговине, прибавив, что он тоже жалеет об этой уступке, так как Австро-Венгрия не решилась бы на войну; сказал, что в оглашении перед Западом слабых сторон нашей армии виноваты Гучков и Меньшиков*. Прощаясь, он сказал: "До свиданья, только до свиданья!"
Я был очень рад, что эта встреча с государем, на которую я ехал с чувством большой неловкости, сошла так хорошо. Он и в данном случае проявил свой удивительный такт и умение обласкать всякого, даже увольняемого от должности. В тот же день я получил большой фотографический портрет государя с его подписью: "Николай, 1909".
Тотчас после моего увольнения ко мне заехал граф Витте, чтобы выразить мне свое сочувствие - единственный раз, что он был у меня; заехал также проститься великий князь Сергей Михайлович. Как он, так и великий князь Константин Константинович, прислали мне свои фотографические карточки.
Наш отъезд в Крым несколько задержался, так как мы Святую (29 марта-4 апреля) решили провести в Петербурге. Мы хотели жить в Крыму не в гостинице, а где-либо в тиши, в пансионе, и пытались (через Мирбаха) выяснить, где мы могли бы остановиться, но ничего путного не узнали.
После моего увольнения от должности я провел в Петербурге три недели без всякой работы, чего со мною не бывало, за исключением случаев болезни. После напряженной работы последних лет такая свобода при жизни в Петербурге являлась весьма непривычной и странной.
Приведу теперь статистику разных разъездов и заседаний за 2 месяца и 10 дней 1909 года. Личных докладов в Царском Селе у меня было 14; сверх того я был в Царском 3 раза: на выходах 1 и 6 января и на заседании Совета министров у государя 6 марта. Сверх того я в Совете министров бывал 6 раз, в Дипломатическом совещании - 2 раза, в Государственном Совете и Думе - по 2 раза, в Аттестационной комиссии (собралась у Меня) - 2 раза. Всего, за 70 дней - 17 поездок в Царское и 14 заседаний или 31 отвлечение от обычного дела*. В Военном совете я бывал 7 раз.
Та же статистика за все время моего управления Военным министерством, разбросанная на разных страницах этого труда, тоже может представить интерес для характеристики количества внешних обязанностей военного министра:
1-Месяц и год 2-Кол-во дней 3-п-ки к госуд. 4-Сов.мин. 5-Сов.обор. 6-Аттест.комис. 7-разн.совещ. 8-Гос.Совет. 9-Гос.Дума 10-всего отвл. 11-на день.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
окт.-дек. 1905 92 33 21 1 2 8 5 - 70 0,76 янв.-март. 1906 90 30 13 7 9 2 9 - 70 0,78 апр.-сент. 1906 183 64 25 3 2 5 5 - 104 0,57 окт.-дек. 1906 84 30 10 10 2 3 - - 55 0,66 янв.-авг. 1907 219 74 10 18 12 2 3 6 125 0,57 окт.-дек. 1907 74 24 2 6 3 2 3 2 42 0,57 янв.-дек. 1908 287 76 17 12 6 20 19 18 168 0,58 янв.-март. 1909 70 17 6 - 2 2 2 2 31 0,44 Всего 1099 348 104 57 38 44 46 28 665 0,60
За время с 1 октября 1905 года по день моего увольнения я был налицо 1099 дней*. Как видно, наибольшее число отвлечений было в течение первых двух приведенных периодов, по 0,76 в день или по три на каждые четыре дня; после того число их уменьшилось до четырех в неделю, главным образом потому, что, с назначением мне помощника, я почти перестал ездить в Совет министров. Больше половины всех этих отвлечений приходилось на поездки к государю; личных докладов у него было всего 260, а остальные поездки к нему вызывались, главным образом, обязательством присутствовать на торжествах, смотрах и парадах.
В Военном совете я за это время председательствовал на 106 заседаниях, пропустив 80 заседаний.
Наступившее после моего увольнения безделье жена решила использовать для написания моего портрета масляными красками; к сожалению она задалась очень большой задачей - писать его в натуральную величину и во весь рост, притом в парадной форме. Позировать для портрета мне приходилось впервые, и это оказалось делом весьма утомительным и скучным, так как приходилось подолгу стоять в парадной форме неподвижно, как на часах. Всего я таким образом позировал двенадцать раз. Первые пять сеансов ушли на рисование углем, а в последующие были проложены краски и зарисован фон, ввиду того, что его составляла обстановка гостиной, с которой нам вскоре предстояло расстаться; таким образом, портрет ко времени нашего отъезда в Крым, представлял собою лишь хороший эскиз.
С половины февраля и до конца марта в Петербурге был Н. Н. Киселев, приехавший лечить свои глаза; он остановился у И. В. и был ежедневно нашим желанным гостем. Уже тогда было мало надежды на сохранение его зрения, но он замечательно владел собою и был по-прежнему очень интересным собеседником, полным добродушного юмора.
Частной квартиры мы себе еще не искали, так как в это время года трудно было бы найти что-либо подходящее; с выездом из дома на Кирочной нам не было надобности торопиться, так как Сухомлинов переезжал в казенный дом на Мойке, а срок найма квартиры на Кирочной кончался только осенью.
Здесь я должен оговорить, что я, если бы остался министром, с осени вероятно был бы вынужден переехать в дом министра на Мойке. Дело в том, что Совет государственной обороны и его Канцелярия фактически перестали существовать и их в ближайшем времени надо было упразднить*, а вместе с тем исчезли бы суммы, на которые нанимались помещения на Кирочной; кроме того, хозяин заявил о своем намерении повысить наемную плату. Таким образом, лишь увольнение от должности министра избавило меня от переезда в апатичный мне дом на Мойке.
На концерт в пользу инвалидов 19 марта я заранее записался на ложу и мне была отведена ложа первого этажа No 1, напротив царской ложи. Я не видел основания уклоняться от появления в этой ложе, и мы были в ней с женой, с И. В. и Н. Н. Киселевым. Затем, я в это время успел побывать в опере, на выставке картин Поленова,, в Павловске у Рыковских*, у брата в Гатчине, у тетки М. А. Шульман, переехавшей по совету врачей на жительство в Царское Село.
Фотограф Рентц затеял в это время издание альбома членов Государственного Совета и приглашал их сняться у него. Один снимок оказался чрезвычайно удачным, и я заказал ему пять дюжин таких портретов для раздачи своим бывшим сослуживцам.
В ночь с 6 на 7 апреля мы выехали в Севастополь; в Москве, на железнодорожной станции мы виделись с кузиной жены М. В. Болотовой и ее мужем, с которым я тут впервые познакомился. В Севастополь мы прибыли 9-го утром; через час мы в ландо выехали в Ялту, куда добирались девять часов. Весна была в этом году поздняя, погода пасмурная и свежая. Остановившись в гостинице "Россия", мы начали поиски помещения. Проехав до Нового Симеиза, мы облюбовали комнаты в Алупке, на даче Бобровой, которые, однако, освободились только к 14 апреля, когда мы и переехали к ней.
В это время в Крыму отдыхал Столыпин, которому было отведено помещение в Ливадии. Он выезжал не иначе, как на моторе с конвоем казаков, едва поспевавших за мотором. Когда мы ездили в Новый Симеиз, по дороге от Ливадии до Симеиза стояли часовые и конная полиция, ввиду ожидавшегося проезда его. При виде этой охраны, я чувствовал себя довольно странно: еще несколько дней назад и меня охраняли, хотя и не в такой мере, а теперь я вновь обратился в обывателя, пребывание которого всюду считается безопасным и до переездов которого никому нет дела. Приходилось принимать на веру, что с моим уходом с министерского поста уже не было основания ожидать какого-либо покушения на меня; у меня не было с собою оружия, пригодного для обороны. Мы заехали с визитом к Столыпиным, но застали их уже уезжающими на прогулку. Вблизи Алупки, на своей даче жил великий князь Николай Николаевич; от его адъютанта, которого я встретил в "России", я однако узнал, что он там никого не принимает, так что я могу не являться ему.
На даче Бобровой мы получили две громадные комнаты с балконами, с видом на море, довольно мало меблированные; одну из них мы обратили в спальню, а другую - в приемную, столовую и кабинет. Правда, приемов никаких не предвиделось, но столовая была нужна для того, чтобы столоваться у себя, а не в общей столовой, а кабинет потому, что я решил взяться за написание своих воспоминаний за время управления Военным министерством*. На это меня наталкивали две причины: я уже издавна привык к работе и даже во время отпусков всегда обзаводился каким-либо чтением или занятием, чтобы только не быть праздным, и теперь переход от форсированной работы к полному безделью меня тяготил; а затем, я считал, что на посту министра принес посильную пользу feci quod potui**, и чувствовал себя обиженным непрошеной отставкой, поэтому хотел, хотя бы для будущих историков военного управления в России, нарисовать картину моей деятельности и той обстановки, в которой она протекала, в надежде, что они отнесутся к ней более справедливо, чем современники. Писанию этих воспоминаний я ежедневно уделял по несколько часов; недостатком нужных материалов, особенно для установления последовательности событий, эти воспоминания, обнимавшие 1905 и 1906 годы, были неполны, отрывочны и в них много места было отведено отдельным личностям; тем не менее они, как записанные вскоре после описываемых событий, дали мне хороший материал для настоящего труда. Как тогда, так и теперь, я хотел бы дать будущему историку правдивую картину моей деятельности на посту министра. Мало того, постараюсь и сам подвести ей итог, хотя сознаю, что едва ли буду в состоянии быть беспристрастным, но это обрисует мой личный взгляд на мою деятельность.
В 1905 году, я был призван на должность военного министра, когда еще не было речи о каком-либо ограничении самодержавия, каждое министерство еще составляло особый мир и связь между ними поддерживалась исключительно указаниями государя.
Перед моим призванием, Министерство было разделено. Общее руководство военным делом было вверено Совету государственной обороны, а военному министру была поручена вся административная часть и хозяйство, то есть те отрасли управления, к заведованию которыми я был подготовлен. Выделение Генерального штаба и создание генерал-инспекторов, которым намечалось предоставить значительные распорядительные права, приводило к многовластию в военном управлении, но этот недостаток был бы устранен, если бы председатель Совета государственной обороны взял на себя объединять все эти части военного управления или государь сам (как в Пруссии) взял на себя эту обязанность; но так как такого объединения, требующего знания и большого труда, не было, то легко могла получиться полная неразбериха. Точных указаний для деятельности вновь созданных органов и для определения их отношений к военному министру не было дано, и все они были готовы толковать свою автономность в широком смысле. Я уже говорил, что пользуясь отсутствием новых законов, я в сомнительных случаях брал власть в свои руки. Протестов не было, все сознавали, что объединяющая власть нужна, и дело шло. В этом, конечно, была большая заслуга и со стороны лиц*, которые могли бы протестовать против захвата мною власти, но которые для пользы дела мирились с этим.
Совет обороны, составленный до крайности неудачно, на первых порах донельзя тормозил мою деятельность и навязывал мне нелепые и невыполнимые решения (Туркестан, Владивосток). Моя сравнительная молодость и отсутствие у меня строевого опыта давали членам Совета основание смотреть на мои новшества, как на опасные бредни теоретика или horribile dictu** как на либеральные уступки духу времени! Лишь постепенно удавалось разубедить в этом членов Совета и приобрести в нем должное влияние для проведения моих взглядов; решения же, с которыми я не был согласен (Туркестан), я оставлял без исполнения, хотя они и были утверждены государем! Это лучше всего доказывает, до чего "лишней мебелью" был Совет обороны и до чего отсутствовала всякая объединяющая власть в военном управлении! Замечу при этом, что в Совете все дела шли "по хорошему", без всяких резкостей и инцидентов за исключением лишь одного случая (по делу о Владивостоке), когда я прочел Совету резкую нотацию, которая однако была принята, как заслуженная действительно легкомысленным решением дела. Предел центробежным стремлениям был положен в 1907 году, когда сами генерал-инспекторы пришли к убеждению, что они, для пользы дела, должны быть подчинены военному министру.
Вне Петербурга власть военного министра оспаривал лишь наместник Кавказа. Не взирая на разделение Министерства и принижение положения министра, все командующие войсками ему подчинялись вполне, и я имел право сказать, что я не представляю себе такого командующего войсками, который не исполнил бы моего приказания. Таким образом, дисциплина на верхах армии была восстановлена. Главным образом, в этом отношении повлияло увольнение от службы, в дисциплинарном порядке, Коханова, а затем, в обычном порядке, других командующих войсками. Жажда твердой власти была так сильна в армии, что все командующие войсками в начале 1908 года заявили о необходимости восстановления единства в военном управлении, что и было достигнуто (без моей на то просьбы) увольнением от должности великого князя Николая Николаевича с фактическим упразднением Совета государственной обороны и с подчинением мне Генерального штаба. Своею заслугой я считаю, что, несмотря на разделение Министерства, дело шло, я сдержал центробежные стремления отдельных частей Министерства, и, в конце концов, привел государя к убеждению в необходимости восстановить единство военного управления с передачей его всецело в руки министра.
Далее, я вменяю себе в заслугу, что, невзирая на принижение должности министра, я восстановил дисциплину на верхах армии, заставив командующих войсками сознать, что они не полновластные пожизненные сатрапы, а должностные лица, обязанные добросовестно исполнять свои обязанности, начальники частей единой армии, управляемой единой волей, которой они должны подчиняться.
Введенному мною новому порядку аттестования я придаю особое значение как единственному способу к улучшению командного состава; этот новый порядок мне лишь с большим трудом удалось провести в жизнь, несмотря на противодействие Советов: Обороны и Военного. В связи с новым пенсионным законом, составленным по моим указаниям, получилась возможность хоть несколько очистить ветхие верхи армии. Происходившая первое время частая смена начальствующих лиц была явлением вредным, но временным, тогда как достигнутые положительные результаты (освежение и некоторое улучшение состава начальников, чувство ответственности за свою деятельность) являлись положительным приобретением для армии.
Содержание офицеров мне несколько удалось улучшить; быт же нижних чинов улучшился радикально: с 1906 года уже не могло быть речи о недостаточности их питания или о необходимости вольных работ для восполнения артельных сумм*. Для освобождения же их от нестроевых обязанностей вещевое довольствие стало отпускаться в готовом виде, а число денщиков было сокращено. Для привлечения на сверхсрочную службу были приняты решительные меры, уже давшие заметный результат.
Таковы меры, проведенные мною, по личной моей инициативе, большей частью после упорной борьбы либо с завзятыми сторонниками исконных порядков нашей армии, либо с министром финансов, и мерами этими я считаю себя вправе гордиться. Равным образом, я с удовольствием вспоминаю, что для обеспечения мобилизационной готовности значительной части армии, на свой страх, я не исполнил высочайше утвержденного решения Совета министров о сдаче в казну экономических сумм, без предварительного приведения в порядок войскового имущества, а равно о позиции, занятой мною в отношении Государственной Думы: отказ от предельного бюджета с подчинением общему порядку испрошения и расходования средств и установление в отношении к Думе полной правдивости и откровенности, благодаря чему Дума стала относиться с доверием к Военному министерству.
Некоторые другие полезные (по моему убеждению) меры были мною подготовлены и отчасти уже проведены: изменение путевого довольствия было введено, но лишь в виде временной меры, так как мне не удалось бы иначе провести их. Новый порядок ведения войскового хозяйства уже испытывался в широком масштабе, дал отличные результаты и подлежал распространению в ближайшем будущем на всю армию. Оставляя должность, я полагал, что польза этих двух мер настолько очевидна, что окончательное принятие их не подлежит сомнению. Между тем, вслед за моим уходом, они были отменены: первая - в интересах самого Сухомлинова, который стал наезжать прогонные деньги, а вторая - в интересах его приятелей, кавалерийских начальников. Однако, я убежден, что с восстановлением (после революции) в нашей армии нормальных порядков обязательно вернутся к моим начинаниям.
Еще я находил нужным упорядочить обозное дело в войсках, но все мои предложения по организации обозных войск были заброшены моим преемником, так же как уже начатое устройство в округах школ стрельбы.
Наконец, я, считаю себя в праве гордиться тем, что я всячески боролся с непотизмом* и лично не позволял себе при каком-либо назначении руководствоваться чем-либо иным, кроме пользы службе, и что я никогда не вмешивался в деятельность судов и не оказывал на них какого-либо давления.
Все приведенные меры относились к разряду забот о личном составе армии; они клонились в сторону младших офицерских и нижних чинов и были неприятны старшим их начальникам. По вопросам же организационным и снабжения армии я не сделал почти ничего. Коренное изменение организации тормозилось сокращением срока службы в армии, а затем Палицын, который должен был выработать проект и взялся это сделать, но дал нечто, никуда не пригодное. Для снабжения армии не было средств и первые чрезвычайные кредиты на этот предмет мне удалось получить лишь летом 1908 года, так что при мне лишь успели выдать заказы, а самые поставки едва начались. Армия еще была вовсе не готова к походу. Имея в виду, что новая большая война должна была поставить на карту самые жизненные интересы России, я считал, что мы должны вступать в нее лишь вполне готовыми, с армией обученной и снабженной и с надлежащими вождями, и что для достижения этого нужно не менее десятка лет, и что мы до тех пор должны вести самую мирную политику, поэтому я и высказался самым решительным образом против всякого протеста по делу о присоединении к Австро-Венгрии Боснии и Герцеговины.
В течение почти четырех лет я усиленно работал, и моя совесть была чиста в том отношении, что я сделал, что мог. Внезапное увольнение от должности вызвало во мне чувство обиды, которое держалось долго и лишь много позже сменилось благодарностью судьбе за то, что мне суждено чтобы не нести какой-либо ответственности за политику, приведшую к войне 1914 года, и за вступление в войну с недостаточно подготовленной армией.
Это чувство обиды и привычка постоянно быть в работе заставили меня, почти тотчас по переезде а Алупку, взяться за перо и посвящать ежедневно по несколько часов писанию своих воспоминаний. Остальное время было занято прогулками по Алупке и ее ближайшим окрестностям, причем жена довольно прилежно писала масляными красками красивые виды; я также усердно занимался фотографией. Таким образом, мы провели целый месяц в тишине, ни с кем не знакомясь; но затем в доме Бобровой, в нижнем этаже появились новые жильцы отставной генерал Королев с женой и офицер лейб-казачьего полка Васильковский с женой. Р. С. Королева познакомилась с нами на прогулке, а через нее мы познакомились с Васильковскими.
Сам Васильковский был человек малоразвитый с большим самомнением, украшенный офицерским Георгием; но я, несмотря на его объяснения, не понял, за что ему дали это отличие и почему он, будучи православным, звался Карлом? Жена его очень понравилась моей жене, и из-за нее у нас установилось знакомство с ними; он страдал легкими (последствия похода), потому они и приехали в Крым, а затем поехали на кумыс. Осенью я ему через Гарфа выхлопотал зачисление на льготу, дабы он мог докончить свое лечение.
В Алупку к нам заезжал Каульбарс, объезжавший войска своего округа. В середине мая я поехал в Симеиз, к графу Милютину, но не был принят*, я там же заехал к генералу Ивану Сергеевичу Мальцеву, но не застал того дома. Через несколько дней Мальцев заехал к нам; по его приглашению мы с женой были затем у него, смотрели дом и парк. Два раза к нам приезжала кузина жены, Болотова, приехавшая в Ялту с больным сыном.
Глава тринадцатая
Переезд в новую квартиру. - Конфликт с В. Н. Коковцовым. - "В денежном отношении для меня наступило довольно трудное время..." - Работа в Государственном Совете. - В. А. Сухомлинов и М. И. Андроников. - В комиссии Морского министерства
Двухмесячный отпуск пролетел быстро, и мы 2 июня двинулись в обратный путь; до Севастополя мы думали ехать на пароходе, но поднялся сильный ветер, а потому мы вновь совершили переезд на лошадях. На обратном пути мы видели Володю, который проехал с нами от Харькова до Белгорода.
В Петербурге предстояла скучная возня: поиски квартиры и мебели для нее. Квартиры, которые были свободны, оказывались малопривлекательными; но бывший министр путей сообщения генерал Шауфус указал мне одну квартиру, которую вероятно будут передавать ввиду смерти нанимателя - на Фонтанке, д. 24, кв. 5. Квартира эта нам очень понравилась, так как комнаты были большие и очень высокие, и вся она была светлая; цена же ее (три тысячи рублей с дровами) была подходящая. Получив эту квартиру, мы относительно меблировки договорились с мебельщиком Комовым, который к осени обязался сделать мебель по одобренным нами образцам.
При нашем возвращении сессия Государственного Совета еще продолжалась; она закрылась 12 июня; мне поэтому пришлось еще быть на пяти заседаниях*. Эти заседания были мне крайне противны: сидеть и часами слушать речи, особенно на темы, которые меня не интересуют, для меня всегда было тягостно; но и в другом отношении мое положение было неприятно, так как я из гражданских членов Совета не знал почти никого, а военные относились ко мне уже иначе, чем прежде.
Наши хлопоты в городе были закончены недели в три, и 23 июня мы переехали на дачу в Черняковицы. Дача эта принадлежала генералу Розанову, и главное ее достоинство заключалось в том, что она была всего в нескольких минутах ходьбы от дачи Раунеров. С нами на дачу переехал мой тесть.
С бывшей своею экономкой, m-lle Marie, мы расстались еще весной; будучи в Крыму, мы надумали с женой учиться английскому языку, и Н. А. Раунер нашла нам по объявлениям одну англичанку, miss Peltz, которая взялась нас обучать и вести наше хозяйство. Она очень хорошо преподавала английский язык, но оказалась такой сварливой и бестолковой, что скоро нам опротивела, и мы ее держали только потому, что жена не решалась ей отказать. На даче мы у нее взяли около пятидесяти уроков и усвоили начала английского языка.
На даче мы прожили три месяца, проведя время тихо и уютно; наш день свадьбы мы отпраздновали хорошим фейерверком, привезенным из города. Затем мы сделали вместе с И. В. двухдневную, очень интересную экскурсию в Михайловское, в бывшее имение Пушкина.
По возвращении в город, начались большие хлопоты по устройству квартиры. Из Царского я получил обстановку большого кабинета и своей спальни; у Комова мебель уже была готова вчерне, и нам лишь приходилось ездить, выбирать материю на обивку, после чего готовая мебель стала постепенно появляться в квартире. Но главную возню причиняли розыски люстр, которые отвечали бы большим размерам комнат и вместе с тем были бы доступны по цене. Большие хлопоты мне доставил также разбор моей библиотеки, которая была привезена в хаотическом беспорядке. Спрошенный мною по этому поводу перевозчик объяснил мне, что ему не пришлось брать книги из шкафа, так как они уже были вынуты из него моей бывшей женой и свалены ею на полу в кучу.
В общем, устройство квартиры длилось около трех месяцев, так что мы визиты своим знакомым делали лишь после Рождества. К этому времени жена успела также закончить затеянную ею большую работу по написанию гобелена (три аршина на четыре ярда), который украсил стену нашей гостиной*. Только рояль, заказанный нами на фабрике Рениша, мы получили лишь в марте 1910 года.
Сессия Государственного Совета открылась 10 октября. Я был избран в члены Финансовой комиссии, в которой затем состоял до 1917 года. До конца года я был в Совете на 12 заседаниях Общего собрания, 10 заседаниях Финансовой комиссии, 2 заседаниях ее VI отдела и 2 заседаниях ее подкомиссии, и на 11 собраниях правой группы, всего на 37 заседаниях.
В Финансовой комиссии председательствовал Романов;
она распадалась на шесть отделов, между которыми члены распределялись по своему усмотрению; каждый отдел рассматривал определенную группу смет и вносил по ним свое заключение в комиссию**. Работа в Финансовой комиссии была весьма интересна; в нее поступали все дела, связанные с расходами из казны, а таковых было около девяноста процентов всех дел; обсуждение этих дел и смет в комиссии давало возможность знакомиться с деятельностью всех министерств. Состав Финансовой комиссии избирался на одну сессию (один год), но большинство членов избиралось в нее из года в год, вследствие чего получалась устойчивость во взглядах и действиях комиссии.
Собрания группы представляли интерес в том отношении, что в них тоже обсуждались дела перед рассмотрением их в Общем собрании, причем определялось отношение группы к этим делам; в этих собраниях обсуждались все дела, в том числе и не проходившие через Финансовую комиссию, а равно и все злобы дня.
На собрании группы 14 декабря произошел инцидент. Под конец заседания председатель П. Н. Дурново сообщил группе по секрету, что Коковцов, ездивший на Восток, представил государю доклад о виденном там и копию доклада дал ему, Дурново, для прочтения. В этом докладе Коковцов говорил о значении Владивостока, о том, что он убедился в плохом состоянии крепости, и сетовал на Военное министерство, которое запустило ее, хотя Министерство финансов никогда не отказывало в средствах на столь первостепенные нужды обороны! Это заявление произвело, конечно, большое впечатление; ведь оно обличало Военное министерство или, вернее, лично меня в полном небрежении к обороне государства! Неслыханная вещь: министр финансов должен был указать государю на ее пробелы и сам предлагать средства к их устранению! Группа была возмущена. Возмутился и я и впервые потребовал слова "по личному вопросу". Я заявил, что сказанное в докладе о состоянии Владивостока верно; но там не сказано, что, вообще, вся наша оборона находится в столь же жалком состоянии; заявление же о всегдашней готовности давать средства на существенные нужды обороны есть обычная у Коковцова ложь! Что может быть важнее мобилизационной исправности войск? А между тем я нужные на то одиннадцать миллионов рублей получил лишь путем преступления: неисполнением высочайше утвержденного решения Совета министров! Впервые чрезвычайные средства на улучшение обороны были получены летом 1908 года, и из них ничего не было уделено на Владивосток; но полученные средства являются лишь каплей в море наших потребностей, а усиливать Владивосток теперь, когда Амурская железная дорога еще так далека от окончания, не имеет смысла, так как в случае новой войны с Японией до окончания железной дороги оборона наших владений на Тихом океане все равно является безнадежной! Получаемые средства мы раньше всего должны употреблять на усовершенствование армии и ее снаряжения, а не на столь бесполезные затеи; иначе мы еще долго должны будем сознаваться в своей неготовности к войне, как то было в начале этого года, когда Австрия присоединила Боснию и Герцеговину.
Объяснения мои, по-видимому, убедили группу, что возведенные на меня обвинения были неправильны*; но этот инцидент, вместе с тем, показал, какие обвинения курсировали в обществе и принимались им на веру, особенно, когда они исходили от членов правительства! Было очевидно, что я еще долго не дождусь справедливого отношения к сделанному мною на посту министра. В частности, я не думаю, чтобы Коковцов имел в виду очернить меня, но его интересовало усиление Владивостокской крепости ввиду значения ее коммерческого порта, и, кроме того, он воспользовался случаем щегольнуть своею готовностью дать несколько миллионов на оборону страны и этим втереть, кому нужно, очки. Мне же приходилось довольствоваться ролью неудачного министра, понятной широкой публике, и лишь нажившего массу врагов; этому способствовала и печать, в которой все еще продолжали появляться выпады по моему адресу.
При таких условиях я, конечно, старался стушеваться и почти нигде не бывал. Со своими бывшими сотрудниками по Министерству я порвал почти все отношения еще и по другой причине, а именно, чтобы меня не заподозрили в желании вмешиваться в дела или интриговать против моего преемника. Затем, вскоре в деятельности Сухомлинова стали проявляться несимпатичные мне черты (главным образом, пристрастное отношение к людям); он поселил у себя в казенной квартире госпожу Бутович и публично показывался с нею; при встрече с бывшими своими подчиненными, я невольно заговорил бы с ними о новом их начальнике и критиковал бы его, а потому я еще более старался вовсе прекратить всякие сношения с чинами Министерства*.
На должность начальника Генерального штаба Сухомлинов избрал Мышлаевского, человека несомненно способного, но (выражаясь осторожно) не прямого и не владевшего иностранными языками. На первых порах они были крайне дружны, но затем произошло что-то непонятное; Мышлаевский уехал за границу и во время своей бытности там был уволен от должности с назначением корпусным командиром на Кавказ. После этого, в конце сентября Сухомлинов был у меня с визитом, который я ему отдал; я его спросил о причине смещения Мышлаевского, но он мне дал совершенно уклончивый ответ. Вернувшись из-за границы Мышлаевский 11 октября был у меня, сказал, что его обвинили по-видимому в интригах против Сухомлинова, который и ему не сказал, за что он был уволен*; Мышлаевский просил совета, что ему делать, чтобы обелиться? Я ему предложил обратиться к Столыпину и просить его произвести расследование. Мышлаевский этому совету не последовал, а просто уехал к новому месту служения. История так и осталась темной. Истинной причиной увольнения Мышлаевского по-видимому явилось то, что о Мышлаевском стали говорить как о дельном работнике и кандидате в военные министры; этого кандидата Сухомлинов и поспешил устранить под каким-то предлогом. Не отрицаю, конечно, возможности какой-либо интриги со стороны Мышлаевского.
В начале октября мне пришлось выступить в окружном суде. Кавказский интендант генерал Агапеев возбудил обвинение в клевете против газеты "Новая Русь" за появившуюся в ней статью и ссылался на меня, что я могу засвидетельствовать о его безупречной службе. Идти в суд было неприятно, так как в те времена там можно было наслушаться всяких оскорблений, а потому я воспользовался правом особ II класса** и просил суд допросить меня на дому. Я думал, что для этого ко мне приедет кто-либо из членов суда и снимет показания; но утром, в день заседания ко мне приехал судебный пристав заявить, что суд должен приехать в полном составе, поэтому надо подготовить зал заседания. Беспокоить весь состав суда я отнюдь не хотел, а при неустройстве моей квартиры* мне даже было бы трудно устроить обстановку для заседания, поэтому я с приставом поехал в суд, где меня тотчас допросили. Об Агапееве я дал хороший отзыв. Чем кончилось дело я не помню.
Из-за неустройства квартиры мы до конца года почти ни у кого не бывали и принимали только близких друзей. Брату уже опротивела жизнь в Гатчине, и он вновь переехал в Петербург. В конце ноября вновь приехал лечиться Н. Н. Киселев, проживший у И. В. два месяца. Племянница Лиза Иванова стала невестой певца Барышева, который стал бывать у нас. Васильковские, вернувшись с кумыса и пробыв недолго в Петербурге, уехали на зиму в Давос; там они оказались в одной гостинице с князьями Иоанном и Гавриилом Константиновичами, с которыми они познакомились и близко сошлись.