There was a Boy; ye knew him well, ye cliffs
And islands of Winander! — many a time,
At evening, when the earliest stars began
To move along the edges of the hills,
Rising or setting, would he stand alone,
Beneath the trees, or by the glimmering lake;
And there, with fingers interwoven, both hands
Pressed closely palm to palm and to his mouth
Uplifted, he, as through an instrument,
Blew mimic hootings to the silent owls,
That they might answer him. - And they would shout
Across the watery vale, and shout again,
Responsive to his call, — with quivering peals;
And long halloos, and screams, and echoes loud
Redoubled and redoubled; concourse wild
Of jocund din! And, when there came a pause
Of silence such as baffled his best skill:
Then, sometimes, in that silence, while he hung
Listening, a gentle shock of mild surprise
Has carried far into his heart the voice
Of mountain-torrents; or the visible scene
Would enter unawares into his mind
With all its solemn imagery, its rocks,
Its woods, and that uncertain heaven received
Into the bosom of the steady lake.
This boy was taken from his mates, and died
In childhood, ere he was full twelve years old.
Pre-eminent in beauty is the vale
Where he was born and bred: the church-yard hangs
Upon a slope above the village-school;
And, through that church-yard when my way has led
On summer-evenings, I believe, that there
A long half-hour together I have stood
Mute-looking at the grave in which he lies!
Был мальчик. Вам знаком он был, утесы
И острова Винандра! Сколько раз,
По вечерам, лишь только над верхами
Холмов зажгутся искры ранних звезд
В лазури темной, он стоял, бывало,
В тени дерев, над озером блестящим.
И там, скрестивши пальцы и ладонь
Сведя с ладонью наподобье трубки,
Он подносил ее к губам и криком
Тревожил мир в лесу дремучих сов.
И на призыв его, со всех сторон,
Над водною равниной раздавался
Их дикий крик, пронзительный и резкий.
И звонкий свист, и хохот, и в горах
Гул перекатный эха — чудных звуков
Волшебный хор! Когда же, вслед за тем,
Вдруг наступала тишина, он часто
В безмолвии природы, на скалах,
Сам ощущал невольный в сердце трепет,
Заслышав где-то далеко журчанье
Ключей нагорных. Дивная картина
Тогда в восторг в нем душу приводила
Своей торжественной красой, своими
Утесами, лесами, теплым небом,
В пучине вод неясно отраженным.
Его ж уж нет! Бедняжка умер рано,
Лет девяти он сверстников оставил.
О, как прекрасна тихая долина,
Где он родился! Вся плющом увита,
Висит со скал над сельской школой церковь.
И если мне случится в летний вечер
Идти через кладбище, я готов
Там целый час стоять с глубокой думой
Над тихою могилой, где он спит.
I
Strange fits of passion have I known:
And I will dare to tell,
But in the Lover's ear alone,
What once to me befell.
When she I loved looked every day
Fresh as a rose in June,
I to her cottage bent my way,
Beneath an evening-moon.
Upon the moon I fixed my eye,
All over the wide lea;
With quickening pace my horse drew nigh
Those paths so clear to me.
And now we reached the orchard-plot;
And, as we climbed the hill,
The sinking moon to Lucy's cot
Came near, and nearer still.
In one of those sweet dreams I slept,
Kind Nature's gentlest boon!
And all the while my eyes I kept
On the descending moon.
My horse moved on; hoof after hoof
He raised, and never stopped:
When down behind the cottage roof,
At once, the bright moon dropped.
What fond and wayward thoughts will slide
Into a Lover's head!
"O mercy!" to myself I cried,
"If Lucy should be dead!"
II
She dwelt among the untrodden ways
Beside the springs of Dove,
A Maid whom there were none to praise
And very few to love:
A violet by a mossy stone
Half hidden from the eye!
— Fair as a star, when only one
Is shining in the sky.
She lived unknown, and few could know
When Lucy ceased to be;
But she is in her grave, and, oh,
The difference to me!
III
I travelled among unknown men,
In lands beyond the sea;
Nor, England! did I know till then
What love I bore to thee.
Tis past, that melancholy dream!
Nor will I quit thy shore
A second time; for still I seem
To love thee more and more.
Among thy mountains did I feel
The joy of my desire;
And she I cherished turned her wheel
Beside an English fire.
Thy mornings showed, thy nights concealed
The bowers where Lucy played;
And thine too is the last green field
That Lucy's eyes surveyed.
V
A slumber did my spirit seal;
I had no human fears:
She seemed a thing that could not feel
The touch of earthly years.
No motion has she now, no force;
She neither hears nor sees;
Rolled round in earth's diurnal course,
With rocks, and stones, and trees.
I [37]
Какие тайны знает страсть!
Но только тем из вас,
Кто сам любви изведал власть,
Доверю свой рассказ.
Когда, как роза вешних дней,
Любовь моя цвела,
Я на свиданье мчался к ней,
Со мной луна плыла.
Луну я взглядом провожал
По светлым небесам.
А конь мой весело бежал —
Он знал дорогу сам.
Вот наконец фруктовый сад,
Взбегающий на склон.
Знакомый крыши гладкий скат
Луною озарен.
Охвачен сладкой властью сна,
Не слышал я копыт
И только видел, что луна
На хижине стоит,
Копыто за копытом, конь
По склону вверх ступал.
Но вдруг луны погас огонь,
За крышею пропал.
Тоска мне сердце облегла,
Чуть только свет погас.
"Что, если Люси умерла?" —
Сказал я в первый раз.
II[38]
Среди нехоженых дорог,
Где ключ студеный бил,
Ее узнать никто не мог
И мало кто любил.
Фиалка пряталась в лесах,
Под камнем чуть видна.
Звезда мерцала в небесах
Одна, всегда одна.
Не опечалит никого,
Что Люси больше нет,
Но Люси нет — и оттого
Так изменился свет.
III[39]
К чужим, в далекие края
Заброшенный судьбой,
Не знал я, родина моя,
Как связан я с тобой.
Теперь очнулся я от сна
И не покину вновь
Тебя, родная сторона —
Последняя любовь.
В твоих горах ютился дом.
Там девушка жила.
Перед родимым очагом
Твой лен она пряла.
Твой день ласкал, твой мрак скрывал
Ее зеленый сад.
И по твоим холмам блуждал
Ее прощальный взгляд.
V
Забывшись, думал я во сне,
Что у бегущих лет
Над той, кто всех дороже мне,
Отныне власти нет.
Ей в колыбели гробовой
Вовеки суждено
С горами, морем и травой
Вращаться заодно.
Oft I had heard of Lucy Gray:
And, when I crossed the wild,
I chanced to see at break of day
The solitary child.
No mate, no comrade Lucy knew;
She dwelt on a wide moor,
— The sweetest thing that ever grew
Beside a human door!
You yet may spy the fawn at play,
The hare upon the green;
But the sweet face of Lucy Gray
Will never more be seen.
"To-night will be a stormy night —
You to the town must go;
And take a lantern, Child, to light
Your mother through the snow."
"That, Father! will I gladly do:
'Tis scarcely afternoon —
The minster-clock has just struck two,
And yonder is the moon!"
At this the Father raised his hook,
And snapped a faggot-band;
He plied his work;-and Lucy took
The lantern in her hand.
Not blither is the mountain roe:
With many a wanton stroke
Her feet disperse the powdery snow,
That rises up like smoke.
The storm came on before its time:
She wandered up and down;
And many a hill did Lucy climb:
But never reached the town.
The wretched parents all that night
Went shouting far and wide;
But there was neither sound nor sight
To serve them for a guide.
At day-break on a hill they stood
That overlooked the moor;
And thence they saw the bridge of wood,
A furlong from their door.
They wept-and, turning homeward, cried,
"In heaven we all shall meet;"
— When in the snow the mother spied
The print of Lucy's feet.
Then downwards from the steep hill's edge
They tracked the footmarks small;
And through the broken hawthorn hedge,
And by the long stone-wall;
And then an open field they crossed:
The marks were still the same;
They tracked them on, nor ever lost;
And to the bridge they came.
They followed from the snowy bank
Those footmarks, one by one,
Into the middle of the plank;
And further there were none!
— Yet some maintain that to this day
She is a living child;
That you may see sweet Lucy Gray
Upon the lonesome wild.
O'er rough and smooth she trips along,
And never looks behind;
And sings a solitary song
That whistles in the wind.
Не раз я видел Люси Грей
В задумчивой глуши,
Где только шорохи ветвей,
И зной, и ни души.
Никто ей другом быть не мог
Среди глухих болот.
Никто не знал, какой цветок
В лесном краю растет.
В лесу встречаю я дрозда
И зайца на лугу,
Но милой Люси никогда
Я встретить не смогу.
— Эй, Люси, где-то наша мать,
Не сбилась бы с пути.
Возьми фонарь, ступай встречать,
Стемнеет — посвети.
— Отец, я справлюсь дотемна,
Всего-то три часа.
Еще едва-едва луна
Взошла на небеса.
— Иди, да только не забудь,
Мы к ночи бурю ждем. —
И Люси смело вышла в путь
Со старым фонарем.
Стройна, проворна и легка,
Как козочка в горах,
Она ударом башмака
Взметала снежный прах.
Потом спустился полог тьмы,
Завыло, замело.
Взбиралась Люси на холмы,
Но не пришла в село.
Напрасно звал отец-старик.
Из темноты в ответ
Не долетал ни плач, ни крик
И не маячил свет.
А поутру с немой тоской
Смотрели старики
На мост, черневший над рекой,
На ветлы у реки.
Отец промолвил: — От беды
Ни ставней, ни замков. —
И вдруг заметил он следы
Знакомых башмаков.
Следы ведут на косогор,
Отчетливо видны,
Через проломанный забор
И дальше вдоль стены.
Отец и мать спешат вперед.
До пояса в снегу.
Следы идут, идут — и вот
Они на берегу.
На сваях ледяной нарост,
Вода стремит свой бег.
Следы пересекают мост…
А дальше чистый снег.
Но до сих пор передают,
Что Люси Грей жива,
Что и теперь ее приют —
Лесные острова.
Она болотом и леском
Петляет наугад,
Поет печальным голоском
И не глядит назад.
"These Tourists, heaven preserve us! needs must live
A profitable life: some glance along,
Rapid and gay, as if the earth were air,
And they were butterflies to wheel about
Long as the summer lasted: some, as wise,
Perched on the forehead of a jutting crag,
Pencil in hand and book upon the knee,
Will look and scribble, scribble on and look,
Until a man might travel twelve stout miles,
Or reap an acre of his neighbour's corn.
But, for that moping Son of Idleness,
Why, can he tarry yonder? — In our church yard
Is neither epitaph nor monument,
Tombstone nor name-only the turf we tread
And a few natural graves."
To Jane, his wife,
Thus spake the homely Priest of Ennerdale.
It was a July evening; and he sate
Upon the long stone-seat beneath the eaves
Of his old cottage, — as it chanced, that day,
Employed in winter's work. Upon the stone
His wife sate near him, teasing matted wool,
While, from the twin cards toothed with glittering wire,
He fed the spindle of his youngest child,
Who, in the open air, with due accord
Of busy hands and back-and-forward steps,
Her large round wheel was turning. Towards the field
In which the Parish Chapel stood alone,
Girt round with a bare ring of mossy wall,
While half an hour went by, the Priest had sent
Many a long look of wonder: and at last,
Risen from his seat, beside the snow-white ridge
Of carded wool which the old man had piled
He laid his implements with gentle care,
Each in the other locked; and, down the path
That from his cottage to the churchyard led,
He took his way, impatient to accost
The Stranger, whom he saw still lingering there.
'Twas one well known to him in former days,
A Shepherd-lad; who ere his sixteenth year
Had left that calling, tempted to entrust
His expectations to the fickle winds
And perilous waters; with the mariners
A fellow-mariner; — and so had fared
Through twenty seasons; but he had been reared
Among the mountains, and he in his heart
Was half a shepherd on the stormy seas.
Oft in the piping shrouds had Leonard heard
The tones of waterfalls, and inland sounds
Of caves and trees: — and, when the regular wind
Between the tropics filled the steady sail,
And blew with the same breath through days and weeks,
Lengthening invisibly its weary line
Along the cloudless Main, he, in those hours
Of tiresome indolence, would often hang
Over the vessel's side, and gaze and gaze;
And, while the broad blue wave and sparkling foam
Flashed round him images and hues that wrought
In union with the employment of his heart,
He, thus by feverish passion overcome,
Even with the organs of his bodily eye,
Below him, in the bosom of the deep,
Saw mountains; saw the forms of sheep that grazed
On verdant hills-with dwellings among trees,
And shepherds clad in the same country grey
Which he himself had worn.
And now, at last,
From perils manifold, with some small wealth
Acquired by traffic 'mid the Indian Isles,
To his paternal home he is returned,
With a determined purpose to resume
The life he had lived there; both for the sake
Of many darling pleasures, and the love
Which to an only brother he has borne
In all his hardships, since that happy time
When, whether it blew foul or fair, they two
Were brother-shepherds on their native hills.
— They were the last of all their race: and now,
When Leonard had approached his home, his heart
Failed in him; and, not venturing to enquire
Tidings of one so long and dearly loved,
He to the solitary churchyard turned;
That, as he knew in what particular spot
His family were laid, he thence might learn
If still his Brother lived, or to the file
Another grave was added. - He had found,
Another grave, — near which a full half-hour
He had remained; but, as he gazed, there grew
Such a confusion in his memory,
That he began to doubt; and even to hope
That he had seen this heap of turf before, —
That it was not another grave; but one
He had forgotten. He had lost his path,
As up the vale, that afternoon, he walked
Through fields which once bad been well known to him:
And oh what joy this recollection now
Sent to his heart! he lifted up his eyes,
And, looking round, imagined that he saw
Strange alteration wrought on every side
Among the woods and fields, and that the rocks,
And everlasting hills themselves were changed.
By this the Priest, who down the field had come,
Unseen by Leonard, at the churchyard gate
Stopped short, — and thence, at leisure, limb by limb
Perused him with a gay complacency.
Ay, thought the Vicar, smiling to himself,
Tis one of those who needs must leave the path
Of the world's business to go wild alone:
His arms have a perpetual holiday;
The happy man will creep about the fields,
Following his fancies by the hour, to bring
Tears down his cheek, or solitary smiles
Into his face, until the setting sun
Write fool upon his forehead. - Planted thus
Beneath a shed that over-arched the gate
Of this rude churchyard, till the stars appeared
The good Man might have communed with himself,
But that the Stranger, who had left the grave,
Approached; he recognised the Priest at once,
And, after greetings interchanged, and given
By Leonard to the Vicar as to one
Unknown to him, this dialogue ensued.
Leonard.
You live, Sir, in these dales, a quiet life:
Your years make up one peaceful family;
And who would grieve and fret, if, welcome come
And welcome gone, they are so like each other,
They cannot be remembered? Scarce a funeral
Comes to mis churchyard once in eighteen months;
And yet, some changes must take place among you:
And you, who dwell here, even among these rocks,
Can trace the finger of mortality,
And see, that with our threescore years and ten
We are not all that perish. - I remember,
(For many years ago I passed this road)
There was a foot-way all along the fields
By the brook-side — 'tis gone — and that dark cleft!
To me it does not seem to wear the face
Which then it had!
Priest.
Nay, Sir, for aught I know,
That chasm is much the same —
Leonard.
But, surely, yonder —
Priest.
Ay, there, indeed, your memory is a friend
That does not play you false. - On that tall pike
(It is the loneliest place of all these hills)
There were two springs which bubbled side by side,
As if they had been made that they might be
Companions for each other: the huge crag
Was rent with lightning-one hath disappeared;
The other, left behind, is flowing still.
For accidents aud changes such as these,
We want not store of them; — a water-spout
Will bring down half a mountain; what a feast
For folks that wander up and down like you,
To see an acre's breadth of that wide cliff
One roaring cataract! a sharp May-storm
Will come with loads of January snow,
And in one night send twenty score of sheep
To feed the ravens; or a shepherd dies
By some untoward death among the rocks:
The ice breaks up and sweeps away a bridge;
A wood is felled:-and then for our own homes!
A child is born or christened, a field ploughed,
A daughter sent to service, a web spun,
The old house-clock is decked with a new face;
And hence, so far from wanting facts or dates
To chronicle the time, we all have here
A pair of diaries, — one serving, Sir,
For the whole dale, and one for each fire-side —
Yours was a stranger's judgment: for historians,
Commend me to these valleys!
Leonard.
Yet your Churchyard
Seems, if such freedom may be used with you,
To say that you are heedless of the past:
An orphan could not find his mother's grave:
Here's neither head-nor foot stone, plate of brass,
Cross-bones nor skull, — type of our earthly state
Nor emblem of our hopes: the dead man's home
Is but a fellow to that pasture-field.
Priest.
Why, there, Sir, is a thought that's new to me!
The stone-cutters, 'tis true, might beg their bread
If every English churchyard were like ours;
Yet your conclusion wanders from the truth:
We have no need of names and epitaphs;
We talk about the dead by our firesides.
And then, for our immortal part! we want
No symbols, Sir, to tell us that plain tale:
The thought of death sits easy on the man
Who has been bom and dies among the mountains.
Leonard.
Your Dalesmen, then, do in each other's thoughts
Possess a kind of second life: no doubt
You, Sir, could help me to the history
Of half these graves?
Priest.
For eight-score winters past,
With what I've witnessed, and with what I've heard,
Perhaps I might; and, on a winter-evening,
If you were seated at my chimney's nook,
By turning o'er these hillocks one by one,
We two could travel, Sir, through a strange round;
Yet all in the broad highway of the world.
Now there's a grave — your foot is half upon it, —
It looks just like the rest; and yet that man
Died broken-hearted.
Leonard.
'Tis a common case.
We'll take another: who is he that lies
Beneath yon ridge, the last of those three graves?
It touches on that piece of native rock
Left in the churchyard wall.
Priest.
That's Walter Ewbank.
He had as white a head and fresh a cheek
As ever were produced by youth and age
Engendering in the blood of hale fourscore.
Through five long generations had the heart
Of Walter's forefathers o'erflowed the bounds
Of their inheritance, that single cottage —
You see it yonder! and those few green fields.
They toiled and wrought, and still, from sire to son,
Each struggled, and each yielded as before
A little — yet a little, — and old Walter,
They left to him the family heart, and land
With other burthens than the crop it bore.
Year after year the old man still kept up
A cheerful mind, — and buffeted with bond,
Interest, and mortgages; at last he sank,
And went into his grave before his time.
Poor Walter! whether it was care that spurred him
God only knows, but to the very last
He had the lightest foot in Ennerdale:
His pace was never that of an old man:
I almost see him tripping down the path
With his two grandsons after him: — but you,
Unless our Landlord be your host tonight,
Have far to travel, — and on these rough paths
Even in the longest day of midsummer —
Leonard.
But those two Orphans!
Priest.
Orphans! — Such they were —
Yet not while Walter lived: for, though their parents
Lay buried side by side as now they lie,
The old man was a father to the boys,
Two fathers in one father: and if tears,
Shed when he talked of them where they were not,
And hauntings from the infirmity of love,
Are aught of what makes up a mother's heart,
This old Man, in the day of his old age,
Was half a mother to them. - If you weep, Sir,
To hear a stranger talking about strangers,
Heaven bless you when you are among your kindred!
Ay — you may turn that way — it is a grave
Which will bear looking at.
Leonard.
These boys — I hope
They loved this good old Man? —
Priest.
They did — and truly:
But that was what we almost overlooked,
They were such darlings of each other. Yes,
Though from the cradle they had lived with Walter,
The only kinsman near them, and though he
Inclined to both by reason of his age,
With a more fond, familiar, tenderness;
They, notwithstanding, had much love to spare,
And it all went into each other's hearts.
Leonard, the elder by just eighteen months,
Was two years taller: 'twas a joy to see,
To hear, to meet them! — From their house the school
Is distant three short miles, and in the time
Of storm and thaw, when every watercourse
And unbridged stream, such as you may have noticed
Crossing our roads at every hundred steps,
Was swoln into a noisy rivulet,
Would Leonard then, when elder boys remained
At home, go staggering through the slippery fords,
Bearing his brother on his back. I have seen him,
On windy days, in one of those stray brooks,
Ay, more than once I have seen him, mid-leg deep,
Their two books lying both on a dry stone,
Upon the hither side: and once I said,
As I remember, looking round these rocks
And hills on which we all of us were born,
That God who made the great book of the world
Would bless such piety —
Leonard.
It may be then —
Priest.
Never did worthier lads break English bread:
The very brightest Sunday Autumn saw
With all its mealy clusters of ripe nuts,
Could never keep those boys away from church,
Or tempt them to an hour of sabbath breach.
Leonard and James! I warrant, every corner
Among these rocks, and every hollow place
That venturous foot could reach, to one or both
Was known as well as to the flowers that grow there.
Like roe-bucks they went bounding o'er the hills;
They played like two young ravens on the crags:
Then they could write, ay and speak too, as well
As many of their betters-and for Leonard!
The very night before he went away,
In my own house I put into his hand
A Bible, and I'd wager house and field
That, if he be alive, he has it yet.
Leonard.
It seems, these Brothers have not lived to be
A comfort to each other —
Priest.
That they might
Live to such end is what both old and young
In this our valley all of us have wished,
And what, for my part, I have often prayed:
But Leonard —
Leonard.
Then James still is left among you!
Priest.
'Tis of the elder brother I am speaking:
They had an uncle; — he was at that time
A thriving man, and trafficked on the seas:
And, but for that same uncle, to this hour
Leonard had never handled rope or shroud:
For the boy loved the life which we lead here;
And though of unripe years, a stripling only,
His soul was knit to this his native soil.
But, as I said, old Walter was too weak
To strive with such a torrent; when he died,
The estate and house were sold; and all their sheep,
A pretty flock, and which, for aught I know,
Had clothed the Ewbanks for a thousand years: —
Well — all was gone, and they were destitute,
And Leonard, chiefly for his Brother's sake,
Resolved to try his fortune on the seas.
Twelve years are past since we had tidings from him.
If there were one among us who had heard
That Leonard Ewbank was come home again,
From the Great Gavel, down by Leeza's banks,
And down the Enna, far as Egremont,
The day would be a joyous festival;
And those two bells of ours, which there, you see —
Hanging in the open air — but, О good Sir!
This is sad talk — they'll never sound for him —
Living or dead. - When last we heard of him
He was in slavery among the Moors
Upon the Barbary coast. - Twas not a little
That would bring down his spirit; and no doubt,
Before it ended in his death, the Youth
Was sadly crossed. - Poor Leonard! when we parted,
He took me by the hand, and said to me,
If e'er he should grow rich, he would return,
To live in peace upon his father's land,
And lay his bones among us.
Leonarnd.
If that day
Should come, 'twould needs be a glad day for him;
He would himself, no doubt, be happy then
As any that should meet him —
Priest.
Happy! Sir —
Leonard.
You said his kindred all were in their graves,
And that he had one Brother —
Priest.
That is but
A fellow-tale of sorrow. From his youth
James, though not sickly, yet was delicate;
And Leonard being always by his side
Had done so many offices about him,
That, though he was not of a timid nature,
Yet still the spirit of a mountain-boy
In him was somewhat checked, and, when his Brother
Was gone to sea, and he was left alone,
The little colour that he had was soon
Stolen from his cheek; he drooped, and pined, and pined —
Leonard.
But these are all the graves of full-grown men!
Priest.
Ay, Sir, that passed away: we took him to us;
He was the child of all the dale — he lived
Three months with one, and six months with another,
And wanted neither food, nor clothes, nor love:
And many, many happy days were his.
But, whether blithe or sad, 'tis my belief
His absent Brother still was at his heart.
And, when he dwelt beneath our roof, we found
(A practice till this time unknown to him)
That often, rising from his bed at night,
He in his sleep would walk about, and sleeping
He sought his brother Leonard. - You are moved!
Forgive me, Sir: before I spoke to you,
I judged you most unkindly.
Leonard.
But this Youth,
How did he die at last?
Priest.
One sweet May-morning,
(It will be twelve years since when Springs returns)
He had gone forth among the new-dropped lambs,
With two or three companions, whom their course
Of occupation led from height to height
Under a cloudless sun-till he, at length,
Through weariness, or, haply, to indulge
The humour of the moment, lagged behind.
You see yon precipice; — it wears the shape
Of a vast building made of many crags;
And in the midst is one particular rock
That rises like a column from the vale,
Whence by our shepherds it is called, THE PILLAR.
Upon its aery summit crowned with heath,
The loiterer, not unnoticed by his comrades,
Lay stretched at ease; but, passing by the place
On their return, they found that he was gone.
No ill was feared; till one of them by chance
Entering, when evening was far spent, the house
Which at that time was James's home, there learned
That nobody had seen him all that day:
The morning came, and still he was unheard of:
The neighbours were alarmed, and to the brook
Some hastened; some ran to the lake: ere noon
They found him at the foot of that same rock
Dead, and with mangled limbs. The third day after
I buried him, poor Youth, and there he lies!
Leonard.
And that then is his grave! — Before his death
You say that he saw many happy years?
Priest.
Ay, that he did —
Leonard.
And all went well with him? —
Priest.
If he had one, the Youth had twenty homes.
Leonard.
And you believe, then, that his mind was easy? —
Priest.
Yes, long before he died, he found that time
Is a true friend to sorrow; and unless
His thoughts were turned on Leonard's luckless fortune,
He talked about him with a cheerful love.
Leonard.
He could not come to an unhallowed end!
Priest.
Nay, God forbid! — You recollect I mentioned
A habit which disquietude and grief
Had brought upon him; and we all conjectured
That, as the day was warm, he had lain down
On the soft heath, — and, waiting for his comrades,
He there had fallen asleep; that in his sleep
He to the margin of the precipice
Had walked, and from the summit had fallen headlong:
And so no doubt he perished. When the Youth,
Fell, in his hand he must have grasped, we think,
His shepherd's staff; for on that Pillar of rock
It had been caught mid-way; and there for years
It hung; — and mouldered there.
The Priest here ended —
The Stranger would have thanked him, but he felt
A gushing from his heart, that took away
The power of speech. Both left the spot in silence;
And Leonard, when they reached the churchyard gate,
As the Priest lifted up the latch, turned round, —
And, looking at the grave, he said, "My Brother!"
The Vicar did not hear the words: and now,
He pointed towards his dwelling-place, entreating
That Leonard would partake his homely fare:
The other thanked him with an earnest voice;
But added, that, the evening being calm,
He would pursue his journey. So they parted.
It was not long ere Leonard reached a grove
That overhung the road: he there stopped short
And, sitting down beneath the trees, reviewed
All that the Priest had said: his early years
Were with him: — his long absence, cherished hopes,
And thoughts which had been his an hour before,
All pressed on him with such a weight, that now,
This vale, where he had been so happy, seemed
A place in which he could not bear to live:
So he relinquished all his purposes.
He travelled back to Egremont: and thence,
That night, he wrote a letter to the Priest,
Reminding him of what had passed between them;
And adding, with a hope to be forgiven,
That it was from the weakness of his heart
He had not dared to tell him who he was.
This done, he went on shipboard, and is now
A Seaman, a grey-headed Mariner.
"Туристам этим, Господи прости,
Должно быть, хорошо живется: бродят
Без дела день-деньской — и горя мало,
Как будто и земли под ними нет,
А только воздух, и они порхают,
Как мотыльки, все лето. На скале
С карандашом и книжкой на коленях
Усядутся и что-то строчат, строчат.
За это время можно было б смело
Пройти миль десять или у соседа
На поле выжать целый добрый акр.
А этот вот ленивец, что он ищет?
Чего ему еще там нужно? Право,
У нас на кладбище нет монументов,
Нет надписей надгробных, — только дерн
Да бедные могилы".
Так заметил
Своей жене священник в Эннерделе.
Был летний вечер, у крыльца спокойно
На каменной приступке он сидел
И занят был работой мирной. Тут же
Сидела и его жена на камне
И шерсть чесала, он же подавал
Сквозь зубья двух гребней блестящих пряжу
На прялку младшей дочери своей,
Которая работала с ним рядом,
И колесо под ловкими руками,
Послушное ее ступне проворной,
Вертелось мерно. Много раз подряд
С недоуменьем взгляд бросал священник
Туда, где за стеною, мхом поросшей,
Виднелась церковь. Наконец он встал,
Заботливо сложил все инструменты
На кучу белоснежной мягкой шерсти,
Им заготовленной, и по тропинке,
Ведущей к церкви от крыльца, пошел,
Чтоб расспросить, что нужно незнакомцу,
Который все не уходил оттуда.
Тому давно он знал его отлично,
То был пастух. В шестнадцать лет покинул
Он край родной, чтоб вверить воле ветра
Свою судьбу. Назвали моряки
Его товарищем, и с ними двадцать лет
Скитался он, но все ж недаром вырос
Он здесь, в горах. По-прежнему остался
На море бурном пастухом в душе.
Да! Леонарду чуялись невольно
Сквозь скрип снастей родные отголоски
Деревьев, водопадов. В те часы,
Когда все тот же непрестанный ветер
Под тропиками целые недели
С одним и тем же вечным постоянством
Им раздувал надежный крепкий парус
И долгий путь в безбрежном океане
Еще длинней казался, — часто он
В безделии томительном и скучном
Глядел подолгу за борт корабля;
Бежали мимо волны голубые,
И с брызгами и пеной гребней белых
Знакомые картины проплывали,
В душе рождалось страстное желанье,
И в глубине морской он ясно видел
Гор очертанья, видел он стада
Овец пасущихся, холмы, деревья
И пастухов в одежде домотканой,
Которую носил и он.
Теперь,
Покинув жизнь опасную на море
И кое-как скопив немного денег
В далекой Индии, к родным местам
Вернулся он, чтоб снова, как в те годы,
Зажить в тиши. Ведь здесь остался брат,
С которым он и в зной, и в непогоду
Когда-то пас стада среди холмов
Всегда вдвоем и о котором часто
Он вспоминал в скитаниях своих.
Другой родни они не знали вовсе.
У Леонарда сердце сжалось больно,
Когда он к дому тихо подходил.
И вот, о брате расспросить не смея,
На кладбище прошел он прямо к церкви.
Он помнил, где лежат его родные,
И по числу могил узнать он думал,
Жив или нет любимый брат. Увы,
Одной могилой стало больше. Долго
Стоял он здесь, но в памяти его
Смешалось все, он начал сомневаться,
Надеяться, быть может, он ошибся.
Быть может, этот холмик был и раньше
И он забыл его. Ведь нынче в полдень
Он посреди полей давно знакомых
С дороги чуть не сбился… И в душе
Воспоминанья ожили. Казалось,
Что все кругом теперь глядит иначе,
Что изменились как-то лес и поле,
Что даже прежних скал как будто нет.
Меж тем священник подошел к ограде
И незаметно отворил калитку,
Смеясь в душе, окинул Леонарда
Лукавым взглядом с головы до ног.
"Ну так и есть, — подумал он с улыбкой, —
Один из тех скитальцев нелюбимых,
Кому до нашей жизни дела нет,
Чьи руки вечно празднуют. Конечно,
Зашел сюда, дорогой размечтавшись,
И будет слезы лить в уединеньи
И до заката дураком стоять".
Почтенный пастырь мог бы очень долго
Так рассуждать один с самим собою,
Остановившись у ворот, когда бы
Не подошел к нему сам незнакомец.
Викария узнал тотчас же он,
Но поклонился, будто бы впервые
Его он видел, и заговорил.
Леонард
Вам, верно, здесь живется беззаботно,
Проходят годы мирной чередою,
Встречаете вы их приход радушно,
Их провожаете без сожаленья
И забываете. Едва ль за целый год
Похоронить кого-нибудь придется.
И все-таки не вечно все кругом,
И мы, которым здесь досталось жизни
Шесть или семь десятков лет, не боле,
Мы не единственные здесь подвластны
И времени и смерти. Проходил я
Когда-то раньше этими местами,
И помнится, что здесь была тропинка
Вдоль по ручью — ее уже не видно,
И эта вот расселина, по-моему,
Теперь глядит иначе…
Священник
Что вы, нет,
Она все та же, что была.
Леонард
Быть может,
Вот та?
Священник
Вы правы. Видно, ваша память,
Товарищ добрый, вам не изменяет.
На тех холмах (глухие там места)
Там два ручья текли почти что рядом,
Как будто бы велела им природа
Быть спутниками вечно. В ту скалу
Ударила раз молния. Расселась
Она глубоко, и один ручей
Иссяк с тех пор, — другой журчит поныне.
Событья все у нас наперечет.
Вдруг буря с ливнем полгоры подмоет,
Уж то-то радости таким, как вы,
Глядеть, как целый акр земли несется
С камнями вниз. Иль майская гроза
Все занесет январским белым снегом,
И в одну ночь достанется воронам
На растерзанье сотни две овец.
Умрет пастух в горах случайной смертью,
Весною ледоходом мост снесет,
Лес вырубят для наших же построек,
Родины иль крестины, поле вспашут,
Отправят дочь куда-нибудь служить,
Ткать кончат, старые часы починят,
Все это помнится отлично всеми,
И по событьям счет годам ведется
Всегда двойной — один для всей долины,
Другой свой собственный в хозяйстве каждом.
А обо мне судили вы неверно,
Я летописцем здесь считаюсь.
Леонард
Все же,
Простите, я на кладбище не вижу
Особенной заботы об ушедших,
Могилы матери дитя не сыщет.
Ни памятников нет, ни плит надгробных,
Нет черепов с костями, говорящих
О том, что все здесь в нашей жизни бренно,
Нет символов бессмертья, будто здесь
И не приют последний для умерших,
А так, простое поле или луг.
Священник
От первого от вас я это слышу.
Не спорю, если б в Англии повсюду
Похожи были бы кладбищи на наше,
Каменотесы по миру пошли бы.
Но вы неверно судите о нас.
Нам надписей надгробных и не надо,
У очага мы мертвых вспоминаем,
И нас бессмертьем утешать излишне,
Ведь тот, кто здесь, в горах, как мы, родился,
Тот так спокойно думает о смерти,
Что для него все ясно и без слов.
Леонард
Как видно, здесь живут второю жизнью
В воспоминаньях люди. Верно,
Вы рассказать могли бы очень много
Об этих вот могилах.
Священник
Ну еще бы!
За восемьдесят лет немало слышал
И видел я кругом. Когда бы могли мы
У моего камина зимний вечер
В беседе провести, мы верно б с вами,
Перебирая эти вот могилы
И странствуя так от одной к другой,
Немало с чем столкнулись бы в дороге.
Вот эта вот у самых ваших ног,
Она по виду как и все другие,
А человек, схороненный под нею,
Погиб с разбитым сердцем.
Леонард
Это случай
Довольно частый. Лучше расскажите
Про ту могилу вот на возвышенье,
Последнюю из трех почти что рядом
С куском скалы в стене.
Священник
Ах, это Вальтер.
Да, Вальтер Ибанк. В восемьдесят лет
Седой как лунь, но моложавый видом,
Он был душой на юношу похож.
Пять поколений предков потрудилось
Над хижиной и тем клочком земли,
Который Вальтеру потом достался.
Работали не покладая рук,
Стремясь хоть что-нибудь к нему прибавить,
Внук продолжал оставленное дедом,
Но им борьба досталась нелегко,
И Вальтер унаследовал немного:
Все ту же страсть к работе, это поле,
А с ним долги и вечный недород.
Немало лет держался старый Вальтер,
Всегда был бодр и весел, не взирая
На все повинности и закладные,
Но все-таки не выдержал вконец
И раньше времени сошел в могилу.
Да, бедный Вальтер. Ведает Господь,
Как жизнь ему давалась трудно; все же
Такой походки легкой в Эннерделе
Не помню я, и как сейчас я вижу,
Как быстро он идет вниз по тропинке
И двое внуков следом…
Вам, однако,
По крайней мере, если наш владелец
Вам не окажет здесь гостеприимства,
Далекий путь сегодня предстоит.
А здесь места глухие даже летом.
Леонард
А двое сирот?
Священник
Сирот? Здесь лежат
Бок о бок их родители, но Вальтер,
Пока был жив, им заменял обоих,
Вдвойне им был отцом; а если слезы
И нежность сердца старого, с которой
Он говорил о них, назвать к тому же
Любовью материнской — право, Вальтер
Был матерью наполовину им.
Вот вы чужой, а как родного, видно,
Вас мой рассказ заставил прослезиться.
И эта вот могила тоже стоит
Вниманья вашего.
Леонард
Надеюсь,
Что мальчики любили старика.
Священник
И как еще! Но меж собою тоже
Они всегда душа с душою жили.
Их из пеленок старый Вальтер взял,
Единственной родней для них остался,
Любил их всею старческой любовью,
Но все ж у мальчиков осталось в сердце
Довольно чувства, чтобы уделить
Друг другу. Был, должно быть, Леонард
На полтора лишь года старше брата,
Но выше был, и разница казалась
Заметней. Верите ль, при виде их
И на душе отрадней становилось.
Им от дому, должно быть, мили три
Идти до нашей школы нужно было,
А в дождь у нас дорога — не пройти.
Видали сами — каждая речонка
Потоком бурным разольется сразу.
В такие дни никто не выходил,
А Леонард сажал на плечи брата
И отправлялся вброд шагать. Я видел
Довольно часто, как переплавлялись
Через ручей они. Вода иной раз
Была им по колено, а их книги
На камне были сложены сухом.
И, помнится, однажды я подумал,
Взглянув на наши скалы и холмы,
Что Бог, который создал эту книгу,
Вознаградит заботливость такую.
Леонард
Быть может…
Священник
Право, Англия вскормила
Себе вполне достойных сыновей.
Поверите ль, но их и в воскресенье
Под осень гроздья спеющих орехов
И солнечные дни не отвлекали
От церкви и от долга христьянина.
Да! Леонард и Джемс! Бьюсь об заклад,
Что им в горах знаком был каждый камень,
Что каждую ложбину, каждый выступ,
Куда проникнуть только можно, знали
Они ничуть не хуже резвых ланей,
Сроднились с ними, как цветы с землею,
Как воронята, по скалам резвились,
И все-таки и в чтенье и в письме
От сверстников они не отставали.
Перед отъездом самым Леонард
Зашел ко мне. Я Библию в дорогу
Тогда ему на память подарил,
И голову даю на отсеченье,
Что если жив он — эта книга с ним.
Леонард
Но не пришлось, как видно, братьям вместе
Жить до конца!
Священник
Нам всем хотелось страшно,
И старикам, и молодым, чтоб оба
У нас остались жить, и я молился
В душе о том же самом. Леонард…
Леонард
Так Джемс еще остался здесь?
Священник
О старшем
Я говорю сейчас. У них был дядя
Богач, как раз в ту пору занимался
Морской торговлей. Если бы не он,
То Леонард не взялся б за канаты.
Но старый Вальтер был уж слишком слаб,
Чтобы работать. После его смерти
Все было продано — и дом, и поле,
И стадо, одевавшее семейство
Из рода в род, быть может, сотни лет,
Все с молотка пошло, всего лишились.
И вздумал ради брата Леонард
В морях далеких испытать удачи.
Двенадцать лет не шлет он нам вестей.
Когда б о нем заслышали мы только,
Что он вернулся и идет сюда, —
Мы в тот же день устроили бы праздник,
И эти вот колокола тогда бы
Они — увы! мне страшно и подумать,
Что не придется им звонить о нем,
Ни о живом, ни даже об умершем.
Последний раз передавали нам,
Что в Африке он неграм в плен попался.
Немало там он испытал, должно быть,
Несчастный мальчик! Расставаясь, он
Взял за руку меня и обещал мне,
Что, если только он разбогатеет,
Он вновь сюда вернется кончить жизнь
И лечь в могилу с нами.
Леонард
Если только
Настанет этот день когда-нибудь,
Счастливей всех он сам, конечно, будет.
Священник
Еще бы!
Леонард
Вы сказали мне сейчас,
Что вся родня его лежит в могиле,
Но у него был брат еще.
Священник
О да,
Но это тоже повесть из печальных.
Джемс смолоду здоровьем нежен был,
И горца дух сказался в нем слабее,
Хотя и робким тоже не был он.
Брат окружал его своей заботой.
Когда ж с его отъездом Джемс остался
Совсем один, он на глазах стал чахнуть,
Сошел румянец быстро с юных щек.
Леонард
Но детских здесь могил я не заметил.
Священник
Да, верно. Он оправился потом,
Его к себе мы взяли. Наш поселок
Усыновил его, и так он жил
Где месяц, два, где даже и полгода.
Он был одет, накормлен и любим,
Быть может, даже счастлив был отчасти,
Но мне всегда казалось, что в душе
О брате он тоскует непрестанно.
Джемс долго жил под кровом у меня,
И я заметил, как он часто ночью
(Чего до сей поры с ним не бывало)
Вставал с постели и во сне ходил
По комнате и брата звал к себе.
Вас тронул мой рассказ? Простите, сударь,
Несправедливо я судил о вас.
Леонард
А как же умер юноша?
Священник
Однажды
(С тех пор прошло двенадцать лет, не меньше)
Он майским утром пас в горах ягнят
С товарищами вместе. Солнце ярко
В безоблачных светило небесах.
С холма на холм они перебирались.
Устал ли он иль просто отдал дань
Случайной лени, только он отстал
От них дорогой. Видите обрыв?
Над ним поднялись скалы, точно замок,
И высится утес посередине,
Его Столпом прозвали пастухи.
Товарищи заметить не успели,
Как Джемс остался на его вершине
И там в кустах улегся отдохнуть.
Когда они обратно проходили,
Его там не было. Беды не чая,
Они в село вернулись. Но один
Зашел случайно в дом, где в это время
Жил бедный мальчик. Он не возвращался.
Весь день его никто нигде не видел.
Настало утро. Джемса нет как нет.
Все бросились на поиски тотчас же,
Кто к озеру, кто к речке. Только в полдень
Его нашли под этим же утесом.
Он не дышал, он весь был искалечен,
Три дня спустя я хоронил его.
Бедняжка, право, вот его могила.
Леонард
Так вот его могила! Вы сказали,
Что он был счастлив?
Священник
Счастлив? Да, ручаюсь.
Леонард
И все его любили?
Священник
Он повсюду
Всегда был встречен точно сын родной.
Леонард
В душе его ничто не тяготило?
Священник
О нет. Имел он случай убедиться,
Что время лучший врач для сердца. Правда,
Он до конца о брате Леонарде
Всегда с любовью прежней говорил.
Леонард
И страшный грех не мог он взять на совесть?
Священник
Избави Боже! Я вам говорил,
Что у него привычка появилась,
От горя или просто так случайно,
Бродить во сне. И мы решили все,
Что он, пригретый солнцем на траве,
Уснул, друзей прихода дожидаясь.
И сонный встал и подошел к обрыву
И вниз сорвался. Здесь сомнений нет.
Должно быть, он за посох ухватился
И падал с ним. Висел потом он долго
Над пропастью — так и истлел в кустах.
Священник кончил свой рассказ, и путник
Благодарить хотел его, но сердце
Так больно сжалось, что не стало силы
Сказать хоть слово. Молча к воротам
Направились они. Пока священник
Отодвигал засов, в последний раз
Окинул взглядом Леонард могилы
И вымолвил чуть слышно: "Милый брат!"
Священник этих слов его не слышал
И, указав на дом свой незнакомцу,
Гостеприимно предложил ночлег.
Но Леонард сказал ему учтиво,
Что вечер тих и он предпочитает
Пуститься в путь, — и быстро прочь пошел.
До ближней рощи было недалеко,
И там в тени развесистых деревьев
Присел несчастный путник. Перед ним
Рассказ недавний ожил вдруг невольно,
Он детство вспомнил, долгие скитанья.
Он вспомнил все. Теснились перед ним
Надежд и мыслей прежних вереницы,
Которые он так лелеял нежно
В душе всего лишь час тому назад.
И в этот миг ему так ясно стало,
Что для него теперь уж невозможно
Вернуться снова в мирную долину,
Где протекли все лучшие года.
В душе созрело новое решенье,
И он, дойдя опять до Эннердела,
Священнику отправил в ту же ночь
Письмо, где он просил его прощенья,
Что вечером во время их беседы
По слабости душевной не назвался
И имя скрыл свое. Потом он снова
На свой корабль вернулся и теперь,
Седой моряк, навек сроднился с морем.
If from the public way you turn your steps
Up the tumultuous brook of Greenhead Ghyll,
You will suppose that with an upright path
Your feet must struggle; in such bold ascent
The pastoral mountains front you, face to face.
But, courage! for around that boisterous brook
The mountains have all opened out themselves,
And made a hidden valley of their own.
No habitation can be seen; but they
Who journey thither find themselves alone
With a few sheep, with rocks and stones, and kites
That overhead are sailing in the sky.
It is in truth an utter solitude;
Nor should I have made mention of this Dell
But for one object which you might pass by
Might see and notice not. Beside the brook
Appears a straggling heap of unhewn stones!
And to that simple object appertains
A story-unenriched with strange events,
Yet not unfit, I deem, for the fireside,
Or for the summer shade. It was the first
Of those domestic tales that spake to me
Of shepherds, dwellers in the valleys, men
Whom I already loved; not verily
For their own sakes, but for the fields and hills
Where was their occupation and abode.
And hence this Tale, while I was yet a Boy
Careless of books, yet having felt the power
Of Nature, by the gentle agency
Of natural objects, led me on to feel
For passions that were not my own, and think
(At random and imperfectly indeed)
On man, the heart of man, and human life.
Therefore, although it be a history
Homely and rude, I will relate the same
For the delight of a few natural hearts;
And, with yet fonder feeling, for the sake
Of youthful Poets, who among these hills
Will be my second self when I am gone.
Upon the forest-side in Grasmere Vale
There dwelt a Shepherd, Michael was his name;
An old man, stout of heart, and strong of limb.
His bodily frame had been from youth to age
Of an unusual strength: his mind was keen,
Intense, and frugal, apt for all affairs,
And in his shepherd's calling he was prompt
And watchful more than ordinary men.
Hence had he learned the meaning of all winds,
Of blasts of every tone; and, oftentimes,
When others heeded not, He heard the South
Make subterraneous music, like the noise
Of bagpipers on distant Highland hills.
The Shepherd, at such warning, of his flock
Bethought him, and he to himself would say,
"The winds are now devising work for me!"
And, truly, at all times, the storm, that drives
The traveller to a shelter, summoned him
Up to ths mountains: he had been alone
Amid the heart of many thousand mists,
That came to him, and left him, on the heights.
So lived he till his eightieth year was past.
And grossly that man errs, who should suppose
That the green valleys, and the streams and rocks,
Were things indifferent to the Shepherd's thoughts.
Fields, where with cheerful spirits he had breathed
The common air; hills, which with vigorous step
He had so often climbed: which had impressed
So many incidents upon his mind
Of hardship, skill or courage, joy or fear;
Which, like a book, preserved the memory
Of the dumb animals, whom he had saved,
Had fed or sheltered, linking to such acts
The certainty of honourable gain;
Those fields, those hills-what could they less? had laid
Strong hold on his affections, were to him
A pleasurable feeling of blind love,
The pleasure which there is in life itself.
His days had not been passed in singleness.
His Helpmate was a comely matron, old —
Though younger than himself full twenty years.
She was a woman of a stirring life,
Whose heart was in her house: two wheels she had
Of antique form; this large, for spinning wool;
That small, for flax; and if one wheel had rest
It was because the other was at work.
The Pair had but one inmate in their house,
An only Child, who had been born to them
When Michael, telling o'er his years, began
To deem that he was old, — in shepherd's phrase,
With one foot in the grave. This only Son,
With two brave sheep-dogs tried in many a storm,
The one of an inestimable worth,
Made all their household. I may truly say,
That they were as a proverb in the vale
For endless industry. When day was gone,
And from their occupations out of doors
The Son and Father were come home, even then,
Their labour did not cease; unless when all
Turned to the cleanly supper-board, and there,
Each with a mess of pottage and skimmed milk,
Sat round the basket piled with oaten cakes,
And their plain home-made cheese. Yet when the meal
Was ended, Luke (for so the Son was named)
And his old Father both betook themselves
To such convenient work as might employ
Their hands by the fireside; perhaps to card
Wool for the Housewife's spindle, or repair
Some injury done to sickle, flail, or scythe,
Or other implement of house or field.
Down from the ceiling, by the chimney's edge,
That in our ancient uncouth country style
With huge and black projection overbrowed
Large space beneath, as duly as the light
Of day grew dim the Housewife hung a lamp;
An aged utensil, which had performed
Service beyond all others of its kind.
Early at evening did it bum-and late,
Surviving comrade of uncounted hours,
Which, going by from year to year, had found,
And left, the couple neither gay perhaps
Nor cheerful, yet with objects and with hopes,
Living a life of eager industry.
And now, when Luke had reached his eighteenth year,
There by the light of this old lamp they sate,
Father and Son, while far into the night
The Housewife plied her own peculiar work,
Making the cottage through the silent hours
Murmur as with the sound of summer flies.
This light was famous in its neighbourhood,
And was a public symbol of the life
That thrifty Pair had lived. For, as it chanced,
Their cottage on a plot of rising ground
Stood single, with large prospect, north and south,
High into Easedale, up to Dunmail-Raise,
And westward to the village near the lake;
And from this constant light, so regular
And so far seen, the House itself, by all
Who dwelt within the limits of the vale,
Both old and young, was named The Evening Star.
Thus living on through such a length of years,
The Shepherd, if he loved himself, must needs
Have loved his Helpmate; but to Michael's heart
This son of his old age was yet more dear —
Less from instinctive tenderness, the same
Fond spirit that blindly works in the blood of all —
Than that a child, more than all other gifts
That earth can offer to declining man,
Brings hope with it, and forward-looking thoughts,
And stirrings of inquietude, when they
By tendency of nature needs must fail.
Exceeding was the love he bare to him,
His heart and his heart's joy! For oftentimes
Old Michael, while he was a babe in arms,
Had done him female service, not alone
For pastime and delight, as is the use
Of fathers, but with patient mind enforced
To acts of tenderness; and he had rocked
His cradle, as with a woman's gentle hand.
And, in a later time, ere yet the Boy
Had put on boy's attire, did Michael love,
Albeit of a stern unbending mind,
To have the Young-one in his sight, when he
Wrought in the field, or on his shepherd's stool
Sate with a fettered sheep before him stretched
Under the large old oak, that near his door
Stood single, and, from matchless depth of shade,
Chosen for the Shearer's covert from the sun,
Thence in our rustic dialect was called
The Clipping Tree, a name which yet it bears.
There, while they two were sitting in the shade
With others round them, earnest all and blithe,
Would Michael exercise his heart with looks
Of fond correction and reproof bestowed
Upon the Child, if he disturbed the sheep
By catching at their legs, or with his shouts
Scared them, while they lay still beneath the shears.
And when by Heaven's good grace the boy grew up
A healthy Lad, and carried in his cheek
Two steady roses that were five years old;
Then Michael from a winter coppice cut
With his own hand a sapling, which he hooped
With iron, making it throughout in all
Due requisites a perfect shepherd's staff,
And gave it to the Boy; wherewith equipt
He as a watchman oftentimes was placed
At gate or gap, to stem or turn the flock;
And, to his office prematurely called,
There stood the urchin, as you will divine,
Something between a hindrance and a help;
And for this cause not always, I believe,
Receiving from his Father hire of praise;
Though nought was left undone which staff, or voice,
Or looks, or threatening gestures, could perform.
But soon as Luke, full ten years old, could stand
Against the mountain blasts; and to the heights,
Not fearing toil, nor length of weary ways,
He with his Father daily went, and they
Were as companions, why should I relate
That objects which the Shepherd loved before
Were dearer now? that from the Boy there came
Feelings and emanations — things which were
Light to the sun and music to the wind;
And that the old Man's heart seemed born again?
Thus in his Father's sight the Boy grew up:
And now, when he had reached his eighteenth year
He was his comfort and his daily hope.
While in this sort the simple household lived
From day to day, to Michael's ear there came
Distressful tidings. Long before the time
Of which I speak, the Shepherd had been bound
In surety for his brother's son, a man
Of an industrious life, and ample means;
But unforeseen misfortunes suddenly
Had prest upon him; and old Michael now
Was summoned to discharge the forfeiture,
A grievous penalty, but little less
Than half his substance. This unlooked-for claim,
At the first hearing, for a moment took
More hope out of his life than he supposed
That any old man ever could have lost.
As soon as he had armed himself with strength
To look his trouble in the face, it seemed
The Shepherd's sole resource to sell at once
A portion of his patrimonial fields.
Such was his first resolve; he thought again,
And his heart failed him. "Isabel," said he,
Two evenings after he had heard the news,
"I have been toiling more than seventy years,
And in the open sunshine of God's love
Have we all lived; yet if these fields of ours
Should pass into a stranger's hand, I think
That I could not be quiet in my grave.
Our lot is a hard lot; the sun himself
Has scarcely been more diligent than I;
And I have lived to be a fool at last
To my own family. An evil man
That was, and made an evil choice, if he
Were false to us; and if he were not false,
There are ten thousand to whom loss like this
Had been no sorrow. I forgive him; — but
Twere better to be dumb than to talk thus.
When I began, my purpose was to speak
Of remedies and of a cheerful hope.
Our Luke shall leave us, Isabel; the land
Shall not go from us, and it shall be free;
He shall possess it, free as is the wind
That passes over it. We have, thou know'st,
Another kinsman — he will be our friend
In this distress. He is a prosperous man,
Thriving in trade — and Luke to him shall go,
And with his kinsman's help and his own thrift
He quickly will repair this loss, and then
He may return to us. If here he stay,
What can be done? Where every one is poor,
What can be gained?"
At this the old Man paused,
And Isabel sat silent, for her mind
Was busy, looking back into past times.
There's Richard Bateman, thought she to herself,
He was a parish-boy — at the church-door
They made a gathering for him, shillings, pence
And halfpennies, wherewith the neighbours bought
A basket, which they filled with pedlar's wares;
And, with this basket on his arm, the lad
Went up to London, found a master there,
Who, out of many, chose the trusty boy
To go and overlook his merchandise
Beyond the seas: where he grew wondrous rich,
And left estates and monies to the poor,
And, at his birth-place, built a chapel, floored
With marble which he sent from foreign lands.
These thoughts, and many others of like sort,
Passed quickly through the mind of Isabel,
And her face brightened. The old Man was glad,
And thus resumed: — "Well, Isabel! this scheme
These two days, has been meat and drink to me.
Far more than we have lost is left us yet.
— We have enough — I wish indeed that I
Were younger; — but this hope is a good hope.
— Make ready Luke's best garments, of the best
Buy for him more, and let us send him forth
To-morrow, or the next day, or to-night:
— If he _could_ go, the Boy should go to-night."
Here Michael ceased, and to the fields went forth
With a light heart. The Housewife for five days
Was restless morn and night, and all day long
Wrought on with her best fingers to prepare
Things needful for the journey of her son.
But Isabel was glad when Sunday came
To stop her in her work: for, when she lay
By Michael's side, she through the last two nights
Heard him, how he was troubled in his sleep:
And when they rose at morning she could see
That all his hopes were gone. That day at noon
She said to Luke, while they two by themselves
Were sitting at the door, "Thou must not go:
We have no other Child but thee to lose
None to remember — do not go away,
For if thou leave thy Father he will die."
The Youth made answer with a jocund voice;
And Isabel, when she had told her fears,
Recovered heart. That evening her best fare
Did she bring forth, and all together sat
Like happy people round a Christmas fire.
With daylight Isabel, resumed her work;
And all the ensuing week the house appeared
As cheerful as a grove in Spring: at length
The expected letter from their kinsman came,
With kind assurances that he would do
His utmost for the welfare of the Boy;
To which, requests were added, that forthwith
He might be sent to him. Ten times or more
The letter was read over; Isabel
Went forth to show it to the neighbours round;
Nor was there at that time on English land
A prouder heart than Luke's. When Isabel
Had to her house returned, the old Man said,
"He shall depart to-morrow." To this word
The Housewife answered, talking much of things
Which, if at such short notice he should go,
Would surely be forgotten. But at length
She gave consent, and Michael was at ease.
Near the tumultuous brook of Greenhead Ghyll,
In that deep valley, Michael had designed
To build a Sheepfold; and, before he heard
The tidings of his melancholy loss,
For this same purpose he had gathered up
A heap of stones, which by the streamlet's edge
Lay thrown together, ready for the work.
With Luke that evening thitherward he walked:
And soon as they had reached the place he stopped,
And thus the old Man spake to him: — "My Son,
To-morrow thou wilt leave me: with full heart
I look upon thee, for thou art the same
That wert a promise to me ere thy birth,
And all thy life hast been my daily joy.
I will relate to thee some little part
Of our two histories; 'twill do thee good
When thou art from me, even if I should touch
On things thou canst not know of. - After thou
First cam'st into the world-as oft befalls
To new-born infants — thou didst sleep away
Two days, and blessings from thy Father's tongue
Then fell upon thee. Day by day passed on,
And still I loved thee with increasing love.
Never to living ear came sweeter sounds
Than when I heard thee by our own fireside
First uttering, without words, a natural tune;
While thou, a feeding babe, didst in thy joy
Sing at thy Mother's breast. Month followed month,
And in the open fields my life was passed
And on the mountains; else I think that thou
Hadst been brought up upon thy Father's knees.
But we were playmates, Luke: among these hills,
As well thou knowest, in us the old and young
Have played together, nor with me didst thou
Lack any pleasure which a boy can know."
Luke had a manly heart; but at these words
He sobbed aloud. The old Man grasped his hand,
And said, "Nay, do not take it so — I see
That these are things of which I need not speak.
— Even to the utmost I have been to thee
A kind and a good Father: and herein
I but repay a gift which I myself
Received at others' hands; for, though now old
Beyond the common life of man, I still
Remember them who loved me in my youth.
Both of them sleep together: here they lived,
As all their Forefathers had done; and when
At length their time was come, they were not loth
To give their bodies to the family mould.
I wished that thou should'st live the life they lived:
But, 'tis a long time to look back, my Son,
And see so little gain from threescore years.
These fields were burthened when they came to me;
Till I was forty years of age, not more
Than half of my inheritance was mine.
I toiled and toiled; God blessed me in my work,
And till these three weeks past the land was free.
— It looks as if it never could endure
Another Master. Heaven forgive me, Luke,
If I judge ill for thee, but it seems good
That thou should'st go."
At this the old Man paused;
Then, pointing to the stones near which they stood,
Thus, after a short silence, he resumed:
"This was a work for us; and now, my Son,
It is a work for me. But, lay one stone —
Here, lay it for me, Luke, with thine own hands.
Nay, Boy, be of good hope; — we both may live
To see a better day. At eighty-four
I still am strong and hale; — do thou thy part;
I will do mine. - I will begin again
With many tasks that were resigned to thee:
Up to the heights, and in among the storms,
Will I without thee go again, and do
All works which I was wont to do alone,
Before I knew thy face. - Heaven bless thee, Boy!
Thy heart these two weeks has been beating fast
With many hopes it should be so-yes-yes —
I knew that thou could'st never have a wish
To leave me, Luke: thou hast been bound to me
Only by links of love: when thou art gone,
What will be left to us! — But, I forget
My purposes. Lay now the corner-stone,
As I requested; and hereafter, Luke,
When thou art gone away, should evil men
Be thy companions, think of me, my Son,
And of this moment; hither turn thy thoughts,
And God will strengthen thee: amid all fear
And all temptation, Luke, I pray that thou
May'st bear in mind the life thy Fathers lived,
Who, being innocent, did for that cause
Bestir them in good deeds. Now, fare thee well —
When thou return'st, thou in this place wilt see
A work which is not here: a covenant
Twill be between us; but, whatever fate
Befall thee, I shall love thee to the last,
And bear thy memory with me to the grave."
The Shepherd ended here; and Luke stooped down,
And, as his Father had requested, laid
The first stone of the Sheepfold. At the sight
The old Man's grief broke from him; to his heart
He pressed his Son, he kissed him and wept;
And to the house together they returned.
— Hushed was that House in peace, or seeming
peace,
Ere the night fell: — with morrow's dawn, the Boy
Began his journey, and when he had reached
The public way, he put on a bold face;
And all the neighbours, as he passed their doors,
Came forth with wishes and with farewell prayers,
That followed him till he was out of sight.
A good report did from their Kinsman come,
Of Luke and his well-doing: and the Boy
Wrote loving letters, full of wondrous news,
Which, as the Housewife phrased it, were
throughout
"The prettiest letters that were ever seen."
Both parents read them with rejoicing hearts.
So, many months passed on: and once again
The Shepherd went about his daily work
With confident and cheerful thoughts; and now
Sometimes when he could find a leisure hour
He to that valley took his way, and there
Wrought at the Sheepfold. Meantime Luke began
To slacken in his duty; and, at length,
He in the dissolute city gave himself
To evil courses: ignominy and shame
Fell on him, so that he was driven at last
To seek a hiding-place beyond the seas.
There is a comfort in the strength of love;
'Twill make a thing endurable, which else
Would overset the brain, or break the heart:
I have conversed with more than one who well
Remember the old Man, and what he was
Years after he had heard this heavy news.
His bodily frame had been from youth to age
Of an unusual strength. Among the rocks
He went, and still looked up to sun and cloud,
And listened to the wind; and, as before,
Performed all kinds of labour for his sheep,
And for the land, his small inheritance.
And to that hollow dell from time to time
Did he repair, to build the Fold of which
His flock had need. Tis not forgotten yet
The pity which was then in every heart
For the old Man — and 'tis believed by all
That many and many a day he thither went,
And never lifted up a single stone.
There, by the Sheepfold, sometimes was he seen
Sitting alone, or with his faithful Dog,
Then old, beside him, lying at his feet.
The length of full seven years, from time to time,
He at the building of this Sheepfold wrought,
And left the work unfinished when he died.
Three years, or little more, did Isabel
Survive her Husband: at her death the estate
Was sold, and went into a stranger's hand.
The Cottage which was named the Evening Star
Is gone — the ploughshare has been through the
ground
On which it stood; great changes have been
wrought
In all the neighbourhood: — yet the oak is left
That grew beside their door; and the remains
Of the unfinished Sheepfold may be seen
Beside the boisterous brook of Greenhead Ghyll.
Когда, свернув с наезженного тракта
В ущелье Гринхед, вы ступить решитесь
Чуть дальше в глубь его, где своенравный
Бурлит поток, дороги крутизна
Вас отпугнет сперва: громады скал
Воздвигнутся такой стеной надменной!
Но — в путь смелей! Над бурным тем ручьем
Они потом расступятся и взору
Откроют потаенный тихий дол.
Жилищ людских там не видать; лишь овцы
Пасутся редкие на горных склонах
Да в поднебесье коршуны плывут —
Воистину глубокое безлюдье.
И я б не стал вам докучать рассказом
О той долине — но одно в ней место
Легко б могли тогда вы миновать
И не заметить: грубых камней груду,
Что высится на берегу ручья.
Своя у них история; чудес
И тайн в ней нет — однако ж можно, право,
С ней не без пользы время скоротать
У очага или в тени платана.
Она одна из первых тех легенд,
Каких слыхал я отроком немало,
О пастухах. Уже тогда любил я
Сих странников нагорий — но, увы,
Любил не ради них самих, а ради
Долин и круч, служивших им приютом.
И вот юнца, что убегал от книжек,
Но к кроткому и властному внушенью
Природы не был глух, простая повесть
Впервые научила сострадать
Несчастию не своему — чужому
И размышлять, пускай еще невнятно,
О тех страстях, что правят человеком,
О сердце и о жребии его.
Я эту повесть вам перескажу —
Она, надеюсь, по сердцу придется
Немногим тем, кто сердцем чист и прям, —
И тем еще, другим, — с каким волненьем
Я думаю о них! — поэтам юным,
Что, в свой черед поднявшись к этим долам,
Меня заменят в них, когда уйду.
В долине Грасмир жил во время оно
Пастух; он звался Майклом. Тверд душой,
Несуетен, в кости широк и прочен,
Он до седых волос сумел сберечь
Недюжинную силу, ясный ум,
Сноровку; был на труд любой горазд,
А уж в своем-то ремесле пастушьем
Знал толк, как ни один овчар вокруг:
Знал, что несет с собою каждый ветер,
Любой его порыв; другим, бывало,
Еще и невдомек, а он уж слышал
Подъятый южным ветром гул подземный,
Как плач волынки дальней за холмом.
И вспоминал он про свои отары,
И приговаривал, сбираясь в путь:
"Вот ветер мне и задает работу!"
Досужих странников торопит буря
Искать укрытья — а его она
Звала на склоны гор, и сколько раз он
Один бывал там в самом сердце мглы,
И чередой неслись над ним туманы.
Так жил он добрых восемьдесят лет.
И жаль того мне, кто решит поспешно,
Что он на эти скалы и ручьи
Взирал лишь с безучастием привычки:
Зеленый дол, где так легко и вольно
Дышалось пастуху; крутые склоны,
Исхоженные вдоль и поперек
Ногою твердой, — сколько в этих книгах
Хранилось памяти о днях нужды
И днях забот, о радостях и бедах,
О тварях бессловесных, коих он
Спасал, кормил, сгонял под кров надежный, —
И трудный, честный свой считал барыш.
Так диво ли, что горы, долы эти
Свой вечный знак на нем напечатлели,
Что он их безотчетною любовью
Любил, как жизнь свою, — как жизнь саму?
Не одиноко дни его текли.
Их с ним делила верная подруга,
Жена достойная, в годах почтенных,
Хоть Майкла и на двадцать младше лет.
Бодра, жива, всегда в трудах по дому —
Воистину душа его; две прялки
Резьбы старинной были у нее:
Для шерсти — погрубей, для льна — потоньше;
Коли одна смолкала, то затем лишь,
Что наставал черед жужжать другой.
И был еще в семье, на радость им,
Сынок единственный; судьба его
Послала им, когда все чаще Майкл
Стал намекать, что стареется он, —
Уж, мол, стоит одной ногой в могиле.
Вот этот сын да две овчарки верных
(Одной так вовсе не было цены)
И составляли весь их круг домашний.
А что до трудолюбия, семейство
Давно в пословицу вошло окрест.
Когда с закатом дня отец и сын
Под кров родной с нагорий возвращались,
Они и тут не складывали рук.
Так вплоть до ужина; тогда они
За чистый стол садились, где их ждали
И сытный суп, и свежий сыр домашний,
И с молоком овсяные лепешки.
Кончался ужин — Люк (так звался сын)
Со стариком отцом себе искали
Занятье, чтобы не сидеть без дела
У очага: расчесывали шерсть
Для матушкиных прялок, поправляли
Косу, иль серп, иль цеп, иль что придется.
Лишь за окном смеркаться начинало —
Под потолком, у кромки дымохода,
Что сложен был на грубый местный лад
И затенял огромным черным клином
Полкомнаты, мать зажигала лампу.
Нелегкую светильник древний сей
Нес службу, не в пример иным собратьям.
От сумерек до ночи он горел,
Бессменный спутник всех часов несчетных,
Что здесь текли и складывались в годы,
На лицах этих тружеников честных
Встречая и с уходом оставляя
Коль и не радости беспечной блеск,
То ровный свет надежды терпеливой.
Так Люку минуло осьмнадцать лет,
И так они сидели каждый вечер,
Отец и сын, под старой верной лампой,
А мать все знай свою крутила прялку,
И полнился весь дом в тиши вечерней
Как бы жужжаньем летней мошкары.
Свет этой лампы славен был окрест
Как символ жизни честного семейства.
К тому же дом их, надобно сказать,
Стоял отдельно на холме отлогом,
Откуда взгляд свободно простирался
Во все пределы: в глубь ущелья Исдейл,
К нагорьям Данмейл-Рейза, к деревушке,
Ютившейся близ озера. И все,
Кто жил в долине той, и стар и млад,
По этому немеркнущему свету
Прозвали дом Вечернею Звездой.
Вот так проживши многие года,
Пастух, конечно же, любил супругу,
Как самого себя; но сердцу Майкла
Еще дороже был их сын желанный,
Их позднышок. Тут не инстинкт один
Был властен, не слепая нежность крови:
Бесценнее всех прочих благ земных
Дитя, что нам на склоне наших дней
Даровано; оно с собой несет
Надежду сердца и волненье мысли,
Нежданный сил прилив, — все то, на что
Скупей становится природа наша.
Не описать, как он любил его,
Души своей отраду! Как умело
Малютку нянчил он, справляя с ним
Заботы чисто женские, — не только
Потехи ради, как мужья иные,
А терпеливо, с ласковой охотой;
И колыбель его качал так нежно,
Как лишь способна женская рука.
А в пору чуть поздней, когда малыш
Лишь только-только вылез из пеленок,
Любил суровый, нелюдимый Майкл,
Чтоб был пострел всегда перед глазами, —
Трудился ль сам он в поле иль склонялся
Над связанной овцой, пред ним простертой,
Под древним дубом, росшим одиноко
У хижины, — густая тень его
От солнца укрывала стригаля,
За что он и зовется по сю пору
Во всей долине Сгригалевым Дубом.
И там, в тени прохладной, в окруженье
Серьезных и живых ребячьих лиц,
Майкл только что и мог шутливо-строго,
С укором нежным взглядывать на сына,
Коль за ногу овцу хватал шалун
Или ее, лежавшую покорно
Под ножницами, возгласом пугал.
Когда же с Божьей помощью малец
Стал пятилетним крепышом и щеки,
Как яблочко, румянцем налились,
Майкл срезал крепкий прут в подлеске зимнем,
Железом рукоятку оковал —
По всем статьям пастуший посох вышел.
С орудьем этим у ворот овчарни
Иль на пути к расщелине наш страж
Теперь вставал, чтоб придержать овец
Иль завернуть их. Вам, конечно, ясно,
Что делу сей подпасок, сам с вершок,
То ли подмогой был, то ли помехой.
И оттого ему не так уж часто
Отцова доставалась похвала —
Хоть и старался он, что было сил,
Пуская в дело, как овчар заправский,
И посох свой, и властный взгляд, и голос.
Но вот сравнялось Люку десять лет,
И он теперь уж грудью мог встречать
Напоры горных ветров; ежедневно
С отцом на равных отправлялся он
На пастбища, не жалуясь, что путь
Тяжел и крут. И надо ль говорить,
Что Майклу упованья лет былых
Еще дороже стали? Что от сына
Шли токи чувств и будто прибавляли
Сиянья солнцу и музыки ветру?
Что ожил сердцем вновь седой овчар?
Так под отцовским оком мальчик рос —
И к восемнадцатому году стал
Родителю надеждой и опорой.
Но вот однажды в тихий мир семейства
Пришла беда. Задолго до тех дней,
О коих речь теперь веду я, Майкл
Дал поручительство свое за ферму
Племянника; хозяин работящий
Племянник был, в достатке жил надежном.
Но грянула нежданная гроза:
Он разорился; предписанье вышло,
Чтоб поручителю покрыть убытки.
То тяжкий был удар для пастуха:
Доход его и так-то невелик,
А тут отдай едва ль не половину.
И показалось в первый миг ему,
Что горше не бывает испытанья,
Хоть думал прежде: уж в его-то годы
Привычен к испытаньям человек.
По размышленьи же, собрав все силы
Души, чтоб заглянуть беде в глаза,
Решил он было, что продать придется
Наделов отчих часть, но сердце в нем
Вновь дрогнуло, и он на третье утро
Сказал жене: "Послушай, Исабел.
Весь век на этих землях гнул я спину,
И не сказать, чтоб милостью Господь
Нас обделил на них; а попади
Они в чужие руки, — видит Бог,
Я не найду покоя и в могиле.
Тяжел наш крест. Уж я ль не был в труде
Чуть ли не солнца на небе прилежней?
А вот, выходит, прожил лишь в разор
Семье своей, седой глупец. Плохой
Был родственничек тот — и выбор сделал
Плохой, коль нас обманывал; да хоть бы
И не обманывал: ужели мало
Других, кому намного был бы легче
Такой урон! Простим ему. Но лучше б
Язык отсох мой, чем такое молвить.
Но не к тому я начал речь вести.
Надежда есть еще. Придется Люку
Покинуть нас с тобою, Исабел.
Не быть земле в чужих руках. Свободной
Останется она и впредь; свободно
Владеть он будет этою землей —
Как вольный ветер, что шумит над нею.
У нас, ты знаешь, есть свояк-купец.
Он пособит нам — при его достатках.
Вот Люка мы и снарядим к нему;
С его подмогой и своей сноровкой
Он заработком скорым возместит
Убыток наш и снова к нам вернется.
А здесь ему что толку оставаться,
Когда кругом, куда ни обернись,
Лишь беднота одна?"
Старик умолк,
И молча рядом Исабел сидела,
А мыслью унеслась в года былые.
Вот Ричард Бейтман, думалося ей:
Был приходским сироткой; для него
На паперти соседи собирали
Монетки, а потом купили короб
И мелочь всякую к нему — вразнос.
Тот с коробом до Лондона добрел,
А там купец сыскался сердобольный,
Смышленого приметил паренька,
На службу взял и за море послал
Приказчиком в делах своих торговых.
Тот нажил там несметные богатства
И бедным щедро жертвовал из них,
В приходе же своем родном часовню
Построил, пол в ней мрамором устлал,
Что тоже прислан был из стран заморских.
Прикинула все это Исабел,
И просветлело доброе лицо.
А Майкл, довольный, так закончил речь:
"Что ж, Исабел! Три дня мне эти думы
Заместо хлеба были и воды.
Не все пропало; ведь осталось нам
Намного больше. Эх, вот стать бы только
Чуть помоложе! Но надеждой Бог
Не обошел нас. Собирай-ка Люку
Одежу лучшую; купи, что надо,
И не сегодня-завтра в добрый путь!
Уж коль идти, так чем скорей, тем лучше".
Так Майкл закончил речь и с легким сердцем
Пошел на поле. Принялась хозяйка
Сбирать сыночка в дальнюю дорогу —
Ни днем ни ночью не смыкала глаз.
Но все ж была воскресной передышке
И рада: ведь подряд две ночи Майкл
Уж больно беспокойно, тяжко спал.
А утром встали — сердце ей шепнуло:
Грызет его тоска. И ввечеру,
Оставшись с сыном, мать к нему присела
И молвила: "Не уходи, сынок.
Ведь ты один и есть у нас. Случись
С тобою что — кого нам будет ждать,
Кого жалеть? Не уходи, родимый.
Коль ты отца покинешь, он умрет".
Ее утешил юноша. Она же,
Как поделилась страхами своими,
Так ровно полегчало на душе.
И славный ужин собрала под вечер,
И все втроем они за стол уселись,
Как дружная семья под Рождество.
С утра же снова закипели сборы,
И всю неделю радостью светился
Их дом, как роща в майский день, — а тут
И весть от свояка к ним подоспела.
Сей добрый человек им обещал,
Как о родном, заботиться о Люке, —
Пускай-де без опаски посылают.
Раз десять было читано письмо,
Мать понесла его прочесть соседям,
И не было во всей земле английской
Счастливей юноши, чем гордый Люк.
Вернулась Исабел, и Майкл сказал:
"Что ж, завтра и в дорогу". Тут хозяйка
Запричитала, что в такой-то спешке
Они, уж верно, что-нибудь забудут,
Но, поворчав, смирилась под конец,
Да и у Майкла отлегло от сердца.
На берегу шумливого ручья
В ущелье Гринхед Майкл уже давно
Задумал для овец загон поставить.
Еще до вести о своей потере
Он натаскал туда камней; они
Сейчас лежали там нестройной грудой.
И Люка он в тот вечер к ним привел
И так сказал: "Сынок, меня ты завтра
Покинешь. С переполненной душою
Я на тебя гляжу; ты для меня
Надеждой был с рожденья твоего,
И каждый новый день твой был мне в радость.
Хочу сейчас я кое-что сказать
Тебе о нас двоих, о наших жизнях;
А ты об этом вспомни на чужбине —
Хоть, может, речь пойдет и о вещах,
Тебе неведомых. Лишь ты родился,
Так двое суток кряду и проспал, —
С младенцами частенько так бывает, —
И твоего отца благословенья
Витали неотступно над тобой.
День проходил за днем, а все сильнее
Тебя любил я. Всех гармоний слаще
Мне был твой первый бессловесный лепет,
Напев дремотный твой у материнской
Груди. Шли месяцы; мне приходилось
Их проводить на пастбищах, в долинах —
Не дома; а иначе б я, наверно,
Тебя с коленей не спускал своих.
Но мы ведь и играли вместе, Люк.
На склонах этих разве не играли
И молодость и старость в нас с тобой?
И отказал ли я тебе когда
Хоть в малом удовольствии ребячьем?"
Был Люк душою мужествен и тверд,
Но тут он разрыдался. А старик
Взял за руку его и мягко молвил:
"Не плачь, сынок. Не надо. Я уж вижу:
Не стоит мне об этом толковать…
Коли и впрямь во всем я был хорошим
Тебе отцом, то так велел мне долг —
Мой неоплатный долг перед другими.
Я стар и сед — но все ж о тех я помню,
Кто в юности моей меня любил.
Их нет уж, тех двоих. Почиют рядом
Они в земле вот этой, где до них
Почили предки их — отцы и деды.
Хотел бы я, чтоб жизнь твоя такой же
Была, какую прожили они.
Но что глядеть назад нам, сын мой? Долог
Был путь, ан вот невелика удача…
Как эти перешли ко мне поля,
Был чуть не каждый сажень в них заложен.
Я сорок долгих лет кропил их потом,
И Бог воздал мне: до беды последней
Ты на земле свободной жил, мой Люк.
Сдается мне — ей не стерпеть другого
Хозяина. Прости меня, Господь,
Коль я несправедлив к тебе, но, видно,
Судьба тебе идти". Умолк старик;
Потом, на груду камней указавши,
Продолжил: "Вот для нас была работа;
Теперь лишь для меня она, сынок.
Но первый камень положи ты сам,
Вот этот — за меня — своей рукою…
Ну, мальчик мой, — храни тебя Господь!
Да ниспошлет он нам светлее дни,
Чем эти! Хоть девятый уж десяток
Пошел мне, я пока еще здоров
И крепок. Ты свою исполни долю,
А я — свою. Я завтра вновь примусь
За те занятья, что твоими были;
Всходить на самые крутые склоны,
В грозу или в туман, теперь я буду
Один. Но мне и не впервой такие
Труды: я был задолго до того,
Как Бог тебя послал мне, к ним привычен.
Храни тебя Господь, сынок! Сейчас
Надежа ты полон. Так и быть должно.
Да, да… Я знаю, сам-то по себе
Ты б никогда не пожелал уйти
От старого отца: его ты любишь…
И то сказать: коль ты покинешь нас,
Что нам останется? Но я опять
Речь не о том повел. Вот этот камень —
Ты положи его; а как уйдешь, —
Коль встретятся тебе дурные люди,
Ты вспомни обо мне, к родному дому
Душою обратись, и укрепит
Тебя Господь; средь тягот и соблазнов
Всегда ты помни, как отцы и деды
В неведенье, по простоте одной
Вершили добрые дела. Ну что ж —
Прощай, мой сын. Когда назад вернешься —
Ты новое строенье здесь увидишь.
То уговор наш. Но какой бы жребий
Тебе ни выпал — знай, что твой отец
До гробовой доски тебя любил
И с мыслью о тебе сошел в могилу".
Пастух умолк; и наклонился Люк,
И заложил загона первый камень, —
И тут не выдержал старик: он сына
К груди прижал, и целовал, и плакал.
И вместе так домой пришли они.
— С ночною тишиной на этот дом
Сошел покой — иль видимый покой.
А утром Люк отправился в дорогу,
И, выйдя на проселок, горделиво
Закинул голову, и все соседи
Ему счастливого пути желали,
И так, пока не скрылся он из виду,
Молитвы их ему летели вслед.
От родственника стали приходить
Известья добрые; и парень слал
Почтительные, ласковые письма.
Все было в них для стариков в новинку,
Все радостью их души наполняло,
И мать соседям часто говорила:
"Уж так душевно пишет наш сынок!"
Так месяц шел за месяцем; пастух
Дни проводил в своих трудах привычных,
И было на душе его легко.
А выдастся свободная минутка —
Он шел к ручью и строил помаленьку
Загон. Но вот все реже стали письма;
Люк заленился; в городе беспутном
И сам он сбился с честного пути,
Навлек позор на голову свою;
И под конец пришлось ему искать
Себе укрытья за семью морями.
Есть утешенье в стойкости любви.
Выносим с нею легче мы несчастья,
Что нам иначе бы затмили разум
Или разбили сердце на куски.
Мне многих довелось встречать из тех,
Кто помнил старика и знал, как жил он
Еще и годы после той беды.
Он до последних дней сберег свою
Недюжинную силу — и, как прежде,
Шагал по кручам, зорко примечал,
Что солнце, ветр и облака сулили, —
Все те же повседневные заботы
Об овцах, о своем клочке земли.
А то, бывало, побредет в ущелье,
К ручью — загон свой строить. И тогда
От жалости у всех щемило сердце —
И до сих пор молва твердит, что часто
Он приходил к ручью, садился там
И камней даже пальцем не касался.
Сидел он там на берегу потока
Один как перст или с собакой верной,
Что смирно у его лежала ног.
Семь долгих лет загон он строил свой
И умер, так его и не достроив.
Лишь на три года с небольшим жена
Его пережила; потом надел
Был продан — перешел в чужие руки.
Дом, что Вечернею Звездою звали,
Исчез с лица земли, и плуг прошелся
По месту, на котором он стоял.
И многое кругом переменилось.
Но дуб, что рос пред домом их, и ныне
Шумит, и громоздится камней груда —
Развалины овечьего загона —
В ущелье Гринхед, где бурлит поток.
Amid the smoke of cities did you pass
The time of early youth; and there you learned,
From years of quiet industry, to love
The living Beings by your own fireside,
With such a strong devotion, that your heart
Is slow to meet the sympathies of them
Who look upon the hills with tenderness,
And make dear friendships with the streams and groves.
Yet we, who are transgressors in this kind,
Dwelling retired in our simplicity
Among the woods and fields, we love you well,
Joanna! and I guess, since you have been
So distant from us now for two long years,
That you will gladly listen to discourse,
However trivial, if you thence be taught
That they, with whom you once were happy, talk
Familiarly of you and of old times.
While I was seated, now some ten days past,
Beneath those lofty firs, that overtop
Their ancient neighbour, the old steeple-tower,
The Vicar from his gloomy house hard by
Came forth to greet me; and when he had asked,
"How fares Joanna, that wild-hearted Maid!
And when will she return to us?" he paused;
And, after short exchange of village news,
He with grave looks demanded, for what cause,
Reviving obsolete idolatry,
I, like a Runic Priest, in characters
Of formidable size had chiselled out
Some uncouth name upon the native rock,
Above the Rotha, by the forest-side.
— Now, by those dear immunities of heart
Engendered between malice and true love,
I was not loth to be so catechised,
And this was my reply: — "As it befell,
One summer morning we had walked abroad
At break of day, Joanna and myself.
— Twas that delightful season when the broom,
Full-flowered, and visible on every steep,
Along the copses runs in veins of gold.
Our pathway led us on to Rotha's banks;
And when we came in front of that tall rock
That eastward looks, I there stopped short — and stood
Tracing the lofty barrier with my eye
From base to summit; such delight I found
To note in shrub and tree, in stone and flower
That intermixture of delicious hues,
Along so vast a surface, all at once,
In one impression, by connecting force
Of their own beauty, imaged in the heart.
— When I had gazed perhaps two minutes' space,
Joanna, looking in my eyes, beheld
That ravishment of mine, and laughed aloud.
The Rock, like something starting from a sleep,
Took up the Lady's voice, and laughed again;
That ancient Woman seated on Helm-crag
Was ready with her cavern; Hammar-scar,
And the tall Steep of Silver-how, sent forth
A noise of laughter; southern Loughrigg heard,
And Fairfield answered with a mountain tone;
Helvellyn far into the clear blue sky
Carried the Lady's voice, — old Skiddaw blew
His speaking-trumpet; — back out of the clouds
Of Glaramara southward came the voice;
And Kirkstone tossed it from his misty head.
— Now whether (said I to our cordial Friend,
Who in the hey-day of astonishment
Smiled in my face) this were in simple truth
A work accomplished by the brotherhood
Of ancient mountains, or my ear was touched
With dreams and visionary impulses
To me alone imparted, sure I am
That there was a loud uproar in the hills.
And, while we both were listening, to my side
The fair Joanna drew, as if she wished
To shelter from some object of her fear.
— And hence, long afterwards, when eighteen moons
Were wasted, as I chanced to walk alone
Beneath this rock, at sunrise, on a calm
And silent morning, I sat down, and there,
In memory of affections old and true,
I chiselled out in those rude characters
Joanna's name deep in the living stone: —
And I, and all who dwell by my fireside.
Have called the lovely rock, Joanna's Rock."
Два года ранней юности своей
Ты подарила дымным городам
И с тихим прилежаньем научилась
Ценить лишь те живые Существа,
Какие жизнь проводят у камина;
И потому-то сердцем не спешишь
Ответить на расположенье тех,
Кто с умилением глядит на горы
И дружит с рощами и ручейками.
Ты нас покинула, и все же мы,
Живущие в укромной простоте
Среди лесов и нив, не разлюбили
Тебя, Джоанна! Я бы поручился,
Что после долгих месяцев разлуки
Ты с радостью бы услыхала некий
Обычный наш пустячный разговор
И подивилась верным чувствам тех,
С кем ты бывала счастлива когда-то.
Тому дней десять — я сидел в тиши
Под соснами, сомкнувшимися гордо
Над старой колокольней, и Викарий
Оставил мрачное свое жилище
И, поздоровавшись со мной, спросил:
"Что слышно про строптивую Джоанну?
Не собирается ль она вернуться?"
Порассудив о сельских новостях,
Он принялся выпытывать, зачем
Я возрождаю идолопоклонство,
И, как Друид, руническим письмом
Я высек чье-то имя на отвесной
Скале над Ротой, у опушки леса.
Я ощущал в душе невозмутимость,
Какая возникает на границе
Меж старою любовью и досадой,
И не старался избежать дознанья;
И вот что я сказал ему: — Однажды
С Джоанной мы гуляли на заре
В то восхитительное время года,
Когда повсюду верба расцветает
И золотыми жилами струится
В зеленых перелесках по холмам.
Тропинка привела на берег Роты
К крутой скале, глядящей на восток;
И там пред величавою преградой
Я замер — я стоял и созерцал
Скалу от основанья до вершины:
На необъятной плоскости сплетались
Кусты, деревья, камни и цветы;
Прелестная игра нежнейших красок,
Объединенных властной красотой,
Одним усильем восхищала сердце.
Так я стоял минуты две — и вдруг
Лукавая Джоанна мой восторг
Заметила и громко рассмеялась.
Скала как бы воспрянула от сна
И, вторя Деве, тоже рассмеялась;
Им отвечала древняя Старуха,
Сидящая на гулком Хэммарскаре;
И Хелмкрег, и высокий Силвер-Хау
Послали вдаль раскаты смеха; к югу
Его услышал Ферфилд, а за ним
Откликнулся громами дальний Лохригг;
Хелвеллин к ясным небесам вознес
Веселье гордой Девы; старый Скиддо
Задул в свою трубу; сквозь облачка
Донесся снежный голос Гларамары;
И Керкстон возвратил его к земле.
Наш добрый друг Викарий мне внимал
С растерянной улыбкой изумленья,
И мне пришлось сказать, что я не знаю,
На самом деле братство древних гор
Откликнулось на смех иль, может быть,
Я грезил наяву и был мой слух
Обманут потаенными мечтами.
Но только я уверен, что вдали
Мы слышали раскатистое эхо,
И милая Джоанна вдруг прильнула
Ко мне, как будто требуя защиты.
А восемнадцать месяцев спустя,
Уже один, прохладным ясным утром
Я оказался около скалы
И в память о давнишнем верном чувстве
Я высек на живом ее граните
Руническими буквами: ДЖОАННА
И я, и те, кто близок мне, зовем
Прекрасную скалу Скалой Джоанны.
Though the torrents from their fountains
Roar down many a craggy steep,
Yet they find among the mountains
Resting-places calm and deep.
Clouds that love through air to hasten,
Ere the storm its fury stills,
Helmet-like themselves will fasten
On the heads of towering hills.
What, if through the frozen centre
Of the Alps the Chamois bound,
Yet he has a home to enter
In some nook of chosen ground:
And the Sea-horse, though the ocean
Yield him no domestic cave,
Slumbers without sense of motion,
Couched upon the rocking wave.
If on windy days the Raven
Gambol like a dancing skiff,
Not the less she loves her haven
In the bosom of the cliff.
The fleet Ostrich, till day closes.
Vagrant over desert sands,
Brooding on her eggs reposes
When chill night that care demands.
Day and night my toils redouble,
Never nearer to the goal;
Night and day, I feel the trouble
Of the Wanderer in my soul.
Многопенные потоки,
Пробежав скалистый путь,
Ниспадают в дол глубокий,
Чтоб умолкнуть и заснуть.
Стая туч, когда смирится
Гнев грозы и гул громов,
Шлемом сумрачным ложится
На зубчатый ряд холмов.
День и ночь косуля скачет
По скалам среди высот,
Но ее в ненастье прячет
От дождя укромный грот.
Зверь морской, что в океане
Крова мирного лишен,
Спит меж волн, но их качанья
Он не чувствует сквозь сон.
Пусть, как челн, грозой гонимый,
Пляшет ворон в бурной мгле, —
Рад он пристани родимой
На незыблемой скале.
Робкий страус до заката
По пескам стремит свой бег,
Но и он спешит куда-то
В сень родную — на ночлег…
Без конца моя дорога,
Цель все так же впереди,
И кочевника тревога
День и ночь в моей груди.