Главный персонаж романа «Мистер Гвин» — писатель, причем весьма успешный. Его обожают читатели и хвалят критики; книги, вышедшие из-под его пера, немедленно раскупаются. Но вот однажды, после долгой прогулки по Риджентс-парку, он принимает решение: никогда больше не писать романы. «А чем тогда ты будешь заниматься?» — недоумевает его литературный агент. — «Писать портреты людей. Но не так, как это делают художники». Гвин намерен ПИСАТЬ ПОРТРЕТЫ СЛОВАМИ, ведь «каждый человек — это не персонаж, а особая история, и она заслуживает того, чтобы ее записали». Разумеется, для столь необычного занятия нужна особая атмосфера, особый свет, особая музыка, а главное, модель должна позировать без одежды.
Несомненно, у А. Барикко и его alter ego Мистера Гвина возникла странная, более того — безумная идея. Следить за ее развитием безумно интересно. Читателю остается лишь понять, достаточно ли она безумна, чтобы оказаться истинной.
Tout commence par une interruption.
Гуляя в Риджентс-парке по дорожке, которую он всегда выбирал из прочих, Джаспер Гвин внезапно ощутил со всей ясностью: то, чем он занимается ежедневно, зарабатывая себе на жизнь, больше ему не подходит. Эта мысль и раньше брезжила у него, но никогда не являлась в такой чистой и отточенной форме.
И вот, вернувшись домой, он уселся писать статью, потом отпечатал ее, положил в конверт и самолично, через весь город, отвез в редакцию «Гардиан». Его там знали. Время от времени он сотрудничал с этой газетой. Он спросил, нельзя ли выждать неделю, а потом уж публиковать.
Статья представляла собой пятьдесят два «не», перечень пятидесяти двух вещей, каких Джаспер Гвин клятвенно обещал больше никогда не делать. Первым пунктом значилось — никогда не писать статей для «Гардиан». Тринадцатым — не устраивать встреч с юношеством, притворяясь уверенным в себе. Тридцать первым — не позировать для фотографий, напустив на себя задумчивый вид и оперевшись подбородком на руку. Сорок седьмым — не относиться сердечно к коллегам, которые на деле презирают его. Последним — не писать книг. В каком-то смысле этот пункт скручивал мысленную спираль, которую мог бы оставить разомкнутой предпоследний: не публиковать книг.
Следует сказать, что к тому моменту писатель Джаспер Гвин был, пожалуй что, модным в Англии и достаточно известным за ее рубежами. Он дебютировал двенадцать лет назад, выпустив триллер, действие которого разворачивалось в валлийской деревне в годы правления Маргарет Тэтчер: речь шла о таинственных исчезновениях. Через три года вышел небольшой роман о двух сестрах, вознамерившихся больше никогда не встречаться: на протяжении сотни страниц эти особы пытались воплотить в жизнь свое скромное желание, но оно оказалось невыполнимым. Книга заканчивалась мастерски написанной сценой на молу, зимой. Если не считать краткого очерка о Честертоне да двух рассказов, появившихся в антологиях, где принимали участие разные авторы, творчество Джаспера Гвина завершал третий роман объемом в пятьсот страниц. То была написанная в приглушенных тонах исповедь бывшего олимпийского чемпиона по фехтованию, бывшего морского капитана, бывшего ведущего радиопрограмм. Повествование велось от первого лица, а книга называлась «С потушенными огнями». Начиналась она так: «Я часто размышлял над севом и над жатвой».
Многие отмечали, что эти три романа так разнились между собой, что трудно распознать в них одну и ту же руку. Феномен скорее вызывал любопытство, но все же Джаспер Гвин довольно быстро добился признания публики и уважительного отношения большей части критиков. Тем более что он обладал несомненным даром рассказчика; особенно обескураживала легкость, с какой писатель умудрялся проникать в головы людей и выстраивать их чувства. Он, казалось, знает слова, какие произнесет каждый; заранее продумывает малейшую мысль, какая может прийти на ум кому угодно. Неудивительно, что многие в те годы не без основания сулили ему блестящее будущее.
И все же, достигнув сорока трех лет, Джаспер Гвин отдал в «Гардиан» статью, в которой перечислил пятьдесят два «не»: вещи, которых он с этого дня никогда больше не станет делать. И последним «не» было: не писать книг.
Блестящее будущее оборвалось.
В то утро, когда статья появилась в «Гардиан», — с великой помпой, в воскресном приложении, — Джаспер Гвин был в Испании, в Гранаде: ему показалось, что при данных обстоятельствах будет уместно отдалиться от мира на некоторое расстояние. Он выбрал маленькую гостиницу, такую скромную, что телефона в номере не предполагалось; так что тем утром к нему поднялись и позвали в холл. Он спустился в пижаме и нехотя подошел к глянцево-желтому старомодному телефону, который стоял на плетеном столике. Прижал к уху трубку и услышал голос Тома Брюса Шепперда, своего литературного агента.
— Что за дела, Джаспер?
— Какие дела?
— Пятьдесят два «не». Я прочел, Лотти принесла газету в постель, и я прочел. Меня чуть удар не хватил.
— Наверное, я должен был тебя предупредить.
— Только не говори, что ты это серьезно. Это провокация, обличение или еще какая-то чертовщина?
— Нет, просто статья. И в ней чистая правда.
— В каком смысле?
— Говорю тебе: я писал на полном серьезе, точно так, как все решил для себя.
— То есть ты заявляешь, что бросил писать?
— Да.
— С ума сошел?
— Знаешь, мне пора идти.
— Погоди минуту, Джаспер, нам надо поговорить; уж если со мной, с твоим агентом, ты не хочешь говорить начистоту…
— Мне нечего добавить: я бросил писать, и баста.
— Знаешь, что я скажу тебе, Джаспер, — ты слушаешь меня? Знаешь, что я тебе скажу?
— Да, говори, слушаю.
— Так вникни как следует: эту фразу я слышал десятки раз; ее без конца твердит столько писателей, ты даже представить себе не можешь! Сам Мартин Эмис однажды… хочешь — верь, хочешь — нет, но лет десять тому назад Мартин Эмис произнес те же самые слова — бросаю, дескать, писать, и баста. И это только один пример, я тебе приведу их штук двадцать, хочешь, составлю перечень?
— Полагаю, это лишнее.
— И знаешь, что еще я тебе скажу? Никто из них по-настоящему и не бросил, такого не бывает.
— Хорошо, ладно: мне правда пора идти, Том.
— Никто.
— Ладно, хорошо.
— А статья прекрасная.
— Спасибо.
— Ты бросил камень в стоячий пруд.
— Прошу тебя, не говори таких фраз.
— Что-что?
— Ничего. Я ухожу.
— Ты когда приедешь в Лондон? Я буду ждать. Лотти тоже будет счастлива с тобой повидаться.
— Том, я кладу трубку.
Эту последнюю фразу он произнес, уже положив трубку, так что Том Брюс Шепперд ее не услышал.
В маленьком испанском отельчике Джаспер Гвин с приятностью провел шестьдесят два дня. Когда настала пора платить по счету, там значились в качестве дополнительных услуг шестьдесят два стакана холодного молока, шестьдесят два бокала виски, два телефонных звонка, изряднейший реестр из прачечной (сто двадцать девять предметов) и перевод с банковского счета денег за покупку транзисторного приемника. Все это могло бы пролить свет на некоторые склонности гостя.
Из-за дальности расстояния, из-за уединенной жизни Джаспер Гвин во время пребывания в Гранаде не слишком задумывался о предмете своей статьи — разве что время от времени, наедине с собой. Однажды случилось ему встретить молодую словачку, с которой завязалась приятная беседа во внутреннем дворике какого-то музея. Была она яркая, уверенная в себе, прилично говорила по-английски. Сказала, что работает в университете Любляны на кафедре новой и новейшей истории. В Испанию приехала ради научных изысканий: занимается историей одной итальянской аристократки, которая в конце XIX века разъезжала по Европе в поисках реликвий.
— Представляете, в те годы нелегальной скупкой реликвий увлекались многие знатные католики, — объяснила она.
— В самом деле?
— Мало кто об этом знает, но история крайне увлекательная.
— Расскажите.
Они поужинали вместе, и после долгого рассказа о берцовых и лучевых костях разнообразных мучеников словачка стала говорить о себе, как ей повезло, что она занимается научными исследованиями, это очень интересно. Естественно, окружение удручающее — зависть коллег, посредственность, лицемерие, все такое. Однако, заверила она, не так-то просто отбить у нее охоту изучать свой предмет, писать о нем.
— Рад это слышать, — заметил Джаспер Гвин.
Тогда дама спросила, чем занимается он. Джаспер Гвин после недолгих колебаний наполовину покривил душой. Сказал, что лет двенадцать был оформителем интерьеров, но две недели назад оставил свое ремесло. Даму это, казалось, огорчило: почему, спросила она, нужно было оставлять работу, на первый взгляд такую приятную? Джаспер Гвин неопределенно помахал рукой. Потом произнес непонятную фразу:
— Ничто, заметил я в один прекрасный день, больше не имеет для меня смысла, и все смертельно ранит.
Даму это заинтриговало, но Джаспер Гвин ловко перевел разговор на другие темы: сначала вильнул в сторону, переключившись на скверный обычай класть палас в ванную комнату, затем пустился в длинные рассуждения о превосходстве южных цивилизаций, которое происходит оттого, что южанам известно точное значение понятия «свет».
Очень поздно вечером они стали прощаться: исподволь, не спеша, так что молодой словачке хватило времени найти подходящие слова и сказать, мол, хорошо бы провести ночь вместе.
Джаспер Гвин не был в том настолько уверен, но пошел за ней следом в ее гостиничный номер. И, странное дело, оказалось вовсе не трудно сопрячь в случайной испанской постели ее торопливость и его осмотрительность.
Через два дня, когда словачка уезжала, Джаспер Гвин вручил ей составленный им перечень из тринадцати сортов шотландского виски.
— Что это? — спросила она.
— Красивые имена. Дарю их тебе.
Джаспер Гвин провел в Гранаде еще шестнадцать дней. Потом уехал тоже, забыв в отельчике три рубашки, оставшийся без пары носок, прогулочную трость с набалдашником из слоновой кости, сандаловую пену для ванны и два телефонных номера, записанные фломастером на пластиковой шторке душа.
Первые дни по возвращении в Лондон Джаспер Гвин бродил по улицам, подолгу и с упоением, наслаждаясь уверенностью в том, что стал невидимым. Бросив писать, он прекратил в глубине души ощущать себя знаменитым — и незачем было людям замечать его, теперь, когда он снова стал таким, как все. Одевался небрежно, вернулся к прежним привычкам, уже без задней мысли о том, будет ли он выглядеть презентабельно, если вдруг какой-нибудь читатель его узнает. К примеру, сидел развалившись на скамейке в пабе. Ездил на автобусе зайцем. Обедал в Макдоналдсе, в одиночку. Время от времени кто-нибудь его узнавал, но он отнекивался.
Масса других вещей перестала его волновать. Он был вроде той лошади, которая, сбросив жокея, возвращается неторопливой рысью или кружит бесцельно по ипподрому, пока все прочие на пределе дыхания мчатся к финишу, растянувшись вереницей, пытаясь друг друга обогнать. Когда ему попадалась статья в газете или витрина книжного магазина, он вспоминал былые баталии, от которых только-только отошел, и на душе становилось легко, и он, как в детстве, вдыхал полной грудью пьянящий воздух субботнего вечера. Многие годы он не чувствовал себя так отлично.
Еще и поэтому он не спешил придать какое-то измерение своей новой жизни, продлевая для себя эти каникулы, это персональное лето. За время пребывания в Испании у него созрела мысль вернуться к ремеслу, которым он занимался до того, как начал публиковать романы. Это было бы нетрудно и ничуть не противно. Он даже усматривал в этом некий изыск формы, финальный повтор строфы, как в балладе. Но ничто не побуждало его торопиться с посылкой: Джаспер Гвин жил один, семьи у него не было, тратил он мало и в конечном итоге по меньшей мере пару лет мог спокойно существовать, даже не вставая по утрам с постели. Он решил, что время еще есть, и отдался на волю случая, занимаясь делами, которые долго откладывал на потом.
Выкинул старые газеты. Садился в поезд и ехал наугад, без определенной цели.
И тем не менее вот что приключилось с ним: дни проходили за днями, и его снова начала угнетать какая-то особая форма неудовлетворенности — сначала было трудно понять, что это такое, и лишь через какое-то время он распознал симптомы; стыдно признаться, но ему не хватало самого жеста письма, ежедневной заботы о том, чтобы упорядочить мысли и перелить их в прямолинейную форму фразы. Он такого не ожидал; пришлось призадуматься. Эта мелкая назойливая помеха возвращалась каждый день и, похоже, набирала силу. Так постепенно Джаспер Гвин начал задаваться вопросом, не рассмотреть ли попристальнее побочные занятия, предполагающие упражнение в письме, но не заставляющие в срочном порядке пересматривать пятьдесят два «не», перечень вещей, каких он твердо обещал себе никогда больше не делать.
Путеводители, пришло ему на ум. Но тогда нужно будет все время куда-то ездить.
Кто-то ведь пишет инструкции для домашних электроприборов; где-то, в какой-то части света, может быть, еще востребовано такое ремесло, как писание писем за неграмотных и неспособных.
Переводчик. Но с какого языка?
Наконец среди умственного разброда возникло единственное ясное слово: переписчик. Ему полюбилась бы работа переписчика. Не то чтобы это было настоящее ремесло, понятное дело, но мерцало в самом слове некое отражение, звенел некий отзвук, убеждавший его, заставлявший верить, что можно отыскать в этом деле что-то непреложное. Потаенность жеста, размеренный, усидчивый труд — смирение пополам со священнодействием. Только переписчиком хотел бы он быть, и больше никем. Нет сомнения: у него прекрасно получится.
Пытаясь представить себе, что в реальном мире может соответствовать слову «переписчик», Джаспер Гвин скользил по течению; дни наползали, складывались стопками, вроде бы не причиняя боли. Он едва замечал, как время проходит.
То и дело ему присылали договоры на подпись, относительно книг, которые он уже сочинил. Переиздания, новые переводы, адаптации для театра. Бумаги громоздились на столе, и в конце концов стало ясно, что он никогда ни одной не подпишет. С некоторым смущением он обнаружил, что не только не хочет больше писать книги, но в определенном смысле не хотел бы, чтобы и те, прошлые, были написаны. А именно, ему когда-то нравилось их делать, но он совершенно не желал, чтобы эти книги оставались в живых после того, как он принял решение бросить писать; его раздражало, что они, эти книга, обладают собственной силой и циркулируют там, куда он твердо обещал себе никогда больше не ступать ногой. Он стал выбрасывать договоры, не вскрывая конвертов. Время от времени Том пересылал ему письма от поклонников, которые благонравно восхищались и благодарили за такую-то страницу, такой-то сюжет. Даже это действовало на нервы: никто из читателей, не уставал он подмечать, ни разу ни словом не обмолвился о его молчании — как будто им ничего не известно. На пару писем он потрудился ответить. В свою очередь благодарил, простыми словами. Потом сообщал, что бросил писать, и прощался.
Заметил, что ни на одно из таких писем ответа не было.
Все чаще и чаще тем не менее возвращалась к нему потребность писать; все чаще и чаще не хватало ежедневной заботы о том, чтобы упорядочить мысли и перелить их в прямолинейную форму фразы. В конце концов он стал невольно восполнять эту нехватку своей личной литургией, не лишенной, как ему казалось, некоторой красоты: он принялся писать мысленно, во время прогулки или в постели, потушив свет, ожидая, когда придет сон. Выбирал слова, строил фразы. Бывало, по несколько дней следовал за какой-то мыслью, сочинял в уме целые страницы, а потом с удовольствием повторял написанное, иногда даже вслух. Точно так же он мог хрустеть пальцами или делать гимнастические упражнения, всегда одни и те же. Ему это нравилось.
Однажды таким образом он написал целую партию в покер. Один из игроков был ребенок.
Особенно ему нравилось сочинять в прачечной, среди вращающихся барабанов, под мерный шелест журналов, что лежали на коленях у женщин, скрестивших ноги и не питавших, похоже, никаких иллюзий, разве только по поводу стройности собственных лодыжек. Однажды он писал в уме диалог влюбленных — мужчина признавался, что с детства обладает странным качеством видеть во сне тех людей, с которыми вместе спит, именно пока спит с ними вместе.
— Ты хочешь сказать, что видишь во сне только тех, кто лежит рядом с тобой в постели? — спрашивала женщина.
— Да.
— Что это за фигня?
— Сам не знаю.
— А если человек не спит в твоей постели, ты его не видишь во сне?
— Никогда.
Тут, в прачечной, к нему подошла толстуха, довольно элегантно одетая, и протянула сотовый телефон.
— Вас, — сказала она.
Джаспер Гвин взял сотовый.
— Джаспер! Ты себе уши заткнул?
— Привет, Том.
— Отвлекаю?
— Я писал.
— В десятку!
— Я не в том смысле.
— Какие там еще смыслы: писатель пишет, и все. Говорил я тебе: никому не удается по-настоящему бросить.
— Том, я в прачечной.
— Знаю: ты вечно в прачечной. Дома телефон не отвечает.
— Никто не пишет книги в прачечной, сам понимаешь. Я, во всяком случае, не стал бы их тут писать.
— Не нуди, выкладывай. Это что, рассказ?
Барабан крутился в режиме предварительной стирки, и никто не шелестел страницами журнала. Джаспер Гвин подумал, что можно попытаться объяснить. Он рассказал Тому Брюсу Шепперду, что ему нравится выстраивать в ряд слова и чеканить фразы точно так же, как могло бы нравиться хрустеть пальцами. Он это проделывает в уме, в замкнутом пространстве мозга. Это успокаивает.
— Фантастика! Еду к тебе, ты наговариваешь, я записываю на пленку, книга готова. Ты не первый изобрел такую систему.
Джаспер Гвин объяснил, что это даже не истории, а фрагменты, без начала и конца — хорошо, если их хотя бы можно назвать сценами.
— Гениально. Уже придумал название.
— Лучше не говори.
— Сцены из книг, которых я никогда не напишу.
— Зачем сказал?..
— Не уходи никуда: сейчас кое-что улажу и приеду.
— Том.
— Да, дружище.
— Кто эта девушка, такая элегантная?
— Ребекка? Новенькая, работает как зверь.
— Чем она занимается, когда не носит сотовые телефоны по прачечным?
— Учится — с чего-то надо ведь начинать.
В том, что он бросил писать, подумал Джаспер Гвин, его огорчает одно: нет больше никаких причин работать с Томом Брюсом Шеппердом. Однажды, подумал он, Том перестанет преследовать его телефонными звонками, и это будет гнусный день. Может, следует ему об этом сказать? Прямо тут, в прачечной. Потом он придумал кое-что получше.
Закрыл сотовый и жестом подозвал толстуху — хорошо воспитанная, она отошла на несколько шагов. Заметил, что лицо у нее очень красивое, а недостатки фигуры она пытается скрыть, удачно подбирая одежду. Спросил, не могла бы она передать послание для Тома.
— Разумеется.
— Будьте любезны, передайте, что мне будет его не хватать.
— Разумеется.
— Я хочу сказать, что рано или поздно он перестанет доставать меня всюду, куда бы я ни пошел, и я почувствую облегчение, как будто в комнате работал холодильник и вдруг заглох; но и ту же неизбежную растерянность — вам, наверное, такое чувство знакомо, когда вы не уверены, что справитесь с наступившей внезапно тишиной, и, скорее всего, не достигнете ее высоты. Как, понятно?
— Не вполне.
— Хотите, повторю?
— Хорошо бы записать.
Джаспер Гвин покачал головой. Слишком сложно, подумал. Снова открыл сотовый. До него донесся голос Тома. Как эти штуки работают, ему никогда не понять.
— Том, помолчи минутку.
— Джаспер?
— Я хочу кое-что тебе сказать.
— Выкладывай.
Он сказал. Насчет холодильника и всего остального. Том Брюс Шепперд закашлялся и на несколько секунд умолк, чего с ним никогда не случалось.
Потом девушка ушла, чуть вразвалку — так ходят все толстяки; но на прощание улыбнулась Джасперу Гвину, одарив лучистым взглядом, сверкнув белоснежными зубами между великолепно очерченных губ.
Все-таки зима в этом году ему показалась никчемно длинной, и то, что он просыпался ни свет ни заря, лежал без сна и глядел в темные окна, стало уязвлять его.
Однажды холодным и дождливым днем он обнаружил себя сидящим с номерком в руке перед дверью амбулатории — убедил врача дать направление на анализы, пожаловавшись на неважное самочувствие. Рядом с ним присела дама с битком набитой сумкой на колесиках и ветхим зонтиком, который все время падал. Пожилая дама в непромокаемой косынке. В какой-то момент дама сняла косынку, и в движении, которым она поправила волосы, был явлен след очарования, действие которого прервалось много лет назад. Зонтик между тем все падал, то туда, то сюда.
— Могу я чем-нибудь помочь? — спросил Джаспер Гвин.
Дама взглянула на него и сказала, что амбулаториям надо бы заиметь подставки для зонтиков, специально для дождливых дней. Кто-нибудь, добавила она, мог бы их убирать, когда выходит солнце.
— Исключительно здравое суждение, — сказал Джаспер Гвин.
— Еще бы не здравое, — сказала дама.
Потом взяла зонтик, закрытый, и положила на пол. Он походил на стрелу или границу чего-нибудь. Вокруг постепенно натекла лужа.
— Вы — Джаспер Гвин или просто на него похожи? — спросила дама.
Спрашивая, она рылась в сумке, искала там что-то маленькое. Продолжая шарить внутри, подняла взгляд, дабы удостовериться, слышал ли он вопрос.
Джаспер Гвин не ожидал подвоха, поэтому признался: да, он — Джаспер Гвин.
— Отлично, — сказала дама так, будто он правильно ответил на вопрос в викторине. Потом сказала, что в последние годы не читала ничего прекраснее сцены на молу в «Сестрах».
— Спасибо, — сказал Джаспер Гвин.
— И горящая школа, в начале другой книги, длинной; горящая школа — просто великолепно.
Она вновь подняла взгляд на Джаспера Гвина и уточнила:
— Я была учительницей.
Потом выудила из сумки пару круглых лимонных карамелек и одну протянула Джасперу Гвину.
— Спасибо, я правда не хочу, — сказал он.
— Вот еще новости! — сказала она.
Он улыбнулся и взял карамельку.
— Если конфеты просыпались в сумку, это не значит, что надо от них нос воротить, — сказала она.
— Конечно нет.
— Но я заметила, что люди обычно так и делают.
Именно, подумал Джаспер Гвин: люди не доверяют карамельке, найденной на дне сумки.
— Думаю, по той же причине люди всегда сторонятся подкидышей, — сказал он.
Дама в изумлении повернулась к нему.
— И чураются последнего вагона в метро, — добавил он, преисполненный странного ощущения счастья.
Будто бы в детстве они учились в одной школе и теперь вылущивали из памяти клички одноклассников, протаскивая их через огромные расстояния. Между ними установился, словно по волшебству, краткий миг тишины. Потом они принялись болтать, и когда медсестра вышла и вызвала мистера Гвина, Джаспер Гвин сказал, что в данный момент он никак не может.
— Вы пропустите очередь, — сказала медсестра.
— Неважно. Завтра приду.
— Как угодно, — сказала медсестра ледяным тоном. Потом громко позвала некоего мистера Флюера.
Даме с зонтиком это показалось в порядке вещей.
Наконец они остались одни в амбулатории, и тогда дама сказала, что, пожалуй, пора идти. Джаспер Гвин спросил, не нужно ли ей было сдать анализ или что-нибудь в этом роде. Нет, сказала дама: тут тепло, поэтому она сюда и заходит, к тому же это место расположено ровно посередине между ее домом и супермаркетом. Еще ей нравится смотреть на лица людей, которым нужно сдавать анализ крови натощак. Кажется, будто у них что-то украли, сказала она. Именно, убежденно кивнул Джаспер Гвин.
Он проводил ее до дома, держа над ее головой раскрытый зонтик, — сумку на колесиках она ни в какую не отдавала, — и по дороге они продолжали разговаривать, пока дама не спросила, что он сейчас пишет, а он ответил:
— Ничего.
Дама какое-то время шла молча, потом сказала:
— Жаль.
Она это сказала с таким искренним огорчением, что Джаспера Гвина это даже и опечалило.
— Исчерпали все идеи? — спросила дама.
— Нет, не то.
— Что тогда?
— Мне бы хотелось заняться другим ремеслом.
— Каким?
Джаспер Гвин запнулся.
— Думаю, мне бы понравилась работа переписчика.
Дама чуть призадумалась. Потом ускорила шаг.
— Да, это можно понять, — сказала она.
— В самом деле?
— Да. Переписчик — прекрасное ремесло.
— Вот и я так думаю.
— Чистая работа, — сказала она.
Они распрощались у ступенек, которые вели к ее дому, и ни одному не пришло в голову обменяться телефонами или назначить следующую встречу. Только в какой-то момент она сказала, как грустно сознавать, что больше не доведется прочесть его книгу. Добавила, что не всем дано проникать в головы людей, как это умеет делать он, и жалко было бы держать такой талант в запертом гараже, полируя раз в год, будто антикварный автомобиль. Так и сказала: антикварный автомобиль. Потом вроде бы завершила свою речь, но на самом деле приберегла кое-что напоследок.
— Переписчик что-то переписывает, не так ли? — спросила она.
— Весьма вероятно.
— Именно. Только, пожалуйста, не нотариальные акты и не номера.
— Постараюсь этого избежать.
— Вдруг вам встретится работа типа — переписывать людей…
— Да.
— Как они устроены…
— Да.
— Вам это подойдет.
— Да.
Где-то через год-полтора после статьи в «Гардиан» Джаспер Гвин начал время от времени страдать недугом, который сам определил как внезапное исчезновение. Он видел себя извне — как сам рассказывал, — но утрачивал способность к точному восприятию чего бы то ни было, кроме самого себя. Иногда это впечатляло. Однажды пришлось забраться в телефонную кабинку, где с неимоверным усилием удалось набрать номер Тома. Джаспер Гвин сказал ему, невнятно бормоча, что не знает, где находится.
— Не психуй, сейчас пошлю Ребекку, она тебя заберет. Ты где?
— В этом-то и проблема.
В конечном итоге толстуха изъездила весь квартал на машине, пока не нашла его. Все это время Джаспер Гвин оставался в кабинке, судорожно вцепившись в трубку и стараясь не умереть. Чтобы отвлечься, он говорил по телефону, на ходу изобретая некий возмущенный звонок: в доме отключили воду, никто его не предупредил, и это ему причинило огромный материальный и моральный ущерб. Он твердил и твердил бесконечно: «Мне что, дожидаться дождика, чтобы смыть шампунь?»
Сев в машину толстухи, он сразу почувствовал себя лучше.
Принося извинения, он не мог оторвать взгляд от пухлых рук, которые сжимали, но какой неточный глагол, руль спортивного автомобиля. Не вязалось, подумал, а ей приходилось ежеминутно, день за днем, переживать это собственным телом, — не вязалось это самое тело со всем остальным.
Но девушка улыбнулась своей прекрасной улыбкой и сказала:
— Нет, что вы, оказаться вам полезной для меня большая честь. К тому же, — добавила она, — со мной тоже такое случалось, одно время довольно часто.
— Вам тоже вдруг казалось, что вы сейчас умрете?
— Да.
— Как вы излечились? — спросил Джаспер Гвин, дошедший до того, что кого угодно готов был молить о помощи.
Девушка снова улыбнулась, но промолчала, глядя на дорогу.
— Нет, ну… — сказала она наконец, — это мое личное дело.
— Разумеется, — сказал Джаспер Гвин.
Свертывались. Вот, наверное, точный глагол. Руки свертывались вокруг руля спортивного автомобиля.
В последующие дни Джаспер Гвин силился сохранять спокойствие и, пытаясь в той или иной степени обеззаразить припадки, случавшиеся все чаще, взял на вооружение метод, которым, как он помнил, пользовался герой какого-то фильма. Метод заключался в том, чтобы жить не спеша, сосредоточиваясь на каждом отдельном движении. Практика, требующая на первый взгляд изрядного отвлечения, но Джаспер Гвин умудрился неимоверно приблизить ее к реальности. Так, обуваясь, вначале разглядывал ботинки, оценивал их красоту и легкость, с благодарностью воспринимал на ощупь мягкую податливость кожи. Завязывая шнурки, не поддавался автоматизму жеста, но наблюдал во всех деталях блистательную сноровку пальцев, их закругленные, восхитительно точные движения. Потом поднимался и, делая первые шаги, не забывал отметить, как надежно охватывает обувь стопу и подъем. Так же он сосредоточивался на звуках, которые обычно никто не воспринимает: снова слышал щелчок замка, сиплый скрип скотча, визг дверных петель, даже самый тихий. Много времени ушло на то, чтобы выверить все цвета, хотя от этого и не предвиделось никакой пользы: в особенности восхищали его случайные палитры, порождаемые предметами в их немудрящем расположении — будь то дно ящика или площадка для парковки. Часто считал все, что встречалось на пути, — ступеньки, фонари, крики — и пальцами осязал поверхности, заново открывая бесконечность между шершавым и гладким. Останавливался и разглядывал тени на земле. Ощупывал каждую монету.
От этого он посреди обыденности обрел величественную поступь, напоминая актера или африканского зверя. В этой изящной медлительности люди как будто бы узнавали естественный ход вещей, а выверенность жестов обнаруживала власть над предметами, о которой мало кто помнил. Джаспер Гвин этого даже не замечал, зато понимал со всей ясностью, что такая тщательность в движениях хоть как-то его оправдывала, возвращала центр тяжести, которого он, очевидно, лишился.
Это продолжалось пару месяцев. Потом, утомившись, он вернулся к обычной жизни, но при этом в нем словно бы что-то смерклось, накатило ощущение неизбывной пустоты, от которого нечем защититься. К тому же эта навязчивая забота быть ближе к миру — эта манера шнуровать ботинки — не так уж отличалась от описания вещей вместо их проживания — от копания в прилагательных и наречиях, — и Джаспер Гвин вынужден был признаться самому себе, что, бросив писать книги, он породил пустоту, которую мог заполнить, лишь устраивая взамен несовершенные, временные литургии: составляя фразы в уме или шнуруя ботинки с медлительностью идиота. Он потратил годы, чтобы понять, насколько невозможным сделалось для него ремесло писателя, а теперь должен был убедиться, что без этого ремесла совсем не легко жить дальше. Так он понял наконец, что оказался в положении, известном многим человеческим особям, но от этого не менее плачевном: то единственное, что заставляет их чувствовать себя живыми, медленно, но неизбежно убивает их. Родителей — дети, артистов — успех, слишком высокие горы — скалолазов. Писание книг — Джаспера Гвина.
Поняв это, он почувствовал себя потерянным и беззащитным, как только дети, умные дети, могут чувствовать себя. К собственному изумлению, он испытал неодолимый порыв, для него весьма необычный, что-то вроде настоятельной потребности с кем-то об этом поговорить. Он призадумался, но на ум пришла только пожилая дама в непромокаемой косынке, та, из амбулатории. Он отдавал себе отчет, что гораздо естественнее было бы поговорить об этом с Томом, и даже показалось на какой-то миг, что у него так или иначе получится попросить помощи у одной из женщин, которые любили его: они наверняка были бы счастливы выслушать. Но если начистоту, единственным человеком, с которым он в самом деле хотел бы поговорить, была пожилая дама из амбулатории, с зонтиком и в непромокаемой косынке. Она непременно поймет. Кончилось тем, что Джаспер Гвин напросился на другие анализы — это было нетрудно, учитывая симптомы, — и раз за разом приходил в тот самый коридор, где встретил ее тогда.
Три дня он сдавал анализы и за те часы, какие провел перед дверью амбулатории, ожидая ее, продумал досконально, как объяснить ей происходящее, и хотя дама все не приходила, ему удалось поговорить с ней так, будто бы она была рядом, и выслушать ее ответы. Проделывая это, он гораздо лучше понял, что именно его гложет, и в какой-то момент явственно вообразил себе, как пожилая дама выуживает из сумки книжечку, старую записную книжку, к которой прилипли крошки, возможно от печенья, листает ее в поисках фразы, которую записала, а когда находит, подносит страничку к глазам, очень близко, и читает вслух:
— Окончательные решения всегда принимаются в том состоянии духа, которому не суждено продлиться.
— Кто это сказал?
— Марсель Пруст. Этот никогда не ошибается.
И она закрыла книжку.
Джаспер Гвин терпеть не мог Пруста, по причинам, в которые не хотел углубляться, но эту фразу отметил несколько лет назад, в уверенности, что рано или поздно она пригодится. В устах пожилой дамы она прозвучала безукоризненно.
— Что же я должен делать? — спросил он.
— Переписывать, черт побери! — ответила дама в непромокаемой косынке.
— Я не уверен, что понимаю, в чем тут смысл.
— Поймете. Время придет, и поймете.
— Честное слово?
— Честное слово.
В последний день, сделав электрокардиограмму с нагрузкой, Джаспер Гвин подошел к регистратуре и спросил, не видел ли кто-нибудь довольно пожилую даму, которая часто приходила сюда передохнуть.
Девушка за стеклом смерила его взглядом, прежде чем ответить.
— Она отошла. — Употребила именно этот глагол. — Несколько месяцев назад, — добавила она.
Джаспер Гвин в растерянности не сводил с девушки глаз.
— Вы знали ее? — спросила та.
— Да, мы были знакомы.
Он невольно обернулся посмотреть, не лежит ли до сих пор на полу зонтик.
— Но она ничего мне не сказала.
Девушка не стала больше задавать вопросы, наверное, решила вернуться к работе.
— Может быть, сама не знала… — проговорил Джаспер Гвин.
Когда вышел на улицу, внезапно решил вновь проделать путь, который прошел с пожилой дамой в тот день, под дождем: это было все, что ему оставалось.
Может, он свернул не туда, а может, был вообще рассеян в тот день, но очутился вдруг на совершенно незнакомой улице, и повторился снова один только дождь, внезапно поливший как из ведра. Поискал кафе, где можно укрыться, но ничего такого на этой улице не было. Наконец, пытаясь вернуться в амбулаторию, наткнулся на выставочный зал. В подобные места его было не заманить, но в этот раз назойливый дождь склонял к тому, чтобы поискать убежище, и, поражаясь самому себе, Джаспер Гвин бросил взгляд в окно. Пол был паркетный, зал казался громадным, хорошо освещенным. Тогда Джаспер Гвин перевел взгляд на картину, выставленную за стеклом. То был портрет.
Картины были большие, все между собою сходные, будто одно и то же устремление повторялось до бесконечности. Всюду изображалась человеческая фигура, нагая, и вокруг почти ничего, пустая комната, коридор. Люди не особо красивые, тела — обычные. Они просто были — но необычной казалась сила этого бытия: так выглядят геологические породы, сложенные тысячелетним метаморфизмом. Они — камни, подумал Джаспер Гвин, но мягкие, живые. Ему даже захотелось потрогать холст, настолько он был уверен, что они теплые.
Тут он бы и ушел, этого хватило, но ливень не утихал, и тогда Джаспер Гвин, не ведая, что тем самым накладывает отпечаток на свою жизнь, принялся листать каталог выставки: на столе светлого дерева лежали, раскрытые, три неподъемные книжищи. Джаспер Гвин удостоверился, что названия картин, как и следовало ожидать, граничили с идиотизмом (Мужчина с руками на животе), а рядом с каждым названием поставлена дата написания. Он отметил, что художник работал многие годы, почти двадцать лет, но, судя по всему, ни в его видении предметов, ни в его технике ничего не изменилось. Он просто продолжал делать — как будто это был один-единственный жест, только протяженный. Джаспер Гвин спросил себя, не то ли было и с ним в те двенадцать лет, когда он писал книги, и пока искал ответ, наткнулся на приложение к каталогу, где располагались фотографии художника за работой, в его мастерской. Он невольно нагнулся, чтобы получше рассмотреть. Его поразила одна фотография: художник мирно сидел в кресле, отвернувшись к окну, и смотрел вдаль; в нескольких метрах от него натурщица, которую Джаспер Гвин только что видел на одной из картин, выставленных в галерее, лежала на диване, нагая, примерно в той же позе, в какой осталась запечатленной на полотне. Она вроде бы тоже смотрела в пустоту.
Джаспер Гвин уловил в этом неожиданный темп, течение времени. Как и все, он воображал, будто дела такого рода делаются обычным порядком — художник у мольберта, натурщица на своем месте, в неизменной позе; оба старательно выделывают па некоего танца: он мог бы вообразить себе даже глупую болтовню. Но здесь все казалось иным, потому что художник и натурщица скорее чего-то ждали; более того, можно скачать, что каждый ждал чего-то для себя, и это что-то не было картиной. Ждали, пришло ему на ум, что вот-вот окажутся на дне огромного бокала.
Он перевернул страницу: другие фотографии не слишком отличались от первых. Менялись натурщики, но общая ситуация была почти всегда та же самая. Художник то мыл руки, то расхаживал босиком, глядя в пол. Никогда не писал. Натурщица, высоченная и угловатая, с большими и нескладными, как у девочки-подростка, ушами, сидела на краю кровати, держась одной рукой за спинку. Не было никакой причины предполагать, что они разговаривают — что они вообще когда-нибудь разговаривали.
Тогда Джаспер Гвин взял каталог и поискал место, где присесть. В зале было два синих креслица, как раз перед столом, за которым работала какая-то дама, погрузившись в бумаги и книги. Наверное, то была владелица галереи. Джаспер Гвин спросил, не может ли он присесть, не помешает ли.
— Прошу вас, — сказала дама.
На ней были очки с диоптриями в затейливой оправе, и она ко всему прикасалась осторожно, как то всегда делают женщины с ухоженными ногтями.
Хотя Джаспер Гвин сел так близко, что это имело смысл лишь в том случае, если бы и у него, и у дамы вдруг возникло обоюдное желание поговорить, он водрузил книжищу на колени и принялся рассматривать фотографии, так, будто был один, у себя дома.
Мастерская художника представала на снимках пустой и неряшливой, нельзя было заметить и попыток как-то осознанно добиться чистоты; создавалось впечатление какого-то ирреального беспорядка — нечего было, при всем желании, приводить в порядок. Аналогично нагота натурщиков казалась не отсутствием одежды, но неким первозданным состоянием, не ведающим стыда — или оставившим его далеко позади. На одной фотографии был заснят мужчина лет шестидесяти, с ухоженными бакенбардами и длинными седыми волосами на груди; он сидел на стуле, собираясь что-то пить из чашки, возможно чай; ноги были чуть расставлены, стопы немного подвернуты на холодном полу. Можно было бы сказать, что ему абсолютно не идет нагота, до такой степени, что следовало избегать ее даже дома, даже в любви; по здесь он был наг совершенно, пенис свешивался на сторону, довольно большой и обрезанный; и хотя человек этот, вне всякого сомнения, выглядел гротескно, вид его, в то же самое время, был настолько неминуем, что Джаспер Гвин уверился в какой-то миг; есть некое знание, скрытое от него, но явленное нагому натурщику.
Тогда он поднял голову, поискал глазами и тут же обнаружил портрет мужчины с бакенбардами; изрядных размеров холст висел на противоположной стене, и был на нем изображен тот самый мужчина, без чашки чая, но на том же стуле, и стопы так же немного подвернуты на холодном полу. Портрет казался чудовищным, но достигал цели.
— Вам нравится? — спросила владелица галереи.
Джаспер Гвин подходил к пониманию чего-то особенного, того, что чуть позже изменит течение его дней, поэтому не ответил сразу. Он снова взглянул на фотографию в каталоге, потом опять на картину, висящую на стене, — очевидно, что-то произошло за промежуток времени между фотографией и картиной; что-то вроде паломничества. Джаспер Гвин подумал, что времени потребовалось масса; еще уединение и наверняка стирание многих преград, слом сопротивления. Он не думал о живописной технике, неважно было, что художник на самом деле был отличный; ему всего лишь пришло на ум, что кропотливый труд имел некую цель, и в конце концов художнику удалось вернуть к самому себе, привести домой мужчину с бакенбардами. Очень красивый жест.
Он повернулся к владелице галереи, нужно было отвечать.
— Нет, — сказал он, — мне вообще не нравятся картины.
— А, — произнесла владелица и улыбнулась сочувственно, как если бы ребенок сказал, что, когда вырастет, хочет стать мойщиком окон.
— И что же вам не нравится в картинах? — спросила она терпеливо.
Джаспер Гвин опять помедлил с ответом. Он обкатывал эту свою мысль — привести домой. Ему никогда в голову не приходило, что портрет может кого-то привести домой, наоборот, ему всегда казалось, что портреты пишутся, чтобы выставить напоказ фальшивую личность и выдать ее за истинную. Кто заплатит за то, чтобы художник сорвал с него маску; кто, ежедневно прикладывая усилия, чтобы скрыть свою истинную сущность, повесит такой портрет у себя дома?
Кто заплатит? — повторил он про себя с расстановкой.
Потом поднял взгляд на владелицу галереи.
— Простите, нет ли у вас листка бумаги и чем писать?
Владелица пододвинула к нему блокнот и карандаш.
Джаспер Гвин что-то написал, всего две строчки. Долго вглядывался в них. Казалось, он преследует такую непрочную мысль, что владелица галереи застыла неподвижно, будто перед ней — ограда и по ограде прыгает воробушек, которого не хочется спугнуть. Джаспер Гвин что-то бормотал себе под нос, но было не разобрать что. В конце концов он вырвал листок, сложил вчетверо и сунул в карман. Взглянул на владелицу галереи.
— Они немые, — сказал.
— Простите?
— Картины не нравятся мне потому, что они немые. Они как люди, которые шевелят губами, но голоса нет. Голос нужно додумывать. Мне не нравится делать это усилие.
Потом поднялся, пристроился перед портретом мужчины с бакенбардами и долго, очень долго стоял, погруженный в свои мысли.
Вернулся домой, не замечая холодного проливного дождя. Время от времени что-то произносил вслух. Он разговаривал с дамой в непромокаемой косынке.
— Портреты?
— Да, а что?
Том Брюе Шепперд сказал, взвешивая каждое слово:
— Джаспер, ты не умеешь рисовать.
— В самом деле. Замысел в том, чтобы писать их словами.
Через пару недель после утра в галерее Джаспер Гвин позвонил Тому, чтобы сообщить новость. Хотел еще сказать ему, чтобы перестал посылать договоры на подпись, которые так и валяются в нераскрытых конвертах. Но прежде всего позвонил, чтобы сообщить новость.
Сказал то, что был должен сказать: дескать, долго искал новую работу и теперь наконец нашел. Том воспринял новость в штыки.
— У тебя есть работа. Писать книги.
— Я бросил. Том. Сколько раз нужно повторять?
— Никто на это не обратил внимания.
— Что ты хочешь сказать?
— Что ты можешь хоть завтра начать заново.
— Прости, но даже если бы я решился на такую нелепицу и снова начал писать, с каким лицом, по-твоему, я стал бы делать это после моей статьи в «Гардиан»?
— Твой перечень? Гениальная провокация. Действо авангардиста. И потом — думаешь, кто-то еще ее помнит?
Том был не просто литературный агент: именно он открыл Джаспера Гвина двенадцать лет назад. Они тогда ходили в один и тот же паб и однажды до закрытия проговорили о том, что написал бы Хемингуэй, если бы в шестьдесят два года не застрелился из охотничьего ружья.
— Ни хера ядреного он бы не написал, — настаивал Том.
Но Джаспер Гвин не соглашался, и в конце концов Том почувствовал, несмотря на четыре темных пива, что этот человек разбирается в литературе, и спросил, кто он по профессии. Джаспер Гвин сказал, и Том попросил повторить, поскольку никак не мог поверить.
— Я бы принял вас за преподавателя или журналиста, что-то в этом роде.
— Нет, ничего подобного.
— Ну… жаль.
— Почему?
— Я пьян и не имею ни малейшего понятия. А вы знаете, кто я по профессии?
— Нет.
— Литературный агент.
Вытащил из кармана визитную карточку и протянул ее Джасперу Гвину.
— Если однажды вам случится что-нибудь написать, не судите меня строго и не забудьте обо мне. Знаете, это случается со всеми, рано или поздно.
— Что случается?
— Что-нибудь написать. — Подумал минутку и добавил: — И естественно, забыть обо мне.
Больше они об этом не говорили, а когда встречались в пабе, охотно садились вместе и часто обсуждали книги и писателей. Но однажды Том открыл огромный желтый конверт, пришедший с утренней почтой. Внутри был роман Джаспера Гвина. Листнул наугад и начал читать с того места, какое попалось. Школа, объятая пламенем пожара. Отсюда все и началось.
Теперь, похоже, все заканчивалось, а Том Брюс Шепперд даже не понял хорошенько почему. Пятьдесят два «не», ладно, но должно быть что-то еще. Любой настоящий писатель ненавидит все, что связано с его профессией, но из-за этого не бросает писать. Чуть больше спиртного, молодая жена с определенной склонностью к расточительству — и дело улажено. К несчастью, Джаспер Гвин выпивал по бокалу виски в день, всегда в одно и то же время, будто смазывал часовой механизм. И не верил в брак. Тут уж, очевидно, ничего не поделаешь. Теперь ко всему прочему прибавилась история с портретами.
— Это строго конфиденциально, Том: поклянись, что никому не расскажешь.
— Можешь на меня положиться, и потом — кто в такое поверит?
Когда Том женился на Лотти, венгерской девушке на двадцать три года его моложе, Джаспер Гвин был свидетелем и во время банкета вскочил на стол и прочитал сонет Шекспира. Только сонет был не Шекспира, а его собственный, безукоризненная имитация. Смысл двух последних строк был такой: я должен, помню, о тебе забыть, но не проси забыть воспоминанье. Тогда Том крепко обнял его, не за сонет, в котором мало что понял, а потому, что знал, чего Джасперу стоило взобраться на стол и привлечь внимание сотрапезников. Да, взял и крепко обнял. Вот еще почему Том принял в штыки историю с портретами.
— Попробуй мне объяснить, — попросил.
— Не знаю, я просто подумал, что мне бы понравилось писать портреты.
— О’кей, это я понял.
— Разумеется, речь не идет о картинах. Я бы хотел писать портреты словами.
— Да.
— Но все остальное должно быть так, как будто это картины… мастерская, натурщик, все то же самое.
— Они тебе будут позировать?
— Что-то в этом роде.
— А потом?
— Потом, думаю, понадобится масса времени. Но в конце концов я примусь писать, и получится портрет.
— Портрет в каком смысле? Описание?
Джаспер Гвин надолго задумался. В этом и заключалась проблема.
— Нет, не описание, это бы не имело смысла.
— Но художники работают так. Видят руку и пишут руку, все, конец. А что будешь делать ты? Напишешь что-то вроде «белоснежная рука покоится лениво» и т. д., и т. п.?
— Вот уж нет, это вообще немыслимо.
— Тогда что?
— Не знаю.
— Не знаешь?
— Нет. Я должен создать себе условия для того, чтобы сделать портрет, тогда и получится понять, что может в точности значить писать словами, а не красками. Писать портрет словами.
— Значит, сегодня и сейчас ты не имеешь об этом ни малейшего понятия.
— Кое-какие предположения.
— Например?
— Не знаю; думаю, речь пойдет о том, чтобы привести домой этих людей.
— Привести домой?
— Не знаю, похоже, не получится тебе объяснить.
— Мне нужно выпить. Не клади трубку, даже не вздумай отключаться.
Джаспер Гвин остался стоять с трубкой в руке. На заднем плане было слышно ворчание Тома. Тогда Джаспер Гвин положил трубку и не спеша направился к туалету, прокручивая в голове массу идей, касающихся этой истории с портретами. Подумал, что единственным решением будет попробовать, ведь он не знал в точности, куда придет, когда начинал писать тот триллер об исчезновениях в Уэллсе, просто имел в голове определенный способ действия. Помочился. И в тот раз, если бы Том заставил объяснить до начала писания, что он задумал сделать, Джаспер Гвин, скорее всего, не знал бы, что ответить. Спустил воду. Начинать первый роман было не большим безрассудством, чем снять мастерскую, чтобы писать портреты словами, не зная в точности, что это значит. Вернулся к телефону, снова взял трубку.
— Том?
— Джаспер, можно начистоту?
— Конечно.
— Выйдет не книга, а ужасная херня.
— Нет, ты не понял, это будет не книга.
— А что тогда?
Джаспер Гвин воображал, как люди унесут домой эти заполненные словами страницы, запрут их в ящике стола или положат на журнальный столик. Так можно хранить или выставить фотографию, повесить картину на стену. Эта сторона дела воодушевляла его. Никаких пятидесяти двух пунктов, просто соглашение между ним и этими людьми. Все равно что сколотить для них стол или вымыть машину. Ремесло. Он напишет словами, какие они, вот и все. Станет их переписчиком.
— Это будут портреты, и довольно, — сказал он. — Кто за них заплатит, заберет к себе домой, и делу конец.
— Заплатит?
— Конечно. Разве люди не платят за то, чтобы с них сняли портрет?
— Джаспер, но платят за картины, к тому же люди давно не заказывают портретов, разве что королева да еще пара мудаков, которым нечем заполнить стены, пустившиеся в рост.
— Да, но мои портреты пишутся словами, это другое.
— Это еще хуже!
— Не знаю.
Они немного помолчали. Было слышно, как Том глотает виски.
— Джаспер, может, будет лучше поговорить об этом в другой раз?
— Да, наверное, да.
— Поразмыслим хорошенько и поговорим.
— Согласен.
— Я должен это переварить.
— Да, понимаю.
— А в остальном у тебя все в порядке?
— Да.
— Тебе ничего не нужно?
— Нет. То есть одну вещь, может быть.
— Говори.
— Ты не знаешь какого-нибудь агента по недвижимости?
— Того, что подбирает дома?
— Да.
— Джон Септимус Хилл, один из лучших. Помнишь его?
Джаспер Гвин вроде бы припомнил очень высокого человека с безупречными манерами, одетого с нарочитой элегантностью. Он был на свадьбе.
— Сходи к нему, не прогадаешь, — сказал Том.
— Спасибо.
— Ты что, хочешь переехать?
— Нет, думаю снять мастерскую, подходящее место для писания портрета.
Том Брюс Шепперд возвел глаза к небу.
Когда Джон Септимус Хилл протянул ему анкету, предназначенную для того, чтобы клиент указал свои требования, Джаспер Гвин попытался было вникнуть в вопросы, но в конце концов оторвал взгляд от листков и спросил, нельзя ли объяснить устно.
— Уверен, так у меня лучше выйдет.
Джон Септимус Хилл взял анкету, скептически воззрился на нее, потом бросил в корзину.
— Ни единая душа до сих пор не удосужилась ее заполнить.
Идея, объяснил он, принадлежала его сыну: он уже несколько месяцев работает здесь, ему двадцать семь лет, и он вбил себе в голову, что нужно модернизировать стиль работы агентства.
— Я склонен полагать, что старый способ вести дела достаточно хорош, — продолжал Джон Септимус Хилл, — но, как вы легко можете представить себе, по отношению к детям невольно проявляешь безрассудную снисходительность. У вас есть дети?
— Нет, — сказал Джаспер Гвин. — Я не верю в брак и не подхожу для роли отца.
— Крайне разумная позиция. Может, начнете с того, что скажете мне, сколько вам нужно квадратных метров?
Джаспер Гвин был готов к такому вопросу и дал на него точный ответ.
— Мне нужна одна комната величиной с половину теннисного корта.
Джон Септимус Хилл и бровью не повел.
— На каком этаже? — осведомился он.
Джаспер Гвин объяснил, что представляет себе эту комнату выходящей во внутренний сад, но прибавил, что, возможно, последний этаж тоже подойдет, главное, чтобы там было абсолютно тихо и спокойно. Хорошо бы, заключил он, если бы пол был запущенный.
Джон Септимус Хилл ничего не записывал, но, казалось, складывал данные в какой-то уголок своего мозга, будто выглаженные простыни в шкаф.
Они обсудили отопление, туалеты, наличие портье, кухню, мебель, замки и парковку. Относительно каждого предмета Джаспер Гвин имел весьма ясное представление. Он настаивал на том, чтобы комната была пустой, даже очень пустой. Само слово «меблированный» раздражало его. Он попытался объяснить, причем успешно, что не стал бы возражать, если бы на стенах там и сям возникли пятна сырости; и, может быть, торчали бы на виду батареи, предпочтительно в скверном состоянии. Попросил, чтобы на окнах были жалюзи и ставни и можно было бы менять по желанию освещенность комнаты. Приветствовались обрывки старых обоев на стенах. Двери, раз уж они нужны, должны быть деревянные, по возможности слегка разбухшие. Потолки высокие, постановил он.
Джон Септимус Хилл уложил эти сведения в штабель, как дрова; веки его опустились, будто после обильной трапезы; он немного помолчал с видимым удовлетворением. Потом открыл глаза и прочистил горло.
— Могу я позволить себе задать вопрос несколько личного характера?
Джаспер Гвин не ответил ни да ни нет. Джон Септимус Хилл воспринял это как поощрение.
— Ваша профессия требует до абсурда высокой степени точности и стремления к совершенству, не так ли?
Джаспер Гвин, сам не зная толком почему, подумал о ныряльщиках. Потом ответил — да, в прошлом у него была такая профессия.
— Могу я спросить какая? Поверьте, из чистого любопытства.
Джаспер Гвин сказал, что одно время писал книги.
Джон Септимус Хилл взвесил эти слова, будто желая уяснить себе, можно ли их принять, не внося слишком много сумятицы в собственные убеждения.
Через десять дней Джон Септимус Хилл привел Джаспера Гвина в низкое строение, окруженное садом, позади Мэрилебон-Хай-стрит. Многие годы там был мебельный склад. Потом, в быстрой последовательности, там располагались запасники картинной галереи, редакция географического журнала и гараж коллекционера старых моделей мотоциклов. Джаспер Гвин нашел его совершенным. Очень оценил несводимые пятна машинного масла, оставленные мотоциклами на дощатом полу, и обрывки рекламных плакатов с видами Карибского моря, которые никто не удосужился снять со стен. На крыше был крохотный туалет, к нему вела железная лестница. Ни следов кухни. Огромные окна можно было закрыть массивными деревянными ставнями, только что приделанными, даже не покрытыми лаком. В обширную комнату вела из сада двустворчатая дверь. И батареи торчали на самом виду, никак не украшая помещение. Джон Септимус Хилл отметил с профессиональной четкостью, что пятен сырости добиться будет нетрудно.
— Хотя, — заметил он без всякой иронии, — это первый случай в моей практике, когда клиент считает сырость украшением, а не изъяном.
Договорились о цене, и Джаспер Гвин заплатил за полгода, оставив за собой право продлить контракт еще на шесть месяцев. Сумма оказалась значительной, что его несколько отрезвило: если история с портретами и начиналась в шутку, настала пора ко всему отнестись серьезно.
— Ну что ж, все формальности уладите с моим сыном, — сказал Джон Септимус Хилл, когда они прощались на улице, перед станцией метро. — Только не сочтите за пустую формулу вежливости, — добавил, — но иметь с вами дело — истинное удовольствие.
Джаспер Гвин терпеть не мог прощаний, даже в самой легкой форме, скажем, с агентом по недвижимости, который только что нашел для него бывший гараж, чтобы он попробовал там писать словами портреты. Но к этому человеку он чувствовал некоторое расположение, вполне искреннее, и был бы рад как-то это выразить. И вот, вместо того чтобы отделаться какой-нибудь расхожей любезностью, он, к собственному своему изумлению, пробормотал:
— Я не всегда писал книги, раньше у меня была другая профессия. Целых девять лет.
— В самом деле?
— Я был настройщиком. Настраивал фортепиано. Как и мой отец.
Джон Септимус Хилл воспринял сказанное с видимым удовлетворением.
— Вот именно: теперь, кажется, я лучше понимаю. Благодарю вас.
Потом сказал, что его всегда интересовала одна вещь относительно настройщиков.
— Меня всегда интересовало, умеют ли они играть на фортепиано. Профессионально, я имею в виду.
— Редко, — ответил Джаспер Гвин. И продолжил: — Если вопрос в том, почему после долгой кропотливой работы они не садятся за рояль и не играют полонез Шопена, чтобы насладиться результатом своего прилежания и мастерства, ответ такой: даже если бы они были в состоянии сыграть, то все равно никогда бы играть не стали.
— Неужели?
— Тот, кто настраивает фортепиано, не любит расстраивать их, — объяснил Джаспер Гвин.
Они распрощались, обещав друг другу свидеться снова.
Через несколько дней Джаспер Гвин обнаружил себя сидящим на полу у стены бывшего гаража, ставшего ныне его мастерской, мастерской портретиста. Вертел в руках ключи, прикидывал расстояния, свет, детали. Стояла полная тишина, эпизодически прерываемая клокотанием воды в батареях. Он долго там сидел, продумывая дальнейшие действия. Какая-то мебель все-таки нужна — кровать, может быть, кресла Представил себе, каким будет освещение, где будет находиться он сам. Попытался вообразить себя, в ненарушимом молчании, в обществе незнакомца, оба ввергнуты в отрезок времени, в течение которого должны все узнать. Заранее ощутил тяжесть непреодолимого замешательства.
— У меня ни за что не получится, — сказал он в какой-то момент.
— Вот еще новости, — сказала дама в непромокаемой косынке. — Выпейте виски, если духу не хватает.
— А вдруг этого недостаточно.
— Тогда — двойной виски.
— Вам легко говорить.
— Вы что, боитесь?
— Да.
— Отлично. Если не бояться, ничего хорошего не выйдет. А что с пятнами сырости?
— Вопрос времени. Батареи отвратительные.
— Вы меня успокоили.
На следующий день Джаспер Гвин решил озаботиться музыкой. Тишина произвела на него впечатление, и он пришел к выводу, что следует снабдить эту комнату какой-то звуковой оболочкой. Клокочущие батареи тоже хороши, но, без сомнения, можно придумать кое-что получше.
В годы работы настройщиком он был знаком с многими композиторами, но на ум ему пришел Дэвид Барбер. Это имело свою логику: Джаспер Гвин смутно припоминал его композицию для кларнета, вентилятора и водопроводных труб. Композиция была даже и неплохая. Трубы клокотали на славу.
На несколько лет они потеряли друг друга из виду, но, когда Джаспер Гвин достиг некоторой известности, Дэвид Барбер нашел его и предложил написать текст для одной своей кантаты. Из проекта ничего не вышло (кантата была для голоса в записи, сифона и струнного оркестра), но они продолжали встречаться. Дэвид был симпатяга, увлекался охотой, жил в окружении собак, которым давал клички по именам пианистов, так что Джаспер Гвин мог утверждать, не кривя душою, что однажды его укусил Раду Лупу. Композитор немало поразвлекся, вращаясь в самых жизнерадостных кругах нью-йоркского авангарда: денег на этом не наживешь, но успех у женщин гарантирован. Потом пропал на долгое время, разрабатывая кое-какие свои эзотерические идеи о тональных соотношениях и преподавая в кое-каких околоуниверситетских кругах то, в чем, как он считал, ему удалось разобраться. Последний раз Джаспер Гвин слышал о нем, когда в газетах писали о его симфонии, которую исполняли, в нарушение всяческих ритуалов, на знаменитом стадионе Манчестера «Олд Траффорд». Композиция длилась девяносто минут и называлась «Полуфинал».
Найти его адрес оказалось несложно, и однажды утром Джаспер Гвии заявился к нему домой, в квартал Фулэм. Дэвид Барбер открыл дверь и, когда увидел, кто пришел, без колебаний заключил его в объятия как долгожданного гостя. Потом они вместе вышли в парк вывести покакать Марту Аргерих. Она была породы вандейский грифон.
С Дэвидом не требовалось ходить вокруг да около, и Джаспер Гвин сказал просто, что ему нужно чем-то озвучить новую мастерскую. Он не в состоянии работать в тишине.
— Ты задумывался о хороших дисках? — спросил Дэвид Барбер.
— Это музыка. Мне нужны звуки.
— Звуки или шумы?
— Ты когда-то не видел между ними разницы.
Они углублялись в тему, прогуливаясь по парку, а Марта Аргерих тем временем гонялась за белками. Он представляет себе, сказал Джаспер Гвин, длинную-предлинную запись, замкнутую в кольцо, едва различимую, которая была бы подкладкой для тишины, скрадывала бы ее.
— Длинную насколько? — спросил Дэвид Барбер.
— Не знаю. Часов на пятьдесят?
Дэвид Барбер замедлил шаг. Расхохотался.
— Ну, это и правда не шутки. Тебе это обойдется в круглую сумму, дружище.
Потом сказал, что хотел бы посмотреть место. И они решили вдвоем отправиться в мастерскую на Мэрилебон-Хай-стрит на следующее утро. Оставшееся время вспоминали былое, и Дэвид Барбер, в частности, сказал, что несколько лет назад на какой-то момент поверил, будто Джаспер спит с его тогдашней нареченной. Вроде она была фотографом из Швеции. Нет, это она со мной спала, возразил Джаспер Гвин, а я так и не врубился. Они посмеялись.
На следующий день Дэвид Барбер прибыл на раздолбанном седане, от которого на километр несло мокрой псиной. Припарковался перед пожарным краном: таков был его персональный ответ на отношение правительства к культурному наследию. Они вошли в мастерскую и закрыли за собой дверь. Стояла великая, полная тишина, за исключением, естественно, клокотания в трубах.
— Прекрасно, — сказал Дэвид Барбер.
— Да.
— Ты должен позаботиться о пятнах сырости.
— Все под контролем.
Дэвид Барбер походил немного по комнате, замеряя эту особую тишину. Внимательно прислушался к трубам, оценил, как скрипит дощатый пол.
— Возможно, мне следовало бы знать, какую книгу ты пишешь, — сказал он в какой-то момент.
Джаспер Гвин мгновенно пал духом. Значит, всю жизнь придется убеждать всех и каждого, что он больше не пишет книг: к такой мысли нелегко привыкнуть. Необъяснимый, невероятный феномен. Однажды на улице он встретил издателя, и тот горячо расхвалил статью в «Гардиан». И тут же спросил: «Что ты сейчас пишешь?» Это просто не укладывалось в голове у Джаспера Гвина.
— Поверь мне, совершенно неважно, что я пишу, — сказал он.
Ему бы понравилось, объяснил, если бы звуковой фон мог меняться, как свет в течение дня, то есть незаметно и непрерывно. А главное — изысканно. Это очень важно. Добавил также, что хотел бы чего-то такого, в чем не было бы и тени ритма, только становление в замедленном темпе, преграждающее путь времени и попросту заполняющее пустоту потоком, лишенным координат. Ему бы понравилось, сказал, что-то неподвижное, вроде стареющего лица.
— Где тут сортир? — спросил Дэвид Барбер.
Вернувшись, сказал, что согласен.
— Десять тысяч фунтов, не считая аппаратуры. Скажем, двадцать тысяч.
Джасперу Гвину нравилась мысль, что все его сбережения горят синим пламенем, что он рискует деньгами ради ремесла, которого, возможно, и не существует вовсе. Он желал быть припертым к стене, ибо только в таком случае оставался шанс обнаружить искомое в себе самом. И он согласился.
Через месяц Дэвид Барбер установил аппаратуру и вручил Джасперу Гвину жесткий диск.
— Наслаждайся. Тут шестьдесят два часа, длинновато вышло. Никак не получался финал.
Этим вечером Джаспер Гвин улегся на полу в своей мастерской переписчика и запустил запись. Она начиналась чем-то похожим на шуршание листьев и продолжалась, незаметно продвигаясь вперед, собирая по пути, будто бы случайно, звуки самого разного толка. На глазах у Джаспера Гвина выступили слезы.
Дожидаясь музыки Дэвида Барбера, или как там ее ни назови, Джаспер Гвин целый день потратил на то, чтобы отточить все прочие детали. Начал с мебели. На складе старьевщика с Риджент-стрит откопал два стула и чугунную кровать, довольно ветхую, но по-своему стильную. Присовокупил два продавленных кресла цвета крикетных мячиков. Взял напрокат два огромных дорогущих ковра и купил за неимоверную цену настенную вешалку во французской пивной. Чуть не поддался искушению приобрести чучело коня из сделанного в восемнадцатом веке макета рыцарского турнира, но решил, что это будет расточительство.
Не сразу удалось прояснить, как именно он будет писать — стоя или сидя за столом, на компьютере или от руки, на листах большого формата или в маленьких блокнотах. Следовало также понять, будет ли он вообще что-то записывать или только наблюдать и обдумывать, а уж потом, может быть дома, собирать воедино то, что придет на ум. Художнику просто, у него есть холст, перед которым нужно стоять, и никто не видит в этом ничего странного. Но если автор желает писать словами? Не сидеть же ему за столом, перед компьютером. Наконец он убедился: что ни придумаешь, все выглядит смешно, остается одно — начать работу и определить на месте, в нужное время, что имеет смысл делать, а что — нет. Значит, решил он, в первый день ни письменного стола, ни ноутбука, ни даже карандаша. Он лишь позволил себе поставить в углу простенькую обувницу: будет приятно каждый раз класть туда обувь, подходящую для конкретного дня.
Занявшись всем этим, он сразу почувствовал себя лучше и перестал бояться припадков, терзавших его последние месяцы. Ощущая, как надвигается некая рассеянность, которую он уже научился распознавать, Джаспер Гвин старался не впадать в панику, но вместо этого сосредоточивался на своих бесконечных хлопотах, погружаясь в них чуть ли не с маниакальным прилежанием. Едва он начинал отрабатывать детали, как наступало облегчение. Поэтому он порой задавал себе такую высокую планку, забирался в такие дебри перфекционизма, что это уже отдавало литературой. Например, однажды случилось ему набрести на мастера, который делал лампочки. Не лампы, а лампочки. Вручную. Старикашка, в убогом и мрачном цеху в районе Кэмден-тауна. Джаспер Гвин долго искал его, даже не зная толком, есть ли такой, и наконец нашел. Он задумал запросить у мастера не только совершенно особенный свет — детский, иначе не скажешь, — но, главное, свет, который длился бы определенное время. Он хотел, чтобы лампочки гасли, прослужив тридцать два дня.
— Гасли бы сразу или тускнели постепенно? — спросил старичок, будто уже заранее вник в суть вопроса.
Возня с лампочками может показаться мало существенной, но для Джаспера Гвина этот пункт превратился в основополагающий. Он был связан со временем, с темпом. Хотя Джаспер Гвин пока не имел ни малейшего понятия о том, какой жест соответствовал бы письму портрета словами, у него сложилось определенное представление о возможной длительности действа — так, видя путника, бредущего в ночи, можно рассчитать, насколько он далеко, но не распознать, кто он таков. Джаспер Гвин сразу исключал быстрое завершение работы, но с трудом представлял себе жест, оставленный на произвол случайного и, возможно, весьма отдаленного окончания. Так он начал измерять, лежа на полу в мастерской, в совершенном одиночестве, удельный вес часов и плотность дней. Он имел в виду паломничество, похожее на то, какое различил тогда, в тех картинах, и вознамерился угадать скорость шага, достаточную для того, чтобы его совершить, и длину пути, который приведет к цели. Нужно было установить скорость, с какой улетучится замешательство, и медлительность, с какой будет всплывать на поверхность истина того или иного рода. Он пришел к выводу, что точно так же, как это происходит в жизни, только тщательно выверенная пунктуальность позволит завершить жест, — так обретают полноту мгновения, счастливые для живущих.
Наконец он уверился, что тридцать два дня могли бы составить нужный срок в первом, вероятном приближении. Установил, что попробует устраивать сеансы ежедневно, по четыре часа, в течение тридцати двух дней. Вот тут и встал вопрос о лампочках.
Дело в том, что он не мог представить себе, чтобы работа обрывалась внезапно, по истечении последнего сеанса, в безличной, бюрократической манере. Очевидно, что работа должна была подходить к концу элегантно, даже поэтично, и по возможности непредсказуемо. Решение пришло на ум, когда он изучал проблему света — восемнадцать лампочек, подвешенные к потолку, на равных расстояниях, в правильных, прекрасных геометрических фигурах, — и наконец он представил себе, как незадолго до тридцать второго дня эти лампочки гаснут одна за другой, в произвольном порядке, вроде бы случайно, однако в промежуток времени не меньше двух дней и не больше недели. Он увидел, как мастерская проскальзывает в темноту, разбросанную пятнами, по алеаторической схеме, и даже принялся фантазировать, как они с натурщиком станут перемещаться, чтобы воспользоваться последним светом или, напротив, укрыться в первой тьме. Отчетливо увидел себя в неясном мерцании последней лампочки, как он торопится завершить портрет, накладывает последние штрихи. И потом, когда угасает последняя спираль, смиряется с темнотой.
Безукоризненно, подумал он: само совершенство.
Поэтому и стоял теперь перед старичком в Кэмден-тауне.
— Нет, они просто должны угасать, не тускнеть постепенно и не взрываться по возможности.
Старичок изобразил один из тех загадочных жестов, к каким прибегают мастера, чтобы поквитаться с миром. Потом объяснил, что лампочки — создания непростые, зависят от множества переменных величин и в своем роде подвержены безумию, формы которого предсказать нельзя.
— Обычно, — добавил он, — заказчики тут замечают: «Как женщины». Избавьте меня от этого, будьте добры.
— Как дети, — сказал Джаспер Гвин.
Старичок кивнул. Подобно всем мастерам, он разговаривал только за работой и теперь сжимал в горсти маленькие лампочки, словно кладку яиц, и погружал их в непрозрачный раствор, смутно похожий на дистиллят. Цель операции была определенно неизъяснима. Мастер просушивал лампочки феном, таким же старым, как и он сам.
Они потратили массу времени, рассуждая о природе лампочек, и Джаспер Гвин в конце концов открыл для себя целую вселенную, о существовании которой никогда не подозревал. С особенным удовольствием он узнал, что формы лампочек варьируются до бесконечности, но основных шестнадцать, и у каждой есть свое имя. Согласно некой весьма изысканной конвенции, это имена королев или принцесс. Джаспер Гвин выбрал лампочки «Катерина Медичи»: они походили на слезы, пролитые люстрой.
— Тридцать два дня? — уточнил старичок, когда решил, что этот заказчик достоин его работы.
— Таков замысел.
— Нужно знать, сколько раз их будут выключать и включать снова.
— Один раз, — не колеблясь, ответил Джаспер Гвин.
— Откуда вы знаете?
— Знаю.
Старичок застыл на месте и поднял взгляд на Джаспера Гвина. Уставился, можно сказать, в самую спираль очей. Искал там что-то, но не нашел. Зазубрину нити, предвещающую обрыв. Потом снова склонился к своей работе, разжал ладони.
— Нужно будет очень осторожно перевозить их и вкручивать, — сказал он. — Вы умеете держать лампочку в руках?
— Я никогда над этим не задумывался, — ответил Джаспер Гвин.
Старичок протянул ему лампочку. То оказалась «Елизавета Романова». Джаспер Гвин бережно зажал ее в ладони. Старичок поморщился.
— Берите пальцами. Так вы ее погубите.
Джаспер Гвин послушался.
— Штыковое соединение, — изрек старикашка и покачал головой. — Отдать вам лампочки как они есть, вы мне их перебьете еще до того, как вкрутите. — И забрал обратно свою «Елизавету Романову».
Они договорились, что через девять дней старичок вручит Джасперу Гвину восемнадцать лампочек «Катерина Медичи», которые погаснут в промежуток времени от семисот шестидесяти до восьмисот тридцати часов. Они угаснут без агонии, бесполезных вспышек и взрывов. Угаснут одна за другой, в порядке, предугадать который не дано никому.
— Мы забыли обговорить, в какой тональности будет свет, — сказал Джаспер Гвин, уже собираясь уходить.
— А вы в какой хотите?
— В детской.
— Учту.
Они распрощались, пожав друг другу руки, и Джаспер Гвин поймал себя на том, что делает это бережно, как много лет назад, когда прощался за руку с пианистами.
Прекрасно, сказала дама в непромокаемой косынке. Она положила зонтик сушиться на батарею и походила по комнате, разглядывая детали. Обувную полку, ковры теплых тонов, пятна сырости на стенах и масляные пятна на полу. Попробовала, не слишком ли мягкая кровать, посидела в креслах. Прекрасно, сказала.
Стоя в углу своей новой мастерской, все еще в пальто, Джаспер Гвин любовался всем тем, что собрал за полтора месяца, из ничего, следуя за безрассудной идеей. Не нашел огрехов, подумал, что каждая вещь сотворена с вниманием и мерой. Точно так же и переписчик расположил бы на столе бумагу и перо, надел матерчатые нарукавники, выбрал чернила, уверенный, что распознает самый подходящий оттенок синего. Подумал, что не ошибся: великолепное ремесло. На какой-то момент мелькнула мысль о ржавой железной табличке на двери. Джаспер Гвин. Переписчик.
— Просто удивительно, насколько все это бесполезно в отсутствии какой бы то ни было натуры, — заметила дама в непромокаемой косынке. — Или я ее не заметила? — добавила она, оглядываясь вокруг с видом человека, который ищет в супермаркете стеллаж с приправами.
— Нет, натуры нет, пока, — сказал Джаспер Гвин.
— Не представляю себе, чтобы у вашей двери толпился народ.
— Нет, пока нет.
— Вы придумали, как решить проблему, или собираетесь дожидаться, пока выйдет срок договора об аренде?
Время от времени пожилая дама проявляла-таки характер школьной учительницы. Брюзгливо принимала близко к сердцу чужие дела.
— Нет, план у меня есть, — ответил Джаспер Гвин.
— Послушаем, что за план.
Джаспер Гвин над этим долго раздумывал. Было очевидно, что на первый раз, чтобы испытать себя, следовало кого-то нанять. Важно было, однако, сделать правильный выбор: слишком сложная натура могла бы без всякой пользы лишить его присутствия духа, а слишком простая ограничила бы поиск и не подтолкнула бы к обретению того, что он стремился найти. Не так-то легко было разгадать также, какая степень отчуждения подойдет для этого первого опыта. Скажем, друг сильно облегчил бы задачу, но в то же время нарушил бы чистоту эксперимента, ведь о нем уже слишком многое известно, и нельзя взирать на него, как на совершенно незнакомый пейзаж. С другой стороны, если, подчиняясь логике, выбрать человека чужого, это неизбежно приведет к целому ряду разного рода неловкостей, без которых Джаспер Гвин охотно бы обошелся, по крайней мере для первого раза. И без того трудно объяснить, в чем тут дело, какую работу они будут вместе выполнять, а еще возникает вопрос наготы: скользкий вопрос. Джаспер Гвин инстинктивно ощущал, что нагота натурщика является непременным условием. Он представлял себе наготу как необходимый стимул. Она бы помогла пробиться, пересечь границу; без этого стесняющего сдвига, чувствовал он, не откроется никакое открытое поле, никакая перспектива в бесконечность. Так что следовало с этим смириться. Натурщик должен быть нагим. Но Джаспер Гвин был человеком сдержанным и ценил застенчивость. Он был не в ладах с телами, всю свою жизнь трудился над звуками и мыслями. Механика фортепиано — вот самое плотское из всего, чем он в той или иной степени владел. Думая о том, как перед ним предстанет нагой натурщик, он испытывал лишь глубочайшую неловкость и непроходящее смущение. Поэтому выбор первой модели был делом деликатным, и пригласить человека совершенно постороннего было бы неосмотрительно.
Наконец, чтобы несколько упростить задачу, Джаспер Гвин решил исключить вариант мужчины. Такое было ему не по силам. Речь шла не о гомофобии, а просто об отсутствии привычки. Не стоило слишком усложнять себе жизнь во время первого эксперимента: учиться глядеть на мужское тело было чем-то таким, что он в данный момент предпочел бы отложить. Женщина подошла бы лучше: во всяком случае, не нужно было начинать с нуля. Однако выбор в пользу женщины предполагал затруднения, в которых Джаспер Гвин прекрасно отдавал себе отчет. Добавлялась переменная величина желания. Было бы приятно в этот первый раз открывать для себя красивое тело, смотреть на него, его выслеживать. Но очевидно, что жест сотворения портрета должен быть отстранен от чистого и простого желания или по меньшей мере получить толчок от этого желания, а потом каким-то образом избавиться от него. Тут должна работать близость на расстоянии, при сотворении портрета. Значит, чрезвычайная красота была бы неуместна. Но ее отсутствие, с другой стороны, привело бы к излишним огорчениям. Джаспер Гвин искал женщину, на которую было бы смотреть приятно, но не настолько, чтобы пожелать ее.
— Короче, вы нашли такую? — спросила дама в непромокаемой косынке, разворачивая лимонную карамельку.
— Да, думаю, нашел.
— Так что же?
— Ищу способ попросить ее. Это не так просто.
— Это работа, мистер Гвин, ведь вы не просите ее лечь с вами в постель.
— Знаю, что работа, но работа странная.
— Если хорошенько объяснить, она поймет. А если не поймет, щедрое вознаграждение поможет собраться с мыслями. Ведь щедрое вознаграждение предусматривается, не так ли?
— Я еще не решил.
— Неужели станете сквалыжничать?
— Нет, не в том дело, просто боюсь обидеть. В конце концов, это значит предлагать деньги за наготу.
— Ну, если вы так это видите…
— Это так и есть.
— Неправда. Только закомплексованному пуританину вроде вас придет в голову описать столь простую вещь такими словами.
— Вы знаете лучшие?
— Конечно.
— Послушаем, что за слова.
— «Девушка, не позволите ли вы за пять тысяч фунтов стерлингов глядеть на вас около месяца, срок достаточный, чтобы переписать вашу тайну?» Не так трудно произнести эту фразу. Потренируйтесь немного перед зеркалом, помогает.
— Пять тысяч фунтов многовато.
— Что, опять начинаем?
Джаспер Гвин взглянул на нее с улыбкой и ощутил к ней огромную любовь. На мгновение подумал, как просто было бы с ней, великолепное начало, лучше не придумаешь.
— И думать забудьте, я слишком старая. Вы не должны начинать со стариков, это чересчур сложно.
— Вы не старая. Вы — мертвая.
Дама пожала плечами.
— Умереть — самый верный способ состариться.
Вернувшись домой, Джаспер Гвин немного потренировался перед зеркалом. Потом позвонил Тому Брюсу Шепперду. Было два часа ночи.
— Мать твою, Джаспер, два часа ночи! Я уже в постели!
— Ты спал?
— В постели можно не только спать.
— А-а.
— Лотти передает привет.
На заднем плане послышался голос Лотти, и не было в нем ни капли раздражения: привет, Джаспер. Она была добродушная.
— Прости, Том.
— Да ладно. Ты что, опять потерялся? Отправить Ребекку поискать тебя?
— Нет, я больше не теряюсь. Но в самом деле… если откровенно, то именно о ней я хотел поговорить.
— О Ребекке?
Вот что держал в мыслях Джаспер Гвин: эта девушка подходила ему идеально. Он представлял в уме, как неодолимая красота ее лица намекает на желание, но тело опровергает его, безмятежно, неспешно: безупречно. Яд и противоядие — в мягкой, загадочной форме. Всякий раз, встречая Ребекку, Джаспер Гвин ощущал детское желание ее потрогать, слегка прикоснуться к ней — но так желаешь пощупать пальцем блестящего жука или запотевшее стекло. Кроме того, он был с ней знаком, но не знал ее, она пребывала на нужном расстоянии, в той переходной зоне, где дальнейшее сближение будет медленным, но не безнадежным делом. Он знал, что сможет долго смотреть на нее, не испытывая ни робости, ни желания и никогда не уставая.
— Да, о Ребекке, стажерке.
Том расхохотался.
— Что, Джаспер, имеешь слабость к толстухам?
Повернулся к Лотти:
— Послушай-ка, вот хохма: Джасперу нравится Ребекка.
На заднем плане послышался сонный голос Лотти: кто это, Ребекка?
— Джаспер, дружище, ты никогда не устанешь меня удивлять.
— Можешь ты на минуту прекратить свои казарменные шуточки и выслушать меня?
— Хорошо.
— Дело серьезное.
— Ты влюбился?
— Дело серьезное в том смысле, что оно касается работы.
Том нацепил очки. При данных обстоятельствах это означало, что он открыл контору.
— Она убедила тебя надиктовать сцены из книг, которые ты никогда не напишешь? Говорил же я: она молодец.
— Нет, Том, то дело прошлое. Она нужна мне для работы. Но для другой.
— Так забирай ее. Я на все согласен, лишь бы ты снова начал писать.
— Все не так просто.
— А в чем дело?
— Я хочу списать с нее мой первый портрет. Помнишь эту задумку с портретами?
Том прекрасно помнил.
— Знаешь, Джаспер, я не в восторге от этой идеи.
— Знаю, но теперь проблема в другом. Мне нужно, чтобы Ребекка дней тридцать приходила ко мне в мастерскую позировать. Я ей буду платить. Но она скажет, что не хочет терять работу у тебя.
— Позировать?
— Я хочу попробовать.
— С ума сошел.
— Может быть. Но окажи мне такую любезность: позволь ей поработать на меня с месяцок, а потом заберешь обратно.
Они еще поговорили, и это был прекрасный звонок, ибо в конце концов они принялись обсуждать ремесло писателя и все те вещи, которые оба любили. Джаспер Гвин объяснил, что ситуация портрета привлекала его, поскольку вынуждает подчинить талант, склонить его к неудобной позиции. Он отдавал себе отчет в том, что предпосылки абсурдны, но это-то его и влекло: подозрение, что если отнять от письма естественную предрасположенность к роману, оно как-то проявится, чтобы выжить, сделает какой-то ход, что-нибудь. Сказал еще, что это самое нечто люди потом купят и отнесут домой. Добавил, что это будет непредсказуемый итог домашнего, приватного ритуала, не предназначенный для того, чтобы всплыть на поверхность мира, а значит, избавленный от терзаний, какими сопровождается ремесло писателя. На самом деле, заключил он, мы говорим о совсем другом ремесле. Можно назвать его: переписчик.
Том выслушал. Он старался понять.
— Не вижу, как ты объедешь на кривой белоснежную руку, плавно покоящуюся на крутом бедре, или взгляд, сияющий, как луч восходящего солнца, — заметил он наконец. — И вряд ли можно вообразить, будто кто-то сделает такие вещи лучше, чем Диккенс или Харди.
— Ну конечно, если я остановлюсь на этом, поражение неизбежно.
— Уверен ли ты, что кроме этого что-то есть?
— Не уверен. Но должен попробовать, говорю тебе.
— Тогда договоримся так: я тебе уступаю мою стажерку и не долблю мозги, а ты обещаешь, что, если этот опыт тебе ничего не даст, ты снова начнешь писать. Книги, я имею в виду.
— Что это, шантаж?
— Соглашение. Если у тебя ничего не выйдет, будет по-моему. Начнешь со сцен из книг, которых ты никогда не напишешь, или с чего захочешь. Но ты вернешь мастерскую Джону Септимусу Хиллу и подпишешь прекрасный новый договор.
— Я мог бы найти кого-то другого, кто стал бы мне позировать.
— Но ты хочешь Ребекку.
— Да.
— Ну так как?
Джаспер Гвин подумал, что в конечном счете такая игра ему даже нравится. Мысль о том, что неудача отбросит его назад к пятидесяти двум вещам, какие он не желал больше никогда делать, вдруг показалась ему электризующей. В конце концов, он принял условия. Было почти три часа ночи, и он принял условия. Том подумал, что вскорости к нему вернется один из немногих прошедших через его агентство писателей, которого он мог считать настоящим другом.
— Завтра пошлю к тебе Ребекку. В прачечную, как обычно?
— Может быть, лучше в более уединенное место.
— Тогда в бар отеля «Стаффорд». В пять часов?
— Хорошо.
— Не вздумай жульничать.
— Не вздумаю.
— Я уже говорил, что люблю тебя?
— Сегодня ночью — нет.
— Странно.
Еще минут десять они обменивались колкостями. Два подростка.
На следующий день к пяти часам Джаспер Гвин явился в отель «Стаффорд», но из чистой вежливости, потому что к тому времени решил отступиться, придя к выводу, что сама мысль о разговоре с этой девушкой для него совершенно невыносима. Тем не менее, когда Ребекка пришла, он выбрал уединенный столик у окна, выходящего на улицу, и было нетрудно завязать разговор о погоде и о потоке машин, которые к этому часу запрудили весь город. Твердо решив заказать виски, вместо этого попросил яблочный сок со льдом, а также вспомнил, что здесь подают очень вкусные пирожные. Мне только кофе, сказала Ребекка. Как все по-настоящему толстые люди, она к пирожным даже не притронулась. Вся сияла, в своей бесцельной красоте.
Сначала поговорили на отвлеченные темы, просто примеряясь друг к другу, как это обычно бывает. Ребекка сказала, что немного робеет в роскошных отелях; но, возразил Джаспер Гвин, вы должны понять: мало на свете мест, более притягательных, чем холлы гостиниц.
— Все эти люди, снующие туда-сюда, — сказал он. — Их тайны.
Потом пустился в признания, что было ему несвойственно, и сказал, что в следующей жизни ему бы понравилось быть гостиничным холлом.
— Работать в холле, вы хотите сказать?
— Нет-нет: быть холлом, в физическом смысле. Пусть даже в трехзвездочном отеле, это неважно.
Ребекка рассмеялась и, когда Джаспер Гвин спросил, чем бы она хотела стать в следующей жизни, ответила стандартно: рок-звездой, страдающей от анорексии; похоже, такой ответ был у нее всегда наготове.
Так что вскоре все стало гораздо проще, и Джаспер Гвин подумал, почему не попробовать, не высказать, что у него на уме. Он начал издалека, уж такая у него всегда была манера.
— Я хочу спросить у вас, Ребекка: доверяете ли вы мне? Иными словами, уверены ли вы, что сидите за одним столиком с человеком воспитанным, который никогда не поставит вас в положение, скажем, неприятное?
— Да, разумеется.
— Ибо я должен задать вам довольно странный вопрос.
— Задавайте.
Джаспер Гвин выбрал пирожное, подыскивая нужные слова.
— Видите ли, недавно я решил попробовать писать портреты.
Девушка чуть заметно склонила голову.
— Я, разумеется, не художник и не умею писать красками; по идее, я собираюсь писать портреты словами. Сам не знаю, что это может означать, но хочу попробовать, и вот что я подумал: мне было бы приятно для начала написать портрет с вас.
Девушка не пошевелилась.
— Итак, вот что я хочу у вас спросить, Ребекка: не согласитесь ли вы позировать мне в моей мастерской, позировать для портрета? Чтобы было понятнее, представьте себе, что все будет происходить так, как если бы вы позировали для художника или фотографа: разница небольшая, ситуация та же, если вы можете себе ее вообразить.
Он немного помолчал.
— Хотите, чтобы я продолжал, или предпочитаете на этом остановиться?
Девушка слегка наклонилась к столику и взяла двумя пальцами чашечку кофе, но не сразу поднесла к губам.
— Продолжайте, — сказала она.
Тогда Джаспер Гвин все ей объяснил.
— Я снял мастерскую за Мэрилебон-Хай-стрит, огромную комнату, в тихом месте. Поставил кровать, два кресла, кое-что еще. Дощатый пол, старые стены — лучше не придумаешь. Я бы хотел, чтобы вы приходили туда на четыре часа в день, где-то с месяц, с четырех до восьми вечера. Не пропуская ни единого дня, даже в воскресенье. Приходили ровно в назначенный час и, что бы ни случилось, по четыре часа позировали, то есть попросту позволяли смотреть на себя. Вы не должны принимать какую-то позу по моему выбору — просто быть в комнате, где угодно, ходить, лежать или сидеть, как вам больше понравится. Рассказывать дальше?
— Да.
— Я бы хотел, чтобы вы позировали обнаженной: думаю, это необходимое условие для успешного завершения портрета.
Эту фразу он отрепетировал перед зеркалом. Дама в непромокаемой косынке отшлифовала ее.
Девушка все еще держала чашечку в руках. Время от времени подносила ее к губам, но так и не выпила ни капли.
Джаспер Гвин вынул из кармана ключ и положил на столик.
— Я бы хотел, чтобы вы взяли этот ключ и каждый день, в четыре часа, открывали дверь и заходили в мастерскую. Неважно, что буду делать я, вам следует обо мне забыть. Считайте, что вы там одна, все время. Я лишь попрошу вас уходить каждый вечер ровно в восемь и закрывать за собой дверь. Когда мы закончим, вы вернете ключ. Пейте кофе, остынет.
Девушка взглянула на чашку, зажатую в пальцах, так, будто видела ее впервые. Поставила на блюдце, даже не пригубив.
— Дальше, — сказала она. Что-то в ней напряглось, ожесточилось, где-то внутри.
— Я переговорил с Томом. Он согласен отпустить вас на эти тридцать — тридцать пять дней, а потом опять возьмет на работу в агентство. Знаю, для вас это все же будет непростая задача, поэтому предлагаю вам сумму в пять тысяч фунтов как компенсацию за неудобства, какие вы испытаете, и за то, что вы столь любезно предоставите себя в мое распоряжение. И последнее, самое важное. В случае согласия вы ни с кем не должны об этом говорить: работа такова, что я собираюсь выполнять ее как можно более скрытно и ничуть не заинтересован в том, чтобы газетчики или кто-то еще что-либо о ней узнали. Знать будем только мы трое: я, вы и Том — и для меня крайне важно, чтобы все оставалось между нами. Вот, кажется, я все сказал. Мне помнилось, что эти пирожные вкуснее.
Девушка улыбнулась, повернулась к окну. Какое-то время глядела на прохожих, иных провожала взглядом. Потом опять обратилась к Джасперу Гвину.
— В случае чего, могу я приносить с собой книги? — спросила она.
Джаспер Гвин ответил не раздумывая:
— Нет.
— Музыку?
— Тоже нет. Думаю, вы должны просто быть наедине с собой, и все. На время стать в высшей степени нерассуждающей.
Девушка кивнула, она, казалось, начинала понимать.
— Полагаю, — сказала она, — вопрос о наготе обсуждать бесполезно.
— Поверьте, меня это стеснит больше, чем вас.
Девушка рассмеялась.
— Нет, дело не в этом…
Она потупилась, разгладила юбку.
— В последний раз, когда меня попросили раздеться, ничего хорошего из этого не вышло.
Она махнула рукой, словно отгоняя что-то.
— Но я читала ваши книги, — сказала наконец, — и я вам верю.
Джаспер Гвин улыбнулся ей.
— Хотите пару дней подумать?
— Нет.
Она протянула руку и взяла ключ, который Джаспер Гвин положил на столик.
— Попробуем.
Потом они долго молчали, каждый со своими мыслями, и были похожи на одну из тех пар, которые так долго любят друг друга, что им уже не нужно разговаривать.
Этим вечером Джаспер Гвин проделал смешную вещь: встал голым перед зеркалом и долго разглядывал себя. Он проделал это потому, что был уверен: у себя дома в эту минуту Ребекка делает то же самое.
На следующий день они вместе отправились осмотреть мастерскую. Джаспер Гвин объяснил ей насчет ключа и всего остального. Объяснил, что они будут работать, закрыв окна деревянными ставнями и включив свет. Очень просил ее, уходя, света не гасить. Сказал, что обещал одному старичку никогда этого не делать. Она ничего не спросила, но заметила, что лампочек пока нет. Их скоро привезут, сказал Джаспер Гвин. В какой-то момент она растянулась на кровати и немного полежала, глядя в потолок. Джаспер Гвин пошел налаживать что-то наверху, где был туалет: не хотел находиться рядом с ней, в тишине, в этой мастерской, пока не настанет нужный момент. Спустился, лишь услышав, как скрипит под ее ногами дощатый пол.
Перед тем как уйти, Ребекка в последний раз огляделась.
— Где будете вы? — спросила она.
— Забудьте обо мне. Меня не существует.
Ребекка улыбнулась, сделала малую гримаску: да, она поняла и рано или поздно привыкнет.
Они договорились, что начнут в ближайший понедельник.
Прошло ровным счетом два года, три месяца и двенадцать дней, с тех пор как Джаспер Гвин поведал миру, что бросает писать. Как это отразилось на его общественном лице, он знать не знал. Почта, по давнему обыкновению, приходила к Тому, а некоторое время тому назад Джаспер Гвин попросил не пересылать ее, раз уж все равно не открывает письма. Газеты он читал редко, в сеть не выходил никогда. В самом деле, опубликовав перечень пятидесяти двух вещей, какие он никогда не станет делать, Джаспер Гвин постепенно погрузился в одиночество: иные могли бы счесть подобную изоляцию упадком, а он склонялся к тому, чтобы проживать ее с облегчением. Был уверен, что после двенадцати лет неестественного пребывания на людях, неизбежно связанного с ремеслом писателя, имеет право на какой-то период выздоровления. Возможно, представлял себе, что, когда снова начнет работать в своей новой должности переписчика, все кусочки его бытия пробудятся и заново сложатся в некую достойную взгляда картину. Поэтому в тот понедельник Джаспер Гвин вышел из дома с убеждением, что наступает не просто первый день его новой работы, но и новая пора жизни. Чем и можно объяснить, что, выйдя на улицу, он решительно направился к своему доверенному парикмахеру с твердым намерением обриться наголо.
Ему повезло. Парикмахерская была закрыта на ремонт.
Потом он побродил немного и в десять часов явился в цех старичка из Кэмден-тауна, того, что делал лампочки. Они договорились по телефону. Старик нашарил в каком-то углу коробку из-под итальянских макарон, заклеенную широким зеленым скотчем, и сказал, что готов. Когда подошло такси, отказался положить коробку в багажник и всю дорогу держал ее на коленях. Коробка была огромная, хотя, очевидно, и весила мало, поэтому чудилось что-то нереальное в том, как легко старик вылез из такси и поднялся по немногим ступенькам, которые вели в мастерскую Джаспера Гвина.
Старик вошел и с минуту стоял неподвижно, не выпуская коробку из рук.
— Я уже был здесь.
— Вы любите старые мотоциклы?
— Никакого понятия о них не имею.
Они бережно открыли коробку и вынули восемнадцать «Катерин Медичи». Каждая лампочка была завернута в мягчайшую веленевую бумагу. Джаспер Гвин притащил стремянку, которую купил у индуса за углом, и отошел в сторону. Старик потратил безумно много времени, передвигая стремянку, поднимаясь и спускаясь, но в конце концов добился ожидаемого эффекта: восемнадцать «Катерин Медичи» были вкручены в восемнадцать патронов, которые свисали с потолка в строгом геометрическом порядке. Даже не включенные, они впечатляли.
— Вы их зажжете? — спросил Джаспер Гвин, закрыв окна ставнями.
— Да, так будет лучше, — ответил старик, словно, без должной сноровки надавив на кнопку выключателя, можно испортить все. Наверное, в его больном сознании мастера такая вероятность существовала.
Он подошел к стене и, не сводя глаз со своих лампочек, нажал на кнопку.
Какое-то время оба молчали.
— Разве я говорил, что хочу красные? — спросил растерянный Джаспер Гвин.
— Тихо.
Каким-то непостижимым для Джаспера Гвина образом лампочки, которые вспыхнули ярко-красным, превратив мастерскую в бордель, стали мало-помалу блекнуть, пока не приобрели окончательный оттенок между янтарным и лазурным: тональность нельзя было бы определить иначе как детскую.
Старик, довольный, что-то пробормотал.
— Невероятно, — сказал Джаспер Гвин. Он был искренне растроган.
Перед тем как уходить, он включил систему, установленную Дэвидом Барбером, и по огромной комнате заструился поток звуков: он явственно влек за собой, с изумительной неспешностью, груды опавшей листвы и окутанные туманом созвучия, тихие, как дыхание ребенка. Джаспер Гвин огляделся в последний раз. Все было готово.
— Это, конечно, не мое дело, но чем вы тут занимаетесь? — спросил старик.
— Работаю. Я переписчик.
Старик кивнул. От него не укрылось, что в комнате нет письменного стола, зато имеются в наличии кровать и два кресла. Но он понимал, что у каждого мастера своя, особая манера.
— Знавал я одного переписчика, — только и заметил он.
В суть проблемы углубляться не стали.
Они пообедали вместе в пабе через дорогу. Когда распрощались с полной достоинства теплотой, было без четверти три. Оставалось меньше часа до прихода Ребекки, и Джаспер Гвин приступил к исполнению плана, который загодя продумал в мельчайших деталях.
Он спустился в метро, по линии «Бейкерлоо» доехал до Черинг-Кросс, поднялся наверх и пару часов бродил по букинистам, искал, безуспешно, пособие по использованию чернил. По случаю купил биографию Ребекки Уэст и стащил, сунув в карман, антологию хайку восемнадцатого века. Около пяти зашел в кафе: понадобилось в туалет. За столиком, пока пил виски, листал антологию хайку и в который раз спрашивал себя, какую голову нужно иметь, чтобы домогаться красоты такого типа. Увидев, что уже шесть, вышел и отправился в расположенный по соседству небольшой супермаркет экологически чистых продуктов, где купил себе кое-что на ужин. Потом пошагал к ближайшей станции метро, но по дороге несколько задержался, посетив попавшуюся на пути прачечную: он давно лелеял мысль составить путеводитель по ста лучшим в Лондоне местам, где можно выстирать белье, и никогда не упускал случая пополнить свои знания. Домой пришел где-то двадцать минут восьмого. Принял душ, поставил диск Билли Холидей и приготовил ужин: разогрел на медленном огне пюре из чечевицы, похоронив его затем под толстым слоем тертого пармезана. Поев, не стал убирать посуду, а разлегся на диване с тремя книгами, которым собирался посвятить вечер. То были: роман Роберто Боланьо, полное собрание комиксов Карла Баркса о Дональде Даке и «Рассуждение о методе» Декарта. По меньшей мере две из этих трех книг изменили мир. Третья хотя бы отнеслась к нему с уважением. В четверть десятого зазвонил телефон. Обычно Джаспер Гвин не отвечал на звонки, но день был особенный.
— Алло?
— Алло, это я, Ребекка.
— Добрый вечер, Ребекка.
Прошел долгий миг тишины.
— Простите, если беспокою. Я только хотела сказать, что была сегодня там, в мастерской.
— Я в этом и не сомневался.
— А мне показалось, вдруг я перепутала день.
— Нет-нет, как раз сегодня.
— Вот и хорошо, теперь я могу спокойно ложиться спать.
— Определенно можете.
Снова тишина.
— Я ходила туда и сделала все, как вы велели.
— Очень хорошо. Вы ведь не погасили свет, правда?
— Нет, я оставила все как было.
— Превосходно. Тогда до завтра.
— Да.
— Доброй ночи, Ребекка.
— Доброй ночи. И простите за беспокойство.
Джаспер Гвин вернулся к чтению. Он остановился как раз на середине потрясающего комикса. Дональд Дак стал коммивояжером, и его отправили в самые дикие края Аляски. Он взбирался на горы и спускался к рекам, всюду таская с собой образец товара, который нужно было продать. Самое замечательное, что продавать он должен был концертные органы.
После Джаспер Гвин перешел к Декарту.
Но на следующий день он уже был на месте, когда Ребекка пришла.
Сидел на полу, прислонившись к стене. В мастерской струилась запись Дэвида Барбера. Медленная река.
Ребекка при виде его нерешительно улыбнулась. Джаспер Гвин кивнул ей в ответ. Он надел легкий пиджак и выбрал для такого случая кожаные ботинки, шнурованные, светло-коричневые. Строгая одежда. Рабочая.
Когда Ребекка начала раздеваться, он встал, прошел к окну, принялся поправлять ставни, более всего потому, что ему казалось некрасивым сидеть у стены и пялиться. Ребекка складывала одежду на кресло. Последней она сняла черную футболку. Под футболкой ничего не было. Ребекка присела на кровать. Кожа очень белая, у крестца татуировка.
Джаспер Гвин снова сел на пол, на прежнее место, и принялся смотреть. Его поразили маленькие груди, тайные родинки, но не на деталях нужно было ему останавливаться — перед ним вставала более неотложная задача: понять целое, снова свести к какому-то единству эту фигуру, которая, по причинам, еще требующим выяснения, казалась ни с чем не сообразной. Он подумал, что без одежды эта фигура производит впечатление случайной. Почти сразу он потерял представление о времени, таким естественным для него оказался простой жест, немудрящее действие — наблюдать. То и дело он опускал взгляд: так всплывают на поверхность, чтобы вздохнуть.
Ребекка долго сидела на кровати. Потом Джаспер Гвин увидел, как она встала и медленно, мелкими шажками принялась мерить комнату. Она не поднимала глаз, с каждым шагом отыскивала на полу какую-то воображаемую точку, куда поставить ногу, маленькую, как у ребенка. Шла так, будто любым движением собирала воедино куски, от роду разъятые. Казалось, что все ее тело существует лишь благодаря усилию воли.
Снова подошла к кровати. Легла на спину, подложив под голову подушку. Глаза открыты.
И восемь она оделась, несколько минут, уже в плаще, посидела на стуле, чтобы перевести дух. Потом встала и ушла, едва кивнув на прощание.
Какое-то время Джаспер Гвин сидел неподвижно. Когда поднялся, пошел и вытянулся на кровати. Уставился в потолок. Пристроил голову во вмятину на подушке, оставленную Ребеккой.
— Как все прошло? — спросила дама в непромокаемой косынке.
— Не знаю.
— Девушка — молодчина.
— Не уверен, что она вернется.
— Почему бы это?
— Все так нелепо.
— Ну и что?
— Не уверен, что я сам вернусь.
Но он на другой день вернулся.
Ему вздумалось принести с собой блокнот. Выбрал не очень маленький, с кремовыми листками. Теперь время от времени карандашом писал слова, потом вырывал листок и прикалывал кнопкой к дощатому полу, каждый раз выбирая другое место, будто расставлял мышеловки.
Так в какой-то момент он написал фразу, после немного побродил по комнате, пока не выбрал место на полу, недалеко от того, где стояла Ребекка, прислонившись к стене. Наклонился, приколол листок кнопкой к дереву. Потом поднял взгляд на Ребекку. Он никогда еще не был от нее так близко, с тех самых пор, как все началось. Ребекка пристально смотрела ему в глаза. Кротко, ни на что не претендуя. Они долго глядели так друг на друга. Дышали ровно, медленно, омываемые рекою звуков Дэвида Барбера. Потом Джаспер Гвин опустил глаза.
Перед уходом Ребекка пересекла комнату и направилась как раз туда, где сидел на полу Джаспер Гвин, скорчившись, забившись в угол. Присела рядом, вытянув ноги, спрятав между бедер ладони, тыльной стороной внутрь. Не повернула головы, не взглянула, так и сидела, опираясь затылком о стену. Джаспер Гвин ощущал все это время близкое тепло — и аромат. Потом Ребекка встала, оделась и ушла.
Оставшись один, Джаспер Гвин записал что-то на листках и пошел прикалывать их к полу, тщательно и кропотливо выбирая места.
Вокруг этих листков Ребекка взяла обыкновение расхаживать в последующие дни, вычерчивая маршруты, ведущие от одного к другому, — будто пыталась обнаружить контур какой-то фигуры. Никогда не задерживалась, чтобы прочесть написанное на листках, только обходила их. Мало-помалу Джаспер Гвин замечал, как меняются ее повадки, как по-иному она подает себя, насколько неожиданными становятся жесты. На седьмой, а может, на восьмой день он увидел, как она вся вдруг сложилась в изумительную красавицу, без изъянов. Это длилось одно мгновение, будто бы она прекрасно знала, к какой черте ее подтолкнули, и не собиралась оставаться там. Сменила точку опоры, перенеся вес на другую ногу, подняла руку поправить волосы — и вернулась к несовершенству.
В тот же день, чуть позже, она принялась еле слышно что-то нашептывать, лежа на кровати. Джаспер Гвин не мог разобрать слов, да и не хотел. Но минуты шли, а она все шептала, иногда улыбалась или умолкала, а потом начинала снова. Казалось, она что-то кому-то рассказывает. Когда шептала, водила ладонью вдоль вытянутых ног. Когда умолкала, останавливалась. Не отдавая себе отчета, Джаспер Гвин в конце концов подошел к кровати, будто, выслеживая маленького зверька, незаметно подступил к самой его норке. Она, казалось, не обратила внимания, только еще больше понизила голос: продолжала шептать, но едва шевеля губами; шепот то прерывался, то слышался снова.
На другой день, когда Джаспер Гвин смотрел на нее, ее глаза наполнились слезами, но всего на миг: мелькнувшая мысль, ускользнувшее воспоминание.
Если бы Джасперу Гвину велели сказать, когда он начал думать, что решение достижимо, он бы, наверное, упомянул день, когда Ребекка в какой-то момент надела рубашку, и уже было никакие вернуться к тому, что она для себя решила, но только двигаться вперед, за пределы решимости. Рубашку она чуть накинула, спереди не застегнула — теребила манжеты. И тогда произошла в ней какая-то подвижка, слом, который можно было бы определить как поперечный, и Джаспер Гвин прочувствовал, в первый раз, каким образом Ребекка позволяет ему смутно угадывать черты ее будущего портрета.
Той ночью он много часов бродил по улицам, не ощущая усталости. Заметил, что некоторые прачечные не закрываются вообще, и с определенным удовлетворением зафиксировал в памяти этот факт.
Он уже не видел ее толстой или красивой: все, что он о ней думал, все, что обнаружил в ней до того, как вошел в эту мастерскую, рассеялось совершенно или и не существовало никогда. Также ему казалось, будто время не движется тут, внутри, но скорее развертывается единственный миг, всегда тождественный самому себе. Он уже распознавал, порою, отдельные пассажи из записи Дэвида Барбера, и то, как они размеренно следовали один за другим, всегда одинаковые, придавало любому движению неизменность поэтической формы, рядом с которой полный событий внешний мир терял свое очарование. То, что все рисовалось, обретало очертания при единственном, неподвижном свете в детской тональности, доставляло бесконечное наслаждение. Запахи мастерской, пыль, оседавшая на предметы, грязь, с которой никто не боролся, — все наводило на мысль, будто какой-то зверь спит глубоким сном, дышит ровно, медленно, невидимый для большинства. Дама в непромокаемой косынке хотела знать, и Джасперу Гвину удалось объяснить ей, что есть во всем этом некий гипнотизм, как в наркотиках. Ну, я бы не стала перегибать палку, сказала пожилая дама. И напомнила ему, что это всего лишь его работа, работа переписчика. Думали бы вы лучше о том, как сотворить что-то добротное, добавила она, не то живо отправитесь у меня на встречу с юношеством.
— Сколько остается дней? — спросил Джаспер Гвин.
— Дней двадцать, кажется.
— Время есть.
— Вы что-то уже написали?
— Наброски. Ничего такого, что имело бы смысл читать.
— Я бы на вашем месте не была такой спокойной.
— Я не говорил, что спокоен. Я только сказал, что время есть. Я собирался впасть в панику через несколько дней.
— Вы, молодые, вечно все откладываете на потом.
Он часто приходил с опозданием, когда Ребекка уже была в мастерской. Иногда опаздывал на десять минут, а иногда даже на час. Он это делал нарочно. Ему нравилось находить Ребекку уже ускользнувшей от себя в звуковой поток Дэвида Барбера и в этот свет, в то время как он все еще влачил на себе всю суровость, все ритмы внешнего мира. Входя, он старался не шуметь и на пороге останавливался, высматривал ее, словно птицу в огромном вольере: тот образ, который первым находил взгляд, ярче всего запечатлевался в памяти. Она со временем привыкла и не двигалась, когда открывалась дверь, а просто была в своем бытии. Много дней назад они уже отказались от бесполезного ритуала приветствий и прощаний при встрече и расставании.
Однажды он вошел, а Ребекка спала. Вытянувшись на кровати, чуть повернувшись на бок. Дышала ровно, медленно. Джаспер Гвин бесшумно пододвинул кресло к изножью кровати. Уселся и долго смотрел. Как никогда раньше, вблизи разглядывал детали, складки тела, оттенки белизны, всякие мелочи. Он не старался закрепить их в памяти, они бы не пригодились для портрета, но, глядя вот так на Ребекку, обретал некую тайную близость, которая помогала ему, продвигала далеко вперед. Время шло себе и шло, а он не торопил мысли, которые, он чувствовал, приближались, поодиночке, беспорядочно, как люди с далекого предела. В какой-то момент Ребекка открыла глаза и увидела его. Инстинктивно сомкнула ноги. Но потом медленно развела их, вернулась в ту позу, какую нарушила, — несколько мгновений пристально всматривалась в него, а потом снова закрыла глаза.
Джаспер Гвин в тот день так и не двинулся с кресла и настолько сблизился с Ребеккой, что самым естественным образом последовал за ней до конца — сквозь дрему, полную видений, проскользнул в сон, не противясь ему, откинувшись на спинку кресла. Последним, что он слышал, был голос дамы в непромокаемой косынке. Хорошо мы работаем, говорила она.
Зато Ребекке, когда она открыла глаза, это показалось нормальным, в порядке вещей. Уснувший писатель. Какая необычная нежность. Бесшумно слезла с постели. Было уже больше восьми. Перед тем как одеться, она подошла к Джасперу Гвину и вгляделась в него, подумала: этот мужчина. Обошла вокруг, увидела свесившуюся с подлокотника руку, реющую в пустоте, приблизилась, почти потерлась о нее бедрами, на миг застыла — этот мужчина, его пальцы, мое лоно, подумала. Оделась, стараясь не шуметь. Ушла, оставив его спящим.
Первые ее шаги по улице были, как в любой из этих вечеров, нетвердыми, будто у новорожденного зверька.
Пришла домой, а там был молодой человек.
— Привет, Ребекка.
— Просила же предупреждать, перед тем как явишься.
И все-таки поцеловала его, даже не сняв пальто.
Потом, уже ночью, Ребекка сказала, что у нее новая работа. Я позирую для художника, сказала.
— Ты?
— Да, я.
Он рассмеялся.
— Обнаженной, — добавила она.
— Да ну.
— Работа неплохая. Каждый день, по четыре часа.
— Что за хрень, кто тебя в это втянул?
— Деньги. Мне дают пять тысяч фунтов. Надо же как-то платить за этот дом. Может быть, ты озаботишься?
Молодой человек был фотографом, но не сказать чтобы окружающие сильно в это верили. Так что все лежало на Ребекке: квартирная плата, коммунальные услуги, еда в холодильнике. Он то пропадал, то появлялся. Вещи оставлял. Ребекка давно привыкла описывать создавшуюся ситуацию в простых, энергичных выражениях. Я влюбилась в кусок дерьма, говорила она.
Пару месяцев назад он ей сказал, что один его друг хочет ее сфотографировать. Договорились встретиться вечером, в доме у друга. Много выпили, и в конце концов Ребекка обнаружила, что лежит голая на кровати, а друг щелкает фотоаппаратом. Ей было все равно. В какой-то момент ее возлюбленный, этот самый кусок дерьма, разделся и лег рядом. Они стали заниматься любовью. Друг все щелкал. Потом несколько дней Ребекка не желала видеть этот кусок дерьма, в который влюбилась. Но разлюбить так и не смогла.
Она к тому же знала, что самим своим телом обречена на абсурдные связи. Ни один мужчина не вздумает пожелать такое тело. Но опыт показал Ребекке, что на самом-то деле желают многие, часто оттого, что чем-то втайне уязвлены и не хотят в этом признаваться. Мужчины нередко испытывают страх перед женским телом, сами о том не догадываясь. Иногда, чтобы возбудиться, им необходимо презирать, и, овладевая таким телом, как у Ребекки, они получают удовольствие. Почти всегда перед нею реяло в воздухе некое осязаемое предчувствие извращения, будто бы избравший эту аномальную красоту непременно должен отойти от самых простых и прямых путей, в каких проявляет себя желание. И вот к двадцати семи годам Ребекка уже накопила множество никудышных воспоминаний, среди которых с трудом могла отыскать одну-другую минуту простой и чистой нежности. Ей было все равно. Что тут поделаешь.
Поэтому она оставалась с этим куском дерьма, в который влюбилась. Поэтому ее не ошеломило предложение Джаспера Гвина. Вещей именно такого сорта она научилась ожидать от жизни.
Утром, когда этот кусок дерьма еще спал в постели, она ушла, даже не приняв душ. Ночь секса осталась на ней, и ей хотелось сохранить ее, унести с собой, всю целиком. Сегодня примите меня такой, дорогой Джаспер Гвин, посмотрим, как вам это понравится.
По утрам, на четыре часа, она по-прежнему выходила на работу к Тому. Она преклонялась перед этим человеком. Три года назад он попал в автомобильную аварию и с тех пор передвигался в инвалидном кресле; тогда же и построил себе огромный офис, целую страну, над которой был Господом Всемогущим. Окружил себя сотрудниками всякого рода: и престарелыми, и совершенно помешанными. Сам все время висел на телефоне. Платил мало и редко — но это детали. В нем было столько энергии, вокруг него так кипела жизнь, что все его обожали, так или иначе. Если ты вдруг возьмешь и помрешь ненароком, такой человек это воспримет как личное оскорбление.
О работе над портретом он не говорил ни слова. Только однажды, когда Ребекка уже несколько дней ходила вечерами к Джасперу Гвину, подъехал на своем кресле и, припарковавшись к ее столу, сказал:
— Если буду выспрашивать, пошли меня в задницу.
— Хорошо.
— Как себя ведет старина Джаспер?
— Идите в задницу.
— Отлично.
Так что в час она поднималась, собирала вещи и подходила попрощаться с Томом. Оба знали, куда она идет, но делали вид, что так и надо. Том иногда бросал на Ребекку взгляд, отмечая, как она одета. Может, надеялся сделать из этого какой-то вывод, кто его знает.
В мастерскую Джаспера Гвина она ехала на метро, но всегда выходила на остановку раньше, чтобы часть пути проделать пешком. Шла по улице и вертела в руке ключ. Так она начинала работать. Еще она продумывала, в каком порядке станет снимать одежду. Странно, однако, каждый божий день находясь рядом с этим человеком, она в конце концов постигла некую выверенность жеста — ей никогда не приходило в голову, что это необходимо. Он заставлял верить, что нет ничего безразличного и что кто-то где-то пребывает и фиксирует каждое наше действие — того гляди, в один прекрасный день призовет к ответу.
Она поворачивала ключ в замочной скважине и входила.
Не сразу отмечала для себя, на месте ли он. Уже давно поняла, что это неважно. И все же, лишь увидев его, обретала уверенность — а спокойствие лишь тогда, когда он начинал на нее смотреть. Трудно было представить себе такое до того, как все началось, но самая дикая нелепица — чтобы этот человек пристально глядел на нее — стала насущной необходимостью, без которой она уже не могла себя помыслить. С удивлением поняла, что осознает свою наготу только в одиночестве или когда он не смотрит. Зато был таким естественным для нее этот пристальный взгляд, что только в его орбите она себя чувствовала одетой — и завершенной, как удачное произведение. С течением дней она вдруг обнаружила, что желает сближения: ее обескураживало то, как он сидит, прислонившись к стене, упорно не желая принять дар, который она преподнесла бы охотно и легко, без малейшей досады. Случалось так, что она подходила ближе, но это было нелегко, следовало избегать поз, хоть сколько-нибудь соблазнительных, — и в конце концов она начинала делать резкие жесты, резкие и неточные. Именно он всегда восстанавливал дистанцию, находил не причиняющее боли расстояние.
В тот день, когда она пришла, неся на себе ночь секса, Джаспер Гвин вовсе не объявился. У Ребекки было время сделать подсчеты — прошло восемнадцать дней с тех пор, как все началось. Она заметила, что и лампочек, подвешенных к потолку, восемнадцать. Как ни безумно это выглядело, но, может быть, Джаспер Гвин придавал какое-то значение данному обстоятельству — наверное, поэтому и не пришел. Ровно в восемь она оделась и очень долго шла домой, будто дожидалась какого-то возмещения.
На другой день Джаспер Гвин тоже не пришел. Для Ребекки часы тянулись томительно медленно. Она была уверена, что Джаспер Гвин вот-вот появится, но этого не случилось, и ровно в восемь, когда настала пора одеваться, она это проделала с яростью. Шагая к дому в вечерней мгле, она думала — дурочка, это всего лишь работа, какая тебе разница, но одновременно пыталась припомнить, не прочитывалось ли в нем нечто странное в тот последний раз, когда они виделись. Помнила, как он склонялся над своими листками, больше ничего.
В следующий раз она нарочно опоздала, на несколько минут, но для Джаспера Гвина, Ребекка знала, это было неслыханно. Вошла, а в мастерской пусто. Ребекка разделась, но потом не нашла в себе достаточно цинизма, или простодушия, чтобы ни о чем не думать — все время только и делала, что измеряла ежечасно возраставшую тревогу. Никак не получалось то, к чему она была призвана, — быть самой собой, больше ничего, хотя Ребекка прекрасно помнила, каким простым это показалось ей в первый день, когда Джаспер Гвин не пришел тоже. Очевидно, тогда что-то удалось — что-то вроде паломничества, странствия к святыне. Теперь было никак не вернуться откуда бы то ни было, да и невозможен был никакой путь без него.
Вот дурочка, подумала она.
Может, он заболел. Может, работает дома. Или, вероятно, уже закончил. Или умер.
Но она знала, что это не так, поскольку Джаспер Гвин был человеком правильным, точным даже в ошибках.
Ребекка растянулась на кровати и впервые ощутила, как подступает страх — ведь она совсем одна тут. Попыталась вспомнить, закрыла ли дверь на ключ. Подивилась — неужели и вправду прошло три дня с тех пор, как они виделись в последний раз. Мысленно пробежалась по трем вечерам, заполненным ничем. Стало еще хуже. Расслабься, подумала. Он придет, сказала себе. Закрыла глаза. Принялась ласкать себя, сначала медленно водя руками по телу, потом между ног. Не думала ни о чем конкретном, и вот — полегчало. Повернулась немного на бок, потому что так ей нравилось это делать. Открыла глаза, увидела прямо перед собой входную дверь. Дверь откроется, а я не перестану, подумала. Он не существует, существую я, и вот чем мне сейчас приспичило заняться, милый мой Джаспер Гвин. Мне приспичило ласкать себя. Только войди, войди в эту дверь: поглядим, что тебе напишется. Я буду это делать, пока не кончу, даже если ты будешь смотреть.
В восемь часов она встала, оделась и вернулась домой. Подумала, что остается дней десять, может, немного больше. Не могла понять, мало это или много. Крохотная вечность.
На другой день она вошла в комнату, а Джаспер Гвин уже сидел в углу на стуле. Он был похож на музейного смотрителя, который приглядывает за каким-то шедевром современного искусства.
Ребекка невольно оцепенела. Взглянула вопросительно на Джаспера Гвина. Тот всего лишь пристально на нее смотрел. Тогда она, впервые с тех пор, как все началось, заговорила:
— Вы не приходили три дня.
Тут она обнаружила еще одного мужчину. Он стоял в углу, прислонившись к стене.
Двоих мужчин: второй сидел на нижней ступеньке лестницы, которая вела к туалету.
Ребекка повысила голос и сказала, что так они не договаривались, хотя и не уточнила, что имеет в виду. Еще сказала, что вольна все бросить, когда ей будет угодно, и если он думает, что за пять тысяч фунтов может позволить себе любую прихоть, то глубоко ошибается. Потом умолкла и стояла неподвижно, потому что Джаспер Гвин, кажется, вовсе и не собирался отвечать.
— Вот дерьмо, — пробормотала она, уже скорее для себя самой.
Уселась на кровать, одетая, довольно долго не двигалась с места.
Звучала музыка Дэвида Барбера.
Ребекка решила, что не станет бояться.
Это они пусть боятся меня.
Она сняла одежду сухими, отрывистыми жестами и стала ходить по комнате. Держалась подальше от Джаспера Гвина, но проходила мимо двоих других мужчин, совсем близко, что за черт, откуда он их выкопал, подумала. Топтала ногами листки Джаспера Гвина, сначала просто наступала на них, потом стала рвать подошвами, ничего, что кнопки впивались в кожу. Какие-то мяла и раздирала, на выбор, а какие-то щадила. Подумала, что она как прислуга, которая вечером гасит свечи в особняке, иные оставляя гореть, по некоему заведенному в доме правилу. Мысль понравилась, и мало-помалу ярость покинула Ребекку: она занималась своим делом с благодушным старанием, какого ожидают от прислуги. Замедлила шаг, взгляд утратил жесткость. Продолжала гасить листки, но по-другому: кротко и прилежно. Когда ей показалось, что она закончила — что бы там она ни начинала, — Ребекка растянулась на кровати, зарывшись лицом в подушку и закрыв глаза. Ярости больше не ощущала и даже, на удивление, ощутила покой, которого, стало понятно ей, уже много дней ожидала. Все вокруг пребывало в неподвижности, но в какой-то момент началось движение, прошелестели шаги, потом раздался сухой, отрывистый звук: стул поставили возле кровати; может, несколько стульев. Она не стала открывать глаза, ей не требовалось знать. Она погрузилась в немую тьму и в этой тьме была собой. У нее получилось, без страха, легко, потому что кто-то на нее смотрел — это она мгновенно сообразила. По какой-то непонятной причине она наконец-то была одна, совершенно одна, в таком одиночестве, какого не бывает никогда — или редко, пришло на ум, во время любовных объятий. Она очутилась далеко, почти потеряв представление о времени, касаясь, может быть, пределов сна, порой вспоминая о тех двоих мужчинах, гадая, станут ли они ее трогать; и о третьем, единственном, ради которого находилась там.
Открыла глаза, испугавшись, что уже поздно. В комнате не было никого. Рядом с кроватью стоял стул, один-единственный. Уходя, Ребекка коснулась его. Медленно провела тыльной стороной ладони.
Первое, что она увидела, войдя в мастерскую ровно в четыре часа на следующий день, были листки Джаспера Гвина, снова на своих местах, ни одного помятого, опять прикрепленные кнопками. Сотни листков, и никто, казалось, никогда по ним не топтался. Ребекка подняла глаза: Джаспер Гвин был там, сидел на полу, на своем месте, в своем, можно сказать, логове, прислонившись к стене. Все как всегда: свет, музыка, кровать. Стулья выстроены в ряд с одной стороны комнаты, в безупречном порядке; только один, на который Джаспер Гвин время от времени присаживался, задвинут в угол; на полу — блокнот. Я спасена, я в безопасности, подумала Ребекка: никогда раньше не знала я подобного чувства.
Она разделась, взяла стул, поставила его, куда захотела, не слишком близко к Джасперу Гвину и не слишком далеко, и уселась. Так они оставались долгое время, Джаспер Гвин иногда взглядывал на нее, но чаще смотрел на что-нибудь в комнате, чуть поводя пальцами, будто следил за какой-то мелодией. Кажется, ему был нужен блокнот, пару раз он искал его взглядом, но не поднимался на ноги, чтобы подобрать с полу; так и сидел, прислонившись к стене, и его это устраивало. Пока Ребекка вдруг не заговорила.
— Сегодня ночью я придумала одну вещь, — сказала она.
Джаспер Гвин повернулся к ней в изумлении.
— Да, знаю: я не должна говорить, я сейчас умолкну.
Голос был тихий, спокойный.
— Это, конечно, глупость — то, что я решила сделать. Даже не понимаю, ради себя я это делаю или ради вас; хочу сказать только, что это мне кажется правильным: ведь здесь правильный свет, правильная музыка — все правильное, кроме одной вещи. Так что я решила это сделать.
Она поднялась со стула, подошла к Джасперу Гвину и встала перед ним на колени.
— Знаю, это глупость: простите меня. Но позвольте это сделать.
Потом склонилась над ним, как над ребенком, и медленно сняла с него пиджак. Джаспер Гвин не сопротивлялся. Он, кажется, приободрился, когда увидел, что Ребекка правильно сложила пиджак и аккуратно пристроила на полу.
Потом она расстегнула на нем рубашку, последними — пуговки на манжетах. Стянула ее, опять-таки тщательно сложила и водрузила сверху на пиджак. Довольная, она какое-то время стояла без движения.
Потом чуть подалась назад, нагнулась и стала расшнуровывать ботинки Джаспера Гвина. Сняла их. Джаспер Гвин тут же поджал ноги, поскольку все человеческие особи мужского пола стесняются своих носков. Но Ребекка, улыбнувшись, стянула и их тоже. Все расставила и разложила по порядку, так, как сделал бы он сам, особенно стараясь, чтобы предметы выстроились в ровную линию.
Взглянув на Джаспера Гвина, сказала, что так-гораздо лучше.
— Так гораздо вернее, — сказала она.
Потом выпрямилась, вернулась на стул. Глупо, но сердце у нее колотилось, как после быстрого бега, — что-то подобное и виделось ей ночью, когда в голову пришла эта мысль.
Джаспер Гвин по-прежнему скользил взглядом по комнате и слегка шевелил руками. Для него, похоже, ничего не изменилось. Будто бы он внезапно превратился в животное, подумала все же Ребекка. Глядя на впалую грудь, тощие руки, она вернулась к тому времени, когда Джаспер Гвин был от нее далек, был писателем, фотографией, какими-то интервью, — вечерами напролет она, восхищенная, читала его книги. Вспомнила, как Том в первый раз послал ее в прачечную с сотовым телефоном. Ей это показалось безумием, и тогда Том не пожалел времени, объяснил вкратце, что за тип Джаспер Гвин. Рассказал ей, что к последней его книге есть посвящение. Может, она помнит: «П., на прощание». Разъяснил, что П. — это Пол, ребенок четырех лет, и Джаспер Гвин — его отец. Но они никогда не виделись, а причина простая: Джаспер Гвин решил, что он никогда и ни за что не станет отцом. И стоял на своем, мягко, но упорно. И еще одну вещь поведал ей Том. По меньшей мере две книги Джаспера Гвина изданы под чужим именем, но он, конечно, не скажет, что это за издания. После Том приложил ей ко лбу синюю шариковую ручку, вытянул губы и с силой дунул.
— Эта машинка стирает память, — объяснил он. — Ты ничего не слышала.
Ребекка взяла сотовый телефон и отправилась в прачечную. Она прекрасно помнила этого человека, как он сидел среди стиральных машин, элегантный, небрежно сложив руки на коленях. Он ей казался чем-то вроде божества, ведь она была еще маленькая, и это был первый раз. Он пытался что-то сказать ей насчет Тома и холодильника, но ей было трудно сосредоточиться, потому что он говорил, не глядя в глаза, голосом, который ей, казалось, был всегда знаком.
Теперь этот человек сидел перед ней — впалая грудь, тощие руки, голые ступни, положенные одна на другую, — элегантный, царственный ископаемый зверь. Ребекка задумалась о том, как долог может оказаться путь и сколь неисповедимы дороги опыта, если они привели тебя сюда, усадили голую на этот стул, чтобы на тебя смотрел человек, издалека приволокший свое безумие, превративший его в убежище для себя и тебя. Ей пришло в голову, что каждая прочитанная страница из его книг уже приглашала ее в это убежище и что в конечном счете с тех пор ничего не случилось, абсолютно ничего — просто тела, хоть не сразу, выстроились в ровную линию, как всегда с запозданием.
С того дня Джаспер Гвин появлялся в мастерской, одетый только в пару старых рабочих штанов. Так он стал похож на сумасшедшего художника, что ничуть не вредило делу.
Шли дни, и однажды вечером лампочка погасла. Старичок из Кэмден-тауна поработал хорошо. Она погасла, не мигая, тихо, как воспоминание.
Ребекка обернулась посмотреть — она сидела на кровати и ощущала что-то вроде едва различимого колебания в пространстве. Тоска пронзила ее, избежать этого было невозможно. Джаспер Гвин объяснял ей, как все закончится, и она знала, что именно произойдет, но не знала, с какой скоростью или насколько медленно. Уже давно она перестала считать дни и никогда не задавалась вопросом, что будет потом. Робела перед ним.
Джаспер Гвин поднялся, подошел к погасшей лампочке, встал под нею и принялся ее разглядывать с поистине научным интересом. Он вроде бы не волновался. Его, казалось, занимал вопрос, почему именно эта. Ребекка улыбнулась. Подумала, что если ему не страшно, то и ей бояться нечего. Уселась на кровать и оттуда глядела, как Джаспер Гвин кружит по мастерской, склонив голову, впервые заинтересовавшись листками, которые обычно прикреплял к полу и больше не смотрел на них. Подобрал один, потом другой. Выдергивал кнопку, забирал листок, совал его в карман, потом клал кнопку на подоконник, все время один и тот же. Занятие это поглощало его целиком, и Ребекка поняла, что могла бы прямо сейчас встать и уйти, а он даже не обратил бы внимания.
Когда погасла вторая лампочка, оба обернулись посмотреть, на мгновение подняли головы. Так летними ночами ждут, когда упадет звезда. В какой-то момент Джаспер Гвин вроде бы о чем-то вспомнил и тогда пошел и уменьшил звук в стереосистеме, воспроизводившей запись Дэвида Барбера. Держась за ручку, не сводил глаз с лампочек, добиваясь точнейшей, до миллиметра, симметрии.
В этот день, вернувшись домой, Ребекка сказала куску дерьма, чтобы он подобру-поздорову убрался, хотя бы на несколько дней, — сказала, что хочет побыть одна, хоть недолго. Куда же я пойду, спросил кусок дерьма. Куда-нибудь, ответила Ребекка.
На следующий день она также не вышла и на работу к Тому. Она что-то завершает, пришло ей в голову, и хочет сделать это хорошо, хочет делать только это.
Примерно та же мысль, должно быть, посетила и Джаспера Гвина, ибо, придя в мастерскую на следующий день, Ребекка увидела на полу, в углу, остатки ужина и поняла, что Джаспер Гвин не уходил домой на ночь — и не станет больше уходить, пока все не завершится. Какой же он правильный, какой точный, подумала она.
Порой она вступала в пятна тьмы, проходила по ним, как будто примеряясь к исчезновению. Тогда Джаспер Гвин смотрел на нее, чего-то ожидая от тени. Потом возвращался к своим мыслям. Он, казалось, тихо радовался, посреди мусора, что оставался от ужинов; небритый, с волосами, всклокоченными после сна на полу. Может быть, он нашел то, что искал. По его виду никак не догадаться, что он доволен, но даже тени растерянности не прочесть на лице. Только след сосредоточенности, лихорадочной, но приглушенной. На полу еще оставались какие-то листки — он их подбирал, скатывал в шарики и совал в карман. Взглядывал на лампочки в тот миг, когда они смеркались.
Но однажды он присел рядом с ней на кровать и, будто бы это была самая естественная в мире вещь, заговорил.
— Видите ли, Ребекка, мне кажется, я кое-что понял.
Она ждала, что будет дальше.
— Я полагал, что запрет на разговоры совершенно необходим, меня приводит в ужас болтовня, я и помыслить не мог о том, чтобы болтать с вами. И боялся к тому же, что мы в конце концов упремся в нечто типа психоанализа или исповеди. Ужасающая перспектива, вы не находите?
Ребекка улыбнулась.
— Но видите ли, я ошибался, — добавил Джаспер Гвин.
Помолчал немного.
— Правда в том, что, если я действительно хочу заниматься этим ремеслом, я должен допустить разговоры, по крайней мере один раз, максимум — два, в нужный момент; но я должен этому научиться.
Он поднял взгляд на Ребекку.
— Говорить едва, — сказал наконец.
Она кивнула, соглашаясь. Совершенно голая, сидела рядом с мужчиной в рабочих штанах, и это ей казалось самой естественной в мире вещью. Она раздумывала лишь над тем, как оказаться полезной этому мужчине.
— Например, пока не поздно, я хотел бы спросить у вас одну вещь, — сказал Джаспер Гвин.
— Спрашивайте.
Джаспер Гвин спросил. Она подумала и ответила. Речь шла о слезах и о смехе.
Они поговорили еще немного.
Потом он спросил что-то относительно детей. Собственных детей, если быть точнее.
Потом — о пейзажах.
Они говорили тихо, неторопливо.
Наконец Джаспер Гвин кивнул и встал.
— Спасибо, — сказал он.
Потом добавил, что это было нетрудно. Сказал вроде бы самому себе, но все же повернулся к Ребекке, будто ожидая от нее какого-нибудь ответа.
— Нет, это не было трудно, — сказала она тогда. Сказала, что здесь, в мастерской, не было ничего трудного.
Джаспер Гвин отрегулировал звук, и запись Дэвида Барбера будто бы ушла в стены, оставив за собой некий пенный след в слабом свете шести оставшихся мерцающих лампочек.
Последней дожидались в тишине, на тридцать шестой день этого странного эксперимента. С восьми часов им показалось делом решенным, что надо дожидаться вместе, ибо не считалось иное время, кроме записанного в медных спиралях, порожденных безумным талантом старичка из Кэмден-тауна.
При свете последних двух лампочек мастерская уже представляла собой черный мешок, и лишь два сверкающих ока поддерживали в ней жизнь. Когда осталась одна, раздался шелест.
Смотрели на нее издалека, не приближаясь; наверное, чтобы не запачкать.
Среди ночи она погасла.
Сквозь затемненные окна проходило ровно столько света, чтобы обозначился край вещей, да и то не сразу, а когда глаза привыкли к темноте.
Все предметы казались завершенными, и только они двое до сих пор жили.
Подобной насыщенности Ребекка никогда не знала. Она подумала, что в такой миг любой жест показался бы неуместным, но поняла, что верно и обратное, что невозможно в такой миг ошибиться жестом. Так, она вообразила себе множество вещей, и среди них такие, которые начинала воображать когда-то в прошлом, очень давно. Наконец послышался голос Джаспера Гвина:
— Я, пожалуй, здесь дождусь рассвета. Но вы, Ребекка, разумеется, можете уйти сейчас.
Он это сказал с чем-то похожим на нежность, которую можно было также принять за сожаление, так что Ребекка подошла к нему и, когда нашла правильные слова, сказала, что ей было бы приятно остаться здесь вместе с ним и ждать рассвета — только и всего.
Но Джаспер Гвин промолчал, и она поняла.
Не спеша, в последний раз оделась, возле двери задержалась.
— Наверняка полагалось бы сказать что-то особенное, но, откровенно говоря, мне совсем ничего не приходит в голову.
Джаспер Гвин улыбнулся в темноте.
— Не переживайте: этот феномен мне очень хорошо знаком.
Они попрощались за руку, и этот жест показался обоим памятным по своей точности и идиотизму.
Джасперу Гвину понадобилось пять дней, чтобы написать портрет, — работал он дома, за компьютером; время от времени выходил прогуляться или поесть. За работой без конца слушал записи Фрэнка Синатры.
Когда решил, что работа закончена, сохранил файл на диске и понес к печатнику. Выбрал линованные, довольно плотные квадратные листы и темно-синий, почти черный, порошок. Указал, чтобы текст сверстали достаточно свободно, хотя и без излишеств. Долго размышлял относительно шрифта и наконец выбрал литеры, в совершенстве подражающие тем, которые во время оно отпечатывались на листе, вставленном в пишущую машинку: на закруглениях буквы «о» даже чуть-чуть размазывалась краска. Никакого переплета не затребовал. Заказал два экземпляра. Терпение печатника явно подверглось серьезному испытанию.
На другой день Джаспер Гвин потратил много часов на поиски веленевой бумаги, на его взгляд подходящей, и папки с резинками, не слишком большой, не слишком маленькой, не слишком похожей на папку. То и другое он нашел в канцелярском магазине, который торговал восемьдесят шесть лет, а теперь его закрывали и распродавали все, что оставалось на складах.
— Почему вы закрываетесь? — спросил он, подойдя к кассе.
— Владелец уходит на покой, — бесстрастно ответила девушка с тусклыми волосами.
— У него нету детей? — не отставал Джаспер Гвин.
Девушка подняла на него взгляд.
— Я — его дочь.
— Чудесно.
— Упаковку подарочную или это для вас?
— Подарочную для меня.
Девушка нарочито вздохнула. Сорвала ярлычки с папок и сунула все в изящный конверт, перевязанный тонкой золотой нитью. Потом сказала, что ее дед открыл этот магазин, когда вернулся с Первой мировой войны, и вложил в него все свои сбережения. Магазин никогда не закрывался, даже во время бомбежек в сороковые. Дед уверял, будто это он придумал способ запечатывать конверты, облизывая края. Но возможно, прибавила она, это небылица.
Джаспер Гвин расплатился.
— Таких конвертов больше не найти, — сказал он.
— Дед их делал со вкусом земляники, — сказала она.
— Серьезно?
— Так он говорил. Лимона и земляники, но лимонные людям не нравились, кто его знает почему. Помню, я пробовала их лизать, когда была маленькая. Не было в них никакого вкуса. Один клей.
— Займитесь вы этим магазином, — сказал тогда Джаспер Гвин.
— Нет. Я хочу петь.
— Правда? В опере?
— Танго.
— Танго?
— Танго.
— Фантастика.
— А вы чем занимаетесь?
— Я — переписчик.
— Фантастика.
Вечером Джаспер Гвин еще раз прочел семь квадратных листков, на которых в два столбца был отпечатан текст портрета. Было задумано завернуть их потом в веленевую бумагу и положить в папку с резинками. Теперь работа завершилась.
— Как вы это находите?
— Право, недурно, — отвечала дама в непромокаемой косынке.
— Если откровенно.
— Я и не притворяюсь. Вы хотели сделать портрет, и у вас получилось. По правде говоря, вначале я бы не поставила на это и пенни.
— Неужели?
— Именно. Написать портрет словами — что за выдумка? Но теперь я прочла ваши семь листков и знаю, что такая вещь существует. И должна признать, что система, которую вы открыли, проста и гениальна. Chapeau[3].
— Это и ваша заслуга.
— О чем вы?
— Вы, наверное, и не помните, как давным-давно сказали — если уж мне так необходимо стать переписчиком, я должен попытаться переписывать людей, а не цифры или медицинские заключения.
— Конечно помню. Мы тогда встретились единственный раз при моей жизни.
— Вы сказали, что у меня это прекрасно получится. Переписывать людей, я хочу сказать. Вы это изрекли с абсолютной уверенностью, без тени сомнения, так, будто тут и спорить не о чем.
— И что?
— Не думаю, чтобы мне в голову когда-нибудь пришла мысль о портретах, если бы вы не произнесли той фразы. Не произнесли ее так. Искренне говорю: без вас я бы ничего не добился.
Тут дама повернулась к нему, и на лице ее было такое же выражение, как у любой пожилой учительницы, когда кто-то звонит в дверь и оказывается, что это негодник со второй парты получил диплом и пришел ее поблагодарить. Она вроде бы даже приласкала его, глядя между тем в другую сторону.
— Вы — молодец, хороший мальчик, — сказала она.
Они немного помолчали. Дама в непромокаемой косынке вытащила огромный носовой платок и высморкалась. Потом положила руку на плечо Джаспера Гвина.
— Есть одна история, которую я вам еще не рассказывала, — произнесла она. — Хотите послушать?
— Конечно хочу.
— В тот день, когда вы проводили меня до дому… Я все думала и думала о том, что вы не хотите больше писать книг, никак не могла отделаться от этой мысли, и мне было ужасно жаль. Я даже не была уверена, спросила ли я у вас почему; во всяком случае, не помнила, чтобы вы мне внятно объяснили, как случилось, что вы больше не желаете об этом слышать. Одним словом, что-то не состыковывалось, вы понимаете?
— Понимаю.
— Так продолжалось несколько дней. Потом однажды утром я захожу, как обычно, к индусу в подвальчик и вижу обложку журнала. Его только что привезли, там лежала целая стопка, перед картошкой в сырном соусе. В том номере поместили интервью с писателем, и на обложке значилось его имя и одна фраза, имя огромными буквами и фраза в кавычках. Фраза вот какая: «В любви мы все лжем». Клянусь. И, послушайте, то был великий писатель; если не ошибаюсь, Нобелевский лауреат. А остальную часть обложки занимала актриса, не слишком раздетая, и она обещала рассказать чистую правду. Уж не припомню, о какой ерунде.
Она умолкла, как будто припоминая. Но потом заговорила о другом.
— Это, ясное дело, ничего не значит, но можно было чуть дальше протянуть руку и взять картошку в сырном соусе.
Она заколебалась на какой-то миг.
— В любви мы все лжем, — прошептала, качая головой. А следующую фразу выкрикнула в полный голос: — Вы правильно сделали, мистер Гвин!
Она сказала, что выкрикнула это прямо там, у индуса в лавочке, и люди на нее оборачивались. Она крикнула три или четыре раза:
— Вы правильно сделали, мистер Гвин!
Ее приняли за сумасшедшую.
— Но со мной это часто случалось, — сказала она. То есть то, что ее принимали за сумасшедшую, пояснила.
Тогда Джаспер Гвин сказал, что таких, как она, больше нет, и спросил, не согласится ли она отпраздновать сегодня вечером.
— Что вы сказали?
— Не поужинаете ли вы со мной?
— Не говорите глупостей, я умерла, рестораны не приемлют меня.
— Хотя бы один бокал.
— Что за вздорная мысль.
— Ради меня.
— Мне уже правда пора идти.
Она это произнесла мягко, но с непоколебимой уверенностью. Встала, взяла сумку и зонтик, все такой же ветхий, и направилась к двери. Пошла, чуть шаркая ногами, той своей походкой, по которой ее можно было узнать издалека. Задержалась лишь потому, что забыла еще кое-что сказать.
— Не будьте невежей, отнесите эти семь листков Ребекке, пусть она прочтет.
— Думаете, это необходимо?
— Разумеется.
— И что она скажет?
— Скажет: «Это я».
Джаспер Гвин спросил себя, увидятся ли они когда-нибудь еще, и решил — да, увидятся, где-нибудь, но через много лет, посреди другого одиночества.
Джаспер Гвин сидел в прачечной, которую пакистанцы открыли прямо в его доме, когда к нему подошел парнишка не старше двадцати лет, в пиджаке и при галстуке.
— Вы — Джаспер Гвин?
— Нет.
— Конечно, это вы, — сказал парнишка и протянул ему сотовый телефон. — Вас.
Джаспер Гвин взял телефон, смирившись с неизбежным. Но где-то в глубине души был даже доволен.
— Да, Том?
— Знаешь, сколько дней я не звонил тебе, дружище?
— Говори, сколько?
— Сорок один.
— Рекорд.
— Еще бы. Как прачечная?
— Ее только что открыли, сам можешь представить.
— Нет, не могу: мне Лотти стирает.
Они держали пари, поэтому, обменявшись парой-тройкой гадостей, перешли к делу. К портрету.
— Ребекку не расколоть, так что давай выкладывай, Джаспер. Все, до малейших подробностей.
— Прямо тут, в прачечной?
— Почему бы и нет?
В самом деле, ничто не мешало поговорить об этом тут. Разве что парнишка в пиджаке и при галстуке болтался под ногами. Джаспер Гвин зыркнул на него, и тот понял: вышел из прачечной.
— Я это сделал. Получилось хорошо.
— Ты о портрете?
— Да.
— Хорошо — в каком смысле?
Джаспер Гвин не был уверен, что сможет объяснить. Он встал со стула — возможно, если расхаживать взад-вперед, будет легче.
— Я не знал в точности, что это может означать — писать портрет словами, а теперь я это знаю. Есть некий способ проделать это, имеющий смысл. У тебя может получиться лучше или хуже, но такая вещь существует. Не только в моем воображении.
— Можно узнать, что за чертов трюк ты изобрел?
— Ничего особенного, все очень просто. Но на самом деле это не приходит в голову до тех пор, пока не придет в голову.
— Ясней некуда.
— Ладно: когда-нибудь я тебе объясню лучше.
— Хорошо: скажи, по крайней мере, хоть что-нибудь.
— Что ты хочешь знать?
— Когда мы вернем Джону Септимусу Хиллу его прекрасную мастерскую и подпишем с тобой расчудесный договор.
— Думаю, никогда.
Том какое-то время молчал, и это было дурным знаком.
— Том, я нашел то, что хотел: это прекрасная новость.
— Не для твоего агента!
— Я больше не буду писать книги, Том, и ты не мой агент, ты мой друг, и, похоже, единственный на настоящий момент.
— Я должен пустить слезу?
Было заметно, что Том раздосадован, но сказал он это без ехидства, просто, наверное, почувствовал неловкость. Я должен пустить слезу?
— Да ладно, Том.
Том как раз думал, что на этот раз уже ничего не исправишь.
— И что теперь? — спросил он.
— А что — теперь?
— Что ты станешь делать теперь, Джаспер?
Оба долго молчали. Потом Джаспер Гвин что-то сказал, но Том не расслышал.
— Говори в трубку, Джаспер!
— Я ТОЧНО НЕ ЗНАЮ.
— Ах так.
— Я точно не знаю.
Но это было правдой лишь отчасти. У него имелись соображения на сей счет, он даже продумал кое-какие детали. Может быть, не хватало иных связующих звеньев, но некая гипотеза о том, как действовать дальше, четко отпечаталась в мозгу.
— Полагаю, что начну делать портреты, — выдал Джаспер Гвин упрощенный ее вариант.
— Просто не могу поверить.
— Найду заказчиков и буду делать портреты.
Том Брюс Шепперд положил трубку на стол и отъехал назад на своей инвалидной коляске. Выехал из офиса, с удивительной ловкостью вписался в коридор и мчался по нему, пока не показалась открытая дверь в комнату, где работала Ребекка. Выкрикнул без обиняков все, что накипело.
— Можно узнать, что за хреновина в голове у этого типа, чего ему надо и, главное, зачем, зачем он выдумывает всю эту парашу, просто чтобы не делать того, что…
Тут он обнаружил, что Ребекки на месте нет.
— К чертям собачьим.
Развернулся и поехал в офис. Снова взял трубку.
— Джаспер?
— Я здесь.
Том постарался говорить спокойно, и ему это удалось.
— Я не бросаю тебя.
— Знаю.
— Я могу что-то для тебя сделать?
— Разумеется, только мне сейчас не сообразить что.
— Подумай на досуге.
— Хорошо.
— Ты знаешь, где меня найти.
— Ты тоже.
— В прачечной.
— Типа того.
Они немного помолчали.
— Джаспер, как ты думаешь: у тех, кто делает портреты, бывает агент?
— Не имею ни малейшего понятия.
— Я наведу справки.
Но проходили дни и недели, а они больше не разговаривали, потому что знали: история с портретами разлучила их, и ничего другого не оставалось, как только скользить по ее поверхности, не проникая в суть, из боязни, что, достигнув глубины, они еще больше отдалятся друг от друга, подставив бок удару копья; а такой судьбы никто из них для себя не хотел.
Через пару дней после телефонного разговора с Томом Джаспер Гвин встретился с Ребеккой — погода стояла теплая, и ему пришло на ум назначить ей свидание в Риджентс-парке, на той дорожке, откуда все в каком-то смысле и началось. Взял с собой папку с семью отпечатанными листками. Ждал, сидя на своей привычной скамейке.
Они не виделись с той самой последней лампочки, погрузившей их во тьму. Ребекка пришла, и нужно было попытаться понять, с какого места начинать снова.
— Простите, что опоздала. Человек в метро покончил с собой.
— Серьезно?
— Нет, я опоздала, и все. Простите.
На ней были чулки в сеточку. Они едва виднелись из-под длинной юбки. Щиколотки, и все. Но как-никак, чулки были в сеточку. Джаспер Гвин отметил также довольно броские сережки. Она не носила ничего подобного, когда ходила по прачечным с сотовыми телефонами.
Отпустил пару скромных комплиментов, не найдя, впрочем, правильных слов. Изрек что-то до ужаса банальное. Думал уже, как бы сменить тему, но тут заметил одну вещь, которая выбила его из колеи и заставила забыть о чулках в сеточку и обо всем прочем.
— Вам нравится Кларисса Род? — спросил он, показывая на книгу, которую Ребекка держала в руке.
— Безумно. Том мне на нее указал. Это, наверное, была необыкновенная женщина. Вы знаете, что ни одну из ее книг не издали при жизни? Она не хотела.
— Да, знаю.
— И по меньшей мере семьдесят лет никто о ней ничего не знал. Ее открыли лет десять тому назад. Вы читали?
Джаспер Гвин поколебался с мгновение.
— Нет.
— Плохо. Надо бы прочесть.
— А вы прочли все ее книги?
— Ну, их всего только две. Но знаете, когда пишут в стол, потом из ящиков годами извлекают все новые и новые вещи, так что я жду и надеюсь.
Они посмеялись.
Джаспер Гвин не мог отвести глаз от книги, и Ребекка спросила в шутку, не пригласил ли он ее сюда, чтобы поговорить о литературе.
— Нет-нет, извините, — сказал Джаспер Гвин.
Казалось, он пытается отделаться от какой-то мысли.
— Я хотел встретиться с вами, чтобы отдать вам это.
Он протянул Ребекке папку и сказал:
— Это ваш портрет.
Ребекка прикоснулась к папке, но Джаспер Гвин не выпускал ее из рук, потому что хотел кое-что добавить.
— Вы бы оказали мне большую любезность, если бы прочли это здесь, на моих глазах. Как думаете, такое возможно? Мне бы это очень помогло.
Ребекка взяла папку.
— Я уже давно перестала перечить вам. Можно открыть?
— Да.
Она проделала это не спеша. Пересчитала листки. Пощупала верхний, видимо наслаждаясь фактурой бумаги.
— Вы давали это читать кому-то еще?
— Нет.
— Благодарю вас, я на это и рассчитывала.
Она закрыла папку, положила сверху листки и спросила:
— Начинать?
— Как вам будет угодно.
Вокруг бегали дети, собаки спешили вернуться домой, старики и старухи парами брели по дорожкам с таким видом, словно только что спаслись от чего-то ужасающего. Возможно, от своей жизни.
Ребекка читала неторопливо, с тихим сосредоточением, которое Джаспер Гвин оценил. Выражение лица за все время ни разу не изменилось: а именно, намек на улыбку, застывший. Прочитав листок, подкладывала его вниз, под другие. Но медлила мгновение, теребила его в руках, уже читая первые строчки следующей страницы. Дошла до конца и какое-то время не двигалась, сжимая в руке портрет, устремив взгляд на парк. Ничего не говоря, вернулась к листкам, вновь пробежала их, останавливаясь здесь и там, перечитывая. Время от времени сжимала губы, будто бы что-то ее укололо или коснулось ее. Наконец сложила листки по порядку и снова сунула в папку. Закрыла, натянула резинки. Держала ее на коленях.
— Как вы это делаете? — спросила. Глаза у нее светились.
Джаспер Гвин забрал папку, но осторожно, нежно, как будто они договаривались, что так оно и будет.
Потом долго разговаривали, и Джасперу Гвину это нравилось, и он объяснил больше, чем ожидал. Ребекка спрашивала, но с опаской, бдительно, будто открывала что-то хрупкое или распечатывала нежданное письмо. Они разговаривали в собственном времени, и вокруг больше ничего не существовало. Иногда между вопросами повисала пустая тишина: тот и другая соизмеряли, сколько именно одна хочет узнать, а другой — объяснить, чтобы не потерялся некий приятный оттенок тайны, как оба понимали — необходимый. На один вопрос, вобравший больше любопытства, нежели прочие, Джаспер Гвин, улыбнувшись, ответит жестом — помахал рукой перед глазами Ребекки: так детям желают спокойной ночи.
— Все останется между нами, — сказала Ребекка в конце.
Она не могла знать, что этого не случится.
Они еще долго сидели там, на скамейке, пока парк угасал. Уже несколько дней Джаспер Гвин прокручивал в голове одну идею, и теперь ему было интересно, захочет ли Ребекка об этом услышать.
— Конечно хочу, — сказала она.
Джаспер Гвин поколебался немного, потом изложил свой замысел:
— Чтобы преуспеть в моей новой работе, мне понадобится помощь. И я подумал, что лучше вас никто не справится.
— И что потребуется от меня?
Джаспер Гвин пояснил, что появится уйма практических проблем, которые надо будет утрясать, и что он даже в мыслях не держал бегать в поисках клиентов или отбирать их, и прочее в этом роде. Не говоря уже об оплате: каким образом назначать ее и взимать. Сказал, что ему непременно нужен человек, который делал бы все это для него.
— Знаю, что самым логичным решением было бы пригласить Тома, но мне сейчас трудно говорить с ним об этом деле; не думаю, чтобы он захотел меня понять. Мне нужен человек, который во все это верит; который знает, что все это реально и осмысленно.
Ребекка слушала его в изумлении.
— Вы хотите, чтобы я работала на вас?
— Да.
— Помогала вам в этом деле с портретами?
— Да. Вы единственный в мире человек, который по-настоящему знает, что это такое.
Ребекка покачала головой. Решительно, этому типу нравилось усложнять ей жизнь. Или, может быть, развязывать узлы.
— Минуту, — сказала она. — Одну минуту. Не так быстро.
Она встала, отдала книгу Клариссы Род Джасперу Гвину и направилась к киоску, где продавали мороженое, чуть дальше по дорожке. Взяла рожок с двумя разными сортами, и это оказалось не так просто: куда-то запропастился кошелек. Вернулась к скамейке, снова уселась рядом с Джаспером Гвином. Протянула ему рожок.
— Хотите попробовать?
Джаспер Гвин знаком показал, что нет, не хочет, и тут издалека пришли на память карамельки дамы в непромокаемой косынке.
— Сначала я должна объяснить вам одну вещь, — сказала Ребекка. — Я вышла из дому затем, чтобы объяснить вам ее, и теперь объясню. Если вы хотите продолжать делать портреты, это вам пригодится.
Ненадолго умолкла, полизала мороженое.
— В той мастерской все вопреки всякой логике легко, по крайней мере, так было для меня. Серьезно: ты находишься там, и нет ничего, что моментально не становится так или иначе естественным. Все дается легко. До самого конца. Вот об этом я и хотела с вами поговорить. Если хотите знать мое мнение, конец ужасен. Я даже спрашивала себя почему и теперь думаю, что знаю.
Она то и дело слизывала мороженое, боялась, что потечет.
— Вам это покажется глупостью, но в конце я ждала, что вы меня хотя бы поцелуете.
Вот так и сказала это ему, просто-запросто.
— Может быть, мне понравилось бы заняться с вами любовью там, в темноте, но уж точно я надеялась, что смогу завершить все это в ваших объятиях, так или иначе; дотронуться до вас, вот именно: дотронуться.
Джаспер Гвин хотел было что-то сказать, но Ребекка остановила его, сделав знак рукой.
— Послушайте: не поймите превратно, я не влюблена в вас, не думаю; это другое чувство, оно касается только того особого момента, той темноты и того момента. Не знаю, получится ли объяснить, но после всех тех дней, когда ты — всего лишь тело и мало что еще… ты влачишь бремя и ожидаешь, что в конце должно произойти нечто физическое, телесное. Какое-то воздаяние. Восполненный путь, сказала бы я. Вы его восполняете, когда пишете, но я? Но мы, все те, кто согласится позировать для портрета? Вы их отправите домой, как отправили меня, в ту же самую даль, из которой они пришли в первый день? Так вот, это неправильно.
Она откусила мороженое.
— Может быть, я ошибаюсь, но то, что почувствовала я, почувствуют все.
Пальцем поправила вылезающую массу.
— Когда-нибудь вы напишете портрет старика, и не будет никакой разницы, в конце этот старик захочет прикоснуться к вам, вопреки всякой логике и всякому желанию почувствует потребность к вам прикоснуться. Подойдет близко, проведет рукой по волосам или крепко сожмет плечо; пусть даже только это — но потребность возникнет.
Она подняла взгляд на Джаспера Гвина.
— И вы это ему позволите. В каком-то смысле вы ему это должны.
Слизнула сверху мороженое, добралась до вафли.
— Самое вкусное, — заметила.
Джаспер Гвин подождал, пока она доест, а потом спросил, согласна ли она на него работать. Но таким голосом он мог бы сказать, что очарован ею.
Ребекка подумала, что этот человек любит ее, только не знает об этом и никогда не узнает.
— Конечно, я согласна работать на вас, — сказала она. — Если обещаете не распускать руки. Шучу. Вы вернете мне Клариссу Род или возьмете почитать?
Джаспер Гвин вроде бы хотел что-то сказать, но в конце концов попросту вернул книгу.
Через три недели в некоторых журналах, тщательно отобранных Ребеккой, появилось объявление, которое после неоднократных попыток и долгих споров Джаспер Гвин решил ограничить тремя отточенными словами.
Писатель выполняет портреты.
Вместо адреса указывался абонентский почтовый ящик.
Это не сработает, сказала бы дама в непромокаемой косынке.
Но мир — странное место, и объявление сработало.
Первый портрет Джаспер Гвин сделал со старика шестидесяти трех лет, который всю жизнь продавал антикварные часы. Он был женат трижды и в последний раз благоразумно женился на своей первой жене. Единственное — попросил ее никогда больше об этом не говорить. Теперь он оставил торговлю ходиками и серебряными луковицами и шатался по городу, украсив запястье многофункциональными часами «Casio», купленными у пакистанца. Он жил в Брайтоне, у него было трое детей. Он постоянно расхаживал по мастерской и ни разу за тридцать четыре дня пребывания в звучащем облаке Дэвида Барбера не присел на кровать. Когда уставал, располагался в кресле. Часто принимался говорить, но вполголоса, сам с собой. Одна из немногих фраз, какие Джаспер Гвин уловил, сам того не желая, звучала так: «Если ты в это не веришь, можешь пойти и спросить у него». На двенадцатый день осведомился, нельзя ли покурить, но потом понял, что это ни к чему. Джаспер Гвин видел, как он со временем меняется: по-иному расправляет плечи, держит руки свободнее, словно кто-то их ему вернул. Когда настал верный день для разговора, он сказал все точно и с охотою, сидя на полу бок о бок с Джаспером Гвином, с хорошо скрытой стыдливостью положив ладони между ног. Его не изумили вопросы, и на самый трудный он ответил после долгого размышления, но так, будто годами готовил верные слова: Когда я был маленький и моя мама, элегантная, такая красивая, выезжала по вечерам — Вот что он сказал. — Когда заводил часы по утрам, у себя в магазине; и каждый раз, когда ложился спать, каждый распроклятый раз.
Последняя лампочка погасла, когда он лежал распростертый на полу, и в темноте Джаспер Гвин услышал с некоторой досадой, как он плачет, в высшей степени сохраняя достоинство, но безо всякого стыда. Подошел к нему и сказал: «Спасибо, мистер Троули». Потом помог ему подняться. Мистер Троули оперся о его руку, а затем стал нащупывать в темноте лицо Джаспера Гвина. Может быть, хотел погладить его по щеке, но получилось объятие, и Джаспер Гвин впервые соприкоснулся с нагим мужчиной.
Мистер Троули заплатил за свой портрет пятнадцать тысяч фунтов и подписал обязательство хранить полное молчание, под страхом тяжелейших денежных санкций. Дома, когда жена ушла, выключил весь свет, кроме одной лампочки, открыл папку и не спеша прочел шесть листков, которые приготовил для него Джаспер Гвин. На следующий день отправил письмо, в котором благодарил его и выражал свою полную удовлетворенность. Последняя строка гласила: «Не могу отрешиться от мысли, что, если бы все это случилось много лет назад, я был бы теперь другим человеком и во многом лучшим. Искренне ваш, мистер Эндрю Троули».
Второй портрет Джаспер Гвин сделал для женщины сорока лет: раньше она занималась архитектурой, а теперь развлекала себя импортно-экспортной торговлей с Индией. Ткани, ремесленные изделия, время от времени произведения искусства. Она обитала с подругой-итальянкой в перестроенном под жилье складе где-то на окраине Лондона. Джасперу Гвину стоило некоторого труда убедить ее в том, что ни к чему оставлять включенным сотовый телефон и каждый раз опаздывать. Она все усвоила быстро, не выказывая особого недовольства. Очевидно, ей очень нравилось пребывать нагой, чтобы при том на нее смотрели. Тело у нее было худое, будто съеденное каким-то неразрешившимся ожиданием; кожа смуглая, отблескивающая, как шкура у зверя. Она носила массу браслетов, ожерелий, колец, которые никогда не снимала и меняла каждый день. Джаспер Гвин спросил дней через десять, не могла бы она обойтись без всей этой мишуры (он, конечно, выразился по-другому), и она ответила, что попробует. На следующий день она предстала совершенно нагой, за исключением серебряной цепочки вокруг щиколотки. Когда настало время для разговора, она смогла говорить, лишь расхаживая взад и вперед и жестикулируя — будто бы слова никогда не бывают точными и нуждаются в телесном комментарии. Джаспер Гвин осмелился спросить, не влюблялась ли она когда-нибудь в женщину, и она ответила — нет, никогда; но потом добавила: хотите правду? Джаспер Гвин сказал, что правда встречается редко.
Когда погасла последняя лампочка, она смотрела не отрываясь, словно под гипнозом. В темноте Джаспер Гвин услышал ее нервный смех. Спасибо, мисс Кронер, вы были безупречны, сказал он. Она оделась, на ней в тот день было легкое платьице и сумочка с собой. Вынула оттуда щетку, пригладила свои красивые волосы, которыми она гордилась и носила длинными. Потом, в полуденном свете, который едва проникал сквозь ставни, подошла к Джасперу Гвину и сказала, что все это явилось для нее непостижимым опытом. Она стояла так близко, что Джаспер Гвин мог сделать то, чего хотел уже давно, из чистого любопытства, — дотронуться до отблесков на ее коже. Он как раз уговаривал себя, что вовсе ни к чему это делать, когда она вдруг быстро поцеловала его в губы, а потом сразу ушла.
Мисс Кронер заплатила за свой портрет пятнадцать тысяч фунтов и подписала обязательство хранить полное молчание, под страхом тяжелейших денежных санкций. Получив портрет, положила его на стол и там держала несколько дней. Прочла, дождавшись утра, в которое проснулась и почувствовала себя королевой. Такие случались время от времени. На следующий день позвонила Ребекке и в дальнейшем продолжала звонить, пока не убедилась, что попросту невозможно снова встретиться с Джаспером Гвином и о чем-то с ним поспорить. Нет, даже всего лишь выпить вместе аперитив и поболтать по-дружески нельзя, это не обсуждается. Тогда она взяла лист своей почтовой бумаги (рисовой, янтарного цвета) и черкнула несколько строк. Последняя гласила: «Завидую вашему таланту, мастер; вашей непреклонности, вашим прекрасным рукам — и тому, что у вас такая секретарша, поистине прелестная. Ваша Элизабет Кронер».
Третий портрет Джаспер Гвин сделал для женщины, которой должно было исполниться пятьдесят лет и которая попросила у мужа подарок, способный удивить ее. Она сама не видела объявления, не общалась сама с Ребеккой, не делала сама для себя такой выбор. В первый день она отнеслась ко всему скептически и не пожелала раздеваться догола. Осталась в шелковой комбинации лилового цвета. В молодости она работала стюардессой, нужно было содержать себя и улететь как можно дальше от семьи, о которой лучше было и не вспоминать. С мужем она познакомилась на рейсе «Лондон — Дублин». Он сидел на месте 19-D и был тогда на одиннадцать лет ее старше. Теперь, как это часто случается, они стали ровесниками. На третий день она сняла комбинацию, а еще через пару дней Джаспер Гвин стал, сам того не зная, шестым мужчиной, который видел ее совершенно обнаженной. Однажды днем Джаспер Гвин распахнул все ставни и заставил ее подойти к окну; она какое-то мгновение колебалась. Но скоро привыкла, и со временем ей даже понравилось не спеша расхаживать перед окнами, не прикрываясь, тычась в стекло грудями, которые были у нее белые и красивые. Однажды по двору прошел юноша, забрать велосипед, и женщина улыбнулась ему. Через несколько дней Джаспер Гвин опять закрыл ставни, и с того момента она каким-то образом уступила, поддалась портрету — изменилось лицо, стало другим тело. Когда настал момент для разговора, она заговорила детским голоском и попросила Джаспера Гвина сесть рядом. Каждый вопрос, казалось, заставал ее врасплох, но каждый ответ был неподражаемо четок. Они говорили о бурях, о мести и ожидании. В какой-то момент она сказала, что хотела бы мир без чисел и жизнь без повторений.
Последняя лампочка погасла, когда она ходила не спеша, напевая вполголоса. В темноте Джаспер Гвин различал, как она продолжает двигаться вперед, держась за стены. Дождался, пока она подойдет поближе, и сказал: спасибо, миссис Харпер, все прошло безукоризненно. Она остановилась и детским голоском осведомилась, нельзя ли его кое о чем попросить. Попробуйте, ответил Джаспер Гвин. Я хочу, чтобы вы помогли мне одеться, сказала она. С лаской, прибавила. Джаспер Гвин сделал, как она сказала. Первый раз кто-то одевает меня, сказала она.
Миссис Харпер получила свой портрет за восемнадцать тысяч фунтов и подписала обязательство хранить полное молчание, под страхом тяжелейших денежных санкций. Муж вручил ей портрет в ее день рождения, за ужином при свечах, накрытым для них двоих. Он завернул папку в золотую бумагу и перевязал голубой ленточкой. Она развернула подарок и, сидя за столом, не говоря ни слова, немедленно прочла четыре страницы, которые Джаспер Гвин написал для нее. Дочитав, подняла глаза на мужа и мгновенно подумала: ничто не может помешать им умереть вместе, прожив вместе целую жизнь. На следующий день Ребекка получила электронное письмо, в котором супруги Харпер благодарили за предоставленную им великолепную возможность и просили сообщить мистеру Гвину, что будут ревностно хранить портрет и никогда никому его не покажут, ибо он — самое дорогое достояние, каким было дано им обладать. Искренне, Энн и Годфрид Харпер.
Четвертый портрет Джаепер Гвин делал с молодого человека тридцати двух лет, который учился экономике с блестящими результатами, потом провалил пять выпускных экзаменов и теперь занимался живописью, с определенным успехом. Родители — оба принадлежавшие к высшему слою лондонского среднего класса — этого не оценили. Несколько лет тому назад он был хорошим пловцом, а теперь казался с виду нечетким, расплывчатым, будто отраженным в ложке. Двигался медленно, но неуверенно, так что создавалось впечатление, будто он живет в пространстве, переполненном крайне хрупкими предметами, которые только ему одному дано различать. Свет на его картинах — индустриальных пейзажах — тоже казался чем-то, ему одному внятным. Уже давно он подумывал приняться за портреты, особенно детские, и, когда приблизился к пониманию того, чем именно стали бы интересны для него такие попытки, наткнулся, по чистой случайности, на объявление Джаспера Гвина. Это показалось ему знамением. На самом деле он ожидал некой встречи, во время которой можно будет в тишине и покое мастерской вести долгую беседу о смысле писания портретов с живых существ, и в первые дни его обескуражило молчание, которого Джаспер Гвин беспрекословно требовал от него и соблюдал сам. Он только-только начал привыкать, даже оценил это принуждение до такой степени, что стал подумывать, не принять ли и ему подобное правило, когда произошло нечто, на его взгляд, нормальное, а на самом деле — нет. Когда до восьми оставалось около часа, кто-то постучал в дверь. Джаспер Гвин как будто бы не замечал ничего. Но стук повторился и продолжался назойливо и упорно. Тогда Джаспер Гвин встал — он сидел на полу, в углу, в своем, можно сказать, логове — и, будто не веря в происходящее, с выражением бесконечного изумления на лице направился к двери и открыл ее.
За дверью стоял парнишка двадцати лет и сжимал в руке сотовый.
— Это вас, — сказал он.
Джаспер Гвин стоял голый по пояс, в своих обычных рабочих штанах. Невероятно. Он взял сотовый.
— Том, ты с ума сошел?
Но голос Тома не ответил ему. В трубке слышался только тихий-тихий плач.
— Алло!
Все тот же плач.
— Том, что это за чертовы шутки? Прекратишь ты или нет?
И тогда из тихого плача прорезался голос Лотти: она сказала, что Тому плохо. Он в больнице.
— В больнице?
Лотти сказала, что Тому нехорошо, после опять расплакалась и наконец сказала — пожалуйста, не мог бы он сразу, немедленно бежать туда; она просила его, умоляла — пожалуйста. Потом сказала, какая это больница, назвала адрес: деловая женщина, всегда была такой.
— Погоди, — сказал Джаспер Гвин.
Он вернулся в мастерскую, взял свой блокнот.
— Повтори, будь любезна.
Лотти повторила название больницы и адрес, а Джаспер Гвин записал то и другое на листке кремового цвета. Глядя, как синие чернила оставляют на бумаге след, обозначая ужас названия больницы и сухую прозу адреса, вспомнил о том, сколь несказанно хрупким является всякое очарование и с какой быстротой струится жизнь, увлекая все с собою.
Он сказал молодому человеку, что вынужден прерваться. И вдруг увидел его безгранично голым — в гротескной, бесполезной наготе.
Поскольку человеческая природа на удивление убога, в такси Джаспер Гвин думал прежде всего о том, с какой массой людей ему придется столкнуться в больнице — с коллегами, издателем, журналистами; сколько его ожидает утомительнейших встреч. Представил себе, сколько раз у него спросят, что он сейчас делает. Ужасно, подумал. Но когда поднялся в отделение, навстречу ему в пустой коридор вышла одна Лотти.
— Он никого не хочет принимать, не хочет, чтобы его видели таким, — сказала она. — Он спрашивал только о тебе, хорошо, что ты пришел, он все время спрашивал только о тебе.
Джаспер Гвин ничего не ответил, недоуменно разглядывая ее. Туфли на шпильках; костюм с такой короткой юбкой, что дух захватывает.
— Знаю, — сказала она. — Том попросил. Говорит, что это поддерживает его в тонусе.
Джаспер Гвин кивнул. Вырез был тоже из тех, что поддерживают в тонусе.
— Он просто звереет, когда я плачу, — добавила она. — Ты не побудешь немного здесь? До смерти хочется уйти куда-нибудь и как следует разреветься.
В палате Том Брюс Шепперд лежал, присоединенный к множеству аппаратов, словно бы съежившийся под простынями и одеялами несуществующего, больничного цвета. Джаспер Гвин пододвинул стул к кровати и сел. Том открыл глаза. Какая гадость, сказал, очень тихо. Губы у него пересохли, взгляд померк. Но потом он чуть повернулся, узнал Джаспера Гвина, и произошла перемена.
Тихо, не спеша, они вступили в разговор. Том рассказал, что с ним случилось. Что-то с сердцем. Какая-то сложная штука. Через два дня попытаются прооперировать, сообщил. Но «пытаться» — не такой уж мощный глагол, отметил.
— Ты выкарабкаешься, — сказал Джаспер Гвин. — Как и в тот раз, выкарабкаешься за милую душу.
— Возможно.
— Что значит «возможно»?
— Давай лучше сменим тему.
— Ладно.
— Скажи-ка что-нибудь такое, что бы не вгоняло меня в депрессию: посмотрим, получится ли у тебя.
— У Лотти обалденный костюм.
— Все такой же свинтус.
— Я? Это ты свинтус, ты заставляешь ее так одеваться.
Том улыбнулся — впервые. Потом снова закрыл глаза. Было видно, что разговор утомил его. Джаспер Гвин погладил его по голове, и какое-то время они просто были вместе, и все.
Но потом, не открывая глаз, Том сказал Джасперу Гвину: есть особая причина тому, что его сюда позвали, хотя ни за что на свете Том бы не хотел, чтобы его видели в этом тошнотворном состоянии. Перевел дух, потом закончил: речь идет об истории с портретами.
— Не хочу уходить, не узнав, что за чертовщину ты изобрел.
Джаспер Гвин придвинул стул чуть ближе к изголовью.
— Ты никуда не уходишь, — сказал он.
— Это так, к слову.
— Только попробуй повтори, и я запродам все мои труды, по списку, Эндрю Уайли.
— Он никогда тебя не примет.
— Это ты говоришь.
— Хорошо, только выслушай меня.
Время от времени он умолкал, чтобы перевести дух. Или ухватить нить, которая ускользала, проклятая.
— Я много о ней думал, об этой истории с портретами… так вот, нет у меня желания слушать болтовню. Я придумал кое-что получше.
Он взял Джаспера Гвина за руку.
— Сделай.
— Что?
— Сделай с меня портрет. Тогда я пойму.
— Портрет с тебя?
— Да.
— Сейчас?
— И здесь. Только не морочь мне голову всей этой чепухой, что тебе нужен месяц, и мастерская, и музыка…
Он с силой стиснул руку Джаспера Гвина. Сила эта противоречила логике, никто бы не определил, откуда она взялась.
— Сделай, и все тут. Если умеешь, у тебя и здесь получится.
Джаспер Гвин подумал о массе препятствий, он мог бы привести кучу весомых возражений. С абсолютной ясностью осознал нелепость этой гротескной ситуации и пожалел, что не объяснил все подробно в подходящий момент, который давно миновал и определенно не мог повториться теперь, в больничной палате.
— Это невозможно, Том.
— Почему?
— Потому что это не какой-нибудь фокус. Это как перейти пустыню или взобраться на гору. Это нельзя устроить в гостиной только потому, что ребенок, которого ты любишь, просит тебя. Договоримся так: тебя оперируют, все проходит на «ура», и, когда ты вернешься домой, я тебе все объясню, клянусь.
Том разжал пальцы и какое-то время молчал. Дыхание стало прерывистым.
— Дело не только в этом, — сказал он наконец.
Джасперу Гвину пришлось наклониться, чтобы разобрать слова.
— Мне важно знать, что за чертовщиной ты занимаешься, но дело не только в этом.
Он снова стиснул руку Джаспера Гвина.
— Ты как-то сказал мне, что сделать портрет — способ снова привести человека домой. Это правда?
— В некотором роде.
— Способ привести домой.
— Да.
Том прочистил горло. Он хотел, чтобы его слова прозвучали внятно.
— Приведи меня домой, Джаспер.
Снова прочистил горло и сказал:
— У меня мало времени, и мне нужно вернуться домой.
Джаспер Гвин поднял взгляд: не хотел смотреть в глаза Тому. Аппаратура, цвет стен — на всем отпечаток больницы. Подумал, насколько все абсурдно.
— У меня выйдет отвратительно, — сказал.
Том Брюс Шепперд отпустил его руку и закрыл глаза.
— Вот и не получишь ни шиша, — сказал.
И Джаспер Гвин провел в больнице два дня и две ночи, почти без сна, потому что должен был сделать портрет единственного друга, который остался у него в жизни. Он расположился в углу, на стуле, и смотрел, как снуют вокруг врачи и медсестры, не видя их. Питался кофе и бутербродами, иногда выходил в коридор, чтобы размять ноги. Лотти, навещая мужа, не осмеливалась ничего сказать.
Том на своей койке, казалось, все больше съеживался с каждым часом, и тишина, в которой он боролся за жизнь, была сродни таинственному исчезновению. Время от времени он поворачивался и глядел в угол, где ожидал увидеть Джаспера Гвина, и всегда испытывал облегчение, не находя его пустым. Когда Тома увозили на очередное обследование, Джаспер Гвин пристально вглядывался в неубранную постель и в перекрученных простынях различал, как ему казалось, такую крайнюю степень наготы, что даже и в теле уже не возникало надобности.
Он работал, приплетая воспоминания к тому, что ему сейчас удавалось увидеть в Томе и чего он раньше никогда не видел. Ни на миг не переставал этот жест быть трудным и болезненным. Все было не так, как в мастерской, когда музыка Дэвида Барбера несла тебя на руках: ни одно из правил, какие он установил для себя, здесь было невозможно соблюсти. Не было листков, не хватало «Катерин Медичи», было трудно думать в окружении предметов, которые не он выбирал. Времени недоставало, моменты одиночества выпадали редко. Вероятность провала представлялась существенной.
И все-таки в вечер перед операцией, около одиннадцати часов, Джаспер Гвин спросил, нет ли в отделении компьютера: ему нужно кое-что написать. В конце концов в кабинете администрации ему выделили стол и сообщили пароль, по которому он мог войти в ПК одной из служащих. Всячески подчеркивали притом, что такая процедура — против правил. На столе стояли две фотографии в рамках и удручающая коллекция мышат на пружинках. Джаспер Гвин пристроил стул, который оказался раздражающе высоким. С ужасом обнаружил, что клавиатура грязная; особенно несносно загажены клавиши, которые используются больше всего. Будто нарочно. Он встал, выключил верхний неоновый свет и вернулся к мышатам. Включил настольную лампу. Начал писать.
Через пять часов он поднялся, пытаясь понять, где, к чертовой матери, стоит принтер, который, как это прекрасно слышно, извергает из себя портрет. Любопытно, куда помещают принтер в офисах, когда он один на всех. Чтобы обнаружить его, пришлось включить верхний неоновый свет — и вот наконец в руках у него эти девять листков, отпечатанные шрифтом, который особенно не нравился ему; с вопиюще банальными полями. Все вышло не так, однако же все получилось как должно — неотложная точность, ради которой пришлось пожертвовать великолепием деталей. Джаспер Гвин не стал перечитывать, только пронумеровал страницы. Он отпечатал два экземпляра: один сложил вчетверо и сунул в карман, а другой понес в палату Тома.
Было, наверное, часа четыре утра; ему в голову не пришло уточнить. В комнате горела только одна лампа, теплым светом заливавшая изголовье. Том спал, отвернув голову, щекой на подушке. Аппараты, подсоединенные к нему, время от времени что-то сообщали, издавая тихие противные звуки. Джаспер Гвин придвинул стул к кровати. В этом не было никакого смысла, но он взял Тома за плечо и потряс. Такое вряд ли понравилось бы медсестре, случись ей проходить мимо, и Джаспер Гвин отдавал себе в этом отчет. Он склонился к самому уху Тома и стал твердить его имя, снова и снова. Том открыл глаза.
— Я не спал, — заявил он. — Просто дожидался. Который час?
— Не знаю. Поздний.
— Получилось?
Джаспер Гвин сжимал в руке девять листков. Теперь положил их на постель.
— Вышло длинновато, — сказал. — Когда торопишься, всегда выходит длинновато, сам знаешь.
Они говорили шепотом, будто мальчишки, которые собираются что-то стащить.
Том взял листки, бросил на них взгляд. Может быть, прочел первые строки. С видом крайней, ужасающей усталости приподнял голову с подушки. Но во взгляде пробудилось что-то такое, чего никто никогда не видел у него в этой больнице. Том уронил голову на подушку и протянул листки Джасперу Гвину:
— Хорошо. Читай.
— Я?
— Мне что, позвать медсестру?
Джаспер Гвин по-другому представлял себе это. Вроде как Том принимается за чтение, а он возвращается домой и наконец встает под душ. Он всегда принимал голую правду реальности с некоторым запозданием.
Джаспер Гвин взял листки. Он терпеть не мог читать вслух то, что написал, — читать другим. Это всегда казалось ему жестом бесстыдства. Но тут он взялся за это, стараясь читать хорошо — с должной медлительностью и старанием. Многие фразы ему уже казались неточными, но он принудил себя прочесть все так, как оно было написано. Том время от времени усмехался. Однажды сделал знак остановиться. Потом дал понять, что можно читать дальше. Последнюю страницу Джаспер Гвин прочел еще медленнее и, по правде говоря, нашел ее безупречной.
Окончив, собрал листки, разложил их по порядку, согнул пополам и положил на постель.
Аппараты, чуть ли не по-военному тупо, продолжали выдавать непостижимые сообщения.
— Иди сюда, — сказал Том.
Джаспер Гвин наклонился к нему, близко-близко. Том вытащил руку из-под одеяла и положил ее на голову друга. На затылок. Потом притянул ее к себе, к своему плечу, и держал так. Чуть шевелил пальцами, будто что-то проверяя на ощупь.
— Я это знал, — произнес он.
Чуть стиснул пальцы на затылке друга.
Джаспер Гвин ушел, когда Том заснул. Его рука, показавшаяся Джасперу Гвину рукой ребенка, лежала на листках портрета.
Ребекка была в офисе, когда пришло сообщение, что Том не выкарабкался. Она встала и, даже не собрав свои вещи, вышла на улицу. Шла стремительно, как никогда не ходила, уверенная в том, что найдет дорогу, и не обращая внимания ни на что вокруг. Дошла до дома Джаспера Гвина и вцепилась в дверной звонок. Она так непоколебимо желала, чтобы дверь открылась, что дверь и открылась в конце концов. Ребекка не произнесла ни слова, но бросилась в объятия Джаспера Гвина: это, решила она, было единственным местом в мире, где можно плакать часами, без перерыва.
Как это часто бывает, они не сразу вспомнили, что, если кто-нибудь умирает, другим приходится жить также и за него — что еще остается делать.
Так что четвертый портрет Джаспер Гвин сделал для единственного друга, который у него был, за несколько часов до его смерти.
Потом ему было трудно снова начать по многим предвидимым причинам, но также из-за неожиданного ощущения, что создавать эти портреты являлось, помимо всего прочего, своего рода вызовом человеку, которого больше не было; в лице которого, по всей вероятности, он решился бросить вызов всему миру книг, тому самому, из которого хотел бежать. Теперь убеждать было некого, разве что самого себя, и молчание, которое, как он это всегда представлял себе, должно было окружать его ремесло переписчика, обернулось приватной битвой, проходящей почти без свидетелей. Понадобилось время, чтобы привыкнуть к мысли, что теперь это будет так, и вновь обрести ясность непреложного стремления. Пришлось вернуться назад, воскресить в памяти чистоту того, что он искал, и незапятнанность в сердцевине дара, к которой он вдруг начал стремиться. Он к этому приступил спокойно, дождавшись, чтобы сама собой явилась знакомая радость — воля. Потом, постепенно, вновь приступил к работе.
Пятый портрет пришлось сделать для молодого человека, художника, и это не доставило никакого удовольствия, ведь речь шла о том, чтобы начинать сначала — такие попытки объективно обречены на провал. Шестой сделал для актера сорока двух лет, с престранным, птичьим телом и запоминающимся, словно вырезанным из дерева, лицом. Седьмой — для молодой, очень богатой пары: они только что поженились и настояли на том, чтобы позировать вместе. Восьмой сделал для врача, который по шесть месяцев в году плавал на торговых судах вокруг света. Девятый — для женщины, которая хотела забыть обо всем, кроме себя самой и четырех стихотворений Верлена, по-французски. Десятый — для портного, который одевал королеву и не особенно этим гордился. Одиннадцатый для молоденькой девочки — и это было ошибкой.
Ребекка, которая, отбирая кандидатов, старалась уберечь Джаспера Гвина от неподходящих субъектов, на самом деле ни разу не встретилась с ней. Тому была причина: вместо нее явился отец, не кто иной, как мистер Троули, отошедший от дел антиквар, первый человек в мире, который согласился потратить деньги на то, чтобы Джаспер Гвин сделал с него портрет. Девчушка была его младшей дочерью, ее звали Одри. С той вежливостью и обходительностью, какие Ребекка, насколько ей помнилось, оценила еще при первом знакомстве, мистер Троули объяснил, что его дочь — трудный ребенок и что такой единственный в своем роде опыт, как тот, который он сам пережил в мастерской Джаспера Гвина, поможет ей достичь перемирия — он выразился в точности так — и во время его вернуть себе хоть немного безмятежной ясности. Что бы ни написал Джаспер Гвин в ее портрете, добавил он, это будет для его дочери более четким отпечатком, чем любое отражение в зеркале, и убедит ее больше всякого нравоучения.
Ребекка поговорила с Джаспером Гвином, и они вместе решили, что это можно устроить. Девочке было девятнадцать лет. Она явилась в мастерскую однажды в понедельник, в мае. Прошло шестнадцать месяцев с тех пор, как этот порог переступил ее отец.
Она была нагой, будто бросала вызов — ее тело, такое юное, служило оружием. Она все время болтала, и хотя Джаспер Гвин даже и не думал ей отвечать и многократно бывал вынужден объяснять, что определенный уровень молчания необходим для того, чтобы портрет удался, девчонка каждый день вновь пускалась в разговоры. Не рассказывала истории и не пыталась что-то объяснить: с ее уст срывалась бесконечная литания непрекращающейся ненависти и всеобъемлющей злобы. В этом она проявляла себя блистательно: в ней не было ничего детского и ужасно много звериного. День за днем с изысканной яростью она оскорбляла своих родителей. Потом бегло прошлась по школе и друзьям, но было ясно, что она это делает торопливо, смазано, поскольку цель у нее совсем иная. Джаспер Гвин отказался от попыток заставить ее замолчать и привык воспринимать ее голос как некую особенность тела — более интимную, чем другие, и в некотором роде более опасную — что-то наподобие когтя. Он не вслушивался в то, что она говорила, но сама язвительная кантилена в конце концов обрела для него такую яркость и очарование, что смутно почудилось, будто облако звуков Дэвида Барбера становится бесполезным, если не назойливым. На двенадцатый день девчонка добралась туда, куда хотела добраться: до него самого. Стала нападать на него, словесно, и яростные вспышки чередовались с молчанием, когда она ограничивалась тем, что сверлила его взглядом, невыносимо пристальным. Джаспер Гвин был не в состоянии работать и, пока мысли роились в пустоте, понял: есть в этой агрессивности что-то до ужаса извращенное и обольстительное. Он не был уверен, что в силах защитить себя от этого. Два дня он сопротивлялся, а на третий не явился в мастерскую. Не являлся и следующие четыре дня. На пятый вернулся, почти уверенный, что не застанет ее; мысль о том, что так оно и будет, странным образом приводила его в замешательство. Но она оказалась на месте. Все время молчала. Джаспер Гвин обнаружил впервые, что она красива опасной красотой. Он снова принялся за работу, но с раздражающим смятением в мыслях.
Вечером, когда он вернулся домой, ему позвонила Ребекка. Случалась неприятность. В одном вечернем таблоиде, без изобличающих деталей, но в обычном, далеком от изысканности, тоне рассказывалась любопытная история о писателе, который выполняет портреты в мастерской за Мэрилебон-Хай-стрит. Имя умалчивалось, но называлась цена портрета (слегка преувеличенная) и приводилось множество подробностей относительно мастерской. Один лукавый абзац был посвящен наготе моделей, а в другом упоминались благовония, приглушенный свет и музыка new age. В статье утверждалось, что позировать для портрета таким образом уже вошло в моду среди некоторых слоев лондонского хорошего общества.
Джаспер Гвин всегда опасался чего-нибудь в этом роде. Но со временем они с Ребеккой поняли, что сама манера работы в мастерской заставляла людей крайне ревностно относиться к своим портретам: они невольно склонялись к тому, чтобы ничем не пятнать красоту пережитого опыта, но хранить его в потаенных глубинах памяти. Теперь они с Ребеккой вкратце обсудили проблему, но, перебрав всех, кто побывал в мастерской, так и не смогли обнаружить человека, который в самом деле взял бы на себя труд связаться с таблоидом и устроить весь этот бардак. В конце концов было неизбежно, чтобы они подумали на девчонку. Джаспер Гвин ничего не рассказывал о том, что происходит в мастерской, но Ребекка уже научилась прочитывать любую, самую малую особенность, и от нее не укрылось, что на этот раз дело движется не так, как обычно. Она попыталась расспросить, но Джаспер Гвин только заметил, что у этой девочки особый дар злобы. И не пожелал добавить что-либо еще. Они решили, что Ребекка должна внимательно следить за тем, какой отклик получит этот слух в средствах информации, а сейчас единственное, что можно предпринять, это вернуться к работе.
Джаспер Гвин на следующий день вошел в мастерскую со смутным ощущением, будто он — укротитель, входящий в клетку. Обнаружил, что девчонка сидит на полу, в том углу, где обычно таился он. Сидит и что-то пишет на кремовых листках из его блокнота.
В других газетах эта история не получила особого продолжения, и Ребекка стала искать Джаспера Гвина, чтобы успокоить его, но не смогла найти. Через несколько дней он объявился сам, был немногословен, сказал, что все хорошо. Ребекка достаточно знала его, чтобы не настаивать. Больше не искала его. Вырезала статьи, немногочисленные, в которых подхватывалась новость. Твердила себе, что в конечном итоге все обошлось. Работала в крохотном офисе, который Джаспер Гвин нашел для нее, в уютной скорлупке, неподалеку от ее дома. Встретилась с тремя кандидатами (все трое читали таблоид), и ни один не смог ее по-настоящему убедить. Через неделю стала ждать: вот-вот произойдет то, что происходило каждый раз, когда непостижимая воля «Катерин Медичи» решала, что время закончилось. Еще несколько дней, и Джаспер Гвин вручит ей копию портрета. Тогда она призовет клиента, тот явится, чтобы забрать портрет, оплатить счет и вернуть ключ от мастерской. Все было отработано, накатано, повторялось от раза к разу, и это нравилось ей. Только на этот раз Джаспер Гвин долго не объявлялся, зато однажды утром перед ней предстал мистер Троули. Он пришел сказать, что, по словам дочери, «Катерины Медичи» погасли, причем весьма изысканным образом, но, если начистоту, когда это случилось, Джаспер Гвин уже девять дней не показывался в мастерской. Дочь неукоснительно ходила туда каждый день, но больше не видела его. И теперь мистер Троули задается вопросом, должен ли он предпринять какие-то особые шаги или просто немного подождать. Не то чтобы он беспокоился, но решил явиться лично — удостовериться, что все идет как надо.
— Вы в самом деле уверены, что мистер Гвин не появлялся девять дней? — спросила Ребекка.
— Дочь так говорит.
Ребекка пристально, с недоверием посмотрела на него.
— Да, понимаю, — сказал он. — Но в этом случае я склонен верить ей.
Ребекка сказала, что все выяснит и свяжется с ним в ближайшее время. Она волновалась, но не подавала виду.
Прежде чем уйти, мистер Троули улучил момент и спросил, не знает ли Ребекка, как все прошло там, в мастерской. В действительности он хотел спросить, прилично ли вела себя его дочь.
— Не знаю, — сказала Ребекка. — Мистер Гвин мало рассказывает о том, что происходит внутри, это не его стиль.
— Понимаю.
— Единственное, что я уловила, это то, что ваша дочь — непростой субъект, если можно так выразиться.
— Да, непростой, — согласился мистер Троули.
Он помолчал, потом добавил:
— Она бывает то до крайности неприятной, то чрезвычайно привлекательной.
Ребекка подумала, что ей бы понравилось быть девчонкой, о которой можно такое сказать.
— Я дам вам знать, мистер Троули. Уверена, все уладится.
Мистер Троули сказал, что не сомневается в этом.
На следующий день в «Гардиан» появился обширный репортаж об этом деле с портретами. Был он более конкретным, чем статья в таблоиде, вплоть до того, что называлось имя Джаспера Гвина. Ему была посвящена и вторая статейка, где сообщались сведения о его карьере.
Ребекка бросилась искать Джаспера Гвина. Не обнаружив его дома, обошла все прачечные квартала, но и это ни к чему не привело. Он исчез.
За пять дней не произошло ничего. Потом Ребекка получила от Джаспера Гвина толстый конверт, содержащий портрет девчонки, изготовленный с обычным скрупулезным тщанием, и записку в несколько строк. В записке говорилось, что в течение какого-то времени для него будет невозможно появляться на людях. Он рассчитывает, что Ребекка между тем проследит за делами. Необходимо отложить работу над следующим портретом: он не уверен, что сможет приступить раньше чем через пару месяцев. Благодарил и горячо обнимал на прощание. Ни словом не упомянул о статье в «Гардиан».
Весь день Ребекка вежливо отбивалась от множества телефонных звонков, поступавших отовсюду: все хотели узнать побольше об этой истории с Джаспером Гвином. Ребекке не нравилось, что ее бросили одну в такой щекотливой ситуации, но она достаточно знала Джаспера Гвина: такова его обычная манера, безошибочно узнаваемая; бесполезно даже и пытаться что-либо изменить. Она сделала все, что должна была сделать, так хорошо, как только могла, и до наступления вечера позвонила мистеру Троули, сообщить, что портрет готов. Потом отключила телефон, взяла портрет девчонки и раскрыла его. Никогда раньше она не делала этого. Установилось правило — вручать портреты клиентам, даже не взглянув на них. Со временем, в нужный момент, можно будет их и прочесть, думала всегда Ребекка. Но в этот вечер все было по-другому. Носилось в воздухе нечто похожее на разрушение волшебства, и ей показалось разумным, если не должным, отказаться от привычных жестов. Она раскрыла портрет девчонки и начала читать.
Там было четыре страницы. Ребекка застряла на первой, сложила листки и закрыла папку.
Девчонка явилась наутро, одна. Села напротив Ребекки. Ее длинные светлые волосы, прямые и тонкие, свисали по обе стороны лица. Только время от времени, когда она встряхивала головой, полностью открывались черты, угловатые, но подчиненные очарованию темных глаз. Худенькая, она управлялась с собственным телом, ничем не выдавая нервозности: казалось, избрала некую изысканную неподвижность правилом своего бытия. На ней был открытый пиджак и лиловая маечка, под которой различалась маленькая, хорошей формы грудь. Ребекка заметила, что ее бледные руки покрыты мелкими ранками.
— Вот ваш портрет, — сказала она, протягивая папку.
Девчонка положила папку на стол.
— Ты Ребекка? — спросила она.
— Да.
— Джаспер Гвин часто говорит о тебе.
— Мне в это трудно поверить. Джаспер Гвин не такой человек, чтобы помногу говорить о чем бы то ни было.
— Да, но о тебе он говорит.
Ребекка сделала неопределенный жест и улыбнулась.
— Хорошо, — сказала она.
Потом положила перед девчонкой бланк на подпись. По поводу оплаты счета она уже договорилась с отцом.
Девчонка поставила подпись, не читая. Вернула ручку. Указала на портрет и спросила:
— Ты читала его?
— Нет, — солгала Ребекка. — Я этого никогда не делаю.
— Ну и дура.
— Что?
— Я бы читала.
— Знаешь, я достаточно взрослая, чтобы решать самой, как мне лучше поступать.
— Да, ты взрослая. Ты старая.
— Возможно. А теперь у меня много работы, если вы не возражаете.
— Джаспер Гвин говорит, что ты — несчастная женщина.
Тут Ребекка в первый раз взглянула на нее без опаски. И увидела, какой она может быть ненавистно очаровательной.
— Даже мистер Гвин иногда ошибается, — сказала она.
Девчонка помотала головой, на мгновение высвободив лицо.
— Ты в него влюблена? — спросила.
Ребекка посмотрела на нее и ничего не ответила.
— Нет, я не то хотела спросить, — поправилась девчонка. — Ты с ним занималась любовью?
Ребекка подумывала о том, чтобы встать и проводить девчонку к двери. Очевидно, только так и следовало поступить. Но она чувствовала, что если и существовал способ разобраться в странностях происходящего, тут, перед ней, был единственный, хотя и ненавистный, путь, чтобы к нему подойти.
— Нет, — сказала она. — Я никогда не занималась любовью с ним.
— А я занималась, — сказала девчонка. — Тебе интересно знать, как он это делает?
— Не уверена.
— Неистово. Потом вдруг — нежно. Ему нравится прикасаться. Он никогда не разговаривает. Никогда не закрывает глаза. Он очень красивый, когда кончает.
Все это она проговорила, глядя Ребекке в глаза.
— Хочешь, вместе прочтем мой портрет? — спросила.
Ребекка отрицательно покачала головой.
— Не думаю, девочка, чтобы мне хотелось узнать о тебе что-то еще.
— Ты ничего обо мне не знаешь.
— Вот и отлично.
Девчонку на миг вроде бы отвлекло что-то, замеченное ею на столе. Потом она вновь подняла глаза на Ребекку.
— Мы занимались этим двое суток напролет, почти без сна, — сказала она. — Там, в мастерской. Потом он ушел и не вернулся. Струсил.
— Если ты излила весь твой яд, разговор закончен.
— Да. Еще одно.
— Выкладывай.
— Окажешь мне любезность?
Ребекка смотрела на нее в растерянности. Девчонка снова тряхнула волосами, на мгновение приоткрыв лицо.
— Когда увидишь его, передай, что насчет газет мне очень жаль: я и не думала, что начнется такая свистопляска.
— Если ты хотела причинить ему боль, у тебя получилось.
— Нет, этого я не хотела. Хотела другого.
— Чего?
— Не знаю… хотела прикоснуться, но не думаю, что ты способна понять.
Ребекка подумала, уязвленная, что очень даже способна. Подумала также о проклятии многих, которые не способны прикоснуться, не причинив боли, и невольно остановила взгляд на этих руках, покрытых крохотными ранками. Ее осенила тень отдаленного сострадания, и она тотчас же постигла, что именно сломило Джаспера Гвина, там, в мастерской, рядом с этой девчонкой.
— Ключ, — сказала она.
Девчонка порылась в сумке, положила ключ на стол. Еще с минуту вглядывалась в Ребекку.
— Я не хочу этот портрет, — сказала. — Выкинь его.
И ушла, не закрыв за собою дверь, — двигаясь чуть-чуть боком, будто продираясь в стесненном пространстве, убегая от самой себя и от всего, что она есть.
Ребекке понадобилось время, чтобы восстановить ход мыслей. Она бросила дела, требующие внимания; отменила встречи; оставила на столе, даже не развернув, купленные по пути газеты. С досадой заметила, что у нее дрожат руки — трудно сказать, от ярости или от какой-то разновидности испуга. Зазвенел телефон, но она не сняла трубку. Собрала вещи и ушла.
По дороге домой села в спокойном месте, у церковного портала, перед маленьким садиком, и заставила себя припомнить слова той девчонки. Пыталась понять, что именно они раз за разом разбивали на куски. Столько всего — хрупкого, но также и стойкого: иллюзии в их простоте не бывают такими. Странное дело: прежде всего она подумала не о себе, а о Джаспере Гвине — так люди, поднимаясь после падения, проверяют, не разбились ли очки или часы, самые хрупкие вещи. Тяжело понять, насколько эта девчонка ранила его. Она определенно нарушила меру, какую вплоть до того момента Джаспер Гвин установил в качестве непререкаемой нормы для своей небывалой работы. Но можно было также допустить, что многие старания, приложенные для того, чтобы установить пределы и наметить границы, таили в своей глубине желание все и всяческие правила преступить, хотя бы раз, любой ценою — пройти до конца твой собственный, тебе предначертанный путь. Так что было трудно сказать, явилась ли эта девчонка для него смертельным ударом или причалом, к которому с самого начала стремились все его портреты. Все может быть. Конечно, те девять дней, когда он не показывался в мастерской, скорее заставляли думать о человеке испуганном, чем достигшем чего-то. Также и то, что он продолжает скрываться, со спокойной, но решимостью. Так забиваются в угол раненые звери. Ребекка вспомнила мастерскую, восемнадцать «Катерин Медичи», музыку Дэвида Барбера. Как жаль. Как ужасно жаль, что все должно было закончиться так.
Она не спеша направилась к дому и только тогда задумалась о себе, стала считать свои раны. Как ни мерзко в этом признаваться, но девчонка преподала ей урок, урок унизительный, касательно отваги или, может быть, бесстыдства. Ребекка постаралась припомнить минуты, когда она была по-настоящему близка к Джасперу Гвину, скандально близка, и задалась наконец вопросом, в чем она ошиблась тогда, чего не поняла. Мысленно вернулась в темноту мастерской той последней ночью, вновь ощутила пустоту, простершуюся между ними, сама себе не веря — как это она не сумела перейти через пропасть. Но еще живее представилось ей утро смерти Тома, когда она побежала к Джасперу Гвину, — и все, что за тем последовало. Припоминала ужас, охвативший обоих, и непреодолимое желание замкнуться внутри, быть вместе. Вспоминала, как двигалась по кухне, босиком, а телефон звенел, но они не прекращали говорить вполголоса. Выпитое спиртное, старые пластинки, обложки книг, смятение в ванной комнате. И как же было легко вытянуться рядом с ним на постели и заснуть. Потом — тяжелый рассвет, затравленный взгляд Джаспера Гвина. Она все поняла и удалилась.
Зато попал в самую точку четкий жест этой девчонки.
Что за мерзкий урок.
Ребекка взглянула на себя и задумалась, нельзя ли объяснить случившееся попросту ее телом, неподходящим, неудавшимся. Но это не ответ. Это печаль, с которой она уже давно устала бороться.
Но дома, в зеркале, Ребекка увидела себя красивой — и живой.
И вот, день за днем, она совершала единственный жест, который считала уместным: ждала. Холодно следила за тем, как в газетах множатся репортажи о любопытном казусе Джаспера Гвина, и подшивала их в хронологическом порядке, только и всего. Отвечала на телефонные звонки, прилежно записывая все запросы и заверяя, что в скором времени сможет ответить более определенно. Она ничего не боялась, знала, что остается только ждать. Так продолжалось одиннадцать дней. А после утром в офис доставили толстый пакет и вместе с ним письмо и книгу.
В пакете лежали все портреты, каждый в своей папке. В письме Джаспер Гвин пояснял, что это копии, которые он делал для себя; просил Ребекку поместить их в надежное место и никоим образом не допускать публикации. Прилагался подробный перечень того, что следует сделать: вернуть мастерскую Джону Септимусу Хиллу, распродать мебель и прочую утварь, освободить офис, аннулировать электронный адрес, с которым они работали; избегать журналистов, которые, скорее всего, будут домогаться встречи с ней. Оговорил, что лично занялся всеми неоплаченными счетами, и заверил Ребекку, что в ближайшее время она получит причитающуюся ей сумму, включая значительное выходное пособие. Он уверен, что проблем у нее не возникнет.
Он благодарил ее от всего сердца и не мог не высказать в очередной раз, что трудно было бы найти такую прилежную, скромную и приятную сотрудницу, как она. Он отдает себе отчет в том, что более теплое послание было бы желательно со всех точек зрения, но должен с горечью признать, что на большее не способен.
В конце письма была приписка от руки. Там значилось:
Может быть, я должен был бы объяснить вам, что дистанция между мною и той девчонкой была теоремой, не имеющей решения, но я не знаю, как это сделать, не выставив себя смешным или, может быть, не раня вас. Первое неважно для меня, но второе было бы мне в высшей степени неприятно. Просто поверьте, что нельзя было поступить по-иному.
Не беспокойтесь обо мне, случившееся не огорчило меня, и я в точности представляю себе, что должен теперь делать.
Желаю вам всяческого счастья, вы его достойны.
Вечно благодарный вам,
ваш Джаспер Гвин, переписчик.
За подписью следовала еще заметка в несколько строк. Там значилось, что он ей посылает последнюю книгу, извлеченную из архивов Клариссы Род и только что опубликованную. Он хорошо помнит, как в тот день, в парке, когда он принес ей ее портрет, в руках у нее был роман Клариссы Род, о котором она отзывалась с восторгом. И ему пришло в голову, что это будет прекрасным способом замкнуть крут: напоследок подарить ей эту книгу; он надеется, что Ребекка прочтет ее с наслаждением.
Больше ничего.
Как можно быть таким? — подумала Ребекка.
Взяла книгу, повертела ее в руках, потом швырнула в стену — этот жест ей вспомнился через несколько лет.
Ей пришло в голову обследовать пакет, но она обнаружила только штемпель какого-то лондонского почтового отделения. Куда бы ни уехал Джаспер Гвин, ей, очевидно, не было дано это узнать. Далеко — единственное, что она чувствовала с абсолютной уверенностью. Все кончилось, и даже без той торжественности, на какую всегда имеет право закат любой вещи.
Она встала, вложила в ежедневник письмо Джаспера Гвина и решила в последний раз сделать то, о чем он ее просил. Не из чувства долга — ради своего рода меланхолической точности. Прежде чем уйти, захватила с собой портреты. Подумала, что не читать их станет одной из радостей ее жизни. Придя домой, положила их в шкаф, под старые свитера, и то был последний жест, внушивший сожаление: знать, что никто никогда не узнает.
Дней десять понадобилось ей, чтобы устроить все дела. Если кто-то требовал объяснений, она отвечала уклончиво. Когда Джон Септимус Хилл попросил передать Джасперу Гвину самый почтительный поклон, Ребекка заявила, что у нее не будет случая это сделать.
— Не будет случая?
— Нет, к сожалению.
— И вы не предполагаете встретиться с ним через приличествующий промежуток времени?
— Я не предполагаю больше встречаться с ним, — сказала Ребекка.
Джон Септимус Хилл позволил себе слегка скептическую улыбку, которую Ребекка сочла неуместной.
В последующие годы, по всей видимости, никто не получал от Джаспера Гвина никаких известий. Разнузданные сплетни о его странной мании делать портреты скоро сошли с газетных страниц, и его имя все реже появлялось в литературных хрониках. Иногда о нем упоминали в том или ином скороспелом обзоре современной английской литературы, пару раз даже посвятили несколько строк в связи с книгами других писателей, которые, кажется, подхватили от него какие-то стилемы. Один из его романов, «Сестры», попал в список «Ста книг, которые следует прочесть, прежде чем умереть», составленный авторитетным литературным журналом. Его английский издатель и пара заграничных пытались связаться с ним, но раньше все контакты осуществлялись через Тома, теперь же его агентство было закрыто, и, судя по всему, не оставалось никакого способа вступить в переговоры с Джаспером Гвином. У всех, правда, сложилось впечатление, что рано или поздно он объявится, возможно, с новой книгой. Мало кто думал, что он и в самом деле бросил писать.
Что до Ребекки, то она за четыре года заново построила свою жизнь, предпочла все начать сначала. Нашла работу, никак не связанную с книгами, выпроводила восвояси кусок дерьма и поселилась в ближнем пригороде Лондона. Однажды познакомилась с женатым мужчиной, у которого была неподражаемая манера переворачивать с ног на голову все, к чему он ни прикасался. Его звали Роберт. В конце концов они очень полюбили друг друга, и однажды мужчина спросил ее, не бросить ли ему, случайно, свою семью и не попытаться ли создать другую, с ней. Ребекке эта мысль пришлась по душе. В тридцать два года она родила дочь, которую назвали Эмма. Стала работать меньше и растолстела еще больше, но ни то ни другое ее ни капли не расстраивало. Очень редко приходил ей на память Джаспер Гвин, причем обходилось это без особых эмоций. Воспоминания были легкими, как открытки, отправленные из предыдущей жизни.
И все-таки однажды, толкая коляску с Эммой по коридорам огромного лондонского книжного магазина, она наткнулась на распродажу карманных изданий и на самом верху стопки увидела книгу Клариссы Род. Сперва лишь скользнула взглядом по заглавию, отметив про себя, что не читала ее. Только у кассы поняла: у нее в руках та самая книга, которую Джаспер Гвин подарил ей четыре года назад, когда все кончилось. Ребекка вспомнила, что сделала с ней. Улыбнулась. Заплатила.
Начала читать в метро, поскольку Эмма уснула в коляске, а ехать им нужно было порядочно остановок. Ребекка по-настоящему наслаждалась, забыв об окружающей толчее, как вдруг, дойдя до шестнадцатой страницы, остолбенела. Прочла чуть дальше, не веря себе. Потом подняла глаза и сказала вслух:
— Ну и сукин сын!
В самом деле: то, что она прочла в книге Клариссы Род, было ее собственным портретом, слово в слово, в точности тем портретом, который Джаспер Гвин сделал с нее много лет назад.
Она повернулась к соседу и в каком-то ирреальном порыве почувствовала потребность объяснить, высказаться опять-таки вслух:
— Он переписал, переписал это у Клариссы Род, черт побери!
Сосед вряд ли уловил важность происходящего, но что-то сдвинулось в мыслях Ребекки — пробудился, хоть и с опозданием, здравый смысл — и она снова опустила взгляд на книгу.
Минутку, подумала.
Еще раз посмотрела год издания: нет, что-то не так. Ее портрет Джаспер Гвин сделал по меньшей мере на год раньше. Как можно что-то переписать из книги, которая еще не вышла в свет?
Снова повернулась к соседу, но было очевидно, что он вряд ли может чем-то помочь.
Вероятно, Джаспер Гвин прочел это до публикации, подумала она. Гипотеза вполне обоснованная. Ребекка смутно припоминала, что история с рукописями Клариссы Род была какая-то запутанная. Весьма вероятно, что Джасперу Гвину удалось, так или иначе, увидеть их до того, как они попали к издателю. Все сходится. Но в этот самый момент издалека возвратилась фраза, сказанная Томом много лет назад. Это было в тот день, когда он объяснял, что за тип Джаспер Гвин. Когда рассказал о сыне, так и не признанном. Тогда же поведал и еще одну вещь: ходили по миру книги, по меньшей мере две, написанные Джаспером Гвином, но изданные под чужим именем.
Вот черт, подумала она. Неудивительно, что без конца выходят в свет неизданные произведения той дамы. Их пишет он.
Безумие — но вполне может оказаться правдой.
Это многое меняет, сказала себе Ребекка. Невольно вспомнила день, в который все кончилось; воочию увидела, как бросает в стену ту дурацкую книгу. Неужели дурацкая книга являлась на самом деле изысканным подарком? Было нелегко сложить вместе все детали головоломки. На мгновение мелькнула мысль: что-то важное вернули ей, что-то, давно ей причитающееся. Пыталась уловить, что именно, в точности что, как вдруг поезд остановился на станции, где ей нужно было выходить.
— Дерьмо!
Она встала и выбежала из вагона.
Лишь в следующий миг осознала потерю.
— Эмма!
Бросилась назад, но двери уже закрывались. Заколотила ладонями по стеклу, что-то закричала, но поезд медленно скользил прочь.
Люди останавливались, смотрели на нее.
— Моя дочь! — кричала Ребекка. — Моя дочь осталась там!
Не так-то просто оказалось получить ее назад.
Позже она не сочла нужным рассказывать Роберту всю историю, но, когда пришло время спать, сослалась на то, что ей совершенно необходимо кое-что дочитать по работе, и попросила его ложиться — она еще посидит, скоро придет.
— А если Эмма проснется? — спросил он.
— Как обычно. Придушишь ее подушкой.
— Ладно.
У этого мужчины был превосходный характер.
Растянувшись на диване, Ребекка взяла книгу Клариссы Род, вернулась к началу и дочитала до конца. Было два часа ночи, когда она перевернула последнюю страницу. Действие происходило в девятнадцатом веке, в одном датском городке, речь шла об отце и его пятерых детях. Ребекка нашла книгу прекрасной. Почти в самом начале действительно находился, будто вставленный в оправу, портрет, который Джаспер Гвин сделал с нее, но напрасно Ребекка искала в книге что-то еще, что могло бы навести на след. Не было там, как ей показалось, ни одной страницы, написанной специально для нее. Только это подобие картины, поставленной в угол, с неоспоримым мастерством.
Она давно покончила с Джаспером Гвином, и пытаться теперь понять, что может значить эта история, на мгновение показалось ей тяжким трудом, приниматься за который не было желания. Стояла глубокая ночь, наутро нужно отвезти Эмму к свекрови, а самой бежать на работу. Лучше оставить все как есть и пойти спать. Но пока она гасила свет и оглядывалась, выискивая, что еще привести в порядок, возникло вдруг странное ощущение, что она не присутствует здесь, а попросту доводит до совершенства детали чьей-то чужой жизни. Ощутив укол замешательства, поняла, что за один день некая дистанция, над созданием которой она работала годами, изящно схлопнулась — как палатка при порыве ветра. И вот из далеких краев до нее добралась тоска, которую она вроде бы одолела.
Тогда, вместо того чтобы идти спать, она сделала немыслимую вещь. Открыла шкаф и вынула из-под стопки зимних одеял папки с портретами. Сварила кофе, села за стол и стала наугад открывать папки. Читала то здесь, то там, без системы, будто бродила по картинной галерее. Не то чтобы пыталась понять или найти ответ. Просто наслаждалась цветами, особым светом, размеренным шагом, следами выверенного воображения. Делала это потому, что здесь было ее место, и ни в каком другом месте она не хотела пребывать этой ночью.
Оторвалась, когда уже просачивался первый свет зари. Глаза горели. Вдруг навалилась тяжелая, неодолимая усталость. Ребекка скользнула в постель, и Роберт спросил, спросонья, все ли в порядке.
— Все в порядке, спи.
Ребекка слегка прижалась к нему, повернулась на бок и уснула.
На следующий день проснулась, ничего не понимая. Позвонила в офис, сослалась на непредвиденные обстоятельства и сказала, что не может выйти на работу. Потом отвезла Эмму к свекрови, симпатичной даме, которая была еще толще Ребекки и испытывала к невестке бесконечную признательность за то, что она вырвала ее сына из когтей тощей вегетарианки. Ребекка ей обещала вернуться к вечеру и добавила, что, если будет задерживаться, сообщит. Поцеловала Эмму и поехала домой.
В тишине пустынных комнат снова взяла в руки книгу Клариссы Род. Заставила себя думать. Она терпеть не могла загадок, знала, что у нее не такой ум, чтобы шутя находить решение. Она даже не была уверена, что хочет раскалывать историю, которую считала умершей и погребенной. Зато, конечно, ей бы польстила уверенность в том, что книга и впрямь предназначалась в подарок ей — любовный штрих, которого ей так не хватило в том давнем прощании. Также ее привлекала, несомненно, возможность обнаружить самостоятельно, каких пределов могла в самом деле достигнуть бесконечная странность Джаспера Гвина.
Она долго сидела и размышляла.
Потом встала, взяла папки с портретами, вынула из стоики ту, в которой был ее портрет, а остальные сложила в сумку. Оделась, вызвала такси. Попросила отвезти ее в район Британского музея, поскольку решила: если и есть в мире человек, способный ей помочь, так это Док Мэллори.
Она познакомилась с Мэллори в офисе Тома, он был одним из тех неправдоподобных субъектов, какие там работали, хотя глагол работать не вполне передает смысл его деятельности. Ему было лет пятьдесят, он имел какое-то имя, но все его звали Док. Том взял его к себе в незапамятные времена и считал абсолютно незаменимым. В самом деле, Мэллори был человеком, прочитавшим все. Он обладал потрясающей памятью; казалось, провел пару жизней, листая книги и помещая их в свой поразительный умственный каталог. Когда что-то требовалось узнать, все шли к нему. Он, как правило, сидел за столом и читал. Всегда ходил в пиджаке и при галстуке, потому что уверял, будто нужно относиться с почтением к книгам, даже ужасным. К нему приходили, чтобы узнать точное написание русских имен или составить представление о японской литературе двадцатых годов. Вещи такого рода. Видеть его за работой было особенным удовольствием. Случилось как-то раз, что один из авторов Тома нарвался на обвинение в плагиате: будто бы он списал сцену мордобоя с американского боевика пятидесятых годов. Том вырвал из книги подозрительные страницы и принес их к Мэллори.
— Посмотрим, не удастся ли тебе припомнить десятка три книг, в которых встречается подобная сцена, — сказал ему.
Через пару часов Мэллори явился с подробным перечнем мордобоев и драк, написанных, казалось, одной и той же рукой.
— Колоссально! — воскликнул Том.
— Работа, — ответил Мэллори и вернулся к своему столу читать биографию Магеллана.
После смерти Тома он открыл на свои сбережения маленький книжный магазин позади Британского музея и держал там только те книги, которые ему нравились. Ребекка время от времени заходила туда, просто ради удовольствия повидать его и поболтать немного. Но в этот день, напротив, ей нужно было спросить что-то вполне определенное. Едва войдя в магазин, еще прежде, чем поздороваться, она перевернула висевшую на двери табличку, на которой значилось:
ДА, МЫ ОТКРЫТЫ!
С другой стороны было написано:
ВЕРНУСЬ НЕ СКОРО.
— Похоже, ты собираешься застрять здесь надолго, — сказал Мэллори из-за прилавка.
— Уж можешь поверить мне, — сказала Ребекка.
Ребекка бросила на пол большущую сумку и крепко обняла его. Не то чтобы сильно его любила, но что-то в этом духе. От него всегда пахло одинаково, пылью и анисовыми карамельками.
— Не похоже, чтобы ты пришла купить книгу, Ребекка.
— В самом деле. Я пришла, чтобы сделать этот день незабываемым.
— Ого.
— Док, ты помнишь Джаспера Гвина?
— Шутишь?
Он уже приготовился выдать полную библиографию.
— Оставь, я тебя о другом хотела спросить. Помнишь историю с портретами?
Мэллори рассмеялся.
— Кто ж ее не помнит, у Тома только о ней и говорили.
— Ты что-нибудь знаешь об этом?
— Вообще-то это ты должна была бы все знать.
— Да, но тебе что-нибудь об этом известно?
— Очень мало. Говорили, будто он помешался на этой идее. Но ходили также слухи, будто он продает портреты по сто тысяч фунтов за штуку.
— Почти что так, — сказала Ребекка.
— Видишь — это ты все досконально знаешь.
— Нет, не все: не хватает одной детали, и только ты мне можешь помочь.
— Я?
Ребекка наклонилась к сумке, вынула папки и положила их на прилавок.
Док Мэллори работал над какими-то счетами, когда она вошла, поэтому был в рубашке. Теперь развернулся, пошел за пиджаком, надел его и снова встал за прилавок.
— Это они? — спросил.
— Да.
— Можно?
Он повернул папки к себе, но пока только положил на них раскрытые ладони, очень нежно.
— Том отдал бы руку на отсечение, чтобы прочесть их, — сказал он с оттенком грусти.
— А ты?
Мэллори поднял на нее взгляд.
— Сама знаешь: прочитать их — огромная честь для меня.
— Так читай, Док; мне нужно, чтобы ты их прочел.
Мэллори немного помолчал. Глаза у него блестели.
— Зачем? — спросил он наконец.
— Мне нужно знать, не переписал ли он это.
— Переписал?
— Позаимствовал из других книг, не знаю, что-то в этом роде.
— Но подумай сама — в этом нет смысла.
— Во многом нет смысла, когда имеешь дело с Джаспером Гвином.
Мэллори улыбнулся. Он знал, что это правда.
— Ты читала их? — спросил.
— Более-менее.
— И пришла к какому-то выводу?
— Нет. Но я не читала все книги на свете.
Мэллори захохотал.
— Послушай, но и я не читаю их. Чаще всего листаю, — сказал он.
Потом чуть придвинул папки к себе.
— По-моему, ты сошла с ума.
— Разрешим сомнения. Прочти их.
Он еще секунду поколебался.
— Это будет для меня огромным наслаждением.
— Так читай же.
— Хорошо, прочту.
— Нет-нет, ты не понял: ты прочтешь их сейчас, а потом немедленно забудешь, и если хоть с кем-то заговоришь об этом, я приду сюда и лично оторву тебе яйца.
Мэллори взглянул на нее. Ребекка улыбнулась.
— Шучу.
— А-а.
— Но не совсем.
Сняла плащ, отыскала стул, на котором можно расположиться, и сказала Мэллори, чтобы не спешил: у них впереди целый день.
— Есть у тебя что-нибудь почитать от скуки? — спросила.
Мэллори сделал неопределенный жест в сторону полок, не отрывая взгляда от папок, все еще закрытых.
— Хозяйничай сама, я занят, — сказал он.
Через два часа Мэллори закрыл последнюю папку и какое-то время сидел не шевелясь. Ребекка подняла взгляд от книги и собралась было что-то сказать. Но Мэллори знаком остановил ее. Он хотел еще немного подумать, или ему требовалось время, чтобы вернуться из какого-то очень далекого места.
Наконец спросил у Ребекки, что клиенты думали об этих портретах. Просто так спросил, из любопытства.
— Они всегда бывали очень довольны, — отвечала Ребекка. — Узнавали себя. Что-то было такое, чего они не ожидали; какое-то волшебство.
Мэллори кивнул.
— Да, могу себе вообразить.
Потом спросил о другом.
— Знаешь, который из них портрет Тома?
На портретах не было имен, они могли быть писаны с кого угодно.
— Не уверена, но думаю, что узнала его.
Они переглянулись.
— Тот, где одни только дети? — рискнул предположить Мэллори.
Ребекка кивнула.
— Я бы побился об заклад, — сказал Мэллори со смехом.
— Вылитый Том, правда?
— Точь-в-точь.
Ребекка улыбнулась ему. Невероятно, как этот человек понял все, практически не задав ни единого вопроса. Наверное, тысячами глотать книги — не столь уж и бесполезное занятие, — подумала она. Потом вспомнила, что пришла сюда узнать совершенно определенную вещь.
— А насчет этой истории с плагиатом что скажешь, Док?
Мэллори на секунду заколебался. Сделал неопределенный жест и выгадал немного времени, вытащив огромный носовой платок и шумно высморкавшись. Складывая платок и вновь засовывая его в карман, сказал, что один из этих портретов ему уже встречался. Отделил одну папку от остальных и положил ее на стол. Открыл. Прочел несколько строк.
— Да, это попало сюда прямиком из другой книги, — проговорил с неохотой.
Ребекку что-то кольнуло, она невольно поморщилась.
— Ты уверен? — спросила она.
— Да.
Вся проклятая история запутывалась еще больше.
— Можешь вспомнить, из какой книги? — спросила Ребекка.
— Да, она называется «Трижды на заре». Прекрасная книга, короткая. Как мне помнится, первая часть очень похожа на этот портрет; может быть, не слово в слово — кажется, там подлиннее. Но готов поклясться, что отдельные фразы повторяются. И сцена та же самая, двое в гостинице, сомнений нет.
— У тебя есть эта книга? — спросила Ребекка.
— Нет: была, но ее быстро купили. Ее выпустило небольшое издательство, малым тиражом; она вроде как редкость.
— В каком смысле?
— Ну, рукопись нашли среди бумаг старого учителя музыки, индуса, умершего за несколько лет до этого. Никто и не думал, будто он что-то пишет, но вот явилась на свет божий эта вещица, вроде рассказа. Вещицу нашли превосходной и опубликовали, пару лет тому назад. Но тираж — не больше тысячи экземпляров, может, меньше. Капля в море.
Ребекка подняла на него глаза.
— Что ты сказал?
— В каком смысле?
— Повтори, что ты сейчас сказал.
— Ничего… Что книгу написал индус, умерший несколько лет тому назад, занимавшийся совсем другим и при жизни никогда ничего не публиковавший. Мистификация, правда? Но превосходная, должен сказать. Такую вещь как раз и мог прочесть тип вроде Джаспера Гвина.
Такую вещь как раз и мог написать тип вроде Джаспера Гвина, подумала Ребекка. И Док Мэллори не понял, почему вдруг она оказалась по ту сторону прилавка и бросилась ему на шею. И почему у нее были красные глаза.
— Док, я тебя люблю.
— Ты должна была бы много лет назад сказать мне это, детка.
— Он их не переписывал, Док, вовсе не переписывал.
— По правде говоря, я только что доказал обратное.
— Когда-нибудь я тебе объясню, но просто поверь: он вовсе их не переписывал.
— А как же «Трижды на заре»?
— Оставь это, тебе не понять, просто скажи, есть ли у тебя эта книга.
— Я уже сказал — нет.
— У тебя никогда ничего нет.
— Эй, девушка, я бы попросил!
— Ладно, шучу, напиши здесь название и автора.
Мэллори написал. Ребекка взглянула.
— Акаш Нараян, «Трижды на заре», хорошо.
— Издательство называлось как-то нелепо, типа «Зерно и колос», что-то в этом духе.
— Разберусь. Ну, побежала искать.
Она собрала папки, сунула их в огромную сумку. Надевая плащ, напомнила Мэллори свою угрозу: пусть только попробует заговорить с кем-то о том, что прочел сегодня.
— Хорошо, хорошо.
— Я скоро вернусь и все расскажу тебе. Ты молодчина, Док.
Она бежала, будто опаздывала на годы. В некотором роде так оно и было.
Вечером, перед тем как закрыть магазин, Док Мэллори подошел к полке, где стояли два романа Джаспера Гвина из трех (первый ему никогда не нравился). Вынул их, повертел в руках. Что-то сказал вполголоса, слегка качнув головой, может быть поклонившись.
Книгу «Трижды на заре» Ребекка нашла в огромном книжном магазине на Черинг-Кросс и впервые подумала, что эти гнусные книжные супермаркеты на что-то, да годятся. Не устояла перед искушением и стала тут же листать ее, усевшись на пол в тихом углу, рядом с книгами о вскармливании младенцев.
Издатель и в самом деле придумал запредельное название. Виноградник и плуг. Ужас. На отвороте суперобложки приводилась биографическая справка об Акаше Нараяне. Там говорилось, что он родился в Бирмингеме, где и умер в возрасте девяноста двух лет, после того, как всю свою жизнь преподавал музыку. Какую именно, не уточнялось. Говорилось, что «Трижды на заре» — его единственная книга, публикуемая посмертно. Больше ничего. Никакой фотографии.
На другом отвороте ничего существенного не сообщалось. Указывалось, что действие происходит в неназванном английском городе и длится всего пару часов. Но в высшей степени парадоксальных часов, добавлял автор аннотации намеренно загадочным тоном.
Взглянув на титульный лист, Ребекка обнаружила, что книга была написана на хинди и только потом переведена на английский. Имя переводчика ничего ей не говорило. Зато с превеликим удовольствием она прочла посвящение, весьма любопытное, помещенное перед первой главой.
Катерине Медичи
и мастеру из Кэмден-тауна.
— Вот вы и попались, мистер Гвин, — сказала она вполголоса.
Потом побежала домой — не терпелось прочесть книжицу.
Эмму она оставила ночевать у бабушки, а Роберта попросила пойти в кино с каким-нибудь другом: ей абсолютно необходимо побыть дома одной сегодня вечером. Нужно выполнить очень сложную работу, и лучше, чтобы никто не болтался под ногами. Ребекка все это выпалила весело и непринужденно, а у Роберта, как уже говорилось, был превосходный характер. Он только спросил, в котором часу можно вернуться.
— Где-то после часа? — закинула удочку Ребекка.
— Поглядим, — сказал он, хотя весь день мечтал о том, как полчаса посмотрит телевизор и завалится спать.
Перед тем как уйти, поцеловал ее и всего лишь спросил:
— Я не должен беспокоиться, правда?
— Разумеется, нет, — сказала Ребекка, хотя и не была до конца уверена.
Оставшись одна, села за стол и открыла книгу.
Как и следовало ожидать, Док не ошибся. В книге «Трижды на заре» было три части, и первая сильно походила на один из портретов Джаспера Гвина. Верно было и то, что она оказалась длиннее, но, сличая тексты, Ребекка убедилась, что все важные места совпадают. Без сомнения, книга и портрет находились в близком родстве.
Док не ошибся и в том, что книга хороша. Две другие части текли так привольно, что Ребекка читала и читала, надолго забывая, зачем она вообще взялась за эту книгу. Там были по большей части диалоги, между двумя героями, всегда одними и теми же — но в парадоксальной, изумляющей манере. В конце она пожалела, что этот Акаш Нараян потерял столько времени на преподавание музыки, хотя умел писать такие вещи. Если, конечно, принять на веру, что он действительно существовал.
Ребекка встала, чтобы сварить кофе. Посмотрела на часы и увидела, что от вечера еще остается порядком времени. Вынула портреты Джаспера Гвина и разложила их на столе.
Хорошо, сказала она себе. Сделаем выводы. Клариссы Род не существует, ее книги пишет Джаспер Гвин. Аналогично — Акаш Нараян. В этом-то и закавыка, подумала она. Почему он вставил мой портрет в книгу Клариссы Род, я могу вообразить себе: потому что любил меня (при этой мысли она улыбнулась). Теперь попробуем выявить, какого черта он вставил другой портрет в «Трижды на заре». Именно этот портрет к тому же. Кто эта сволочь, которая удостоилась вместе со мной такого прекрасного подарка? — спросила она себя. Эта история начинала ее забавлять.
Проблема состояла в том, что в портретах, которые Джаспер Гвин ей доверил, не было ни малейшей зацепки: нельзя было с уверенностью соотнести какой бы то ни было из них с клиентом, за него заплатившим. Ни имени, ни даты, ничего. С другой стороны, простая, но неповторимая техника, в какой они были исполнены, не позволяла тотчас же узнать человека, вдохновившего писателя на их создание, если только ты не был с этим человеком близок, не познал его глубоко. Одним словом, задача казалась неразрешимой.
Ребекка стала действовать методом исключения. Она прочла когда-то страницу из портрета девчонки и с величайшим удовольствием могла сказать, что портрет, приведенный в «Трижды на заре», к ней не относится. Портрет Тома она, кажется, узнала; если и оставались сомнения, Мэллори их разрешил: значит, и его можно исключить (жаль, подумала она: это единственный вариант, который бы ее не огорчил). Значит, оставалось девять.
Ребекка взяла лист бумаги и выписала в столбик:
Мистер Троули.
Сорокалетняя дама, помешанная на Индии (ага, подумала).
Бывшая стюардесса.
Молодой человек, который писал картины.
Актер.
Двое молодоженов.
Врач.
Женщина с четырьмя стихотворениями Верлена.
Портной королевы.
Конец.
Она потянулась за портретами. Отложила папки со своим портретом, портретом Тома и портретом девчонки. Раскрыла остальные и разложила их на столе.
Посмотрим, получится ли что-нибудь понять.
Стала строить предположения, несколько раз передвигала открытые папки, пытаясь совместить их с персонажами из списка. Задача сама по себе была головоломная, поэтому Ребекка лишь какое-то время спустя обратила внимание на одну особенность, которую должна была бы заметить давно, — и оторопела. Персонажей было девять, а портретов — десять.
Она пересчитала трижды: сомнений не оставалось.
Джаспер Гвин прислал ей лишний портрет.
Невозможно, подумала Ребекка. Все портреты, до одного, согласовывались с ней, она отслеживала их от начала и до конца — немыслимо, чтобы за то время, пока они работали вместе, Джаспер Гвин исхитрился бы сделать портрет, о котором она ничего не знала.
Этого портрета не должно существовать.
Пересчитала снова.
Снова то же самое: десять.
Откуда вылез этот десятый? И кого, к чертовой матери, он изображал?
Она поняла внезапно — с такой молниеносной быстротой понимаешь иногда, по прошествии времени, вещи, которые всегда перед глазами, только сумей посмотреть.
Взяла портрет, оказавшийся в «Трижды на заре», и перечитала его.
Как же я раньше не догадалась, спросила себя.
Холл гостиницы. Черт побери!
Стала читать дальше, жадно, так, будто слова засасывали ее.
Дьявол! Это точно он, как вылитый, подумала.
Тогда она оторвала взгляд от напечатанных строчек и поняла, что все портреты, сделанные Джаспером Гвином, спрятаны, как он того и желал, но два из них — особым образом, странствуя по миру вместе с двумя книгами, тайком вшитые между страниц. Один, свой, она знала очень хорошо. Другой распознала только что, и это был портрет, который любой художник рано или поздно пробует сделать — портрет самого себя. Издалека, казалось ей, они переглядывались, на пядь приподнявшись над остальными. Сейчас — да, подумала, сейчас все так, как я всегда воображала.
Она встала, застыла в поисках жеста. Какого-нибудь простого. Принялась прибирать книги, которые валялись повсюду в доме. Всего лишь складывай их в небольшие стопки, по формату. Тем временем думала о запоздалой нежности Джаспера Гвина, так и сяк вертела ее в уме, с наслаждением разглядывала со всех сторон. Все это — в свете небывалого счастья, никогда доселе не испытанного; похоже, она годами носила это счастье в себе, а оно дожидалось терпеливо. Невозможно, казалось ей, что все это время она умудрялась делать что-то еще, кроме как пестовать его и таить. На что мы бываем способны, подумала. Расти, любить, рожать детей, стареть — и все это будучи в ином месте, в долгом времени не дошедшего ответа или неоконченного жеста. Сколько тропок мы проходим, и какими несходными шагами, за время странствия, которое мним единственным.
Когда Роберт вернулся домой, достаточно навеселе, она еще не спала, но сидела на диване. Папки по-прежнему громоздились на столе как попало.
— Все в порядке? — спросил он.
— Да.
— Точно?
— Думаю, да.
После она могла предпринять много шагов, один-то уж точно: выяснить, где прячется Джаспер Гвин. Не так уж и трудно было бы добраться до него через издателя Клариссы Род или «Трижды на заре». Неужели в обмен на молчание они бы не дали адрес или что-то еще? Тем не менее день за днем она жила своей нормальной жизнью, лишь позволяя себе время от времени ту или иную подпольную мысль. Порой пропадала, воображая, как приезжает в какое-то нелепое место, садится перед домом и ждет. Воображала, что больше никогда не вернется. Много раз писала и переписывала в уме короткое письмо: оно задумывалось написанным от руки, изящным почерком. Ей было бы приятно, если бы он знал, что она знает, ничего больше. И что упивается этим. Иногда вспоминала о Доке, как было бы славно все ему рассказать. Или как было бы славно рассказать все кому попало, тысячу раз.
Между тем жила обычной жизнью, день за днем. Когда почувствовала, что настало время, из всех шагов, какие она могла бы предпринять, избрала один, самый маленький, — последний.
Ребекка приехала в Кэмден-таун, и ей пришлось расспрашивать прохожих одного за другим, пока она не нашла лавку старичка, который делал лампочки. Он сидел в углу, сложив руки. Дела, по-видимому, шли неважно.
— Можно? — спросила она, входя.
Старичок изобразил один из своих особенных жестов.
— Меня зовут Ребекка. Несколько лет назад я работала с Джаспером Гвином. Вы его помните?
Старичок нажал на кнопку выключателя, и лавка озарилась мягким, усталым светом.
— Гвина?
— Да. Он приходил сюда за лампочками для своей мастерской. Брал каждый раз по восемнадцать штук, всегда одних и тех же.
— Еще бы мне не помнить его, я старый, но не дурак.
— Я ничего такого не хотела сказать.
Старичок поднялся и подошел к прилавку.
— Он давно не приходил, — сказал.
— Нет. Он больше не работает в городе. Закрыл мастерскую. Уехал.
— Куда?
Ребекка поколебалась.
— Не имею ни малейшего понятия, — сказала наконец.
Старичок рассмеялся — смех у него был чудесный, не такой старый, как он сам. Его, казалось, радовало, что Джасперу Гвину удалось замести следы.
— Извините, — сказал наконец.
— За что?
— Я питаю слабость к тем, кто исчезает.
— Не беспокойтесь, я тоже, — сказала Ребекка.
Потом вынула из сумки книгу.
— Я вам кое-что принесла. Думаю, вам это понравится.
— Мне?
— Да, вам.
Она положила на прилавок «Трижды на заре». Тот самый экземпляр, который читала сама, другого так и не удалось найти.
— Что это? — спросил старичок.
— Книга.
— Сам вижу. Но что за книга?
— Книга, которую написал Джаспер Гвин.
Старичок до нее даже не дотронулся.
— Я бросил читать шесть лет назад.
— В самом деле?
— Слишком много лампочек. Зрение ни к черту. Лучше поберечь его для работы.
— Мне очень жаль. Во всяком случае, вам необязательно читать целиком эту книгу, достаточно прочесть одну строку.
— Это что, шутка? — спросил старичок, уже закипая гневом.
— Нет-нет, ничего подобного, — сказала Ребекка.
Она открыла книгу на первой странице и показала старичку.
Старичок до книги не дотронулся. Окинул Ребекку подозрительным взглядом и склонился над страницей, очень низко, почти уткнувшись носом в бумагу.
Надо было всего лишь прочесть заглавие и посвящение. Старичок долго стоял, нагнувшись над книгой, потом поднял голову.
— Что это значит? — спросил.
— Ничего. Это посвящение. Джаспер Гвин посвятил вам книгу, только и всего. Вам и тем самым лампочкам, как я понимаю.
Старичок опять склонил голову, так же низко, и перечел снова. Привык все проверять хорошенько.
Он выпрямился и принял книгу из рук Ребекки, с такой бережностью, какой обычно удостаивал одни только лампочки.
— Там говорится обо мне? — спросил.
— Нет, по правде говоря, не думаю. Он посвятил вам книгу, потому что восхищался вами. В этом я уверена. Он вас безмерно уважал.
Старичок сглотнул. Повертел книгу в руках.
— Возьмите, — сказала Ребекка, — это вам.
— Серьезно?
— Разумеется.
Старичок с улыбкой опустил взгляд на книгу и стал разглядывать обложку.
— Здесь нет имени мистера Гвина, — заметил он.
— Джасперу Гвину время от времени правится писать книги под чужими именами.
— Почему?
Ребекка пожала плечами.
— Это длинная история. Скажем, ему нравится быть неуловимым.
— Исчезать.
— Да, исчезать.
Старичок кивнул, словно был в состоянии все постичь в совершенстве.
— Он говорил мне, что работает переписчиком, — сказал.
— И это не было полной ложью.
— То есть?
— Когда вы познакомились с ним, он переписывал людей. Делал портреты.
— Картины?
— Нет. Писал портреты словами.
— Разве такое бывает?
— Нет. То есть не было, но стало, когда он начал это делать.
Старичок задумался. Потом сказал, что и лампочек ручной работы не было, пока он не начал их делать.
— Вначале все меня считали сумасшедшим, — добавил.
Потом рассказал, что первой в него поверила одна графиня, которая захотела для своего салона свет, в точности повторяющий утреннюю зарю.
— Это было совсем не просто, — вспоминал старичок.
Они долго молчали, потом Ребекка сказала, что ей пора идти.
— Да, конечно, — сказал старичок. — Вы слишком любезны, что пришли сюда.
— Мне это не в тягость, я побывала под светом ваших лампочек. Такой свет очень трудно забыть.
Может быть, на глазах у старичка выступили слезы, но об этом трудно судить, ведь глаза у стариков всегда немного слезятся.
— Окажите мне честь принять маленький дар, — сказал он.
Подошел к полке, взял оттуда лампочку, завернул в веленевую бумагу и протянул Ребекке.
— Это — «Катерина Медичи», — пояснил. — Обращайтесь с ней бережно.
Ребекка взяла лампочку с великой осторожностью и положила ее в сумку. Будто бы ей подарили зверька. Живого.
— Спасибо, — сказала она. — Это прекрасный подарок.
Ребекка направилась к двери и уже почти открыла ее, когда услышала вопрос старичка:
— Как он это делал?
Она обернулась.
— Простите?
— Как мистер Гвин писал портреты словами?
Этот вопрос Ребекке задавали десятки раз. Она рассмеялась. Но старичок оставался серьезным.
— Я хотел спросить, какую чертовщину писал он в этих портретах?
У Ребекки был наготове ответ, затверженный назубок за годы, когда приходилось каждый раз обрывать расспросы. Она уже чуть было не произнесла его, когда ощутила вокруг себя этот мягкий, усталый свет. И сказала совсем другое:
— Он писал истории.
— Истории?
— Да. Писал кусок истории, сцену, вроде фрагмента книги.
Старичок покачал головой.
— Историю нельзя назвать портретом.
— Джаспер Гвин считал, что можно. Однажды, когда мы сидели в парке, он мне объяснил, что у всех нас есть какое-то представление о себе, может быть, едва намеченное, смутное; но в конечном итоге нас приводят к тому, чтобы обрести какое-то о себе представление, и, но правде говоря, это представление мы зачастую сопрягаем с неким воображаемым персонажем, в котором узнаем себя.
— Например?
Ребекка немного подумала.
— Например, человек хочет вернуться домой, но не может найти дорогу. Или еще — человек, который всегда все видит на секунду раньше других. И тому подобное. Вот все, о чем мы можем догадаться относительно нас самих.
— Но это идиотизм.
— Нет. Это неясность.
Старичок пристально смотрел на нее. Было видно, что он пытается понять.
— Джаспер Гвин научил меня, что мы не персонажи, а истории, — сказала Ребекка. — Мы останавливаемся на том, что видим себя в персонаже, переживающем какое-то приключение, даже самое немудрящее, но должны понять другое: мы — вся история, не один только персонаж. Мы — леса, по которым он пробирается; злодей, который ему не дает проходу; суматоха, поднявшаяся вокруг; люди, проходящие мимо; цвета предметов, звуки. Понимаете?
— Нет.
— Вот вы делаете лампочки: не случалось ли вам увидеть свет, в котором вы узнали себя? Свет, который был вами?
Старичок вспомнил лампочку, горевшую над дверью в один коттедж, много лет назад.
— Однажды, — сказал он.
— Тогда вы сможете понять. Свет — частичка, ломтик истории. Если есть свет, такой, как вы, найдется и звук, и перекресток дорог, и человек, идущий по дороге; и целая толпа, и одна-единственная женщина, и дальше в том же духе. Не останавливайтесь на свете, думайте об остальном, думайте об истории. Теперь вам понятно, что она существует где-то и если вы найдете ее, это и будет ваш портрет?
Старичок изобразил один из своих особенных жестов. Этот смутно походил на согласие. Ребекка улыбнулась.
— Джаспер Гвин говорил, что все мы — страницы какой-то книги, но книги, никогда никем не написанной: напрасно мы бы стали искать ее на полках нашего разумения. Он сказал мне, что пытался переписать эту книгу для людей, которые приходили к нему. Найти правильные страницы. Он был уверен, что у него получится.
В глазах старичка мелькнула улыбка.
— И получилось?
— Да.
— Как он это делал?
— Смотрел на них. Долго. Пока не увидит в них историю, которой они были.
— Смотрел на них, и все.
— Да. Немного разговаривал, очень мало и только один раз. Прежде всего ждал, пока время пройдет над ними, унося прочь уйму разного, а потом находил историю.
— Какие это были истории?
— Всякие. Женщина пытается спасти сына от смертного приговора. Пять звездочетов живут только по ночам. Прочее в том же роде. Но лишь один фрагмент, одна сцена. Этого хватало.
— И люди наконец узнавали себя.
— Они узнавали себя в том, что случалось; в предметах, цветах, тоне, в некоторой медлительности, в свете; и в персонажах, конечно, тоже — но во всех, не в одном, а во всех сразу: знаете, ведь мы — целая уйма разного, и сразу, одновременно.
Старичок захихикал, но это получилось у него красиво, деликатно.
— Трудно поверить, — сказал он.
— Знаю. Но уверяю вас: это так.
Поколебалась немного, потом добавила нечто такое, что, по всей видимости, и сама поняла только в эту минуту.
— Когда он сделал с меня портрет, я его прочла от начала до конца, и там был пейзаж, в одном месте, четыре строчки — и я себя узнала в этом пейзаже, как и во всей этой истории; в звуках этой истории, в движении и атмосфере, в каждом персонаже этой истории; но со сногсшибательной точностью я себя узнала в том пейзаже: я — это он, я всегда была им и всегда буду.
Старичок улыбнулся ей.
— Уверен, то был прекрасный пейзаж.
— Да, был, — сказала Ребекка.
В конце концов старичок сам проводил ее. Ребекка пожала ему руку и отметила, что делает это бережно, как многие годы назад пожимала руку Джаспера Гвина.
Недавно вышла еще одна книга Клариссы Род, незаконченная. Должно быть, смерть настигла ее, когда оставалось написать, согласно планам, оставшимся в набросках, добрую половину.
Любопытно, что, вопреки всякой логике, не хватает начала. Имеются две главы из четырех, но главы конечные. Следовательно, для читателя речь идет о некоем опыте, который с полным правом можно назвать единственным в своем роде, но было бы неверно считать абсурдным. Не так ли, с другой стороны, мы узнаем наших родителей, а иногда и самих себя?
Главный герой книги — метеоролог-любитель, который убежден, что может предсказывать погоду на основе собственного метода, статистического. Можно догадаться, что в первой части книги, той, которая не существует, прослеживаются истоки этой его навязчивой идеи, однако же они не кажутся настолько важными, когда мы приступаем к той части, которую Кларисса Род в самом деле создала, где описываются многолетние исследования, проводимые главным героем: он поставил перед собой цель определить, какая погода была в Дании каждый день на протяжении последних шестидесяти четырех лет. Для достижения ее следовало собрать впечатляющую массу данных.
С упрямством и терпением он тем не менее все же завершил свой труд. В последней части книги говорится, что на основании собранных статистических данных наш метеоролог-любитель был способен, например, установить, что 3 марта в Дании вероятность солнца составляет 6 процентов. А вероятность дождя 26 июля практически нулевая.
Чтобы собрать требуемые данные, метеоролог-любитель использовал метод, который и придаст книге ее очарование: опрашивал людей. Он пришел к выводу, что в среднем каждая человеческая особь отчетливо помнит погоду по меньшей мере восьми дней своей жизни. Поскольку каждый связывал воспоминание о погоде с особенным жизненным обстоятельством (свадьба, смерть отца, первый день войны), Кларисса Род в конечном итоге выстраивает впечатляющую галерею персонажей, мастерски обрисованных немногими, но яркими штрихами. «Завораживающая мозаика подлинной, всуе потраченной жизни», как определил это один авторитетный американский критик.
Все заканчивается в затерянной деревушке, куда метеоролог-любитель удалился, довольный достигнутыми результатами и лишь частично разочарованный тем, что их публикация вызвала крайне скупой отклик среди научной общественности. За несколько страниц до конца он умирает, в холодный ветреный день, наступивший после звездной ночи.