Сокровенные слова

1

В детстве меня окружало много страшного. Страх был инструментом, которым взрослые владели виртуозно. Им пользовались, чтобы оберегать нас от опасностей, подстерегавших на каждом шагу. Я боялась находиться одна на улице вечером. Боялась бурного моря. Темных подвалов, мышей, пауков. Иногда даже Наннина внушала мне ужас своим длинным лошадиным лицом, странно угловатым, с неестественно вылезающими из орбит глазами. Я боялась ведьмы, но больше ее ядовитых слов меня пугало, что она может видеть будущее, знать что-то и о моей жизни, заставить меня страдать. Боялась потерять маму и бабушку, боялась, что их заберет некая неведомая сила. Боялась Джузеппе и, хоть и по другим причинам, Винченцо и папу. А еще я боялась Пинуччо Полубабу. Он тоже жил на нашей улице, вместе с матерью-вдовой, которая уже много лет назад начала понемногу терять рассудок.

— Когда-то она была красавицей, — сказала мне однажды бабушка Антониетта. — Напоминала знаменитую актрису. Как там ее звали? Мэрилин Монро.

Я даже представить себе не могла эту старуху молодой. Когда я впервые ее увидела, ее светлые волосы превратились в пепельные, а кожа стала как пергамент, сморщилась и высохла. Высохли и руки, ноги и вены. Ее звали Кончетта, но для всех жителей района она была Тинучча Безумная. Когда она говорила, капли слюны разлетались во все стороны, потому что у нее во рту не хватало зубов. Один глаз был косой; всю ту сторону лица изуродовал парез, поразивший Коннетту после смерти мужа.

— Это из-за разбитого сердца, — говорила мне бабушка. — После того как она узнала, что ее сын — наполовину женщина.

Меня бросало в дрожь от уродства Тинуччи. В то время все уродливое снаружи я считала уродливым и внутри, но еще больше меня пугала мысль, что эта женщина может быть заразной, тлетворной, чумной, что ее уродство — болезнь, способная перекинуться на других и поразить их тоже.

Тинучча всегда ходила по нашему району с потертой кожаной сумкой черного цвета, такой огромной, что Безумная горбилась под ее весом. Будучи ребенком, я думала, что сумка под завязку набита всякой всячиной, живой и не очень. Когда малолетние хулиганы замечали на улице вдову в длинном черном платье и с сумкой на плече, они издевались над ней, называли ее ведьмой, сумасшедшей, старой вонючкой, потому что она была совершенно поблекшая, дурно пахнущая, застрявшая в прошлом. Изредка Тинучча Безумная бросала в них несколько кочешков салата, объедки фруктов или гальку. Она никогда не ругалась. Лишь махала рукой перед глазами, словно прогоняла надоедливую муху, и ритмично шевелила челюстью, будто пережевывала нут или ядра грецкого ореха. Я жалела ее и злилась на хулиганов. Они считали себя на улицах главными, умнее и сильнее других, хотя на самом деле были просто детьми. В их компанию входили Миммиу и Паскуале, Роккино Церквосранец, мой брат Винченцо и некий Сальваторе, худой мальчишка с лицом как у мышонка и двумя большими оттопыренными ушами. Все называли его u’nzivus, Грязнуля, потому что он редко мылся и летом между пальцами ног у него постоянно скапливалась черная грязь, которую он без тени смущения выковыривал ногтями. В те времена такое встречалось на каждом шагу, поэтому никому и в голову не пришло бы осуждать мальчика. Его скорее жалели, считая очередным отпрыском бедной матери, несчастной женщины, которая ничего не могла поделать со своей плодовитостью и уже родила двенадцать детей, девять из которых выжили. Сальваторе, один из средних, ни рыба ни мясо, не особенно умный, даже мухи не обидел бы, вероятно потому, что в нем не было зла и он еще не достиг того возраста, в котором в душе человека появляется жестокость. И поскольку он не ведал, что такое зло, другие ребята вечно подначивали Сальваторе на разные безобразия. Поносить последними словами стариков или сумасшедших, бить бутылки перед дверями пожилых людей, поджигать кошек. Некоторые тетушки-соседки осторожно подходили к малолетним хулиганам и пытались поговорить с ними, призвать к порядку, но любые добрые слова влетали им в одно ухо и вылетали из другого.

— Некоторые вещи делать нельзя, потому что это причиняет боль вам самим и ранит сердца ваших матерей, — иногда выговаривала им бабушка Антониетта, но Винченцо с друзьями просто пожимали плечами. Их непроницаемые лица были похожи на запертый дом, закрытую дверь, душу, замкнувшуюся в самой себе, не существующую или уже мертвую.

В те дни я плохо понимала, какие чувства испытываю к своему брату Винченцо. В большинстве случаев мне казалось, что я вовсе не сестра ему, точнее, что для него это не имеет большого значения. Если Джузеппе всегда относился ко мне с любовью и заботой — умывал меня, когда я была малюткой, поднимал к зеркалу, чтобы я могла посмотреть на себя, брал на руки и танцевал со мной, — то Винченцо просто игнорировал или высмеивал. Однажды, когда мама мыла полы, он толкнул меня в ведро с мыльной водой; в другой раз, когда я подметала двор, опрокинул меня на кучу угля для печи.

И дело было не только в недостатке доброты и вежливости, но и во внешности. Он двигался неуклюже, ходил опустив плечи, горбился. Мама часто говорила, что разгадала дурной нрав Винченцо, еще когда он был совсем ребенком. Он воровал репу, инжир и виноград, рискуя попасть в зубы сторожевым собакам или получить камнем от фермера. Он бесчисленное количество раз падал с деревьев и возвращался домой с ободранными коленями, порванными на заднице брюками, а один раз даже с глубоким порезом над правым глазом, рассекшим надвое бровь. Хулиганы постарше постоянно издевались над ним из-за рваных штанов, мама с бабушкой Антониеттой отчитывали, папа бил ремнем, пинал и отвешивал подзатыльники, но ничто не могло исправить Винченцо. Поэтому мама, обливаясь слезами, просто чинила его штаны, раз за разом, опять и опять, потому что денег на новые не было.

— Тебе совсем не жалко свою мать! — кричала она сыну в минуты отчаяния, надеясь пробудить у Винченцо совесть, но раскаяние было совершенно чуждо этому мальчишке.

Однако ходить по улице с дырками на заднице мой брат не хотел. Не знаю почему, но он лучше других понимал, что наш район, мощенный серыми и белыми камнями, не знает жалости, особенно к мальчишке в дырявых штанах. Он еще не понял природу этого места, но уже сообразил, что Бог сюда не заглядывает.

Время от времени мама обвиняла папу:

— Это от тебя он узнал, что такое насилие!

— Насилие везде, — отвечал отец, — как грязь.

И становился еще более мрачным, потому что не любил, когда мама возлагала на него ответственность за недостатки детей.

Однажды — Винченцо тогда был во втором классе — мама отвела его к Ядоплюйке, чтобы изгнать зло. Тогда брат отправил в нокаут учителя математики, подставив тому подножку, и его исключили из школы на две недели.

— Это проделки дьявола! — закричала мама, узнав о происшествии.

А так как тетушкам по соседству нравилось думать, что потустороннее постоянно присутствует в их повседневной жизни, все они тут же поверили в правдивость этого заявления. Подобно воронам, сидящим на проводах, они с утра до вечера толпились у дверей нашего дома и пытались обнаружить у Винченцо признаки присутствия демонической силы. Торчащие в разные стороны непослушные вихры и большие круги, залегшие под маленькими глазками, темными и острыми, ошибочно принимались кумушками за однозначные подсказки.

— Здесь нужна ведьма, — заявила бабушка Антониетта, пока мать тискала в руках носовой платок, поднося его то к глазам, то ко рту, а иногда и прикусывая, будто представляя вместо платка того самого рогатого демона.

И мы потащили Винченцо, бившегося, как дикий зверь в клетке, к Ядоплюйке. У ворот брат попытался схватиться за острые выступы створок с такой силой, что они впились ему в ладони.

— Винченцино, — умоляла мама, — это для твоей же пользы. Если ведьма изгонит зло, ты станешь хорошим мальчиком.

Когда наконец появилась старуха в длинном платье и с тугим пучком на голове, Винченцо притих. Ведьма даже ему внушала страх.

— Зайдут только мать и дети, — распорядилась Ядоплюйка, приказав остальным ждать на улице или расходиться по домам. — Тере[8], мы проведем ритуал и для маленькой девочки. Потому что демон, выйдя из невинного тела и обнаружив поблизости другое, еще более привлекательное, немедленно войдет в него.

Мама испуганно кивнула. Я тоже боялась, но молчала. Ведьма подчинила себе все мои мысли и слова. Я не могла отвести взгляда от ее морщинистых рук, длинного пожелтевшего ногтя на мизинце и ярких, сияющих как лед глаз. Тем временем ведьма приготовила два стакана, в каждом из которых было немного святой воды и пшеничных зерен и несколько соляных камней. Она начала молиться, то и дело крестя стаканы. Затем, после молитвы, отвела нас с Винченцино к двери.

— Теперь сделайте по глотку воды, а все остальное выплесните на улицу, за спину! — приказала она, не сводя с нас внимательного взгляда.

Мама дрожащими руками вытащила кошелек из сумочки, чтобы заплатить ведьме за беспокойство.

— Оставь, Тере, — сказал та, беря маму за плечи, — ты хорошая женщина, и у тебя много проблем. Лучше купи на эти деньги еды детям.

По дороге домой мама только и делала, что плакала. Бабушке Антониетте, которая спросила, что случилось, она не ответила. Винченцо, едва выйдя из дома ведьмы, убежал к своим друзьям на набережную. Я шла рядом с мамой и молчала. Я знала, что она часто плачет в тишине, когда по вечерам работает за ткацким станком или плетет рыболовные сети, чтобы немного подзаработать. Она притворялась, что сморкается, но я все видела, хотя ни о чем не спрашивала. Мама тратила деньги только на нас, чтобы в доме по утрам были свежие яйца, которые мы ели сырыми, кусок конины, когда мы болели, или пармезан, когда нас донимали проблемы с кишечником. Из-за работы за ткацким станком мама слегка горбилась, и кожа у нее на лице стала нездорового пепельного цвета, с редкими, но глубокими морщинами.

Мне очень нравилось слушать мамины рассказы о том времени, когда она была молодой и красивой. Обычно это происходило по вечерам, когда она переодевалась в ночную рубашку и давала отдых ткацкому станку. Папа уходил в море, и мама наконец-то успокаивалась. Она садилась за стол и вместе с бабушкой Антониеттой плела корзины из соломы, оставшейся после обмолота пшеницы.

— Смотри, Мари, — тихо говорила она, — кончик надо просунуть вот сюда.

И мои внимательные детские глаза быстро учились.

— Ты такая молодец, Мари, просто умница. Когда вырастешь, будешь заниматься чем-нибудь действительно важным.

Когда мама с такой уверенностью говорила мне такое, у бабушки Антониетты даже слезы на глазах выступали, но она вытирала их ладонями, прежде чем они успевали стечь по щекам. Только когда бабушка рассказывала о своем муже, моем дедушке Габриэле, она не могла сдержаться, и одна-две слезинки скользили по ее пухлым щекам. Редкие слезы старухи.

Дедушка никогда особенно не симпатизировал моему отцу. Он с первого взгляда понял, что это за тип, и относился к нему с той осмотрительностью, с какой относятся к диким животным: восхищение, с одной стороны, опаска — с другой. Дед Габриэле, портной, часто говорил, что на своем веку встречал множество таких мужчин, как мой отец: «Красивый снаружи, хорошо одетый и ухоженный, но гнилой внутри».

Он сказал это и моей маме, но та только пренебрежительно отмахнулась и не стала слушать, потому что была уверена: никто лучше нее не знает сердца мужчины, который стал ее мужем. Однако где-то глубоко-глубоко в душе, в самом потайном ее уголке, зрело тайное предчувствие, едва заметная боль, которая становилась сильнее сперва в редких, единичных случаях, а потом все чаще и чаще. Долгое время мама была убеждена, что сумеет изменить моего отца своей любовью, покорностью, молчанием и жертвенностью. Мама думала, что способна помочь ему, вот только отец ей не позволяет. Правда же состояла в том, что Антонио Де Сантис был один всю свою жизнь, даже в детстве, когда рос в окружении сестер и вездесущей матери, и потом, когда рядом с ним появились жена, дети, сплетники соседи и весь наш район. Возможно, только в море он бывал в ладу с самим собой. Именно поэтому отец никогда не сдавался, хотя часто и проклинал море, плевался и говорил, что хочет найти другую работу.

Эти его приступы гнева были такими же, как те, которые он обрушивал на нас, — кинжально-острыми, бурными, но быстро утихающими.

Отец всегда прощал море и никогда не был груб по отношению к нему.

2

Когда мы пришли домой, папа уже вернулся. Я почувствовала едва заметный запах рыбы и поняла, что Джузеппе моется в ванной. После третьего класса брат пошел работать на рыбный рынок. Платили ему, несовершеннолетнему, немного, но это было лучше, чем ничего. Он никогда не жаловался — ни на слишком тяжелую для мальчика работу, ни на зловоние, от которого невозможно было полностью избавиться, сколько ни мойся. Вероятно, именно физический труд помог его фигуре сформироваться таким образом, что все девушки, жившие по соседству, оборачивались ему вслед. Тело Джузеппе было подтянутым и хорошо развитым в нужных местах.

По радио передавали какой-то мотивчик, что-то иностранное, названия я не знала. Вернувшись с работы, папа всегда включал радио и оставлял негромко играть фоном. Мама сделала вид, что ничего не произошло. Начала накрывать на стол и кивнула мне, прося помочь. Было почти обеденное время.

— Разве ты не ходила в школу? — спросил отец серьезным тоном, не предвещающим ничего хорошего.

Я замерла в закутке между его стулом и раковиной. Расстояние в метр, разделявшее нас, сдавило меня тисками. Я бросила быстрый взгляд на маму, которая забрала меня из школы, чтобы отвести к ведьме. Она поощрительно кивнула мне, и я отрицательно покачала головой, держа в руках тарелку.

— А почему?

Только теперь отец снял бескозырку, которую всегда надевал, выходя в море, и принялся разглаживать усы, готовясь свернуть самокрутку.

— Мы с мамой и Винченцо ходили к ведьме.

— А чего хотела от вас ведьма?

Папа уставился на стол. Мама уже постелила скатерть, но отец не обратил на это внимания, просыпав крошки табака прямо на ткань. Он разделил их на несколько маленьких кучек и принялся собирать в одну кучку побольше. Я заметила, что он не снял ботинки и заляпал весь пол, оставив множество грязных следов. А еще я видела, как отец иногда дергает ногой под столом. Слова заткнули мне горло, словно пробка. Я поставила тарелку и вернулась к раковине за столовыми приборами.

— Мы водили туда Винченцо, — вмешалась мама, размешивая соус в кастрюле, — чтобы изгнать из него зло.

Отец засмеялся, перемежая смех приступами хриплого кашля.

— Зло… — Он повторил это слово три раза, вколачивая его в себя, словно гвоздь. Голос превратился в стон, почти шепот, будто воздух выходил из проколотого мяча, а потом взорвался неумолимым смехом. — Чтобы изгнать из него зло! — На этот раз отец, смеясь, повторил всю фразу. Оказывается, внутри Винченцо сидело зло, как у других бывают горб, чумной бубон или рак, и старая ведьма смогла вырвать его, искоренить, все исправить.

Мама повернулась и внимательно посмотрела на отца. Даже она, хорошо знавшая его, казалась сбитой с толку. Я тоже наблюдала, но по-прежнему не могла избавиться от пробки в горле, мешавшей сглотнуть.

Отец смеялся несколько минут, а потом снова заговорил и принялся хулить Богоматерь и всех святых, сперва тихо, сквозь зубы, затем все громче; его голос постепенно набирал силу и объем благодаря многолетнему опыту скандалов. Отец подчеркивал важность каждого нового эпитета движением головы, как будто действительно не верил, что такое произошло в его семье.

Бесстыдница, шлюха, смерть Христова… Джузеппе вышел из ванной под аккомпанемент кощунственных выкриков отца. Запахло хорошим мылом и одеколоном. Брат начисто побрился; высокая, точеная фигура была словно вырезана из ствола оливкового дерева, как говорила бабушка. На нем были шорты и белая майка, подчеркивающая мускулы. Его тело уже становилось телом мужчины. Джузеппе остановился посередине кухни. Посмотрел сперва на маму, потом на меня, потом на папу, но мельком, будто страшась, что поток ругательств захлестнет и его, стоит только попасться на пути отца.

И тут вернулся Винченцо.

Папа внезапно прекратил сыпать богохульствами, мама принялась орудовать половником в кастрюле, я принесла стаканы, чтобы расставить на столе, Джузеппе отодвинул стул, собираясь сесть.

Отец спокойно поднялся. В одной руке он держал сигарету, а другой повесил бескозырку на угол спинки стула. Я стояла рядом со стаканом в каждой руке, когда папа хладнокровно, не говоря ни слова, ударил Винченцо. Тот потерял равновесие и упал на пол. Я уронила стаканы, они разлетелись на осколки прямо возле ступней отца. Винченцо беззвучно свернулся клубочком и закрыл глаза, а отец принялся пинать его то по ногам, то по животу.

— Дева Мария! — закричала мать. — Ты же его убьешь!

Она опустилась на колени, чтобы помочь Винченцино встать. Но папа не закончил. Зло должен был изгнать он, поэтому никто другой, даже жена, не имел права вмешиваться в его личную битву. Поэтому он схватил маму за волосы и отшвырнул к раковине. Она сползла на пол с болезненным бормотанием.

Я подскочила к ней, она прижала меня к животу и одной рукой закрыла мне ухо, чтобы я не слышала ее рыданий, кощунственных ругательств отца, стонов Винченцо.

— Я изгоню из тебя зло, мешок с говном! — кричал отец, пиная сына.

— Мари, закрой глаза, сейчас все закончится. Закрой глаза, — просила мама.

Ее голос взволнованно пульсировал, будто колыбельная, которую она пела, пытаясь убаюкать меня. Но ничего не получалось. Тусклый голубоватый свет проникал через маленькие окна рядом с дверью и разбавлял мрак, царивший на кухне, делая происходящее перед моими глазами чужим, нереальным. Я старалась представить себе нормальную жизнь, льющуюся сквозь дверной проем, приносящую собственные звуки: тиканье часов, скрипы, быстрый, легкий смех женщин и детей и еще — шепот всего нашего района. Я знала, что там, дальше, море. Волны сталкивались друг с другом, издавая ритмичный звук, похожий на шелест шелка, стоило только подумать об этом. Мне показалось, что стук моего сердца замедлился. Поэтому я попыталась закрыть глаза и сосредоточиться на близости моря, но поток воспоминаний был слишком хрупок. Он рушился, переполнялся, и чем сильнее я пыталась сосредоточиться и подумать о чем-то красивом, тем настойчивее мысли концентрировались на голосе папы.

— Почему ты заставляешь меня наказывать тебя? Почему? — кричал он, пока Винченцино неподвижно лежал на полу, свернувшись, как червяк, пытающийся спрятаться от опасности.

Наконец папа вытер руки кухонным полотенцем, как мясник после разделки туши. Джузеппе опустился на колени, чтобы помочь Винченцо, но отец сурово остановил его:

— Не прикасайся к брату, или я и тебя вздую!

Я внимательно наблюдала за отцом, когда он бросался на собственных сыновей с яростью и жестокостью — своими старыми приятелями. Его темная кожа поглощала слабый свет из окна, и фигура казалась едва ли не иллюзией, плодом воображения. Глаза, превратившиеся в две щелочки, крепко сжатые челюсти, скулы — каждая его черта выражала высокомерие. Лицо закаменело: большой рот, мясистые губы, хорошо вылепленный, но слишком крупный нос, щеки, ставшие дряблыми за последние годы.

Именно в тот момент я поняла, что чувствую. Кишки свело от странного, неестественного ощущения. Я боялась отца, но в то же время мне было его жаль. Я помню это совершенно ясно. Одно из самых ярких и точных воспоминаний: кристальная ясность на фоне запутанных и смазанных в памяти событий тех лет.

— В школу больше не пойдешь, — спокойно сказал отец. Черты лица стали прежними, а голос — расслабленным. — Я не хочу выглядеть ослом перед всем районом.

— Но Винченцино так даже третий класс не закончит, — попыталась возразить мама.

На этот раз папа не поднял на нее руку и не толкнул. Он просто перевел взгляд в ее сторону и все так же спокойно ответил:

— Придуркам третий класс ни к чему. — Затем отец оглянулся на Винченцо, который все еще не двигался и даже не плакал, а просто лежал на полу, как тряпка, ожидающая, когда ее вышвырнут вон. — Я найду ему работу сборщиком лома, пусть тоже зарабатывает на хлеб и помогает семье.

— Сборщик лома? — переспросила мама, но ее вопрос остался без ответа.

— Вот так, — сказал папа. — И точка.

Ничего другого. Вот так. И это было его окончательное решение.

3

На некоторое время в доме воцарилось подобие покоя. Я привыкла наблюдать через окно за возвращением папы, пытаясь угадать, в каком он настроении. Я знала, что от этого зависит все, ведь он был центром, вокруг которого вращались наши жизни как в пасмурные, так и в солнечные дни.

С недавних пор мы с Микеле вместе ходили в школу, и по дороге я говорила о своем отце, а Микеле рассказывал о своем. Мы обнаружили, что некоторые истории, покрывшиеся патиной времени, могут показаться даже веселыми. Например, как мой папа ударил маму, когда она сделала перманент у тети Анджелины, и запретил ей портить волосы всяким химическим дерьмом, от которого можно облысеть. В свою очередь Микеле рассказал мне, как отец избил их со старшим братом Карло, когда они подсматривали в замочную скважину за своей голой сестрой в ванной. Еще я рассказала, что иногда по вечерам, когда папа проходит мимо меня с мрачным и беспокойным лицом, я чувствую боль в горле и ледяной ветер вроде того, что заставляет листья желтеть. Отец Бескровного, в свою очередь, вызывал у Микеле боль в животе. Из-за этого маме много раз приходилось бегать с ним к ведьме, чтобы выгнать у сына глистов.

Мой спутник обиделся на меня лишь однажды: когда я спросила, не станет ли он когда-нибудь таким же, как его отец, — настоящим Бескровным. Страх, что под внешностью нежного и простодушного мальчика Микеле прячет вторую натуру, похожую на отцовскую, тогда еще не полностью покинул меня, а позднее подчинил себе все мое тело. Микеле сперва отреагировал на вопрос раздраженным жестом, потом пожал плечами, пнул носком ботинка камешек, а когда я повернулась узнать, почему он отстал, то заметила, как блестят у него глаза, и почувствовала себя ужасно.

— Извини, — тихо сказала я.

Он остановился и внимательно посмотрел на меня. Должно быть, мое предположение показалось мальчику таким абсурдным, что потребовалось время переварить его. Напоминание о том, что его судьба тесно связана с судьбой отца, братьев и сестер, казалось, ошеломило Микеле.

— Ты даже представить не можешь, — сказал он наконец.

— Что?

— Что значит быть сыном Николы Бескровного.

Я хотела расспросить его, поскольку знала, что значит быть дочерью моего отца и насколько это иногда трудно. Но промолчала. Со временем я поняла, что Микеле готовился к своей роли с детства. Что его медленные и иногда неуклюжие движения, полуулыбка, то расстояние, на котором он держался от окружающего мира, — хорошо продуманные шаги. Они помогали ему, с одной стороны, меньше бояться своего отца, а с другой — бороться с неосознанным желанием вырвать ему сердце голыми руками. Микеле изобрел собственную систему спасения, как поступили и все члены моей семьи.

В иные дни хватало любой мелочи, чтобы вызвать гнев нашего отца: неуместное слово, плохая оценка, его ссора с другим рыбаком или слишком много замечаний от бабушки Антониетты. Отцовское терпение было размером с фитилек свечи. В такие дни не обходилось без ссор за столом. Джузеппе молча таращился в стену и считал про себя, плотно сжав губы. Считал до тех пор, пока отец не прекращал изрыгать богохульства, пока к его глазам не возвращалась блеклая синева спокойствия, а вены на шее не опадали до обычного размера. Тогда Джузеппе тоже успокаивался, осознавая, что шторм снова миновал. Винченцо, более резкий и в мыслях, и по характеру, сжимал кулаки и стискивал зубы. Он поклялся себе, что однажды врежет отцу и заставит его заплатить за все. Моя мать, больше всех страдавшая от оскорблений мужа, несколько секунд сидела в тишине, словно ошеломленная очередной ссорой, затем с грустью вставала и шла к ткацкому станку, за которым работала до позднего вечера. Двигала гребенку — раз, два, три; глухие, размеренные удары. Сосредоточившись на стрекотании станка, она больше ничего не чувствовала ни внутри, ни снаружи. Моим спасательным кругом был Микеле. Я специально шла в школу помедленнее, чтобы не встретиться с Магдалиной и остаться наедине со своим соседом по парте. У меня не хватило бы смелости откровенно говорить о своем отце при Магдалине, к тому же я боялась, что она со своей кошачьей грацией покажется Микеле гораздо интереснее меня. Тогда я уже училась в четвертом классе и еще острее ощущала, насколько я ниже ростом и некрасивее других девочек в классе.

Гномиха, Коротышка, Чекушка — вот лишь некоторые из ненавистных прозвищ, которыми меня награждали одноклассники. Все, кроме Микеле. Каждый из нас двоих был по-своему уродлив, отличался от других, и это нас объединяло.

Худшее из оскорблений мне прошептал на ухо Паскуале, когда учитель Каджано рассказывал нам про «экспедицию тысячи»[9].

История была одним из моих самых любимых предметов. Иногда даже сердце билось быстрее, стоило мне услышать о героях, пожертвовавших жизнью ради свободы. Они были принцами, не запятнанными подлостью района, в котором я жила. Каждый из них, казалось, совершил нечто великое. И в сравнении с этим борьба, происходившая по соседству, выглядела делом воистину незначительным. Трястись над каждой лирой, чтобы обеспечить выживание; платить за аренду ветхого дома, старой убогой хижины, где из мебели есть всего четыре стула, а на четверых детей приходятся две кроватки, скрипучие и воняющие мочой, потому что запах намертво въелся в матрасы; за плитку цвета земли; за свет, который едва просачивается сквозь несколько узеньких вентиляционных отверстий. Парта, за которой я сидела в классе, со временем превратилась в трамплин, с помощью которого можно было прыгнуть в другое измерение, сбежать, неважно куда, в прошлое или в будущее. С одной стороны — раздутый зловонный пузырь, в котором плавали наши дома у набережной, с другой — мир наверху, где-то высоко в небе; его я не видела, но была уверена, что именно там начинается другая реальность.

По классу порхали слова, светлые и прекрасные, они уносили меня далеко-далеко. Именно поэтому скабрезность Паскуале вызвала у меня такой гнев, который в других обстоятельствах невозможно было бы объяснить.

— Знаешь, что я подумал, Малакарне… — начал он.

Прозвище тогда фактически заменило для всех мое настоящее имя, и только мама и Джузеппе продолжали называть меня Марией. Паскуале говорил со мной со второго ряда парт, наклонившись, чтобы приблизиться к моему левому уху. От него несло луком, и я поморщилась от отвращения. Паскуале был высоким тощим мальчиком, узкоплечим и узкогрудым, с головой немного крупнее, чем следовало бы. Энергия в его теле будто целиком шла в рост, оставляя все прочее на стадии отделочных работ. Единственное, что было в нем по-настоящему красивым, это глаза: большие и очень черные, горящие живым злым огнем, который заставлял бояться и уважать их обладателя.

— Ты как раз подходящего роста, чтобы отсосать мне, — заявил обидчик с недобрым смехом и скрестил руки, наслаждаясь моей реакцией, которая стала полной неожиданностью даже для меня самой.

Я вскочила со стула и ринулась к нему с единственным желанием — ударить, неважно как. В ушах звенело эхо его ненавистного голоса, злобного ворчания наглеца. Я укусила Паскуале за ухо. Увидела кровь. Почувствовала скользкое прикосновение его мокрой от пота щеки. Сквозь вспышку гнева различила его безмятежные губы, шепчущие всю эту грязь, смакующие каждое слово, и его самодовольство еще больше задело меня. Мне бы удивиться, почему он ничем не ответил, не укусил меня тоже или не врезал мне кулаком. Прошло несколько секунд, показавшихся бесконечно долгими, а потом Микеле встал между нами, в то время как синьор Каджано, возвышаясь рядом, командовал, что делать.

Тогда я успокоилась и вернулась на место, все еще тяжело дыша и ощущая отвратительный металлический привкус во рту. Учитель Каджано молча смотрел на меня. Остальные тоже притихли. В тот момент учитель воистину казался мне существом с другой планеты, способным своим высшим разумом постичь мою истинную природу. Несколько секунд я смотрела ему в глаза, но и только: у меня не хватило смелости долго выдержать его ледяной взгляд. А вот он продолжал смотреть, и казалось, будто он впервые меня видит и запоминает каждую деталь моего детского тела, особые приметы: оливковую кожу, ярко выраженные скулы, высокий лоб, спутанные волосы, подстриженные под горшок, что точно меня не красило. Микеле тоже посмотрел на меня, украдкой, словно боялся обвинений учителя в том, что именно его присутствие в классе — его, сына Бескровного, — заставило меня сорваться.

Учитель велел Паскуале встать и подойти к кафедре. Я пристально смотрела на щеки обидчика с ярким румянцем, на красивые глаза, драгоценными камнями сияющие на блеклом, невыразительном лице с низким лбом, массивной нижней челюстью и постоянно угрюмым выражением. Затем учитель позвал и меня. Я была готова объясниться, повторить, если понадобится, ту грязь, что Паскуале шептал мне, от начала и до конца. Конечно, учитель бы понял и оправдал меня, но за те несколько секунд, которые мне понадобились, чтобы дойти до кафедры, я сообразила, что наделала.

Учитель Каджано открыл ящик стола и вытащил длинную линейку, которую использовал для наказаний. Я ждала, когда он спросит, как это, черт возьми, меня угораздило и, главное, почему, но вопрос так и не прозвучал. Учитель осторожным и размеренным шагом подошел к нам с Паскуале. Я подняла глаза только тогда, когда синьор Каджано заставил нас посмотреть на него. И увидела его человеком из плоти и крови. Жесткие волосы, спутанные за ушами. Яркие глаза; белки пронизаны тонкими красными прожилками. Показалось, что он смотрел на меня внимательнее и дольше, чем на Паскуале, словно говоря: «Как ты могла, Де Сантис, я и правда не ожидал от тебя такого». Я хорошо училась, получала достойный оценки, и не раз учитель ставил меня в пример другим как прилежную школьницу. Я с удовольствием читала. Пусть у нас и не было денег на книги, зато летом в третьем классе я обнаружила в подвале тайную библиотеку отца. Никто бы не подумал, что человек вроде него любит читать. Это было его личное пространство, которое он ревниво охранял. Я увлеклась историями Агаты Кристи, и эти упражнения в чтении помогли мне правильно использовать глаголы и не смешивать итальянские слова с диалектом. Однажды учитель даже сказал мне, что я как губка впитываю все, чему он меня учит, чтобы потом использовать эти знания в нужное время. Я была так горда собой, что целую неделю говорила с Микеле только об этом, и мы вместе мечтали обо всех замечательных вещах, которыми я могла бы заняться, когда стану старше.

Но сейчас я стояла у кафедры, отгородившись ладонями от учителя с его ледяным взглядом, требующим расплаты за мою несдержанность. Он всыпал Паскуале десять ударов линейкой; пятнадцать досталось мне. На этом все закончилось, хотя я знала, что заслуживаю худшего наказания. Когда прозвенел звонок, Паскуале направился прямиком к себе домой и даже не попытался поквитаться со мной. Магдалина не сказала мне ни слова, отвела глаза, будто ей за меня было стыдно. Домой я шла с Микеле.

— Ты правильно сделала, — сказал он мне. — Паскуале — поносник.

Я то и дело бросала на друга затравленный взгляд и снова принималась рассматривать улицу, по которой мы шли. Дома казались мне более уродливыми и ветхими, чем обычно, виа Венеция — серой и грязной, площадь дель Феррарезе — призрачной и блеклой. Микеле и правда думает, что я правильно поступила? Он тоже служит частью того неодолимого хитросплетения, в котором мы все обитаем? Того, где насилие считается делом справедливым, законным и даже героическим?

Мы встретили Полубабу, он был одет в платье и соблазнительно покачивал бедрами на ходу. Несколько стариков остановились, чтобы посвистеть ему вслед и обменяться ироничными смешками. Один парень, не сбавляя шага, дотронулся до своих гениталий, потом поднял глаза к небу и прикусил губу. Другой свистнул, как обычно разгоряченный мужчина свистит проходящим мимо красоткам. Полубаба посмотрел на него томным взглядом. Он не понимал, что они смеются над ним, что больше всего им хочется осыпать его плевками, вытереть ноги о его красивое платье, вырвать ему волосы, расцарапать смуглое лицо. Микеле не смотрел по сторонам, я же, наоборот, запоминала все. Я чувствовала себя частью этой непристойной, безобразной, бездушной карусели. «Все едино, я Малакарне, дурное семя», — произнесла я вслух, прошептала на диалекте, как иногда говорили мне бабушка и Винченцо, даже если я хотела быть кем-то другим, неважно кем.

Я бросила Микеле и убежала, снедаемая тоской. Над моим телом словно бы каким-то образом надругались, и мне хотелось плакать. Я помчалась домой, решив признаться в своей выходке в школе и надеясь, что папа изобьет меня, как тогда Винченцо. Вдруг после этого мне станет легче.

Тетушка Наннина стояла у двери и подняла руку, чтобы поздороваться со мной, Роккино Церквосранец играл в шарики на улице вместе с братьями, а жена Мелкомольного лущила бобы, сидя на мягком стуле. У нас все были дома. Мама терла пекорино, Винченцо держал в руках коробку, в которой хранил выручку за работу сборщиком лома, а Джузеппе разговаривал с отцом. Оба уже сидели за столом. Пятнышко света, проникающего сквозь окошки, лежало в центре скатерти.

— Что ты натворила, Мари? — спросила мама. — С тобой что-то случилось? У тебя испуганное лицо.

Папа отодвинул стул, чтобы посмотреть мне прямо в глаза. Время от времени он переводил взгляд на Винченцо, который снова и снова пересчитывал немногочисленные лиры обслюнявленным пальцем. Закрывал коробку, опять ее открывал. Эти навязчивые движения в конце концов разозлили отца.

— Если ты не оставишь эту коробку в покое, я отберу у тебя деньги и брошу в унитаз! — рявкнул он.

Винченцо, который то ли после обряда ведьмы, то ли после отцовских колотушек стал немного мягче, подчинился и сел рядом с Джузеппе. Я надеялась, что сейчас случится какое-нибудь событие, которое отодвинет момент моего признания, но надежды не оправдались.

— Так ты скажешь или нет? Ты бледная как смерть, — заметил отец.

Я положила портфель, заправила волосы за уши и какое-то время молчала. Горло мне словно пронзил один из тех острых ножей, которые папа вертел в руках. Мать тоже молчала, белая как простыня. Она взяла меня за плечи, намереваясь хорошенько рассмотреть. Темные круги с голубоватыми прожилками, запавшие глаза, высокие и угловатые скулы, по-дикарски гордое лицо. Я знала, что она мысленно взывает ко мне: «Мари, ты ведь тоже женщина. Разве мало того, что у меня вечно голова болит от выходок твоего безрассудного брата? А еще ваш отец…»

— Я избила Паскуале Партипило. — Я стояла, расправив плечи и сложив руки на груди, словно мы были в школе и я признавалась в содеянном учителю.

— Ты избила его? — Папа отложил ножи и отодвинул стул подальше от стола. Он хотел видеть мое лицо. — А почему ты это сделала?

Мама разволновалась и, кажется, собиралась заплакать.

— А еще я укусила его за ухо. До крови.

Мама поднесла руки ко рту, чтобы заглушить рвущийся наружу стон. Винченцо встал и издал странный смешок, который испускал в те редкие моменты, когда думал, что стоит засмеяться. Начало было тихим: глухое «кхи-кхи», как первые капли летнего ливня.

— Мари, что ты наделала? — спросил Джузеппе, качая головой. Он не переносил насилия и по этой причине часто ссорился с отцом, который считал сына слишком слабым по сравнению с другими мальчиками.

— Он говорил мне всякие гадости на ухо. Ужасную мерзость.

— Мерзость?

Папа раздумывал над моими словами. Некоторое время назад он устроил себе убежище в подвале, там, где время течет медленно и постепенно отравляет человека. Где маленькие заботы накладываются на большие. Оплата счетов, потом еще деньги на еду, тетради для школы, одежду, обувь, которая быстро изнашивается. А за стенами дома самые страшные опасности. Там каждый пытается увернуться от неприятностей, поиметь слабого, спасти себя. Моряки, наркоманы, шлюхи из Торре Кветты и с набережной. Да, так и есть, понял когда-то отец. Если тебе вредят, ты вредишь в ответ.

— И ты хорошо поступила, — сказал он, придвигая стул обратно к столу.

— Что ты говоришь, Анто? — Настала очередь мамы изумляться чужой снисходительности. Может, она сама собиралась поколотить меня, и была бы права.

В этот момент папа напустил на себя показную серьезность, как делал, когда хотел показать, что быть отцом — это самая важная миссия, которую доверил ему Христос. Он взялся за спинку стула одной рукой и развернул его ко мне и матери. Раздвинул ноги. Положил одну руку на бедро, а другую поднял и ткнул в мою сторону указательным пальцем:

— Послушай меня внимательно, Малакарне. Если хочешь, чтобы другие тебя не поимели, запомни несколько правил. Пусть хорошенько отпечатаются у тебя в голове. — Он постучал пальцем себе по виску. — Тогда ты однажды скажешь, что я преподал тебе важный урок и он тебе помог.

Отец прочистил горло и встал. Подошел ко мне. От него пахло одеколоном, он недавно побрился. Это было прекрасно. Глаза сияли яркой голубизной. Я не боялась его в ту минуту. Если бы могла, если бы знала, как это сделать, я бы обняла его, попросила бы у него прощения, потому что не сомневалась: я допустила ошибку, совершила ужасный поступок, за который мне стыдно. Однако такие сантименты в то время были для нас делом немыслимым, и я не перестану жалеть об этом всю свою жизнь.

— Правило номер один, Мари, запомни хорошенько: лучшая защита — это нападение!

Загрузка...