«1900-й. Легенда о пианисте» — пронзительное повествование о музыканте, ни разу не сходившем с корабля на берег, — одно из самых известных произведений автора.
Книга послужила основой для широко известного одноименного фильма.
Я написал этот текст для актера Евдженио Аллегри и режиссера Габриэля Вачеса. Они поставили по нему спектакль, дебютировавший в июле этого года на фестивале Асти.
Не знаю, справедливо было бы говорить, что я написал театральный текст: я в этом сомневаюсь. Сейчас, когда я вижу его вышедшим книгой, мне скорее кажется, это произведение — нечто среднее между театральной постановкой и рассказом для чтения вслух. Не думаю, что существует название для текстов такого рода. В любом случае, это не важно. Мне кажется, это хорошая история, которая стоит того, чтобы ее прочитали.
И мне приятно думать, что кто-то ее прочтет.
Всегда случалось так, что в определенный момент кто-то поднимал голову… и видел ее. Это трудно понять… Я хочу сказать… Нас было больше тысячи здесь, на этом корабле, путешествующие богачи и эмигранты, иностранцы и мы… И все же всегда был кто-то, кто-то один, кто первым… видел ее. Даже если он в этот момент ел или просто прогуливался по палубе… даже если он поправлял брюки… он вдруг поднимал голову, бросал взгляд на море… и видел ее. Тогда он застывал на месте, сердце оказывалось за тысячи миль и, всегда, каждый проклятый раз, клянусь, всегда, оборачивался к нам, к кораблю, ко всем, и кричал (негромко и медленно): Америка. Затем оставался там, неподвижный, как будто он должен был быть запечатлен на фотографии с лицом того, кто создал ее, Америку. По вечерам после работы и в воскресные дни ему помогал зять, каменщик, хороший парень… сначала он надеялся на вознаграждение, потом… понемногу втянулся и создал Америку.
Тот, кто первым видел Америку. На каждом корабле есть такой. И не надо думать, что существуют вещи, которые происходят случайно, нет… и дело даже не в зрении, это судьба. Это люди, у которых с самого рождения это мгновение отпечатано в жизни. И когда они были детьми, ты мог заглянуть им в глаза и если бы присмотрелся внимательнее, уже тогда увидел бы ее, Америку, она уже тогда была готова сорваться, скользнуть вниз по нервам и крови, я знаю это, к самому мозгу и оттуда на язык, до этого самого крика (крича) АМЕРИКА, она была уже тогда в их глазах, в детстве, вся, Америка.
Там она выжидала.
Мне об этом рассказал Дэнни Будман Т. Д. Лемон Новеченто, величайший пианист, когда-либо игравший в океане. В глазах людей видно то, что они увидят, а не то, что они видели. Так он говорил: то, что они увидят.
Я видел их, эти Америки. Шесть лет на этом корабле, пять-шесть рейсов в год, из Европы в Америку и обратно, вечно на пружине океана, когда сходишь на землю, ты даже не можешь нормально мочиться в сортире. Он-то неподвижен, но ты, ты продолжаешь раскачиваться. Потому что с корабля ты сойти можешь, а вот с океана… Когда я поднялся туда, мне было семнадцать лет. И единственная в жизни вещь, которая меня волновала: игра на трубе. Поэтому, когда оказалось что на пароход Виржинец нужны люди, там в порту, я встал в очередь. Я и труба. Январь 1927-го. У нас уже есть музыканты, сказал какой-то тип из Компании. Знаю и заиграл. Он стоял, пристально глядя на меня, не дрогнув ни единым мускулом. Молча ждал, когда я закончу. Потом спросил:
«Что это?»
«Не знаю».
У него заблестели глаза.
«Если ты не знаешь, что это, значит это — джаз».
Потом с его ртом произошло что-то странное, возможно это была улыбка, у него был золотой зуб, в самом центре, так что казалось, будто он выставил его в витрине на продажу.
«Они сходят с ума от этой музыки, там, наверху».
Наверху, это значило на корабле. И улыбка эта означала, что они меня берут.
Мы играли по три-четыре раза в день. Сначала для богатых из первого класса, затем для тех, кто был во втором, и иногда шли к этим бедолагам из эмигрантов и играли для них, но без формы, как были, и время от времени с нами играли и они. Мы играли, потому что океан огромен и наводит страх, играли, чтобы люди не замечали, как проходит время, и чтобы забывали, где они и кто. Играли танцы, потому что, когда танцуешь, не можешь умереть и чувствуешь себя Богом. Мы играли рэгтайм, потому что это музыка, под которую танцует Бог, когда его никто не видит.
Под которую танцевал Бог, если бы он был черным.
(Актер уходит со сцены. Играет музыка дикси, очень веселая и главным образом идиотская. Актер возвращается на сцену элегантно одетый как джаз мен на пароходе. С этой минуты он ведет себя так, словно на сцене присутствует реальный джаз-банд).
Леди и джентльмены, дамы и господа, синьоры и синьорины… Мадам и мсье, добро пожаловать на этот корабль, в этот плавучий город, целиком и полностью похожий на Титаник, спокойно, оставайтесь на своих местах, синьор внизу взволнован, я разглядел это достаточно ясно, добро пожаловать на океан, кстати, что вы здесь делаете? бьюсь об заклад — у вас на хвосте кредиторы, вы отстали лет на тридцать от золотой лихорадки, вы хотели осмотреть корабль и не заметили, что он отчалил, вы вышли на минутку купить сигареты, а в это время ваша жена находится в полиции, где говорит, он был хорошим человеком, абсолютно нормальным, за тридцать лет ни одной ссоры… В конце концов, какого черта вы делаете здесь, за триста миль от какого бы то ни было мерзкого света в двух минутах от ближайшего позыва к рвоте? Пардон, мадам, я шутил, поверьте, этот корабль пройдет как шар на бильярдном столе океана, пам, еще шесть дней, два часа и сорок семь минут и оп, в лузу, Нью-Йоооооорк!
(Банд на первом плане.)
Не думаю, что есть необходимость объяснять вам, что это за корабль, во всех смыслах этот корабль необычен и, в конечном счете, — уникален. Под командованием капитана Смита, известного клаустрофоба и человека величайшего благоразумия (да будет вам известно, что он живет в спасательной шлюпке), для вас работает практически единственная в своем роде команда профессионалов, абсолютно экстраординарных: Пол Сежинский, рулевой, бывший польский священник, чувствительный, биотерапевт, к сожалению слепой…
Бил Янг, радиотелеграфист, великий игрок в шахматы, левша, заика… судовой врач, доктор Клаузерманшпитцвегенсдорфентаг, если у вас проблемы срочно зовите его…, но прежде всего: Мсье Парден, шеф-повар, прибывший прямо из Парижа, куда он, впрочем, сразу же и вернулся, после того, как лично обнаружил забавное обстоятельство, что не видит на этом корабле кухни, как он проницательно подметил, среди остальных, Мсье Камамбер, каюта 12, он сегодня жаловался, что обнаружил умывальник наполненный майонезом, вещь странная, так как обычно в рукомойниках мы держим нарезки, это из-за отсутствия кухни, обстоятельство, которому приписывается среди прочего отсутствие на этом корабле настоящего повара, которым бесспорно являлся мсье Парден, быстро вернувшийся в Париж, из коего непосредственно и прибыл, в напрасной надежде найти здесь кухню, которой, дабы остаться верным фактам, здесь нет не из-за остроумной забывчивости проектировщика этого корабля, знаменитого инженера Камиллери, у которого совершенно отсутствует аппетит к мировой славе, и которому я прошу адресовать ваши самые горячие аааааааплодисменты…
(Банд на первом плане.)
Поверьте мне, вы нигде не найдете второго такого корабля: может быть, если вы будете искать, спустя годы вы отыщете капитана-клаустрофоба, слепого рулевого, радиста-заику, доктора с непроизносимым именем, их всех, на этом самом корабле, лишенном кухни. Может быть. Но то, что никогда уже больше не произойдет с вами, можете быть уверены, — это находиться тут, сидя задницей на десяти сантиметрах кресла и сотнях метрах воды, в сердце океана, когда перед глазами у вас — чудо, в ушах — изумление, в ногах — ритм, а в сердце — звук уникального, неподражаемого, нескончаемого АТЛАНТИЧЕСКОГО ДЖАЗ-БААААНДА!!!!!
(Банд на первом плане. Актер представляет музыкантов одного за другим. За каждым именем следует небольшое соло.)
Кларнет — Сэм «Слипи» Вашингтон!
Банджо — Оскар Делагуэрра!
Труба — Тим Туни!
Тромбон — Джим-Джим «Бриз» Галлюп!
Гитара — Сэмюэл Хокинс!
И, наконец, пианино… Дэнни Будман Т. Д. Лемон Новеченто. Самый великий.
(Музыка резко обрывается. Актер оставляет тон конферансье, и, продолжая говорить, снимает костюм музыканта.)
Он действительно был величайшим. Мы играли музыку, он — что-то другое. Он играл…
Этого не существовало до того, как он это сыграл, о'кей? не было нигде. И когда он поднимался из-за пианино, больше не было… больше уже не было… Дэнни Будмана Т. Д. Лемон Новеченто. Последний раз, когда я его видел, он сидел на бомбе. Серьезно. Cидел на огромном заряде динамита. Долгая история. Он говорил: «Ты жив по настоящему до тех пор, пока у тебя есть в запасе хорошая история и кто-то, кому можно ее рассказать». У него была одна… хорошая история… Он сам был своей хорошей историей.
Невероятная, если хорошо подумать, но прекрасная… И в тот день, когда он сидел на всей этой куче динамита, он мне ее подарил.
Потому что я был его лучшим другом… А потом совершил одну из глупостей, так как если мне что-то приходит в голову, это уже невозможно выкинуть оттуда, я даже продал свою трубу, все, но… эта история, нет… ее я не забыл, она еще здесь, ясная и необъяснимая, какой была только музыка, когда посреди океана ее играл на волшебном пианино Дэнни Будман Т. Д. Лемон Новеченто.
(Актер уходит за кулисы. Бэнд играет финал. Когда затихает последний аккорд, актер возвращается на сцену.)
Его нашел матрос, которого звали Дэнни Будман. Он нашел его однажды утром, когда все уже сошли на берег в Бостоне, обнаружил в картонной коробке. Ребенку было дней десять, не больше. Он даже не плакал, лежал молча с открытыми глазами в этой коробке. Его оставили в танцевальном салоне первого класса. На пианино. Хотя он не был похож на младенца из первого класса. Такие вещи обычно делали эмигранты.
Родить тайком, где-нибудь на палубе и потом оставить малышей там. Не со зла. Все она, эта нищета, черная нищета. Немного смахивает на историю с одеждой… они поднимались на корабль в лохмотьях еле прикрывающих задницу, каждый в совершенно изношенном костюме, единственном который у них имелся. Тем не менее, позднее, поскольку Америка всегда была Америкой, ты, в конце концов, видел, как они спускаются, все хорошо одетые, мужчины даже при галстуке, дети в белых рубашечках… в общем, они только и делали здесь, эти двадцать дней путешествия, что шили и кроили, и в итоге на корабле ты уже не находил ни одной занавески, ни одной простыни, ничего: они становились приличной одеждой для Америки. Для всей семьи. И ты не мог им ничего сказать…
В общем, время от времени они избавлялись также от ребенка, который был для эмигрантов лишним ртом и кучей хлопот в отделе иммиграции. Они оставляли их на корабле. В обмен на занавески и простыни в каком-то смысле. Наверное, так было и с этим ребенком. Они должны были рассуждать следующим образом: если мы оставим его на пианино в танцевальном салоне первого класса, может быть его возьмет какой-нибудь богач, и он будет счастлив всю жизнь. Это было хороший план. Он сработал наполовину. Он не стал богатым, но пианистом — да. Лучшим, клянусь, лучшим. Итак. Старина Будман нашел его там, он искал что-нибудь, что сказало бы кто этот младенец, но обнаружил только надпись на картоне коробки, отпечатанную синими чернилами: Т. Д. Limoni. Было еще что-то вроде рисунка, лимона. Тоже синего. Дэнни был филадельфийским негром, гигантом, являющим собой чудо. Он взял ребенка на руки и сказал ему: «Привет, Лемон!» И внутри у него что-то щелкнуло, что-то похожее на ощущение, что он стал отцом. Всю жизнь он продолжал утверждать, T.D. явно означает Thanks Danny. Спасибо Дэнни. Это было нелепо, но он действительно верил в это.
Ребенка оставили здесь для него. Он был убежден в этом. T.D., Thanks Danny. Однажды ему принесли газету, где была реклама какого-то человека с лицом идиота и тонкими-тонкими усиками любовника-латиноса, еще там был нарисован огромный лимон и рядом надпись гласившая! Тано Дамато — король лимонов, Тано Дамато, королевские лимоны, какой-то знак, приз или чтото там… Тано Дамато… Старина Будман и бровью не повел. «Кто этот придурок?» спросил. И оставил журнал себе, так как рядом с рекламой были напечатаны результаты скачек.
Не то чтобы он играл на скачках: ему нравились клички лошадей, все они, у него была настоящая страсть, он всегда говорил тебе: «послушай-ка это, вот здесь, участвовал вчера в Кливленде, слушай, они назвали его Ловец денег, понимаешь? разве такое возможно? а это? смотри, Лучше раньше, вот умора» в общем, ему нравились клички лошадей, была у него такая страсть. Ему было все равно, какая лошадь приходила первой. Существовали лишь клички, которые ему нравились.
Мальчишке он дал свое имя: Дэнни Будман. Единственный раз за всю жизнь, когда он проявил тщеславие. Затем прибавил Т. Д. Лемон, точно в соответствии с надписью на картонной коробке, он говорил, что это изысканно — иметь буквы в середине имени: «у всех адвокатов они есть», утверждал Бэрти Бум, механик, попавший в тюрьму, благодаря адвокату, которого звали П. Т. К. Уондер. «Если он станет адвокатом, я его убью», вынес приговор старина Будман, однако два инициала все-таки оставил там, в имени, так и получилось — Дэнни Будман Т. Д. Лемон. Это было хорошее имя.
Они выучили его постепенно, повторяя шепотом, старый Дэнни и остальные, внизу в машинном отделении с выключенными машинами, в порту Бостона.
«Хорошее имя», — сказал, наконец, старина Будман, — «И все-таки чего-то не хватает. Ему не достает красивой концовки». Это было правдой. Ему не хватало красивого окончания. «Добавим «вторник»», — сказал Сэм Сталл, служивший официантом. «Ты нашел его во вторник, назови его вторником».
Дэнни подумал немного. Потом улыбнулся. «Неплохая идея, Сэм. Я нашел его в первый год этого нового, чертова века, не так ли? я назову его Новеченто». «Новеченто?» «Новеченто». «Но это число!» «Было число: теперь — это имя». Дэнни Будман Т. Д. Лемон Новеченто. Прекрасно. Замечательно. Великолепное имя, боже, действительно, великолепное имя. Он далеко пойдет с таким именем. Они склонились над картонной коробкой. Дэнни Будман Т. Д. Лемон Новеченто посмотрел на них и улыбнулся, они остолбенели: никто не ожидал, что такой малыш, может выдать столько дерьма.
Дэнни Будман прослужил матросом еще восемь лет, два месяца и одиннадцать дней. Затем, во время одной бури посреди океана, он получил в спину проклятый шкив. Ему определили три дня жизни. У него было все разбито внутри, и не существовало способа восстановить его организм. Новеченто был ребенком тогда. Он сидел у кровати Дэнни и не двигался с места. У него была стопка старых газет, и он три дня, изнемогая от огромного напряжения, читал умирающему старине Будману все результаты скачек, которые мог обнаружить. Складывал буквы, как его учил Дэнни, водя по страницам газеты пальцем и глазами, не останавливающимися ни на мгновение. Он читал медленно, но читал. Таким образом, старина Дэнни умер на шестом заезде в Чикаго, когда Питьевая Вода опередила на два корпуса Овощной суп и на пять Голубую крем-пудру. Дело, над которым невозможно было не смеяться, потешаясь над этими кличками, он и умер. Его завернули в полотно и отдали океану. На ткани, красной краской, капитан написал: Thanks Danny.
Так, внезапно, Новеченто стал сиротой во второй раз. Ему было восемь лет, и он уже проделал путь туда и обратно, из Европы в Америку, раз пятьдесят. Океан был его домом. И за все это время ни разу нога его не ступала на землю. Он, конечно, смотрел на нее в портах. Но спускаться — никогда. Дело в том, что Дэнни боялся, что его заберут из-за документов, визы или чего-то в этом роде. Поэтому Новеченто всегда оставался на борту и затем, в определенный момент, снова отплывал. Чтобы быть точным — Новеченто даже не существовал для мира: не было города, прихода, больницы, тюрьмы, бейсбольной команды, где было бы записано его имя. У него не было ни родины, ни даты рождения, ни семьи. Ему было восемь лет: но официально он никогда не появлялся на свет.
«Эта история не может длиться вечно», время от времени говорили Дэнни. «Кроме того, это противозаконно». Но у Дэнни был один ответ: «К черту закон», — говорил он.
На споры не было времени.
Прибыв в Саутхэмптон, в конце рейса, когда умер Дэнни, капитан решил, что пора положить конец этому спектаклю. Он обратился к португальским властям и попросил их представителя, прийти и забрать Новеченто. Ну что же, они так его и не обнаружили. Искали по всему кораблю в течение двух дней. Ничего. Тот исчез. Это событие никому не понравилось, так как в конце концов здесь, на Виржинце, к мальчишке привыкли, никто не решался сказать это, но… нетрудно представить, как он бросился вниз с фальшборта а… дальше море сделает все что угодно… Так что, глубоко в душе его считали погибшим, когда спустя двадцать два дня отплыли из Рио-де-Жанейро, не дождавшись возвращения Новеченто и ничего о нем не узнав… Серпантин, гудки, фейерверки при отъезде, все как обычно, но на этот раз было отличие — они теряли Новеченто, навсегда, что-то стирало улыбку у всех и грызло изнутри.
На вторую ночь плавания, когда уже не были видны даже огни побережья Ирландии, Барри, боцман, как безумный ворвался в каюту капитана, разбудил его и сказал, что тот непременно должен пойти взглянуть. Капитан выругался, но все-таки пошел.
Танцевальный салон первого класса.
Огни погашены.
Люди в пижамах, босиком, у входа. Пассажиры покинувшие каюты.
Затем матросы, трое — абсолютно черные, поднявшиеся из машинного отделения, и даже Тирумэн, радист.
Все молчали, смотрели.
Новеченто.
Он сидел на стуле перед пианино, ноги даже не доставали до земли.
И, клянусь Богом, играл.
(Играет фортепьянная музыка, довольно простая, медленная, завораживающая).
Я не знаю, что за музыку он играл, — простую и… прекрасную. Это был не трюк, он играл сам, своими руками, по этим клавишам, одному Богу известно как. И надо было слышать — что у него получалось. Тут присутствовала синьора, в красном халате и какими-то папильотками в волосах… набитая деньгами, для ясности — американка, жена страхового агента… ооо, у нее были такие слезы, что они скатывались по ночному крему, она смотрела и плакала, не переставая. Когда она заметила рядом капитана, взбешенного от неожиданности, буквально взбешенного, так вот, когда она заметила его рядом, шмыгнув носом, я говорю вам, богачка шмыгала носом, указала на пианино и спросила:
«Как зовут?»
«Новеченто».
«Не песню. Мальчика».
«Новеченто».
Как песню?
Такого рода беседу капитан корабля не в силах был поддерживать более четырех-пяти реплик. Прежде всего, он только что обнаружил, что ребенок, считавшийся погибшим, не только жив, но и между делом, даже научился играть на пианино. Он оставил богачку с ее слезами и всем остальным там, где она стояла, и решительным шагом пересек салон: пижамные брюки и форменная куртка не застегнуты. Остановился капитан только когда приблизился к пианино. В тот момент он столько хотел сказать и, среди прочего «Где ты, черт побери, этому научился?» а еще «Где ты прятался, черт возьми?». Однако, многие люди, привыкшие жить по форме, заканчивают тем, что и думать начинают соответственно. Так что произнес он следующее: «Новеченто, все это совершенно противоречит правилам».
Новеченто перестал играть. Он был немногословным и очень смышленым ребенком. Посмотрел с нежностью на капитана и сказал: «К черту правила».
(Слышны звуки бури).
Море пробудилось/ море взбесилось/ бросает взрывом воду в воздух/ взрывает/ полощет/ у ветра крадет небо и звезды/ разъярено/ бушует сколько/ никто не знает/ длится день/ перестанет/ мама об этом/ не говорила мама моя/ баю-бай, колыбельная/ баюкает море/ как же, баюкает/ разъярено/ повсюду/ пена и мука/ безумное море/ куда ни кинь взгляд/ только ад/ черные стены воды/ водовороты/ и мы немы/ ждать все равно/ конец настанет/ корабль на дно/ мама я так не хочу страдать/ я хочу водную гладь/ пусть тебя отражает/ останови/ эти/ стены/ нелепые/ из воды/ пусть рухнут вниз/ и этот шум/ гладь хочу, ты знаешь море желаю тишину свет и рыбок летучих над ним пусть летают.
Первое плавание, первый шторм. Невезуха. Я даже толком не осознал это путешествие, умудрился захватить одну из самых жестоких бурь в истории Виржинца. Посреди ночи, над ним надругались и бросили, отдали на произвол судьбы. Океан. Казалось, это никогда не кончится. Тот, кто играет на трубе на корабле, мало чего стоит когда приходит буря. Может, правильнее было перестать играть на трубе, чтобы не усложнять происходящее. И прекрасно себя чувствовать, оставшись в постели. И все же я там не остался. У тебя есть хороший шанс отвлечься, но можешь быть уверен, рано или поздно, тебе вопьется в мозг эта фраза: он плохо кончит. Я не хотел кончить плохо, и поэтому я вышел из каюты и начал блуждать. Я не знал куда идти, это был мой четвертый день на корабле, хорошо, если я находил дорогу к туалетам. Это маленькие плавучие города. Ей богу. В общем, вполне понятно, как получилось, что, оббивая все стены и кое-как вписываясь в коридоры, я, в конце концов, заблудился. Ничего не поделаешь.
Определенно мерзко. И именно в тот момент появился некто, элегантно одетый, в темном, он шел спокойно, и ничуть не был похож на заблудившегося человека, казалось он вообще не чувствует волн, словно он прогуливался по побережью Ниццы: и это был Новеченто.
Ему было двадцать семь лет тогда, но выглядел он старше. Я знал только, что все эти четыре дня я играл с оркестром, и это все. Я даже не знал, где находится каюта. Конечно, другие кое-что рассказывали мне о нем.
Они сообщили странную вещь, говорили: Новеченто никогда не спускался на берег. И родившись здесь, на этом корабле, он с тех пор не покидал его. Все это время. За двадцать семь лет ни разу нога его не ступала на землю. Все это здорово смахивало на колоссальную шутку… Говорили также, он играет музыку, которая не существует. Единственное, что я знал, — каждый раз, прежде чем начать играть, здесь в танцевальном зале, Фриц Херманн, белый, который ничего не смыслил в музыке, но обладал красивым лицом, благодаря чему и руководил оркестром, подходил к нему и говорил вполголоса: «Пожалуйста, Новеченто, только нормальные ноты, о'кей?» Новеченто кивал головой в знак согласия и затем играл нормальные ноты, глядя прямо перед собой, ни одного взгляда на руки, казалось, что сам он находится где-то далеко. Теперь я знаю, он на самом деле был далеко. Но тогда я об этом не подозревал: я думал, что он немного странный и все.
В ту ночь, в самый разгар бури, с видом синьора на отдыхе, он наткнулся меня, заблудившегося в одном из коридоров, с лицом мертвеца, посмотрел, улыбнулся и сказал: «Идем».
А если тот, кто играет на трубе на корабле, встречает в разгар бури того, кто говорит ему «Идем», тому, кто играет на трубе остается только одно: идти. И я пошел за ним. Он-то шагал.
Я же… это было нечто другое, у меня не было подобной размеренности, но в общем… мы прибыли в танцевальный зал и затем, мотаясь туда-сюда, естественно речь обо мне, потому что у него, казалось, были рельсы под ногами, приблизились к пианино. Вокруг не было ни единой живой души. Почти тьма, только несколько мечущихся бликов. Новеченто указал на ножки пианино.
«Сними фиксаторы», — произнес он. Корабль качался так, что любо-дорого, на ногах-то тяжело было устоять, а снимать блокировку с колесиков было вообще бессмысленно.
«Если ты мне доверяешь, снимай их».
Он псих, подумал я. И снял их.
«А теперь иди сюда и садись», — сказал Новеченто.
Я не понимал, куда он меня звал, на самом деле не понимал. Я пытался удержать пианино, которое начало скользить как огромное черное мыло… Это была дерьмовая ситуация, клянусь, сытый по горло бурей, так еще и этот сумасшедший, восседающий на стуле — еще один кусок мыла — и руки на клавишах, неподвижные.
«Если ты не встанешь сейчас, не встанешь никогда», — сказал, улыбаясь, псих. (Поднимается на конструкцию, что-то среднее между качелями и трапецией.) «О'кей. Пошлем все к черту, о'кей? Что нам терять, встаю, хорошо, вот он я, на твоей дурацкой табуретке, я здесь, а теперь?» «Теперь не бойся». И он начал играть.
(Играет музыка, только пианино. Что-то похожее на вальс, легкая и нежная. Конструкция начинает раскачиваться и кружить актера по сцене. Постепенно, пока актер рассказывает, движение становится все шире, так что задевает кулисы).
И тут, никто не обязан в это верить, да я и сам, если честно, никогда не поверил бы, расскажи мне кто-нибудь такое, но это правда — пианино начало скользить по паркету салона для танцев, и за ним мы, — Новеченто, который играл не отводя взгляда от клавиш, казалось он находится где-то далеко, и пианино следовало за волнами, вперед — назад, кружилось, устремлялось прямо к витражу, и, когда, оказывалось на расстоянии волоска от него, останавливалось и мягко скользило обратно, говорю, было похоже, что море убаюкивает его и убаюкивает нас, и черт его знает как, но Новеченто играл, не останавливаясь ни на мгновенье, и было очевидно — он играл не просто так, он управлял им, этим пианино, понимаете? с помощью клавиш, нот, не знаю, он вел его, куда хотел, нелепо, но это было так. И пока мы кружили среди столиков, задевая люстры и кресла, я понял, что в этот миг, то, что мы делаем, то, что мы, действительно, делали — это был танец с океаном, мы и он, сумасшедшие танцовщики, прекрасные, затянутые в вихрь вальса, на золоченом паркете ночи. О да!
(Он начинает широко кружить по сцене, на своей конструкции, со счастливым видом, в то время как океан безумствует, корабль танцует, и фортепьянная музыка, упомянутый вальс с различными звуковыми эффектами убыстряется, замедляется, кружит, словом, управляет грандиозным балом.
Затем, после энного количества фигур высшего пилотажа, ошибается в маневре и устремляется за кулисы. Музыка пытается «затормозить», но слишком поздно. Актер успевает только крикнуть «О, Боже…» и пропадает за боковой кулисой, ударившись обо что-то. Слышится ужасный грохот, как если бы разбился витраж, стойка бара, кушетка, еще что-то. Жуткий бардак. Мгновение паузы и тишины. Затем из-за той же самой кулисы, где он до этого скрылся, медленно появляется актер).
Новеченто сказал, что должен еще усовершенствовать этот трюк. Я ответил, что по сути дела, речь идет всего лишь о регулировке тормозов. Капитан, по окончании бури, сказал (возбужденно крича) ДЬЯВОЛ, ВЫ ОБА, СЕЙЧАС ЖЕ ОТПРАВЛЯЙТЕСЬ В МАШИННОЕ ОТДЕЛЕНИЕ И ОСТАВАЙТЕСЬ ТАМ. Потому что, ЕСЛИ Я ВАС НЕ УБЬЮ СВОИМИ СОБСТВЕННЫМИ РУКАМИ, ВЫ, БЕЗУСЛОВНО, ЗАПЛАТИТЕ ВСЕ, ДО ПОСЛЕДНЕГО ЦЕНТА, ВЫ ДОЛЖНЫ БУДЕТЕ РАБОТАТЬ ВСЮ СВОЮ ЖИЗНЬ, ЭТО ТАК ЖЕ ВЕРНО, КАК ТО, ЧТО ЭТОТ КОРАБЛЬ НАЗЫВАЕТСЯ ВИРЖИНЕЦ И ВЫ ДВА САМЫХ БОЛЬШИХ ДУРАКА, КОТОРЫЕ КОГДА-ЛИБО БОРОЗДИЛИ ОКЕАН!
Той ночью, внизу, в машинном отделении, Новеченто и я стали друзьями. Настоящими. На всю жизнь. Мы проводили все время в подсчетах, сколько долларов могло стоить все то, что мы разрушили. И чем больше становилась сумма, тем больше мы смеялись. И когда я вспоминаю об этом, мне кажется, что это и значит быть счастливыми.
Ну, или что-то в этом роде.
Именно той ночью я и спросил его, правда ли все то, что говорят о нем и корабле, в общем, что он был рожден здесь и все остальное… и правда ли, что он никогда не сходил на берег. И он ответил: «Да».
«Точно»?
Он был совершенно серьезен.
«Точно».
Не знаю, но в тот момент чувством, которое я испытал на мгновение, сам не желая того, не знаю почему, был озноб: озноб от страха.
Страха.
Однажды я спросил у Новеченто, о чем он думает, когда играет, и что видит, всегда глядя перед собой, в общем, где витает его разум, пока руки летают туда-сюда по клавишам. И он ответил: «Сегодня я был в прекрасной стране, волосы женщин там источали аромат, повсюду был свет и полно тигров».
Он путешествовал.
И каждый раз он оказывался в разных местах: в центре Лондона, в поезде посреди равнины, на горе, такой высокой, что снег доходил тебе до пояса, в церкви, самой большой в мире, считающий колонны и вглядывающийся в лица на распятьях. Он путешествовал. Трудно было понять, как мог он узнать о церквях, снеге, тиграх… я хочу сказать, он же никогда не спускался отсюда, с корабля, правда, никогда, это не было шуткой, это было реальностью. Никогда не сходил на берег. И все же, он словно бы видел их, все эти вещи. Новеченто был из тех, кто, если скажешь: «Однажды я был в Париже», спросит, видел ли ты такие-то сады, обедал ли ты в таком-то местечке, он знал все, он говорил тебе «Что мне там нравится, так это ждать закат, гуляя по Новому Мосту и, когда проходят баржи, остановиться и смотреть на них сверху и махать им рукой».
«Новеченто, разве ты когда-нибудь был в Париже»?
«Нет».
«Но тогда…»
«То есть… да».
«Да что?»
«Париж».
Ты мог подумать, что он сумасшедший. Но все было не так просто. Когда кто-то рассказывает тебе с абсолютной точностью, какой запах на Бертэм Стрит, летом, когда только что прошел дождь, ты не можешь думать, что он сумасшедший только из-за глупого рассуждения, что он никогда не был на Бертэм Стрит. Из чьих-то глаз, слов, он действительно вдыхал этот воздух. По-своему: но это было так. Хотя мир он никогда не видел.
В течение двадцати семи лет мир проникал на этот корабль и двадцать семь лет он, на этом корабле, следил за ним. И крал у него душу.
В этом он был гением, ничего не скажешь. Он умел слушать. И умел читать. Нет, не книги, это все могут, он умел читать людей. Знаки, которые люди несут на себе: места, звуки, запахи, их землю, их историю… Все запечатленное на них. Он читал и с бесконечным прилежанием каталогизировал, систематизировал, упорядочивал… Каждый день он добавлял маленький кусочек к этой огромной карте, которую рисовал в голове, грандиозной карте мира, целого мира, из одного края в другой: громадные города и уголки баров, длинные реки, грязные лужи, самолеты, львы, — удивительная карта. Он путешествовал по ней, ей-богу, пока пальцы его скользили по клавишам, лаская повороты рэгтайма.
(Звуки меланхолического рэгтайма).
Летели годы и, наконец однажды я набрался храбрости и спросил его об этом. Новеченто, ради Бога, почему бы тебе не спуститься хоть раз, один только раз, почему бы тебе не посмотреть на мир своими глазами, своими собственными глазами. Почему ты остаешься на этой блуждающей галере, когда ты мог бы гулять на своем Новом Мосту, смотреть на баржи и так далее, ты мог бы делать все, что хочешь; ты играешь на пианино, Богом клянусь, они бы с ума сходили от тебя, ты заработал бы кучу денег, и мог бы выбрать самый красивый дом, ты можешь даже построить его в виде корабля, кому какое дело? и ты мог бы поселиться где хочешь, среди тигров, почему бы и нет, или на Бертэм-Стрит… Бог мой, ты не можешь вот так всю жизнь плавать туда-сюда как кретин… ты не кретин, ты — великий человек, мир — там, здесь только этот проклятый трап, это когда-нибудь случится, несколько паршивых ступенек, Господи, и все, в конце этих ступенек — все. Почему ты не покончишь с этим и не сойдешь с корабля, по крайней мере, хоть раз, один только раз.
Новеченто… Почему ты не спускаешься?
Почему?
Почему?
Это было летом, летом 1931-го на борт Виржинца поднялся Джелли Ролл Мортон. Весь в белом, даже шляпа. И с таким вот бриллиантом на пальце.
Он был из тех, о ком, когда он дает концерты, пишут на афишах: Сегодня выступает Джелли Ролл Мортон, творец джаза. Это писали не ради красного словца: в этом были убеждены: творец джаза. Он играл на пианино.
Всегда три четверти стула и две руки-бабочки. Легчайшие. Он начинал в борделях, в Нью-Орлеане, там он и научился легко касаться клавиш и ласкать ноты: там занимались любовью этажом выше и не хотели шума. Им нужна была музыка, скользящая за портьеры и под кровати, никого не беспокоя. И он играл такую музыку. И в этом он действительно был бесподобен.
Кто-то, где-то однажды рассказал ему о Новеченто. Наверное, это было что-то типа: он — лучший. Лучший пианист в мире.
Возможно, это кажется нелепым, но такое могло произойти. Новеченто никогда не сыграл ни одной ноты вне Виржинца, и все же он был персонажем по-своему известным в то время, маленькой легендой. Те, кто сходил на берег, рассказывали о странной музыке и пианисте, у которого казалось было четыре руки, такие ноты он выделывал.
Ходили интересные истории, иногда даже правдивые, как, например, об американском сенаторе Уилсоне, проделавшим весь путь в третьем классе, потому что Новеченто играл именно там, когда играл не обычные ноты, но те самые, свои, которые не были обычными. У него было пианино, там, внизу и он приходил туда после обеда или поздно ночью. Сначала слушал: хотел, чтобы люди напели ему песни, которые знали, иногда кто-то доставал гитару или гармонику, что-нибудь, и начинал играть мелодии, пришедшие, бог знает, откуда. Новеченто слушал. Затем начинал слегка касаться клавиш, пока те пели или играли, ласкал клавиши и постепенно это превращалось в настоящую музыку, звуки извлекались из черного пианино — и это были звуки из другого мира. Здесь было все: все в одном лице, все мелодии земного шара. Тут было от чего впасть в ступор. И сенатор Уилсон остолбенел, услышав такое, так что эта история с третьим классом, и он, весь элегантный посреди этой вони, а там была настоящая вонь, так вот — эта история, по прибытии его свели на берег силой, иначе он остался бы наверху — слушать Новеченто, весь остаток этих проклятых лет, что ему осталось прожить. Честно. Об этом писали в газетах, но так и было на самом деле. Именно так все и было.
В общем, кто-то пошел к Джелли Роллу Мортену и сказал: на этом корабле есть парень, который вытворяет с пианино все, что пожелает. И когда он хочет, играет джаз, а когда не хочет, то играет что-то, похожее на десять джазов одновременно. У Джелли Ролла Мортенa был тяжелый характер, все это знали. Он сказал: «Как может играть хорошо тот, кто даже никогда не пытался сойти с этого дурацкого корабля»? И принялся смеяться как сумасшедший, он, творец джаза. Этим могло все и кончиться, если бы кто-то не сказал в тот момент: «Правильно, что смеешься, потому что как только он решит спуститься, ты вернешься играть в бордели, богом клянусь, в бордели». Джелли Ролл Мортен перестал смеяться, достал из кармана маленький пистолет с перламутровой рукояткой, приставил к голове типа, который это сказал и не выстрелил, а только спросил: «Где этот чертов корабль?».
То, что он задумал, было дуэлью. Тогда это было модно. Бросали друг другу вызов на состязание в виртуозности исполнения, и, в конце концов, один побеждал. Штучки музыкантов. Никакой крови, немного ненависти, настоящей ненависти под кожей.
Ноты и алкоголь. Это могло длиться всю ночь. Вот что было на уме у Джелли Ролла Мортенa, чтобы покончить с историей о пианисте в океане, и всеми этими шуточками. Покончить. Проблема была в том, что Новеченто, по правде говоря, никогда не играл в портах, не хотел играть. Они были уже немного землей, эти порты и не нравились ему. Он играл там, где хотел он.
А хотел он посреди моря, когда земля — лишь дальние огни, или воспоминание, или надежда. Таким уж он был человеком. Джелли Ролл Мортен долго ругался, потом оплатил из собственного кармана билет до Европы и обратно и поднялся на Виржинец, он, нога которого никогда не ступала ни на один корабль, если только он не ходил вверх и вниз по Миссисипи. «Это самая идиотская вещь, которую я когда-либо делал в своей жизни», — сказал он, вставив несколько ругательств, журналистам, пришедшим приветствовать его на 14 мол Бостонского порта.
Потом он заперся в каюте и дождался, пока земля не превратится в дальние огоньки, и воспоминание, и надежду.
Новеченто не слишком-то интересовался всем этим. Он даже толком не осознавал всего. Дуэль? А зачем? Тем не менее, ему было любопытно. Он хотел услышать, какого дьявола играет творец джаза. Он не шутил, он верил в то, что тот на самом деле был творцом джаза. Думаю, что он хотел научиться чему-нибудь. Чему-нибудь новому. Такой уж он был человек, немного похож на старину Дэнни: у него не было духа соревнования, ему было плевать, кто победит — вот что удивляло. Именно это.
В 21.37 второго дня плавания, когда Виржинец делал 20 узлов по курсу на Европу, Джелли Ролл Мортен предстал в танцевальном салоне первого класса, сверхэлегантный, в черном. Все прекрасно знали что делать. Танцующие замерли, мы, — оркестр, сложили инструменты, бармен налил стакан виски, люди смолкли. Джелли Ролл взял виски, приблизился к пианино и посмотрел в глаза Новеченто. Он не сказал ни слова, но в воздухе повисло: «Вставай».
Новеченто встал.
«Это Вы тот самый творец джаза, правда?» «Да. А это ты тот самый парень, что играет, только когда у него океан под задницей, правда?» «Да».
Знакомство состоялось. Джелли Ролл зажег сигарету, положил ее, установив равновесие, на край пианино, сел и начал играть. Рэгтайм. Но казалось, что это музыка, которую никто никогда раньше не слышал. Он не играл — скользил.
Это было похоже на шелковое нижнее белье, которое соскальзывает с тела женщины, а он заставляет ее танцевать. Здесь были все бордели Америки, в этой музыке, но бордели класса люкс, там, где красива даже гардеробщица. Джелли Ролл закончил вышивать эти неуловимые ноты, высоко-высоко, в конце клавиш, будто маленький водопад жемчужин обрушился на мраморный пол. Сигарета все время оставалась там, на краю пианино: наполовину истлевшая, но пепел все еще держался на месте. Ты сказал бы, что он не хочет падать, чтобы не произвести шум. Джелли Ролл зажал сигарету между пальцами, у него были руки, похожие на бабочек, я сказал, он взял сигарету, а пепел остался, он даже не думал падать, может, это был какой-то фокус, не знаю, клянусь, он не осыпался. Он поднялся, этот творец джаза, подошел к Новеченто, сунул ему под нос сигарету, аккуратную, как и столбик пепла и сказал: «Твоя очередь, матрос».
Новеченто улыбнулся. Он развлекался. Серьезно. Сел за фортепьяно и сделал самую глупую вещь, из тех, что мог совершить. Он заиграл «Вернись назад папуля», песню беспредельно глупую, детскую вещицу, услышанную от одного эмигранта несколько лет назад, с которой с тех пор уже не расставался, она ему по-настоящему нравилась, не знаю что он в ней находил, но она ему нравилась, он считал ее трогательной до безумия. Естественно, это было не то, о чем можно сказать — шедевр. При желании ее мог бы сыграть даже я. Он играл ее немного низко, где-то ускоряясь, добавляя два или три собственных росчерка, но в целом как это было идиотизмом, так идиотизмом и оставалось. У Джелли Ролла было лицо человека, у которого украли рождественские подарки. Он метнул на Новеченто волчий взгляд и снова уселся за пианино. Заиграл блюз, который заставил бы плакать даже немецкого механика, казалось, весь хлопок всех черных мира был здесь, и собрал его он, этими нотами. Вещь, освобождающая душу. Все поднялись: зашмыгали носом и зааплодировали. Джелли Ролл не сделал даже намека на поклон, ничего, было видно, что он сыт по горло всей этой историей.
Настал черед Новеченто. Начал он плохо, так как сел за пианино со слезами на глазах, вызванных блюзом, он был взволнован и это вполне можно было понять. Настоящей нелепостью было то, что, имея всю эту музыку в голове и руках, знаете, что он вздумал играть? Блюз, который только что услышал. «Это было так прекрасно», — сказал он мне позднее, день спустя, хотел убедиться, подумать только. У него, действительно, не было ни малейшей мысли о том, что это дуэль, ни малейшей. Он играл тот блюз. Более того, в его мозгу он преобразился в ряд аккордов, очень медленных, один за другим, в бесконечной процессии, убийственная скука. Он играл, склонившись над клавишами, наслаждался ими, этими аккордами, одним за другим, еще и странными, помимо диссонанса, но он ими явно наслаждался. Чего не скажешь об остальных. Когда он закончил, некоторые даже свистели.
Именно в этот момент Джелли Ролл окончательно потерял терпение. Он даже не подошел, он подскочил к роялю. Как бы про себя, но так, чтобы все прекрасно поняли, он прошипел несколько слов, вполне ясных.
«Тогда пошел в задницу, придурок».
И начал играть. Хотя, играть — не то слово. Жонглер. Акробат. Все что можно было сделать, владея 88 клавишами, он делал. С потрясающей быстротой. Не ошибаясь ни в одной ноте, не шевельнув ни одним мускулом лица. Это была даже не музыка: фокусы, прекрасное и доброе волшебство. Это было чудо, всеми святыми клянусь. Чудо. Люди взбесились.
Они орали и аплодировали, такого им прежде видеть не доводилось. Весь этот бардак напоминал празднование Нового года. И в этом бардаке я оказался перед Новеченто: у него было самое разочарованное лицо в мире. И еще, слегка удивленное. Он посмотрел на меня и произнес: «Но это абсолютно глупо…»
Я не ответил. Нечего было отвечать.
Он наклонился ко мне и сказал: «Дай мне сигарету, ну…»
Я был настолько растерян, что достал одну и отдал ему. Я хочу сказать — Новеченто не курил. Никогда прежде не курил. Он взял сигарету, повернулся и пошел занимать место за фортепиано. Понемногу в зале начали соображать, что он там сидит и, возможно, хочет играть.
Послышалась пара острых словечек, смешки, несколько свистков, таковы люди, — жестоки с теми, кто проигрывает. Новеченто терпеливо подождал, пока вокруг воцарилось некое подобие тишины. Потом бросил взгляд на Джелли Ролла, стоящего у бара и пьющего из бокала шампанское, и вполголоса произнес: «Ты сам этого хотел, пианист дерьмовый».
Затем он положил мою сигарету на край пианино.
Незажженную.
И приступил.
(Звучит отрывок безумной виртуозности, пожалуй, исполняемый в четыре руки. Он длится не более тридцати секунд. Заканчивается залпом громких аккордов. Актер ждет финала, затем продолжает.)
Вот так.
Публика впитала все не дыша. Затаив дыхание. Глаза прикованы к фортепиано, рты открыты, совершенные идиоты. Они оставались так, в тишине, абсолютно остолбеневшие, даже после этого убийственного залпа аккордов, когда казалось, у него сотня рук, казалось, пианино должно взорваться с минуты на минуту. И в этой безумной тишине Новеченто поднялся, взял мою сигарету, потянулся немного вперед, за клавиатуру, и поднес ее к струнам фортепиано.
Легкое шипение.
Он достал ее оттуда, сигарета горела.
Клянусь.
Прекрасно горела.
Новеченто держал ее в руке как маленькую свечку. Он не курил и даже не умел держать ее зажатой между пальцами. Он сделал несколько шагов и приблизился к Джелли Роллу Мортену. Протянул ему сигарету.
«Кури. Я не умею».
Тогда-то народ и очнулся от чар.
Настало время апофеоза криков, аплодисментов и шумихи, не знаю, я никогда прежде не видел ничего подобного, все вопили, все хотели дотронуться до Новеченто, всеобщий бардак, ничего не разобрать. Но я видел его там, в центре, Джелли Ролла Мортена, нервно курившего эту проклятую сигарету, пытавшегося сохранить достойное выражение лица, но без особого успеха, он даже не знал толком, куда деть взгляд, в какой-то момент его рука-бабочка начала дрожать, она действительно дрожала, я сам это видел, и никогда не забуду, — она дрожала так, что в какой-то момент пепел сигареты сорвался и упал вниз, сначала на его прекрасный черный костюм, затем соскользнул на правый ботинок, блестящий лакированный черный ботинок, этот пепел был как белое облачко, тот посмотрел на него, я очень хорошо это помню, он посмотрел на ботинок, лакировку и пепел, и понял, то, что было необходимо понять, понял, развернулся и медленно пошел, шаг за шагом, так медленно, чтобы не стряхнуть этот пепел, пересек огромную залу и исчез, со своими черными лакированными ботинками, на одном из которых было облачко пепла, он унес его с собой, и там было написано, что кое-кто победил и это был не он.
Джелли Ролл Мортен провел остаток путешествия, запершись в своей кабине. По прибытию в Саутхэмптон он сошел с Виржинца. Днем позже он отправился обратно в Америку.
Хотя, корабль был другой. Он уже больше ничего не хотел знать об этом, о Новеченто и всем остальном. Он хотел вернуться и баста.
С палубы третьего класса, облокотившись на обшивку корабля, Новеченто видел, как тот спускается в своем элегантном белом костюме, со всеми чемоданами, красивыми, из светлой кожи. И я помню, сказал только: «И джаз тоже к черту».
Ливерпуль Нью-Йорк Ливерпуль Рио-де-Жанейро Бостон Корк Лиссабон Сантьяго-дель-Чили Рио-де-Жанейро Антильские острова Нью-Йорк Ливерпуль бостон Ливерпуль Гамбург Нью-Йорк Гамбург Нью-Йорк Женева Флорида Рио-де-Жанейро Флорида Нью-Йорк Женева Лиссабон Рио-де-Жанейро Ливерпуль Рио-де-Жанейро Ливерпуль Нью-Йорк Корк Шербур Ванкувер Шербур Корк Бостон Ливерпуль Рио-де-Жанейро Нью-Йорк Ливерпуль Сантьяго-дель-Чили Нью-Йорк Ливерпуль, океан, самый центр. И тогда, в тот самый момент, картина упала.
Меня всегда поражали такие вещи с картинами. Висят годами, затем, безо всякой причины, ни с того ни с сего, говорю, бамс, падают вниз. Висят они себе там, на гвозде, никто их не трогает, а они в какой-то момент, бамс, падают вниз, камнем. В абсолютной тишине, все вокруг неподвижно, даже муха не пролетает, а они бамс. Безо всякого повода. Почему именно в этот миг? Неизвестно. Бамс.
Возможно, гвоздь решает, что он больше так не может? Возможно и у него, бедняжки, есть душа? И он принимает решения? Он долго обсуждал это с картиной, они были не уверены, стоит ли это делать, говорили об этом целыми вечерами, годы, затем они назначили день, час, минуту, миг, и картина — бамс. Или они оба знали это с самого начала, и все уже было согласовано, смотри, я постепенно ослабну через семь лет, для меня это нормально, о'кей тогда договариваемся на 13 мая, о'кей, около шести, сделаем это без четверти шесть, согласен, тогда спокойной ночи, спокойной. Семь лет спустя, 13 мая, без четверти шесть: бамс. Непонятно. Это одна из тех вещей, о которых лучше не думать, если не хочешь сойти с ума. Когда падает картина. Когда ты просыпаешься однажды утром и больше не любишь Ее. Когда открываешь газету и читаешь, что вспыхнула война. Когда видишь поезд и думаешь, я должен уехать отсюда. Когда ты смотришь в зеркало и замечаешь, что ты — старик.
Когда посреди океана Новеченто поднял взгляд от тарелки и сказал мне: «В Нью-Йорке, через три дня я сойду с этого корабля».
Я остолбенел.
Бамс.
У картины ничего нельзя спросить. Но у Новеченто — да. Я ненадолго оставил его в покое, а потом начал доставать, хотел понять — почему, должна же была существовать причина, человек не может оставаться на корабле в течение тридцати двух лет, и затем, в один прекрасный день, ни с того ни с сего сойти с него, словно ничего не случилось, даже не сказав своему лучшему другу почему, не сказав ему ни слова.
«Я должен посмотреть кое-что там, внизу», — сказал он.
«Что именно?» Он не хотел говорить об этом, и может даже осознавать это, потому что, когда наконец заговорил, он сказал:
«Море».
«Море?»
«Море».
Подумать только. Можно было предположить все, что угодно, но только не это. Я не хотел верить, он прекрасно умел дурачить. Это была чушь века.
«Ты тридцать два года наблюдал море, Новеченто».
«Отсюда. А я хочу увидеть его оттуда. Это не одно и то же».
Боже. Казалось, я говорю с ребенком.
«Ладно, подожди, пока мы прибудем в порт, ты высунешься и рассмотришь его хорошенько. Это то же самое». «Это не то же самое».
«Кто тебе такое сказал?»
Ему рассказал об этом тип, которого звали Бастер Линн Бастер. Крестьянин. Один из тех, кто сорок лет живут, работая словно мулы и все, что они видят — свое поле и, раз или два, большой город, в нескольких милях от них, в базарный день. Но потом засуха уничтожила урожай, жена сбежала с проповедником, не знаю уж чего, детей унесла лихорадка, обоих. В общем, под счастливой звездой родился. И однажды он собрал вещи и прошел пешком всю Англию, чтобы попасть в Лондон. Но поскольку, он знал дороги не ахти как, вместо Лондона он набрел на никчемную деревушку, где, однако, продолжив путь, сделав два поворота, и, повернув за холм, наконец, внезапно видишь море. Он никогда его не видел раньше. И он застыл пораженный. Оно спасло его, если верить тому, что он говорил. А он рассказывал: «Это как рев гиганта, который кричит и кричит, а кричит он: толпа рогоносцев, жизнь — безмерна, понятно вам или нет? Безмерна».
Он, Линн Бастер, никогда об этом не думал. Собственно, ему никогда и не приходилось задуматься об этом.
Это было как революция в его голове.
Возможно, что и Новеченто, и он тоже… ему никогда не приходила на ум эта мысль — жизнь безмерна. Пожалуй, он даже это подозревал, но никто никогда не прокричал ему так. Он заставил этого Бастера рассказать тысячи раз историю о море и обо всем остальном, и, в конце концов, решил, что должен проверить это сам. Когда он стал объяснять мне, у него был вид человека, объясняющего как работает двигатель внутреннего сгорания: научно.
«Я могу оставаться годами на корабле, но море мне больше ничего не скажет. Теперь я схожу на берег, живу на земле и землей несколько лет, становлюсь обычным человеком, затем, в один прекрасный день уезжаю, добираюсь до какого-нибудь побережья, поднимаю глаза и смотрю на море: и там слушаю как оно кричит».
Научно. Мне казалось, это самая научная чушь века. Я мог сказать ему это, но не сказал.
Не так-то просто это было. Дело в том, что я очень хорошо относился к Новеченто, и хотел, чтобы рано или поздно он сошел с корабля, и играл для людей на берегу, женился на симпатичной женщине, обзавелся детьми, в общем, обычная жизнь, которая может и не безмерна, но все же прекрасна, если у тебя есть хоть немного везения и желания. В конце концов, мысль о море представлялась мне настоящей пакостью, но если она способна увести Новеченто отсюда вниз, тогда пусть. Итак, я решил, что так будет лучше. Я сказал, что его рассуждение безукоризненно. И что я действительно рад. И я подарю ему свое пальто из верблюжьей шерсти, и он произведет фурор, спускаясь по трапу в пальто из верблюжьей шерсти.
Он даже был растроган немного.
«Но ты ведь придешь меня навестить? на берегу…» Бог мой, у меня ком в горле застрял, словно камень, он убивал меня, поступая так, я ненавидел прощания, я засмеялся весело, как только мог, мучительная штука, и сказал, конечно, я буду навещать его и мы будем гонять его пса по полям, а его жена приготовит индейку, или не знаю, какую там еще хрень, и он смеялся и я вместе с ним, но в глубине души мы знали оба, что правда иная, правда в том, что все заканчивается и ничего тут не поделаешь, это должно было произойти и теперь происходило так, что Дэнни Будман Т. Д. Лемон Новеченто покидал Виржинца в порту Нью-Йорка, однажды февральским днем. Спустя тридцать два года жизни в море, он сходил на берег, чтобы посмотреть на море.
(Звучит музыка, напоминающая старинную балладу. Актер исчезает в темноте, затем снова появляется в образе Новеченто на верхней ступеньке трапа парохода. Пальто из верблюжьей шерсти, шляпа. Большой чемодан. Немного задерживается там, на ветру, неподвижно, чтобы посмотреть на картину перед собой. Он глядит на Нью-Йорк. Затем спускается на первую ступеньку, вторую, третью. Здесь музыка резко обрывается и Новеченто замирает. Актер снимает шляпу поворачивается к зрителям.)
Он остановился на третьей ступеньке. Внезапно.
«Что такое? Вляпался в дерьмо?» — сказал Нейл О'Коннор. Он был ирландцем, который ни черта не понимал, но, тем не менее, ничто не могло лишить его хорошего настроения, никогда.
«Он забыл что-то», — сказал я.
«Что?»
«Не знаю».
«Может он забыл, зачем спускается?»
«Не болтай чушь».
Между тем, он остановился, одна нога на второй ступеньке, другая на третьей. Так он стоял целую вечность. Смотрел перед собой, казалось искал что-то. И, наконец, сделал странную вещь.
Он снял шляпу, протянул руку над поручнем трапа и бросил шляпу вниз. Она была похожа на усталую птицу, или крылатую синюю яичницу. Сделала пару кругов в воздухе и упала в море. Поплыла. Очевидно, это была птица, а не яичница. Когда мы снова подняли взгляд на лестницу, мы увидели Новеченто, в его пальто из верблюжьей шерсти, в моем пальто из верблюжьей шерсти, он поднимался по этим двум ступенькам, повернувшись спиной к миру, со странной улыбкой на лице. Два шага и он исчез в глубине корабля.
«Видал? Новый пианист прибыл», — сказал Нейл О'Коннор.
«Говорят, он еще круче», — ответил я. Даже не знаю, был ли я печален или счастлив до безумия.
Что он увидел с этой проклятой третьей ступеньки, он не хотел мне рассказывать об этом. В тот день и в течение последующих двух рейсов Новеченто оставался немного странным, говорил меньше обычного и, казалось, был сильно занят какими-то своими личными делами.
Мы не задавали вопросов. Он делал вид, что ничего не произошло. Было заметно, что с ним не все в порядке, но как бы там ни было, спрашивать его о чем-либо не стоило. Так прошло несколько месяцев. И однажды Новеченто вошел в мою каюту и медленно, но без всяких пауз, не останавливаясь, сказал: «Спасибо за пальто, мне оно чертовски шло, жаль, я произвел бы фурор, но теперь все будет хорошо, дело прошлое, ты не должен думать, что я несчастен: со мной такого больше не повторится».
Лично я даже не уверен, был ли он когда-нибудь несчастлив. Он был не из тех, о ком ты спрашиваешь себя, счастлив ли он. Это был Новеченто и все тут. Тебе и в голову не приходило задуматься, какое отношение к этому имеет счастье или несчастье. Казалось, он выше этого, он недосягаем. Он и его музыка: остальное не важно.
«Ты не должен думать, что я несчастен: со мной такого больше не повторится». Эта фраза заставила меня остолбенеть. У него был вид, человека, который не шутит, когда говорит такое.
Человек, прекрасно знающий, куда он идет. И куда прибудет. Это было похоже на то, как он садится за пианино и начинает играть, никаких сомнений в руках, и клавиши, казалось, всегда ждут этих нот, казалось, они созданы для них, только для них. Казалось, они созданы друг для друга: с другой стороны, эти ноты были всегда запечатлены в его голове.
Теперь я знаю, что в тот день Новеченто решил сесть перед черными и белыми клавишами своей жизни и начать играть музыку абсурдную и гениальную, сложную, но прекрасную, самую великую из всех.
И чтобы под эту музыку танцевал каждый год, из тех, что ему остались. И чтобы он уже никогда не был несчастен.
Я покинул Виржинца 21 августа 1933 года. Шесть лет прошло с тех пор, как я поднялся на его борт. Но мне казалось, что прошла целая жизнь. Я сошел на берег не на день и не на неделю: я покинул его навсегда. С документами о высадке, с расчетом и все такое. Все как положено. Я покончил с океаном.
Не то чтобы мне не нравилась та жизнь. Это был странный способ подводить итоги, но он работал.
Хотя я действительно не мог подумать, что так может идти и дальше. Если ты моряк — это одно, море твое место, ты можешь оставаться там до посинения и это нормально. Но человек, который играет на трубе… Если ты играешь на трубе, на море ты чужак и так будет всегда. Рано или поздно, но ты вернешься домой. Лучше рано, так я сказал сам себе.
«Лучше рано», — сказал я Новеченто. И он понял.
Ясно, что у него не было никакого желания наблюдать, как я спускаюсь по трапу навсегда, но сказать об этом, он никогда не говорил мне этого. И так было лучше. В последний вечер мы играли для обычных тупиц из первого класса, настал момент моего соло, я начал играть и спустя несколько нот услышал, как ко мне присоединилось пианино, тихо, мягко, но играло со мной. Дальше мы шли вместе и я играл так хорошо, как только мог, бог мой, я не был Луи Армстронгом, но играл действительно хорошо, и Новеченто постоянно следовал за мной, как умел только он. Они играли довольно долго, моя труба и его фортепьяно, последний раз, чтобы сказать все те вещи, которые вряд ли можно передать словами. Люди вокруг продолжали танцевать, ничего не замечая, как будто ничего не происходило. Возможно, кто-то справедливо заметил соседу: «Смотри, этот с трубой, вот умора, пьяный или псих. Смотри, тот с трубой: он играет и плачет».
Как обстояли дела дальше, после моего ухода с корабля, это совсем другая история. Может, мне даже удалось бы хорошо устроиться, если бы не вмешалась эта проклятая война.
Она все спутала, уже не было ничего понятно. Нужно было обладать великолепными мозгами, чтобы разобраться в происходящем. Нужно было обладать качествами, которых у меня не наблюдалось. Я умел играть на трубе. Удивительно, насколько это бесполезная вещь — играть на трубе, когда кругом война. Совсем рядом. И она тебя не отпускает.
Короче, о Виржинце и Новеченто я ничего не знал долгие годы. Нет, я не забыл о них, я постоянно их вспоминал, так получалось, что я все время спрашивал себя: «Кто знает, как поступил бы Новеченто, окажись он здесь, кто знает, что он сказал бы, «к черту войну» наверное», но когда так говорил я, это было совсем другое. Все шло так плохо, что время от времени я закрывал глаза и возвращался наверх, в третий класс, послушать эмигрантов, поющих Оперу и Новеченто, играющего неизвестную музыку, его руки, лицо, океан вокруг. Я уходил в мечты, воспоминания, это все, что тебе остается делать временами, чтобы спастись. Иного способа нет. Трюк бедняков. Но срабатывает всегда.
В конце концов, эта история закончилась. Казалось, действительно закончилась. Однажды мне пришло письмо, писал Нейл О'Коннер, тот самый ирландец, что все время шутил. На этот раз, однако, письмо было серьезным. Он рассказал, что Виржинец сильно пострадал во время войны и его использовали в качестве плавучего госпиталя, и, в конце концов, корабль пришел в такое состояние, что его решили пустить на дно.
В Плимуте они выгрузили жалкие остатки экипажа, нашпиговали судно динамитом и рано или поздно отправят в открытое море, чтобы покончить с ним: бум, и привет. Ниже был постскриптум, который гласил: «У тебя не найдется сотни долларов? Клянусь, я тебе их верну». И еще ниже другой постскриптум, который гласил: «А Новеченто не сошел на берег». Только это: «А Новеченто не сошел на берег».
Несколько дней я не выпускал письмо из рук. Потом сел на поезд, который шел в Плимут, добрался до порта, нашел Виржинца, я отыскал его, дал немного денег охране, стоявшей там, и поднялся на корабль, я обошел его сверху донизу, спустился в машинное отделение, сел на ящик, по виду набитый до отказа динамитом, снял шляпу, положил ее на землю и остался так, в тишине, не зная что сказать.
…Я здесь, чтобы видеть его, я здесь, чтобы видеть себя/ Динамит даже под его задницей, динамит повсюду/ Дэнни Будман Т. Д. Лемон Новеченто/ Сказал бы, что знал — я приду, как знал всегда те ноты, что сыграл бы и…/ C лицом постаревшим, но все же прекрасным, ничуть не усталым/ Нет света на судне, лишь тот, что проник снаружи, кто знает какой была ночь/ Белые руки, пиджак застегнут, глянец на туфлях/ Он не сошел/ В полутени он выглядел принцем/ Он не сошел, предпочел взорваться вместе со всем, посредине моря/ Великий финал — все смотрят с мола и с берега тоже, на фейерверк, всем до свидания, опускайте занавес, дым и пламя, волна большая в конце концов/ Дэнни Будман Т. Д. Лемон/ Новеченто/ На корабле тьмой поглощенном, последняя память о нем — это голос, почти адажио он говорит/ / (Актер преображается в Новеченто) / Ужасный город… не видно конца ему…/ Конец, Бога ради, где же конец?/ Шум/
На трапе проклятом… так хорошо было, все… я прекрасен в этом пальто, и имел успех, никаких сомнений, порука была — с корабля сошел бы, не вижу проблемы/ В шляпе синей/ Одна ступенька, вторая ступенька, третья ступенька/ Одна ступенька, вторая ступенька, третья ступенька/ Одна ступенька, вторая/
Не то, что я видел меня задержало/ А то, что не видел/ Понятно, братишка? Что не увидел… то, что искал я, но все напрасно, в бескрайнем городе все есть кроме/ Есть все/ Конца нет. И я не видел, где все кончалось. Света конец/ Теперь подумай: вот пианино. Начало клавиш. Клавиш конец. Восемь десятков и восемь их, знаешь, никто не посмеет оспорить это. Положен конец им. А ты бесконечен, внутри этих клавиш, и музыка, что ты играть умеешь, она бесконечна. Всего их восемь и восемь десятков. А ты бесконечен. Мне нравится это. Так можно жить. Но если ты/ Но если я встану на этом трапе, и передо мною/ Но если я встану на этом трапе, и передо мною вдруг развернутся миллионы клавиш, миллионы клавиш и миллиарды/ Миллионы клавиш и миллиарды, которые будут всегда бесконечны и это — самая горькая правда, они не кончатся никогда, все эти клавиши бесконечны/ И если клавиши бесконечны, тогда/ Для этих клавиш нет музыки в мире. Ты сел играть не на ту скамейку: на этом пиано играет Бог/ Мой бог, ты видел эти дороги?/ Одних дорог там несколько тысяч, как вы умудряетесь выбрать одну/ И женщину выбрать/ Дом, землю, которая стала бы вашей, пейзаж — наслаждаться, уход из жизни/ Весь этот мир/ Этот мир вокруг, ты даже не знаешь его пределов/ И как он велик/ Вам никогда не бывало страшно, что вас разорвет на мельчайшие части при мысли одной об огромности мира, лишь только подумать, а чтобы в нем жить…/ А я родился на этом судне. Мир проникал сюда, пара тысяч людей за рейс. И даже сюда добирались желания, но только не больше того, что вмещало пространство между кормой и носом. А ты играл, играл свое счастье, на клавишах этих, что не бесконечны.
И так я узнал. Земля — корабль, слишком большой для меня. И дорога слишком длинна.
Женщина слишком красива. И аромат слишком резкий. Музыку эту играть не под силу. Простите. Я не сойду на берег. Позвольте вернуться назад.
Прошу/
/
Теперь попытайся понять, братишка. Понять постарайся, если же/ Весь этот мир перед глазами/ Страшный, красивый/
Слишком красивый/
И страх, что меня развернул обратно/ Снова корабль и уже навсегда/ Суденышко/
Мир перед глазами, каждую ночь, снова и снова/ Призраки/ Можно погибнуть, дав им свободу/
Желанье сойти/
Страх это сделать/
Так сходишь с ума/
Безумие/
Что-то я должен был сделать, и сделал/ Сначала представил/ Потом совершил/
День за днем, долгие годы/
Двенадцать лет/
Миллиарды мгновений/
Жест незаметный и медленный очень/ Я, не способный покинуть корабль, чтобы спастись ушел из жизни.
Ступень за ступенью. На каждой ступеньке — одно желание. С каждым шагом — одно желание, которому я говорил «прощай».
Я не безумен, слышишь, братишка. Мы не безумны, когда находим способ спастись. Мы лишь хитры как голодные звери. Нет, не безумие. Это гений. И геометрия. Совершенство. Душу мою разрывали желания. Я мог ими жить, но я не смог.
Тогда я придумал их.
Одно за другим позади оставил. Геометрия. Труд совершенный. Все женщины мира, я их придумал, целую ночь для одной играя, единственной женщины, с кожей прозрачной, руки ее без украшений, стройные ноги, музыке в такт головой качала, не улыбаясь, пристально глядя, целую ночь, а когда я поднялся, из жизни моей не она ушла — все женщины мира. Отец, которым уже я не стану, его я придумал, следя за ребенком, что умирал; дни напролет я сидел с ним рядом, не упустив ни одной детали этой картины прекрасной и страшной, пусть это будет последней вещью, что я увижу, мир покидая, в глаза мне глядя, не он уходил — умирали все дети, которых уже у меня не будет. Земля, моя земля где-то в мире, ее я придумал, когда услышал, как пел человек, чья родина — север, ты тоже слушал его и видел, ты видел долины вокруг и горы, река осторожно стекала в низину, зимой шел снег, ночь скрывала волков, когда он песню свою закончил, моя земля навсегда исчезла, где бы она ни была тогда. Друзья, о которых мечтал, их придумал, играя тебе и с тобой в тот вечер, в твоем лице и глазах я увидел их всех, мной любимых, когда ты ушел, их увел с собою. Сказал «прощай» своему удивленью, увидев как ледяные глыбы, эти творения северных вод, рушатся вдруг, теплу уступая, и с чудесами я попрощался, когда наблюдал, как смеются люди, которых война разорвала на части, и с яростью я успел распрощаться, когда наполняли корабль динамитом, и с музыкой тоже решил проститься, с моею музыкой, в тот самый день, когда удалось мне в одной лишь ноте ее сыграть за одно мгновенье, прощай и радость, ее я придумал, когда увидел — ты входишь сюда. Нет, не безумие это, братишка. Лишь геометрия. Работа резцом. Обезоружил несчастье. Из жизни прогнал все желанья. Если бы ты смог проделать весь путь мой, ты бы нашел их, одно за другим, мною придуманы, окаменевшие, там оставлены навсегда — знаки маршрута того путешествия странного, я про него никому не рассказывал, кроме тебя.
(Новеченто удаляется в сторону кулисы)
(Останавливается, оборачивается)
Я уже вижу эту сцену, я прибываю наверх, тот кто ищет мое имя в списке, не находит его.
«Как Вы сказали Вас зовут?»
«Новеченто».
«Носинский, Нотарбартоло, Новалис, Ноцца…»
«Я еще родился на корабле».
«Простите?»
«Я родился на корабле, там же и умер, не знаю что из этого следует…»
«Кораблекрушение?»
«Нет. Взрыв. Шесть с половиной центнеров динамита. Бум».
«Ааа. Теперь все в порядке?»
«Да-да, все прекрасно… то есть… только вот это дело с рукой… я потерял руку… меня уверяли…»
«Не хватает руки?»
«Да. Знаете, при взрыве…»
«У меня где-то тут должна быть парочка… какой нет?»
«Левой».
«Ай-яй-яй».
«Что?»
«Боюсь, тут две правых, знаете ли».
«Две правых руки?»
«Ну да. В случае, если бы у Вас были проблемы с…»
«С чем?»
«Я хочу сказать, если бы Вы взяли правую руку…»
«Правую руку вместо левой?»
«Да».
«Но… нет, в принципе… лучше две правых, чем ничего…»
«Я тоже так думаю. Подождите немного, пойду принесу ее Вам».
«Может, если я вернусь через несколько дней, Вам доставят левую…»
«Послушайте, у меня есть белая и черная…»
«Нет, нет, того же цвета, ничего не имею против чернокожих, но это всего лишь вопрос…»
Злой рок. Целую вечность, в раю, с двумя правыми руками. (Говорит в нос). А теперь перекрестимся хорошенько! (Пытается сделать это, но останавливается. Смотрит на руки). Никогда не знаешь, какую выбрать. (Мгновение колеблется, затем быстро крестится обеими руками.) Целую вечность, миллионы лет, изображать дурака. (Снова крестится обеими руками). Ад. В раю. Не смешно.
(Поворачивается, идет к кулисе, замедляет шаг, прежде чем выйти, снова оборачивается к публике: его глаза блестят).
Конечно, знаешь, что касается музыки… с этими руками, двумя правыми… было бы только пианино…
(Снова становится серьезным).
Этот динамит у тебя под задницей, братишка.
Поднимайся-ка и иди отсюда. Все кончено. На этот раз по-настоящему.
(Выходит).