Маленький мир

1

Меня зовут Мария. Мария Де Сантис. Я родилась мелкой и темной, как сушеная слива. Чем дальше, тем заметнее проступали мои дикарские черты, и с годами я стала совсем не похожа на соседских девчонок — уж не знаю, к добру или к худу.

У меня были огромный рот и глаза с восточным разрезом, сверкающие, как два алмаза. Длинные неуклюжие руки я унаследовала от деда по папиной линии; вспышки злости и нахальство перешли ко мне прямиком от отца, рыбака Антонио. Человек холодный и грубый, он иногда вел себя так, словно нас и не было рядом: просто сидел, уставившись в стену или в тарелку, а порой казалось, что лишь через злобу он способен выразить всю ту боль, которую ему причиняет жизнь. Его жестокость отзывалась в нас с той же силой, с какой знойным летом тишину окрестностей сотрясает оглушительная какофония цикад. Лето в старом Бари проходило среди мощенных белым камнем переулков, преследующих друг друга в вавилонском столпотворении запутанной застройки; среди запаха чистых простыней, сохнущих на стальной проволоке, и ароматов соусов с кусочками телятины, часами кипящих на огне. Тут прошли мои детство и юность. Не припомню ни дня, показавшегося мне ужасным или печальным, хотя уродство и боль окружали меня повсюду. Их можно было услышать в советах тетушек-соседок: «Не подходи к морю во время прилива, а то оно тебя унесет», «Ешь овощи, а иначе заболеешь цингой и умрешь»; в наставлениях бабушки Антониетты: «Молись каждый вечер, или отправишься в ад», «Не ври, или не вырастешь»; в словах мамы: «Если будешь думать обо всяких глупостях, Иисус узнает и отрежет тебе язык, даже пикнуть не успеешь». Уродство проступало и в облике некоторых наших соседок, как, например, тетушки Наннины, которую все называли Кобылой: ее вытянутое большеротое лицо очень напоминало лошадиную морду, что отнюдь не красит женщину. К тому же глаза у нее были холодными, тусклыми и до того невыразительными, что скорее походили на два мутных шарика. Она жила рядом с нами, и это уродливое лошадиное лицо я видела каждый раз, когда выходила на улицу: Наннина целыми днями сидела у двери в соломенном кресле, не обращая внимания ни на жару, ни на холод.

Уродство блестело и на хитиновых панцирях тараканов, разгуливающих по полу в подвале, а иногда и на кухне; звучало в писке мышей, беззаботно шныряющих по обшарпанным террасам. Но что хуже всего, уродство скрывалось и во мне: я чувствовала, что оно намертво прилипло ко мне, как вторая кожа поверх моей собственной. Оно читалось в холодных глазах отца, когда гнев обезображивал его красивое лицо. Оно было во вспышках ярости по вечерам, перед тарелкой горячего супа; пряталось за привычкой судорожно собирать крошки на столе в маленькие горки, когда папа с чем-то не соглашался, — прелюдией ко взрыву, способному смести любого, кто окажется в зоне поражения. Красавчик Тони Кёртис тогда превращался в демона, разве что огнем не плевался.

Отцовский гнев, однако, чаще всего обходил меня стороной. Демон, скрывающийся под маской кинозвезды, не показывал мне свое уродливое лицо. По вечерам, после ужина, сидя во главе стола, папа брал меня за руку и крепко держал несколько минут. Не говоря ни слова, не глядя в глаза. Мною овладевала молчаливая покорность, которая дополнялась сознательным непротивлением, граничащим со страхом. Может быть, я любила отца в эти мгновения. А может, ненавидела даже больше обычного, потому что он стоял между мной и тем буйством, которое смешивалось с моей бешеной кровью, как осадок со свежим оливковым маслом. Бабушка сразу это поняла. Я была Малакарне — дурное семя. Не сказать, что мне не нравилось это прозвище: в нашем районе у всех имелись клички, передающиеся от отца к сыну. Тот, у кого прозвища не было, ничего не выигрывал; для других это просто значило, что члены семьи не отличаются ни плохими, ни хорошими качествами, а мой отец любил говорить: лучше пусть презирают, чем вообще не знают, кто ты таков.

Бесхребетник, Хрен Кошачий, Тупожоп, Дылда, Полубаба. Эти и другие клички крепко привязывались к тем, кто не оставил достаточно яркого следа в жизни общества. Моего папу все называли Тони Кёртисом, и он этим гордился. Семья мамы была известна как Попицце — Пончики, потому что моя прабабушка, замечательная хозяйка и потрясающая стряпуха, решила как-то в помощь мужу подзаработать и принялась жарить дома пончики попицце и продавать их прямо из окна кухни. С тех пор прабабушка, и бабушка Антониетта, и моя мама, и даже братья, эмигрировавшие в Венесуэлу, носили прозвище Попицце.

Еще на нашей улице жили Мелкомольные, Церквосранцы и Ядоплюйки.

Мелкомольный был маленьким молчаливым человечком, с редкими и вечно сальными волосами, расчесанными на прямой пробор. В его семье все были мелкими: отец, дед, братья. Его жена Цезира, дородная матрона родом из Рима, только и делала, что с утра до ночи ругала мужа. Мелкомольного жалели все мужчины, жившие по соседству. Папа уверял, что на месте бедолаги давно прирезал бы жену-командиршу, и с этим никто не спорил. Но худенький человечек только молча выслушивал гневные филиппики супруги. Он часто стоял у окна и внимательно изучал улицу своими выцветшими глазами; лицо у него было высохшее и пожелтевшее, как у старика.

В семейство Церквосранцев входили муж, жена, трое сыновей и три дочери. Их дом располагался рядом с церковью Буонконсильо, как раз у античных колонн, — дети, не испытывая ни капли уважения к древности, мочились и плевали на эти колонны. Взрослые Церквосранцы постоянно работали, чтобы прокормить свое немаленькое семейство. Детей же, казалось, штамповали на конвейере: все черноволосые, растрепанные, с небесно — голубыми глазами — в отца-рыбака, как и мой. Все мужчины этой семьи ходили в море, и Пинуччо Церквосранец очень гордился красно-голубой лодкой своего прадеда. Он сумел ее сохранить и теперь прятал на берегу, рядом с мостками. Его дети весь день скакали туда-сюда по этой лодке, но, когда организм начинал взывать к опорожнению кишечника, делали свои дела непосредственно у церкви.

Ядоплюйками прозывалась семья Магдалины. Кличка прилепилась еще к их бабушке по линии отца: она была главной ведьмой в старом Бари и жила в покосившемся, почерневшем доме на виа Валлиса. Однажды, когда я в детстве маялась животом, мама отвела меня к ведьме Магдалине, которая, как говорили, была хороша в «избавлении от червей». Та кончиками пальцев нарисовала у меня на животе множество крошечных крестов, одновременно читая стихи на языке, который не был ни итальянским, ни местным диалектом. Не знаю, была ли Магдалина на самом деле колдуньей или ведьмой, но боль в животе прошла так же внезапно, как появилась. В нашем районе ее уважали и одновременно боялись. Те, кто видел ведьму дома, в непринужденной обстановке, рассказывали, что у нее длинные, до пят, седые волосы, которые она тщательно расчесывает каждый вечер. Днем же Магдалина собирала их в очень тугой пучок и закрепляла большими серебряными заколками. Еще говорили, что ее ядовитый язык может на любого наслать проклятие, поэтому лучше ведьму не сердить. Отсюда и пошло прозвище семьи. Внучка ведьмы, тоже по имени Магдалина, была самой красивой девочкой в моем классе. И ни одно имя не подошло бы лучше этой малышке с волосами цвета воронова крыла, струившимися мягкими волнами до самых ягодиц, и лицом Мадонны. Все мальчишки в школе становились неуклюжими и неумолимо глупели, стоило ей только оказаться рядом; они запинались на каждом слове и не знали, куда девать руки.

Уже тогда я понимала, как красота влияет на людей. Мы с Магдалиной были знакомы с самого детства. Жили на одной улице, часто гуляли вдвоем, вместе ходили в школу. Я знала, что она влюблена в моего брата Джузеппе, но он не обращает на нее внимания, потому что старше на семь лет и больше засматривается на тех девушек, которые уже становятся женщинами.

У нас же пока было только по две маленькие розовые кнопки, дерзко торчащие под футболками. Да еще ноги, длинные и тонкие, как у газелей. Мои, по правде сказать, не такие уж и длинные, потому что вытянулась я довольно поздно. Много лет я оставалась маленькой девочкой с темной-претемной кожей. Ребенком я чувствовала себя уродиной, и это чувство усиливалось, стоило Магдалине оказаться рядом. Поэтому я ненавидела ее. Именно зависть стала источником моей обиды на Магдалину, ведь в школе все замечали ее, а не меня. Я очень старалась не реагировать на такие вещи, но не представляла, как вести себя со всеми этими кавалерами, которые каждый день ошивались на нашей улице, с этими глупыми мальчишками, пытающимися впечатлить объект своего чувства романтическими фразами на корявом итальянском. Разумеется, меня раздражало присутствие Магдалины. Она уже владела искусством совершать отчасти глупые, отчасти легкомысленные поступки женщины, чье призвание — разбивать сердца. Вот она мечтательно смотрит своими прекрасными блестящими карими глазами на Рокко Церквосранца, а в следующую минуту делает вид, будет ей и взглянуть на него противно. Однажды она зажгла огонь даже в сердце учителя Каджано, к которому все в школе — ученики, коллеги и сама синьора директор — относились с большим почтением, но на следующий день, сидя за партой, уже поносила его последними словами, сыпля ядовитыми фразами, какими славилась и ее бабушка-ведьма. Мы все знали, что синьор Каджано особенно благоволит Магдалине. Ее красота подействовала даже на такого строгого и холодного человека, как он. А может, корни симпатии крылись в опасении задеть старую Ядоплюйку. Магдалина пользовалась расположением учителя и выполняла домашнее задание, только когда хотела, а если была не готова отвечать по какой-либо теме, сразу начинала лить хорошо отрепетированные слезы, способные растопить даже камень. Сам факт, что однажды она заставила сердце учителя Каджано затрепетать, для нее служил всего лишь поводом для смеха. Магдалина выпестовала в себе добродетель гнилой души вместе с едкими насмешками, которые только притягивали всеобщее внимание и делали остальных ужасно неуклюжими перед ней. Страстью она пылала лишь к Джузеппе — возможно, потому, что он единственный не удостоил ее даже взглядом.

Я помню, как в самый первый день в школе синьор Каджано с прищуром смотрел на нас, пристально вглядываясь в лицо каждого ученика своими глазами-щелочками. Создавалось впечатление, что он знает все наши секреты, и не только нынешние, но и будущие. У него были длинные, с выступающими костяшками пальцы пианиста. Тело высокого худого учителя от пяток до макушки выглядело каким-то особенно вертикальным, восходящим, стремящимся ввысь; линии были угловатые и строгие: острый нос; брови, рисующие длинную арку, направленную кончиками вверх, а не вниз; и венцом всему — высокий гладкий лоб. Весь этот взрыв вертикальности существовал в его теле удивительно гармонично, если не брать в расчет небольшой горб, который начал расти, вероятно, из-за долгих часов, проведенных за книгами. Учитель питал страсть к классической литературе — страсть, которая вырывалась наружу всякий раз, как только появлялась возможность прочесть вслух стихи Катулла и Горация. В моем районе к синьору Каджано относились с большим уважением.

Когда настал мой черед предстать пред маленькими черными очами учителя Каджано, впервые в жизни я почувствовала страх, очень похожий на тот, который вселял в меня взгляд отца.

— А ты у нас кто, мелкота? — спросил он, и ветерок его дыхания тронул мои черные волосы. Затем учитель устремил взгляд в потолок и выудил из памяти одну из жемчужин мудрости, процитировав ее на латыни, а после четко проговорил и на итальянском, чтобы было понятно каждому: — Ты меня вокруг пальца не обведешь, маленькая бестия.

Резкие слова, не лишенные лукавства, которые я никогда не забуду.

А после учитель повернулся к самому большому и толстому ребенку в классе, Микеле Стразиоте.

— Ты! — Он ткнул в Микеле костистым указательным пальцем. — Поди сюда.

Учитель Каджано в совершенстве владел искусством сочетать слова: он настолько ловко смешивал латынь и местный диалект, что даже грязные ругательства в его утонченных устах казались подлинным литературным чудом.

Микеле Стразиота несколько раз кивнул, глядя в пол, потом подошел и сел рядом со мной за парту в первом ряду. Посмотрел на меня и, улыбаясь, представился:

— Привет, дома все называют меня Лино, Линуччо или Келино, но ты, если хочешь, можешь звать меня Микеле.

Я молча кивнула; его габариты меня немного пугали. С первого взгляда он казался просто застенчивым и добрым ребенком. Но в то время я чувствовала настоящее отвращение к людям с избыточным весом, так что сразу принялась раздумывать, как половчее ускользнуть от нового соседа по парте, словно он был каким-то надоедливым насекомым.

Однако несколько недель спустя пухлый мальчишка, которого все в нашем классе теперь безжалостно дразнили, показал, кто он таков на самом деле. Я еще плохо его знала, но уже смутно ощущала, что наши судьбы пересекутся, просто пока не понимала, как именно. Учитель принялся расспрашивать ребят, кем работают их отцы. Подошла моя очередь, я ответила без особого энтузиазма: «Рыбак», как и четвертый ребенок Пинуччо Церквосранца и еще парочка незнакомых мне детей.

Когда настала очередь Магдалины, она высокопарно произнесла:

— Он работает на Южном заводе по производству металлоконструкций.

Было видно, что всей ее семье пришлось здорово потрудиться, чтобы она заучила эту фразу и могла выдать ее без запинки. Одним из последних учитель Каджано обратился к Микеле, моему соседу. Что-то мрачное появилось в дьявольском взгляде учителя, когда настала очередь Стразиоты. Синьор Каджано стал похож на кота, облизывающегося перед тем, как приступить к сочному рыбному блюду. Микеле опустил глаза. Он несколько раз пытался что-то сказать, но попытки с треском проваливались: слова застревали у него в горле, голос угасал и нырял куда-то глубоко внутрь, к той неведомой точке, где зарождаются человеческие чувства. Миммиу и Паскуале, двое темнолицых хитроглазых мальчишек, сидевших во втором ряду, стали вполголоса насмехаться над Микеле:

— Говори, жиртрест! Что, языка нет? Или ты его тоже сожрал?

Учитель Каджано слышал их насмешки, но делал вид, будто не слышит. Ему нравилась жестокая пьеса, которую он сам тщательно срежиссировал. Это был заранее обдуманный план, и мы, дети, играли в нем именно те роли, которые учитель для нас выбрал.

2

— Мама — домохозяйка, — наконец сумел ответить Микеле, — а папа безработный.

Тут не было ничего постыдного, у многих отцы сидели дома, хотя слово «безработный» могло нести в себе тысячу разных смыслов.

— А вы знаете, какое прозвище у семьи Стразиоты? — спросил учитель, потрясая в воздухе указательным пальцем.

Я посмотрела на Микеле, и мне показалось, что он неуклюже попытался втянуть голову поглубже в могучие плечи, спрятаться за партой, слишком маленькой для его внушительных габаритов и неспособной скрыть Микеле от наших глаз. Все отрицательно зацокали языками, громко и почти одновременно, но в тот раз синьор Каджано ничего не сказал о такой форме ответа, хотя обычно считал ее вульгарной и неуместной.

— Хочешь сам сказать, Микеле? — Учитель подошел к нашей парте в первом ряду, и глаза его так ярко сияли, что я впервые заметила, какого они чистого, небесно-голубого цвета.

«У него глаза как у моего отца, — подумала я. — Это очень плохо».

— Тогда я скажу, — с довольным видом заключил учитель и обошел весь класс, чтобы подбавить пафоса в свое откровение.

Мы ждали, не произнося ни слова; притихли даже Миммиу с Паскуале, обычно не замолкающие ни на минуту.

— Вы когда-нибудь слышали о семье, которую называют Бескровными? — наконец произнес синьор Каджано, опираясь на кафедру.

По классу пронеслось тревожное «ох», и, сами того не желая, мы принялись переглядываться и посматривать на учителя, а тот скрестил руки на груди и не сводил глаз с Микеле, ожидая, пока тот утвердительно кивнет. Мы бросали взгляды на окна, на стены, словно опасались, как бы все эти неодушевленные предметы не стряхнули вмиг привычное оцепенение и не ожили, услышав страшное имя. В голове у меня вихрем пронеслось все, что за свою короткую жизнь я узнала о Бескровных. Но никто из нас и подумать не мог, что Микеле принадлежит к их роду. Позже я узнала, что он стыдился своего происхождения. Мариса, прабабушка Микеле, — это мне сообщил отец, а ему рассказали соседи по району — овдовела во время войны. Она жила одна, без единого сольдо, в полуразрушенном доме с вонючими, покрытыми копотью стенами, отваливающейся штукатуркой, паутиной в каждом углу и рассыпающейся в труху мебелью, насквозь пропитавшейся грязью и запахом кофе. Она устала лезть из кожи вон в поисках хозяев, которых нужно обслужить, устала от полов, которые нужно помыть, от куриного помета, который надо отскребать ногтями, и однажды, ничем не обнаружив ранее своего безумия, схватила за шею человека, на которого тогда работала, пятидесятилетнего колбасника, тоже овдовевшего в молодости, и разделала его ножом для прошутто. Один ровный разрез, от середины грудной клетки до пупка. Потом она взяла его деньги, спрятанные в коробке из-под печенья, отправилась в мясную лавку, купила детям лучший кусок говядины, самый мягкий и сочный, и потушила его с овощами. Все говорили, что она была очень красивой женщиной, с восточными глазами, черными и томными, и таким мягким взглядом, что даже самый лучший шелк не мог с ним сравниться. Хорошо очерченные губы и — редкость в те времена — белые зубы, ровные и здоровые. Хотя ее вину так и не доказали, Мариса стала для всех Бескровной, как осьминог, неспособный испытывать человеческие чувства. И, невзирая на красоту вдовы, ни один мужчина не осмелился ухаживать за ней и предложить Марисе руку и сердце, чтобы развеять одиночество и пустоту ее вдовства. Иногда какой-нибудь приезжий все же подходил к ней, источая слащавые знаки внимания, бросая липкие взгляды, ползающие по коже, как мухи по шкуре вола, но такие мужчины раздражали Марису сильнее надоедливых насекомых. Она отгоняла их спокойным взмахом руки, взглядом блестящих глаз, мгновенно остужающим пыл ухажеров. Весь ее род стал Бескровными, три сына и дочь, не уступающая в красоте матери; это она потом родит отца Микеле, Николу Бескровного, грузного неуклюжего человека с квадратной головой и шапкой рыжеватых волос.

Мне, тогда еще девочке, было строго-настрого запрещено подходить к Николе, смотреть на него, говорить с ним. Я помню, как папа покупал у него контрабандные сигареты между площадью дель Феррарезе и проспектом Витторио Эмануэле.

— Приветствую, дон Никола, — говорил мой отец.

Тот просто кивал и безразлично, односложно отвечал на приветствие хриплым голосом, едва протискивающимся между тонкими губами, вечно сжимающими сигарету. Мне иногда казалось, что я чувствую на себе его взгляд, это заставляло то и дело озираться или с тревогой смотреть на дорогу, потому что огромный человек с рыжеватыми волосами внушал мне настоящий ужас.

Папа хватал свои сигареты, расплачивался и учтиво прощался:

— Мое почтение, синьор.

Мне было противно видеть, насколько он обходителен с каким-то скользким типом, которого мы даже по имени не могли назвать. «Дон», «синьор» — так в нашей семье обращались только к священнику, учителю или врачу. Я шла следом за папой, больше не глядя на торговца сигаретами, и, только выйдя на набережную, отец начинал плеваться — два, три раза, сопровождая каждый плевок взмахом руки, будто пытался разогнать внезапно загустевший воздух. Он сплевывал каждый раз, прежде чем вытащить сигарету и спокойно прикурить ее.

— Послушай моего совета, Мари, никогда не говори с этим человеком. Никогда, поняла? Ни ты, ни твои братья не должны к нему приближаться.

Правда, один раз со мной заговорил сам контрабандист.

— Эй, синьорина, — сказал он, четко выговаривая слова. — Ты просто вылитая бабушка.

Он смотрел на меня не мигая, так сильно сощурив глаза, что было трудно определить их цвет. Меня парализовало от ужаса. Что делать? Ответить? Кивнуть? Я повернулась к папе, который улыбался одной из своих фальшивых улыбок, которые всегда натягивал на лицо в таких случаях. Я была уверена: стоит ответить этому человеку, и он расплющит меня в лепешку, как людоед из сказок, я превращусь в невесомую субстанцию наподобие воздуха, испарюсь прямо под беспомощным взглядом отца. Однако, если не отвечать вовсе, дон Никола мог посчитать меня грубиянкой, понятия не имеющей о вежливости.

— Бабушка Антониетта или бабушка Ассунта? — пробормотала я и зажмурилась, ожидая худшего.

— Антониетта, конечно. От другой у тебя ни волоска.

Я испуганно открыла глаза, изумленная тем, что ни один из моих страхов не стал реальностью. Но все равно растерянность и тревога не проходили, ведь мне вовсе не хотелось говорить с этим человеком. Поэтому на улице я сорвалась на папе.

— Зачем ты берешь меня с собой, когда идешь за сигаретами? — спросила я у него дрожащим голосом, потому что мне хотелось плакать, пусть даже на самом деле я не проронила ни слезинки.

Отец остановился. Наклонился, взъерошил мне волосы, затем сказал:

— Чтобы избегать зла, Мари, надо сперва познакомиться с ним.

А теперь сын этого зла, порожденный его проклятием и несущий в себе его отравленное семя, сидел со мной за одной партой. После откровения учителя Каджано произошли сразу две вещи. Во-первых, никто в классе, даже Миммиу и Паскуале, теперь не смел издеваться над Микеле. В воображаемой иерархии прозвищ Бескровный далеко превзошел все остальные своими вызывающими силой и злобой. С того дня Микеле был для всех только Микеле, или в крайнем случае Стразиота. Больше никакого «жиртреста» или «жирдяя». Второе изменение касалось только меня, и в некотором смысле это было ужасно, потому что по ночам меня начали преследовать кошмары, в которых тело Микеле подвергалось жутким метаморфозам, теряло привычные очертания, превращалось в какое-то густое липкое вещество цвета крови и смолы, скатывалось в шар, из которого потом кусок за куском, жила за жилой вылеплялась отвратительная фигура его отца. Я просыпалась в поту, дрожа от ужаса, снова и снова убеждая себя, что надо как можно скорее попросить учителя посадить со мной рядом кого-нибудь другого. Я внимательно осматривалась по сторонам, чтобы убедиться: я действительно нахожусь дома, в спальне, которая раньше принадлежала Джузеппе, а потом стала и нашей с Винченцо тоже. Братья теперь спали вдвоем на одной кровати валетом.

Джузеппе был крепким, словно вырезанным из ствола оливкового дерева. Внешне он очень походил на отца: то же приятно гладкое, почти женское лицо, те же ясные глаза. Винченцо, напротив, всегда был сухим, как анчоус, долговязым и угловатым, с выпирающей грудной клеткой. Помню, в детстве мне было неприятно смотреть на длинный ряд позвонков под его мокрой от пота рубашкой. Его худые ноги тоже не давали мне покоя: второй и третий пальцы были одинаковой длины, тонкие-тонкие и очень темные — кожа у Винченцо была оливкового цвета, как и у меня. Позже я поняла, что меня больше раздражала не его внешность, а он сам — как личность, как брат, как мальчик, а затем подросток, который считал себя умнее других. Умнее меня, умнее Джузеппе, который был старше на два года, а иногда даже умнее папы.

Меня раздражало, как он сидит по утрам на кровати, расставив ноги и засунув руки в трусы. Я притворялась спящей, но он, по-моему, прекрасно знал, что я не сплю, и специально смущал меня, нарочно трогал себя там, внизу, словно хотел заявить сперва мне, а потом и остальным женщинам: «Я Винченцо Де Сантис, сын Антонио Де Сантиса, и даже если я мечтаю однажды разбить отцу лицо, ты все равно не забывай: я тоже мужик, я вообще мужик побольше всех прочих».

Только в те ночи, когда я в ужасе просыпалась от кошмаров о Микеле Стразиоте, я была счастлива оказаться рядом с братьями. Их спокойное сонное дыхание успокаивало меня. Я садилась и брала в руки подушку. Смотрела на их спящие лица, на разную манеру братьев предаваться сну. Джузеппе всегда лежал на боку, свернувшись калачиком, его голова часто упиралась прямо в ноги Винченцо, который спал на спине, а руки иногда скрещивал на животе, словно растянулся в гробу; даже страшно становилось от такого зрелища, такой он был тощий и длинный. «Вот, — думала я, — Винченцо самой смерти хочет бросить вызов. Он всегда готов, поэтому, когда она придет за ним, эта синьора с косой, он плюнет ей в лицо и велит погулять пока, потому что у него еще полно дел».

Я поворачивалась на другой бок, лицом к облупленной стене, и снова засыпала.

3

Однажды утром я набралась смелости и прогуляла школу. Я хотела пойти к Бескровным, да, прямо к ним домой, и увидеть собственными глазами, как они живут. Принимает ли Никола дьявольский облик, пока другие люди его не видят? Умеет ли он плеваться огнем или совершать еще какие-нибудь злые чудеса? Дела с кошмарами обстояли все хуже. Я не могла спать, просыпалась в поту, дрожа всем телом, и даже вид братьев больше не успокаивал. Я вставала и бродила по дому, скользила вдоль стен, стараясь, чтобы не скрипнула половица или дверь. Вскоре у меня под глазами залегли глубокие тени, из-за чего лицо стало казаться еще более худым, а уши, которые всегда были большими, оттопырились еще сильнее. Мама с бабушкой очень волновались.

— Наверное, у нее какая-то тяжелая болезнь, — тихо шептала бабушка. — Девочка ест, аппетит не пропал. Но похожа она на фарфоровую куклу. Совсем бледная.

И поэтому, не спрашивая у папы разрешения, они решили обратиться к опытному врачу, а не к семейному, который, по словам матери, не смог бы отличить простуду от туберкулеза. Они отвели меня к доктору Коломбо, педиатру, известному всему району и очень дорогому. За визит платила бабушка, иначе бы папа ужасно разозлился.

Врач тщательно осмотрел меня и заявил, что все в порядке. Он прослушал мне живот и грудь, взглянул на язык и белки глаз. Он много говорил и ни разу не запнулся, не плевался, как некоторые старики в нашем районе, не чесал голову. Отработал сполна весь гонорар в три тысячи лир. Да так хорошо, что мама и особенно бабушка извелись от желания поговорить с ним, поделиться своими версиями происходящего, рассказать, как уже несколько дней глаз не смыкают, пытаясь понять, что со мной творится. Но доктор не дал им и рта раскрыть, утопив в потоке слов, в основном непонятных, и пришел к выводу, что я слишком быстро развиваюсь для своих семи лет: кости растут, и это требует от организма много энергии. Порекомендовал есть конину и печень, чтобы укрепить здоровье.

Он попрощался с довольным видом, а мама и бабушка, наоборот, впали в оцепенение, возможно ошеломленные потоком невнятицы, и размышляли над болтовней доктора всю дорогу. Мы медленно шли по виа Спарано, роскошной улице Бари, по направлению к дому.

Если бы кто-то в первый раз прошел эти пятьдесят шагов, то они, скорее всего, показались бы ему ерундовым расстоянием, но на самом деле оно было больше океана. Эти пятьдесят шагов разделяли белое и черное, хорошее и плохое, так много всего, что — мне это поведал папа, когда я была еще малышкой, — даже американские солдаты во время Второй мировой войны сообразили написать на стене у площади Федерико ди Севилья такое предупреждение: «Out of bounds — Off limits — From 18:00 hrs to 6:00 hrs»[7], потому что голодные обитатели старого Бари под покровом тьмы не гнушались украсть у солдат несколько долларов.

— Не забывай, Мари, — сказал мне папа в тот день, водя пальцем по надписи на стене, — вечером тут закрыто для всех, и для маленьких, и для больших.

— Папа, — возразила я, — но ведь война закончилась.

— Как же, закончилась… Не завидую тем, кто, как и ты, Мари, в это верит. Война здесь никогда не заканчивается.

Уже подходя к дому, мы встретили тетушку Анджелину: она ждала нас в дверях, чтобы переброситься парой слов с бабушкой Антониеттой и моей мамой.

— Ну и чего там, у дохтура? — спросила тетушка с опаской.

Подражая ученой речи врача, мама с бабушкой принялись степенно рассказывать ей, как обстоят дела с плотью и кровью. Потом повторили ту же историю для тетушки Наннины с длинным лошадиным лицом и для других соседок, которые ждали нас у дверей нашего дома и шушукались. По правде говоря, реальное состояние моего здоровья было новостью весьма незначительной в сравнении с теми домыслами и фантастическими историями, которыми обменивались тетушки, покачивая головами.

— Кто учится, у того и ум ловкий, и руки, — сказала жена Пинуччо Церквосранца.

— Бедные мы, невежественные. Эти врачи могут вертеть нас, как омлет на сковородке, потому как мы ничего не понимаем, — отозвалась тетушка Наннина.

— Да, все они считают себя лучше нас, как докторишка, внук ведьмы.

«Докторишка», старший брат Магдалины, был из числа тех немногих в нашем районе, кто учился, и учился по-настоящему. Причем не только в школе, но и два года в университете. Когда моя мама говорила с ним, то до дрожи в коленях боялась произнести что-то неправильно, выразиться слишком резко или слишком мягко или просто сказать слишком много или слишком мало. Все называли его «доктор», так что я, будучи ребенком, даже не знала, каким именем его крестили. И пусть он так и не получил диплом, но все равно нашел хорошую работу: стал начальником железнодорожной станции линии Бари — Барлетта. Он всегда говорил так напыщенно, что лишь немногие старики в нашем районе понимали его. Все эти вычурные слова, которые он произносил, покупая хлеб или здороваясь с тетушками, восхищали окружающих и вызывали уважение. И пусть речей доктора не понимали, это не мешало соседям кивать, слушая его тирады, и возводить глаза к небу, словно говоря: образование — прекрасная вещь. Он мог бы поиметь всех в зад, а они бы ему только кланялись.

— Может быть, это потому, что они и вправду лучше нас, — сухо сказала моя мама.

Тетушки какое-то время молча переваривали ее заявление, и на лицах у них отражалось смятение вперемешку с нежностью. Затем, как по волшебству, они кивнули, одна за другой, как будто в злосчастном мамином замечании содержалась причина незначительности их существования.

Мама с бабушкой открыли старую дверь со скрипучими ржавыми петлями и зашли домой с недовольными лицами. Их больше не радовало, что у меня все в порядке, стоит только добавить в рацион побольше мяса. Не радовало, что кости у меня растут и это требует от организма энергии. Они очень неохотно принялись готовить, время от времени поглядывая на потертые и шелушащиеся стены, на раковину, когда-то блестевшую хромом, а теперь позеленевшую, на потрескавшийся пол. А может быть, я тогда в первый раз остановилась, чтобы рассмотреть детали, которые до той поры казались мне совершенно обычными. К уродству привыкаешь, ведь привыкла же я к лицу тетушки Наннины, и в конце концов оно перестало казаться таким уж страшным. А еще я привыкла к бедности. Деньги почти ничего для меня не значили — и когда они были, и когда их не было. А теперь все внезапно стало очень ясным. Наверное, именно в то утро мне в голову пришла мысль, что надо учиться как можно усерднее, гораздо усерднее, чем учился брат Магдалины, и что в этом мое единственное спасение.

4

В чем причина моей худобы и кругов под глазами, никто, кроме меня, не знал, и наконец наступил день, когда я решилась преодолеть свой страх. Мама всегда учила меня, что прогуливать школу — страшный грех. Винченцо лишил ее сна, когда несколько дней шлялся по окрестностям, вместо того чтобы прилежно исполнять свои обязанности школьника. Однако всякий раз находилась соседка, которая замечала, как он бездельничает все утро с рюкзаком за плечами, и сразу же предупреждала нашу маму. Впрочем, Винченцо все равно не хотел ни учиться, ни вести себя так, как полагается хорошему сыну. Но в тот раз я была уверена, что у меня есть очень веское основание пропустить школу. Даже учитель Каджано, призывавший нас всегда и во всем идти до конца, поддержал бы мою затею. Поход в дом Николы Бескровного был моим, и только моим делом. В то время я еще не знала, в какие сомнительные предприятия вовлечен отец Микеле. В противном случае у меня, может, и не хватило бы смелости шпионить за ним через окно. Тогда же мне было известно только одно: у него всегда полно денег. Никола одалживал их почти всем в нашем районе, и если кто-то не торопился возвращать долг, с ним случалось что-нибудь плохое. Бескровный продавал контрабандные сигареты и кое-какую дрянь похуже сигарет, о чем я узнала много позже.

Мой поход то и дело прерывался остановками. Достаточно было какого-нибудь шума, мелькнувшего цветного пятна, голоса, показавшегося знакомым, и у меня перехватывало дыхание. Ноги тряслись, слюна становилась вязкой и склеивала горло, мешая сглотнуть. Проходя мимо базилики, я несколько раз перекрестилась, втянув голову в плечи при виде тетушек, вышедших после утренней молитвы. Затем поспешила к морю.

«Как же красиво!» — вздохнула я, останавливаясь, чтобы полюбоваться ровной блестящей водной гладью. Однако всего на несколько минут, потому что сердце сжималось от желания увидеть Николу Бескровного, а ноги сами шагали к его дому, хотя шаги те и были крайне нерешительными. У площади дель Феррарезе я внезапно остановилась. Еще не поздно было повернуть обратно, побродить в порту и вернуться домой в обычное время. Вся эта история закончилась бы здесь и сейчас. А потом я сказала бы учителю Каджано, что у меня разболелся живот. Я раздумывала, перебирала одну причину за другой, пытаясь найти повод отказаться от своего плана, но в глубине души уже зная, что не изменю решения. С самого детства я обладала этой уникальной чертой характера, которая в глазах одних делала меня нерациональной, а в глазах других — смелой. Но на самом деле я просто никогда не умела обуздывать собственные инстинкты.

Сероватые контуры домов, фасадами выходящие на площадь, за долгие годы словно разъело ненастьями и морской солью: скругленные углы и обшарпанные стены, держащиеся на честном слове, готовые вот-вот упасть. Много лет спустя я с горькой улыбкой буду вспоминать эти дома и думать, до чего же они походили на своих обитателей. Искалеченные, кособокие, шаткие. Но все еще живые.

Бабушка Антониетта тоже жила в одном из таких домов, и моя мама там жила — сперва маленькой девочкой, потом девушкой. Самые большие здания состояли из двух этажей и подвала, который летом использовался в качестве кухни, потому что под землей было прохладнее. Дом Бескровного стоял недалеко от виа Венеция. Не лучше и не хуже других, обычный дом, довольно бедный с виду, как и любой по соседству. Я побродила взад-вперед с одного края площади на другой; тяжелый портфель оттягивал плечи, холодный ветер хлестал по губам. Потом сжала кулаки и, полная решимости, быстро двинулась к виа Венеция. Я внезапно почувствовала себя сильной, как будто в меня влилась какая-то животная мощь и смыла все детские страхи. Со мной такое уже бывало. Может, это прорастало то дурное семя, черная душа, отражение которой бабушка видела в моих глазах в подобных случаях.

Рядом с жилищем Бескровных я заметила заброшенный дом. Свисающая с одной стороны ставня хлопала на ветру, то и дело разрезая надвое полоску света. Этот глухой стук показался мне погребальным звоном. Возможно, это был какой-то знак и мне стоило прислушаться к нему. Но внутри меня проснулось животное начало, будто на первый план вышла другая Мария, появляющаяся в самых трудных ситуациях.

Узкую полоску тротуара у двери поглотил пырей, а стена, когда-то белая, теперь почернела от гнили и позеленела от плесени. Я закрыла глаза, потому что эта картина опустошения внушала мне ужас. Тем не менее дом Бескровных был жив и здоров, кишел людьми и все еще неумолимо привлекал меня.

Я положила портфель на землю и осторожно огляделась по сторонам, проверяя, не смотрит ли кто на меня, но все, казалось, были заняты своими делами. Поэтому я решилась встать на цыпочки и заглянуть в окно рядом с входной дверью. Внутри было темно, свет проникал только из окна, в которое я смотрела, поэтому потребовалось несколько секунд, чтобы дать глазам привыкнуть к полумраку и разглядеть комнату. Я заметила двух младенцев, сидящих на полу. Дальше виднелись кухонный стол и другие предметы обстановки. Женщина вытирала руки о фартук на животе. Я внимательно наблюдала за ней. Должно быть, это жена Бескровного. Как она могла выйти замуж за такого ужасного человека? Я не понимала, сколько ей лет: в детстве все взрослые кажутся очень старыми. Лицо темное, как и растрепавшиеся волосы; некоторые пряди еще держатся в прическе, другие падают на плечи. Дети очень маленькие, с большими испуганными глазами. Должно быть, это младшие братья Микеле. Сколько вообще отпрысков у Бескровных? Мой брат Винченцо дружил с еще одним Бескровным, старшим братом Микеле.

Мне запомнилось, что окно в доме Бескровных было очень высоким, а глаза тех двух детей, близнецов, судя по сходству, — просто невероятно огромными. От мысли, что такой человек, как Бескровный, мог стать отцом, у меня кровь стыла в жилах. Я закрыла глаза, дрожа и представляя себе ужасного людоеда в обличье человека, который запугивает собственных детей огромными клыками и острыми ножами. Любой шум превращался в Николу Бескровного, который подбирался ко мне, чтобы схватить и утащить в какое-нибудь ужасное место. Это его голос вырывался из груди со страшными всхлипами, будто ему не хватало воздуха. Я испугалась и убежала, тяжело дыша.

Загрузка...