«Без крови» — это повествование о войне и мире, о трагедиях, состоявшихся и несостоявшихся, о том, что любая ненависть не бесконечна.
Окруженная полями, старая усадьба Мату Ружу выглядела слепой — и как бы изваянной из черного мрамора в лучах заката. Единственное пятно на безукоризненной глади равнины.
Четыре человека подъехали к усадьбе на старом «мерседесе». Дорога была пыльной и ухабистой — обычная проселочная дорога. Мануэль Рока увидел их через окно.
Он подошел к окну ближе. Сперва перед ним предстало облако пыли над кукурузным полем. Затем донесся звук мотора. Ни у кого больше в этих краях — Мануэль Рока знал — не было машины. «Мерседес» показался вдали и исчез за дубовой аллеей. Больше Мануэль Рока туда не смотрел.
Он повернулся к столу и положил ладонь на голову дочери.
— Вставай, — сказал он ей. Потом достал из кармана ключ, бросил его на стол и кивнул головой сыну.
— Сейчас, — отозвался сын. Оба они были детьми, еще детьми.
У моста через ручей старый «мерседес» свернул с дороги, ведущей к усадьбе, и направился в сторону поместья Альваресов, будто бы удаляясь от Мату Ружу. Четверо в машине хранили молчание. На водителе было что-то вроде военной формы. На сидевшем рядом — куртка кремового цвета. Выглаженная. Он курил французскую сигарету. Не так быстро, — приказал он.
Мануэль Рока услышал, как машина удаляется к Альваресам. Кого они хотят надуть? Сын возвратился в комнату: одно ружье в руке, другое — под мышкой.
— Положи их, — сказал Рока. Потом обернулся к дочери. — Иди сюда, Нина. Не бойся. Иди ко мне.
Элегантно одетый человек загасил сигарету о приборную доску «мерседеса» и приказал водителю остановиться. Вот здесь, и заглуши к чертям эту тарахтелку. Он услышал скрип ручного тормоза: будто размоталась цепь колодезного ведра. Потом — ни звука. Местность вокруг, казалось, потонула в нерушимом спокойствии.
— Давайте прямо туда, иначе мы дадим ему время сбежать, — предложил один из сидящих сзади. В руке он держал пистолет. Совсем еще мальчишка. Звали его Тито.
— Не сбежит, — возразил элегантно одетый. — Он уже достаточно набегался. Пошли.
Мануэль Рока отодвинул корзины с фруктами, нагнулся, поднял крышку люка и окинул взглядом подвал. По размерам он скорее мог считаться большой ямой и напоминал звериную нору.
— Слушай меня, Нина. Сейчас сюда придут люди, и я не хочу, чтобы они тебя видели. Ты спрячешься здесь, лучше всего спрятаться и подождать, пока они не уйдут. Поняла?
— Да.
— Ты должна сидеть тихо, вот и все.
— Что бы ни случилось, ты не выходишь, не двигаешься, просто сидишь тихо и ждешь.
— …
— Все будет хорошо.
— Да.
— Слушай меня. Может быть, мне придется отправиться вместе с этими сеньорами. Ты не выходишь, пока брат не заберет тебя, поняла? Или пока ты не поймешь, что в доме никого нет и все закончилось.
— Да.
— Жди, пока в доме не останется никого.
— …
— Не бойся, Нина. Ничего плохого с тобой не случится. С тобой все хорошо?
— Да.
— Поцелуй меня.
Девочка коснулась губами отцовского лба. Отец провел рукой по ее волосам.
— Все будет хорошо, Нина.
Он не двигался с места, словно ему нужно было еще что-то сказать или сделать.
— Я хотел, чтобы все было по-другому.
Сказал он.
— Помни всегда: я хотел, чтобы все было по-другому.
Девочка бессознательно пыталась отыскать в глазах отца то, что помогло бы ей понять происходящее. Но не нашла ничего. Отец наклонился и поцеловал ее в губы.
— А теперь иди, Нина. Полезай туда, вниз.
Она скользнула в люк. Земля была жесткой и сухой. Девочка легла на нее.
— Подожди. Держи вот это.
Отец дал ей одеяло. Нина расстелила его и растянулась сверху.
Она слышала, как отец говорил ей что-то. Потом крышка люка опустилась. Девочка закрыла глаза, снова открыла. Доски пола пропускали полосы света. Слышен был голос отца, не прекращавшего говорить. Слышен был шорох передвигаемых корзин. В подвале стало темнее. Отец о чем-то спросил. Девочка ответила. Она лежала на боку. Согнув ноги в коленях, она лежала, свернувшись клубком, будто в постели, готовясь ко сну и к сновидениям. Отец сказал что-то еще, с нежностью, приблизив лицо к доскам. Затем раздался выстрел и звон стекла, разлетевшегося на тысячи осколков.
— РОКА!.. ВЫХОДИ, РОКА! НЕ ВАЛЯЙ ДУРАКА, ВЫХОДИ.
Мануэль Рока посмотрел на сына. Пополз к нему, стараясь не подставить себя под выстрелы. Протянул руку к ружью на столе.
— Убирайся отсюда, черт возьми. Спрячься в дровяном сарае. Не выходи, и чтоб ни звука, ни движения. Бери ружье и держи его заряженным.
Сын уставился на него, не шевельнувшись.
— Двигай отсюда. Делай что я говорю.
Но мальчик шагнул к нему.
Нина услышала, как пули дробью рассыпались по дому над ее головой. В щели между досками посыпалась пыль с осколками стекла. Нина не шелохнулась. Во дворе кто-то заорал:
— НУ ЧТО, РОКА, ПРИКАЖЕШЬ ЗА ТОБОЙ ЯВИТЬСЯ?… СЛЫШИШЬ, РОКА? ЧТО, ПРИКАЖЕШЬ ЗА ТОБОЙ ЯВИТЬСЯ?
Мальчик стоял, не прячась от пуль. Он взял ружье, но держал дулом вниз. Оружие тряслось в его руке.
— Уходи, слышишь? Уходи отсюда.
Мальчик подошел к нему, с намерением встать на колени и обнять отца. Можно было понять это и так.
Отец приставил к его спине ружье. И произнес шепотом, но с яростью:
— Уходи, или я тебя убью.
Нина вновь услышала тот же самый голос:
— ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ, РОКА.
Автоматная очередь веером ударила по дому, снаружи, внутри, снаружи, как маятник, нескончаемая, снаружи, внутри, снаружи, как луч маяка поверх асфальтово-черного, невозмутимого моря.
Нина закрыла глаза. Прижалась к одеялу, съежилась еще больше, подогнув ноги к груди. Ей нравилось так. Прохладная земля под боком хранила ее — земля никогда не предаст. Тело Нины — она чувствовала — начинало свертываться, закручиваться, подобно раковине, ей приходилось это по душе — насельница раковины, прикрытая сама собой, она была всем, всем для себя самой, никто не посмеет обидеть ее, пока она лежит вот так, — и Нина приоткрыла глаза и подумала: «Не двигайся, и будешь счастливой».
Мануэль Рока увидел, как его сын выстрелил из-за двери. Приподнялся — ровно настолько, чтобы посмотреть в окно. Отлично, — сказал он себе. Переполз к соседнему окну, поднялся, бросил мгновенный взгляд и выстрелил.
Человек в кремовой куртке, выругавшись, бросился на землю. Нет, ты посмотри на этого ублюдка, — прорычал он. Вскинул голову. Нет, ты посмотри на эту сволочь. Со стороны дома донеслись еще два выстрела. Потом раздался голос Мануэля Роки:
— ПОШЕЛ ТЫ В ЗАДНИЦУ, САЛИНАС.
Человек в кремовой куртке сплюнул на землю. Пошел сам, ублюдок. Поглядев направо, он нашел там Эль Гурре, лежавшего за штабелем дров с ухмылкой на лице. Стреляй, сделал ему знак Салинас. Эль Гурре ухмылялся. Правой рукой он сжимал небольшой автомат, а левой нашаривал в кармане сигарету. Судя по всему, он не спешил. Это был тощий человечек в грязной шляпе и горных ботинках чудовищного размера. Он поглядел на Салинаса, нащупал сигарету. Сунул в рот. Все звали его Эль Гурре. Он поднялся и открыл огонь.
Нина услышала дробную очередь прямо над собой. Потом тишину. И новую очередь, длиннее первой. Глаза ее были открыты. Она глядела на щели в полу. На свет и пыль, что просачивались в щели. Иногда проносилась тень, и это был ее отец.
Салинас пополз к Эль Гурре, залегшему за штабелем дров.
— Долго еще этот Тито будет забираться в дом?
Эль Гурре пожал плечами. Он по-прежнему ухмылялся. Салинас взглянул на здание усадьбы.
— Мы так никогда не окажемся внутри. Или он сделает это, или мы все вляпались в дерьмо.
Эль Гурре погасил сигарету. После чего сказал, что пацан шустрый и заберется туда. Что он ползает как змея и можно на него положиться.
И прибавил:
— А теперь слегка пошумим.
Мануэль Рока увидел, как Эль Гурре на миг показался за дровами и бросился на землю. Долгая очередь прозвучала как по расписанию. Надо бы убираться отсюда, подумал Рока. Патроны. Сперва патроны, потом доползти до кухни и оттуда прямо в поля. Интересно, они поставили кого-нибудь с той стороны? Эль Гурре не дурак, он должен был поставить. Но выстрелов оттуда не слышалось. А поставь они там человека, он бы стрелял. Может, главный не Эль Гурре. Может, это мерзавец Салинас. Если Салинас, то он мог и забыть. Салинас ничего не смыслит в таких делах. Он всю войну просидел за письменным столом, ничего больше делать не умеет. Иди на хрен, Салинас. Сперва патроны.
Эль Гурре вел огонь.
Патроны. И деньги. Хорошо, если получится взять с собой денег. Надо ускользнуть быстро, вот что надо сделать. Подонки. Теперь пора сматываться, как только стрельба прекратится хоть на секунду; где они взяли автомат, машину и автомат. Премного благодарен, Салинас.
Патроны. И еще деньги.
Эль Гурре вел огонь.
Нина слышала, как стекло разлетелось под пулями. Полоса тишины от одной очереди до другой. Тень отца, ползущего между окнами. Нина поправила юбку. Она походила на мастера, занятого отделкой своего творения. Лежа на боку, Нина принялась исправлять все огрехи. Сомкнула ноги, почувствовала их плотно спаянными: два нежно соединенных бедра, симметрично — как две чашки — соединенные колени, щиколотки без малейшего просвета между ними. Проверила, правильно ли расположены туфли, сдвинутые вместе, как в витрине, — только поставленные на каблук, точно прислонились друг к другу от усталости. Ее радовал этот порядок. Если ты слита со своим панцирем, порядок очень важен. Если ты насельница раковины, все должно быть без изъяна. Совершенство тебя спасет.
Наконец раскаты невероятно длинной очереди стихли. И внезапно — голос какого-то парня:
— Опусти ружье, Рока.
Мануэль Рока повернул голову. И обнаружил Тито, в нескольких метрах от себя. В руках у него был пистолет, наставленный на Року.
— Брось ружье и не двигайся.
Снаружи долетела еще одна очередь.
Но парень не шевельнулся, все так же стоя с пистолетом в руках. Под градом пуль оба, недвижные, смотрели друг на друга, словно были одним живым существом, переставшим дышать. Мануэль Рока, полулежа, устремил взгляд прямо в глаза парня, стоявшего без всякого прикрытия. Он пытался понять, мальчишка перед ним или солдат, тысячный бой это для него или первый, управляет ли пистолетом мозг или слепой инстинкт. Рока заметил, что ствол пистолета неуловимо дрожал, словно выписывая в воздухе мелкие закорючки.
— Спокойно, парень, — произнес он.
И медленно положил ружье на пол. Затем ударом ноги отправил его на середину комнаты.
— Все в порядке, парень.
Тито глядел на него в упор.
— Молчать, Рока. И не двигаться.
Еще одна очередь. Эль Гурре действовал методично. Парень подождал, пока стрельба не кончится, не опуская ни ствол, ни взгляд. Когда установилась тишина, он посмотрел в сторону окна:
— САЛИНАС! Я ЕГО ВЗЯЛ. ПРЕКРАЩАЙТЕ ОГОНЬ, Я ЕГО ВЗЯЛ.
И спустя мгновение:
— ЭТО Я, ТИТО. Я ЕГО ВЗЯЛ.
— Он сделал это, мать твою, — сказал Салинас.
Эль Гурре изобразил на лице подобие улыбки. Он уставился на ствол автомата, точно вырезал его сам, из ясеневой ветки, на досуге.
Тито искал их глазами сквозь оконное стекло.
Мануэль Рока медленно приподнялся — ровно настолько, чтобы прислониться к стене. Он думал об оставшемся в кармане брюк пистолете, тяжесть которого ощущал. Заряжен или нет? Рока пытался вспомнить. Он коснулся пистолета рукой. Парень ничего не заметил.
— Пошли, — приказал Салинас. Они обогнули штабель дров и направились прямо к дому. Салинас шел слегка сгорбившись, подражая герою какого-то фильма. Он выглядел смешно, как и все мужчины на войне, не отдавая себе в этом отчета. Оба уже пересекали площадку для молотьбы, когда в доме раздался пистолетный выстрел.
Эль Гурре пустился бегом и, поравнявшись с дверью, распахнул ее ударом ноги.
Ударом ноги он высадил дверь в хлев, тремя годами раньше, и нашел свою жену повешенной на стрехе, а двух дочерей — с обритыми головами, с бедрами, залитыми кровью.
Он распахнул дверь ударом ноги, вбежал и увидел Тито с пистолетом, направленным в угол комнаты.
— Я не мог иначе. У него пистолет.
Эль Гурре посмотрел в угол. Рока лежал на спине с окровавленной рукой.
— По-моему, у него пистолет, — повторил парень и добавил: — Спрятан где-то.
Эль Гурре подошел к Роке. Он поглядел на рану. Потом — в лицо лежащему:
— Привет, Рока.
Он поставил ботинок на простреленную руку и надавил. Рока застонал от боли и завертелся. Пистолет выпал из кармана. Эль Рурре, нагнувшись, подобрал его.
— Классно, парень, — проговорил он.
Тито кивнул. Он сообразил, что все еще держит руку вытянутой, а пистолет — направленным на Року. Опустил пистолет. Занемевшие пальцы стали отходить. Тито чувствовал боль в руке, как если бы расшиб кулак о стену. Спокойно, подумал он.
Нине вспомнилась песенка, которая начиналась так: «Считай облака, и время пройдет». Дальше было что-то про орла. А заканчивалось все счетом от одного до десяти. Но никто не мешал продолжать до ста, до тысячи. Однажды Нина досчитала до двухсот сорока трех. Она решила, что теперь может выйти отсюда и посмотреть, кто эти люди, чего хотят. Споет песенку до конца и выйдет посмотреть. А если не откроет крышку люка, то закричит, и отец заберет ее. Но она осталась лежать на боку, с ногами, подтянутыми к груди, с туфлями, прислоненными друг к другу, с щекой, ощущавшей холод земли сквозь грубую шерсть одеяла. Слабым голоском она затянула песенку: «Считай облака, и время пройдет».
— Ну вот и встретились, доктор, — промолвил Салинас.
Мануэль Рока молча смотрел на него. Рука его была наспех перевязана какой-то тряпкой. Рока сидел в центре комнаты, на деревянном ящике. Рядом, сжимая автомат, стоял Эль Гурре. Тито поставили охранять дверь, чтобы никто не зашел снаружи. Время от времени он возвращался в комнату — посмотреть, что происходит. Салинас ходил взад-вперед. Между пальцев — зажженная сигарета. Французская.
— Вы знаете, что из-за вас я потерял много времени? — спросил он.
Мануэль Рока поднял глаза на Салинаса:
— Салинас, ты дурак.
— Мы проделали триста километров, чтобы выкурить тебя отсюда. Столько часов в дороге.
— Скажи, чего ты хочешь, и убирайся.
— Чего я хочу?
— Чего ты хочешь, Салинас?
Салинас рассмеялся:
— Тебя, доктор.
— Ты дурак. Война закончилась.
— Что ты сказал?
— Война закончилась.
Салинас наклонился к Роке:
— Только победитель решает, когда закончить войну.
Мануэль Рока покачал головой:
— Ты начитался романов, Салинас. Война закончилась, и все, ясно?
— Не твоя война, доктор. И не моя.
Тогда Мануэль Рока принялся кричать, что его никто не смеет тронуть, что все они сгниют на каторге, что те, кто его схватит, проведут остаток дней за решеткой. Он кричал, обращаясь к Тито, что вряд ли тому понравится стареть в камере, считать часы и отсасывать какому-нибудь бандиту. Парень смотрел на него, ничего не отвечая. Тогда Мануэль Рока закричал, что его поимели, как последнего идиота, что он конченый человек. Парень не говорил ни слова. Салинас хохотал. Уставился на Эль Гурре и хохотал. Судя по всему, он развлекался. Но в конце концов посерьезнел, еще ближе придвинулся к Роке и приказал заткнуться, по-хорошему. Из внутреннего кармана куртки он извлек пистолет. И сообщил Роке, что о них троих беспокоиться не надо, потому что никто ни о чем не узнает.
— Ты просто исчезнешь, и о тебе перестанут говорить. Твои друзья оставили тебя, Рока. А мои слишком заняты. Убив тебя, мы всем доставим большое удовольствие. Ты мерзавец, доктор.
— Вы дураки.
— Что-что?
— Вы дураки.
— Еще раз, доктор. Люблю разговоры о дураках.
— Иди на хрен, Салинас.
Салинас щелкнул затвором.
— Что ж, послушай меня, доктор. Знаешь, сколько раз мне довелось стрелять за всю войну? Два раза. Не люблю стрельбы, вообще оружия, никогда не носил его при себе, не люблю убивать, я провел всю войну за письменным столом, я — Бумажная Крыса Салинас, верно? меня так прозвали твои друзья, я убрал их одного за другим, разбирал их шифрованные записки, и мои агенты нападали на них из-за угла, они презирали меня, а я их убирал, и так четыре года, но правда в том, что я стрелял только дважды, один раз ночью, в темноте, ни в кого не целясь, а второй раз — в последний день войны, когда я застрелил своего брата
слушай внимательно, мы вошли в госпиталь до прихода армейских частей, мы хотели прикончить всех вас, но вы удрали, так? вы почуяли, откуда ветер дует, сбросили наряды тюремщиков и сбежали, и оставили все как есть, везде койки, даже в коридорах, повсюду больные, но я прекрасно помню, что не слышал ни единого стона, ни единого звука, ничего, мертвая тишина, этого не забыть, каждую ночь, до конца жизни, я буду слышать эту мертвую тишину, там, на койках, лежали наши друзья, мы шли освободить их, и вот пришли, но наткнулись на тишину, потому что у них не было сил стонать, на самом деле они уже не хотели жить, не хотели быть спасенными, вот как было на самом деле, их довели до того, что им оставалось только умереть, они хотели быть не спасенными, а убитыми
я нашел брата на одной из коек, в часовне, он будто видел не меня, а далекий мираж, я заговорил с ним, он не отвечал, непонятно, узнал ли он меня, я склонился к нему, умоляя ответить мне, сказать хоть слово, но глаза его вылезли из орбит, дыхание было невероятно медленным, что-то вроде чудовищно долгой агонии, я склонился к нему и вдруг услышал: «Прошу тебя», сказанное страшно медленно, нечеловеческим усилием, голос, казалось, шел из глубин ада, совсем непохожий на голос брата, у брата был звонкий голос, он говорил как смеялся, но тот голос — это было совсем другое, он медленно произнес: «Прошу тебя», и чуть после: «Убей меня», глаза без всякого выражения, пустые, точно глаза другого человека, тело неподвижно, только лишь невероятно медленное дыхание, вдох, выдох
я сказал, что увезу его прочь, что все закончилось, что теперь я буду заботиться о нем, но он как будто вновь погрузился в свой ад, вернулся откуда пришел, сказал что хотел и провалился в свой кошмар, и что я мог сделать? я задумался, как увезти его прочь, оглянулся в поисках помощи, я должен был увезти его прочь, никаких сомнений, но я не смог двинуться с места, стоял как вкопанный, не знаю, сколько прошло времени, помню одно, что в какой-то момент я обернулся и увидел Бланко, стоящего у соседней койки, с автоматом за спиной, он душил подушкой парня, лежавшего на койке
Бланко рыдал и душил, в тишине капеллы слышались только его всхлипы, а тот парень не дергался, не издавал звуков, уходил из жизни молча, Бланко душил его, как ребенка, потом отбросил подушку и закрыл ему глаза, и поглядел на меня, я глядел на него, а он на меня, и мне хотелось спросить: «Что ты творишь?», но ничего не вышло, и в это время вошел кто-то и сообщил, что прибыла армия, я понял, что пропал, я не хотел, чтобы меня здесь нашли, шаги уже отдавались в коридоре, и тогда я вытащил подушку из-под головы брата, осторожно, и несколько секунд смотрел в эти жуткие глаза, я прижал подушку к его лицу и стал давить, склонившись над братом, я давил ее и чувствовал кости под своими ладонями, такое ни от кого нельзя потребовать, и от меня тоже было нельзя, я не желал сдаваться, но в какой-то момент уступил, плюнул на все, мой брат еще дышал, но уже, как видно, возвращался рассекать воздух в адских глубинах, это было невыносимо, неподвижные глаза, и этот хрип, я смотрел на него и вдруг понял, что кричу, я услышал собственный крик, но словно издалека, словно монотонную, усталую жалобу, я не мог сдержать его, он шел сам по себе, я все еще кричал, когда заметил Бланко, тот стоял рядом, он ничего не говорил, лишь протягивал мне пистолет, пока я кричал, нам было нужно бежать, обоим, он протянул пистолет, я взял, приставил дуло к голове брата, продолжая кричать, и выстрелил.
Посмотри на меня, Рока. Посмотри, я говорю. За всю войну я стрелял два раза. Первый раз — ночью, ни в кого не целясь. Второй раз я стрелял в упор, в своего брата.
Я хочу сказать еще кое-что. Я выстрелю еще один раз, последний. Рока перешел на крик:
— Я ТУТ НИ ПРИ ЧЕМ.
— Ты ни при чем?
— ЭТОТ ГОСПИТАЛЬ, Я ТУТ НИ ПРИ ЧЕМ.
— КАКОГО ЧЕРТА?
— Я ДЕЛАЛ ТО, ЧТО МНЕ ПРИКАЗЫВАЛИ.
— ТЫ…
— МЕНЯ НЕ БЫЛО, КОГДА…
— КАКОГО ХРЕНА ТЫ…
— КЛЯНУСЬ, Я…
— ЭТО БЫЛ ТВОЙ ГОСПИТАЛЬ, УБЛЮДОК.
— МОЙ ГОСПИТАЛЬ?
— ЭТО БЫЛ ТВОЙ ГОСПИТАЛЬ, ТЫ ЛЕЧИЛ ТАМ БОЛЬНЫХ, ТЫ ИХ УБИЛ, ТЫ ИХ ИСКРОМСАЛ НА КУСКИ, ТЕБЕ ПРИВЕЗЛИ БОЛЬНЫХ, И ТЫ ИСКРОМСАЛ ИХ НА КУСКИ…
— Я НИКОГДА…
— МОЛЧАТЬ!
— КЛЯНУСЬ ТЕБЕ, САЛИНАС…
— МОЛЧАТЬ!
— Я НЕ…
— МОЛЧАТЬ!
Салинас направил пистолет на колено Роки. Выстрелил. Колено разлетелось, как перезрелый фрукт. Рока упал навзничь и стал кататься по полу, завывая от боли. Салинас стоял над ним с пистолетом и продолжал кричать:
— Я ПРИКОНЧУ ТЕБЯ, ПОНЯЛ? ТЕБЕ КОНЕЦ, УБЛЮДОК, Я ПРИКОНЧУ ТЕБЯ.
Эль Гурре сделал шаг вперед. Парень у дверей молча наблюдал за происходящим. Салинас кричал, куртка кремового цвета была забрызгана кровью, Салинас кричал странным, стрекочущим голосом, похоже, он рыдал. Или задыхался. Я прикончу тебя, — ревел он. Потом все услышали еще один голос, невозможно тихий:
— Уходите.
Все обернулись и увидели мальчика, стоявшего в другом конце комнаты. В руках он держал ружье, нацеленное на них. Он повторил еще раз, тихо:
— Уходите.
До Нины донесся хриплый голос отца, стонавшего от боли, и следом — голос брата. Она решила, что когда выйдет из подвала, то подойдет к брату и скажет, какой у него прекрасный голос, а он действительно показался ей прекрасным, такой стройный и бесконечно детский, голос, негромко повторивший:
— Уходите.
— НЕТ, КАКОГО ХРЕНА…
— Салинас, это сын.
— КАКОГО ХРЕНА ТЫ ВЫСТУПАЕШЬ?
— Это сын Роки, — объяснил Эль Гурре.
Салинас пробормотал некое ругательство и заорал, что здесь не должно быть никого, НЕ ДОЛЖНО БЫТЬ НИКОГО, ЧТО ЭТО ЗНАЧИТ, МНЕ СКАЗАЛИ, ЗДЕСЬ НЕТ НИКОГО, он кричал и не знал, куда направить пистолет, поглядел на Эль Гурре, на парня у дверей, наконец, на мальчика с ружьем и проорал ему, что он — последний болван, что он не выйдет отсюда живым, если не бросит свое проклятое ружье.
Мальчик молчал и не опускал ружье.
Тогда Салинас перестал кричать. Голос его стал спокойным и свирепым. Он сказал мальчику, что теперь известно, кем был его отец, что он был убийцей, что он прикончил десятки людей, некоторых отравлял понемногу своими препаратами, а некоторым вскрывал грудь и оставлял так умирать. Он сказал, что видел своими глазами детей, выходивших из госпиталя, детей с выжженным мозгом, они шли качаясь и не говорили, несчастные идиоты. Он сказал, что отец называл госпиталь «Иеной», и все его друзья стали говорить «Иена» и смеялись этому. Рока хрипел, валяясь на полу. Он начал тихо бормотать: «На помощь». «Напомощь», «напомощь», «напомощь», — будто далекая литания. Он знал, что смерть уже близка. Салинас не обращал внимания и говорил с ребенком. Тот слушал его, стоя неподвижно. Наконец Салинас заявил, что все есть как есть, и ничего уже не исправить, и незачем держать в руках ружье. Он смотрел в глаза мальчику с безмерной усталостью и спрашивал, понятно ли, что за человек был его отец, понятно ли ему вправду. Рукой он указывал на Року. Он хотел знать, понятно ли мальчику, что это за человек.
Мальчик собрал в голове все, что знал, и все, что понял в жизни. И ответил:
— Это мой отец.
Потом выстрелил. Один раз. В пустоту.
Эль Гурре откликнулся не размышляя. Очередь приподняла мальчика с земли, швырнула к стене, превратила в мешанину свинца, костей и крови. Точно птица, подбитая на лету, — подумал Тито.
Салинас кинулся на пол, растянувшись близ Роки. Мгновение оба глядели в упор друг на друга. Из горла Роки вырвался густой, жуткий вой. Салинас отполз назад, перевернулся на спину, чтобы не видеть Року. Его била дрожь. Вокруг царила тишина. Только этот жуткий вой. Салинас приподнялся на локтях, посмотрел в глубь комнаты. Тело мальчика было прислонено к стене, продырявлено очередью, испещрено ранами. Ружье отлетело в угол. Салинас увидел, что голова свесилась набок, рот приоткрылся, и можно было различить небольшие белые зубы, правильные и белые. Салинас упал навзничь. Перед ним были две потолочные балки. Потемневшее, старое дерево. Салинаса била дрожь, сверху донизу. Он не мог унять ее ни в ногах, ни в руках, нигде.
Тито сделал два шага к Салинасу.
Эль Гурре знаком остановил его.
Рока издавал отвратительный вой — вой умирающего.
Салинас негромко произнес:
— Прекрати это.
При этих словах он попытался сомкнуть бешено стучащие зубы.
Эль Гурре поискал взгляд Салинаса — понять, чего он хочет.
Глаза Салинаса были устремлены в потолок. Две параллельные балки из потемневшего, старого дерева.
— Прекрати это, — повторил он.
Эль Гурре шагнул вперед.
Рока выл, валяясь в луже собственной крови, страшно разинув рот.
Эль Гурре воткнул ему между зубов автоматное дуло.
Рока по— прежнему выл, но теперь уже с холодным железом во рту.
Эль Гурре выстрелил. Короткая, сухая очередь. Последняя в этой войне.
— Прекрати это, — приказал еще раз Салинас.
Наверху наступила тишина, внушавшая Нине страх. Она соединила ладони, просунув их между ног. Согнулась еще больше, почти достав коленями до головы. Теперь все закончилось, подумала она. Отец, конечно, заберет ее, и они пойдут ужинать. О том, что случилось, не станут говорить, и все это быстро забудется. Нина думала так, потому что была ребенком и еще не могла ничего знать.
— Девчонка, — сказал Эль Гурре.
Он придерживал Салинаса, помогая встать на ноги. Тихо повторил:
— Девчонка.
Взгляд Салинаса был невидящим, жутким.
— Что за девчонка?
— Дочка Роки. Если нашелся сын, то где-то есть и она.
Салинас пробурчал что-то. Резко оттолкнул Эль Гурре. Оперся на стол, чтобы встать. Ботинки его были выпачканы кровью Роки.
Эль Гурре сделал знак Тито и направился на кухню. Поравнявшись с мальчиком, Эль Гурре нагнулся и закрыл ему глаза. Не как отец. А как тот, кто гасит за собой свет.
Тито вспомнил глаза своего отца. Однажды в дверь дома постучались. Тито никогда не встречал этих людей. Но они утверждали, что принесли посылку для Тито. И передали ему полотняный мешочек. Он открыл мешочек: внутри лежали глаза отца. Видишь, парень, на чьей стороне лучше быть, — сказали эти люди. И ушли.
Тито обнаружил на другом конце помещения задернутую занавеску. Взвел курок и шагнул ближе. Раздвинул занавеску. Вошел в небольшую комнатку. Там царил полнейший беспорядок. Перевернутые стулья, чемоданы, инструменты, корзины с полусгнившими фруктами. И сырость. Пыль на полу выглядела необычно: словно кто-то передвигался, сидя на корточках. Но может быть, и не так.
Эль Гурре, на другом конце дома, простукивал стены прикладом автомата, разыскивая потайные двери. Салинас, наверное, все еще дрожал, опершись о стол. Тито отодвинул одну из корзин. На полу виднелся контур люка. Тито с силой ударил сапогом о пол — проверить, какой будет звук. Отодвинул еще две корзины. Люк был небольшой, с ровными краями. Тито поднял глаза. За крохотным окошком было темно. Ночь подкралась как-то незаметно. Надо уходить, решил Тито. Потом встал на колени и приподнял крышку люка. Внутри лежала на боку девочка: руки просунуты между ног, голова слегка наклонена вперед, к коленям. Глаза ее были открыты.
Тито наставил на девочку пистолет.
— САЛИНАС!
Повернув голову, девочка посмотрела на него. Темные глаза необычного разреза. Взгляд, лишенный всякого выражения. Сжатые вместе губы, спокойное дыхание. Зверь в своей норе. На Тито нахлынуло знакомое ощущение — он тысячи раз, еще ребенком, замирал в той же позе, в тепле постели, под послеполуденным солнцем. Колени согнуты, ладони просунуты между ног, ступни поставлены симметрично. Голова чуть наклонена вперед, чтобы замкнуть круг. Господи, как она хороша, — подумал Тито. Белая кожа, совершенные очертания губ. Четкий рисунок ног под красной юбкой. Так все было устроено. Так все было задумано.
Безупречно.
Девочка опять повернула голову, придав ей изначальное положение. Чуть наклонила вперед, чтобы замкнуть круг. Тито пришло на ум, что по ту сторону занавески никто не отвечает. Прошло уже некоторое время, но никто не отвечал. Эль Гурре колотил прикладом по стенам. Глухой, дробный звук. Снаружи темнота. Тито опустил крышку люка. Медленно. Несколько минут он стоял на коленях, пытаясь определить, видна ли девочка сквозь щели в полу. Ему захотелось подумать. Но он не сумел. Иногда слишком устаешь, чтобы думать. Тито поставил корзины на место. Стук сердца отдавался у него в висках.
Когда все вышли наружу, то шатались, как пьяные. Эль Гурре поддерживал Салинаса, слегка подталкивая вперед. Тито плелся сзади. Где-то рядом ждал старый «мерседес». Так они прошли сотню метров, не обменявшись ни словом. Затем Салинас сказал что-то Эль Гурре. Эль Гурре обернулся в сторону усадьбы. Без особого убеждения, но все же обернулся. Салинас оперся на Тито, сказав, чтобы тот двигался дальше. Они миновали штабель дров и вышли на дорогу, от которой отходила тропинка в поля. Вокруг стояла глубокая тишина, и Тито еще поэтому не смог произнести фразу, сложенную в уме, которую он еще недавно хотел произнести. Там, внутри, девчонка. Тито устал, и вокруг было слишком тихо. Салинас остановился. Он дрожал, идти ему было безумно тяжело. Тито шепнул ему что-то, повернулся, поглядел на усадьбу. Увидел бегущего к ним Эль Гурре. И усадьбу, рвущую на части мрак, пожираемую огнем. Горело везде, столб черного дыма неторопливо поднимался к ночному небу. Тито отстранил Салинаса и смотрел, окаменев. Эль Гурре догнал их и, не останавливаясь, сказал: «Пошли, парни». Но Тито не двинулся с места.
— На черта ты сделал это? — спросил он.
Эль Гурре пытался тащить Салинаса. Нам пора, приговаривал он. Тогда Тито схватил его за ворот рубашки и заорал прямо в лицо: НА ЧЕРТА ТЫ СДЕЛАЛ ЭТО?
— Спокойно, парень, — отозвался Эль Гурре.
Но Тито было не удержать, он заорал еще громче:
— НА ЧЕРТА ТЫ СДЕЛАЛ ЭТО? — встряхивая Эль Гурре, как тряпичную куклу, приподняв его вверх и раскачивая в воздухе, — НА ЧЕРТА ТЫ СДЕЛАЛ ЭТО? — пока Салинас тоже не заорал:
— БРОСЬ, ПАРЕНЬ, — трое безумцев на опустевшей сцене, — А ТЕПЕРЬ ХВАТИТ.
На сцене сгоревшего театра.
В конце концов пришлось тащить Тито силой. Отблески пожара разгоняли тьму. Они пересекли поле и вышли к дороге, проложенной вдоль давно пересохшей реки. Когда показался старый «мерседес», Эль Гурре положил руку на плечо Тито и шепнул, что он молоток и что все закончилось. Но Тито повторял ту самую фразу без перерыва. Уже без крика. Тихим, детским голосом. На черта ты сделал это. На черта ты сделал это. На черта ты сделал это.
Окруженная полями, старая усадьба Мату Ружу выглядела слепой — и как бы сложенной из языков пламени в ночной темноте. Единственное пятно на безукоризненной глади равнины.
Три дня спустя к усадьбе Мату Ружу прискакал всадник. Вместо одежды на нем были грязные лохмотья. Он сидел верхом на старой кляче: кожа да кости, ничего больше. Из глаз ее сочилась, стекая по щекам, желтая жидкость — так, что мошки вились вокруг морды.
Всадник увидел стены дома — черные, нелепые посреди гигантского кострища. Похоже на остатки зубов во рту старика. Пламя не пощадило и большой дуб, годами отбрасывавший тень на здание. Дуб торчал, будто черный коготь: памятник несчастью.
Всадник не стал слезать с коня. Неторопливо, шагом обогнул усадьбу. Подъехал к колодцу и, не покидая седла, отвязал ведро, полетевшее вниз. Услышал всплеск воды. Перевел глаза на дом. На земле, прислонившись к тому, что оставалось от стены, сидела девочка. Девочка устремила на него неподвижный взгляд. Глаза блестели посреди закопченного лица. Красная юбка. На всем теле царапины. Или раны.
Всадник достал ведро из колодца. Вода отливала черным. Он помешал в ведре оловянным ковшом; чернота не проходила. Зачерпнул воду ковшом, поднес его к губам и сделал долгий глоток. Посмотрел еще раз на ведро. Плюнул туда. Положил все на край колодца и ударил лошадь каблуками.
Он приблизился к девочке. Приподнял ее голову, чтобы рассмотреть получше. Сказать ему было, по-видимому, нечего. Некоторое время всадник изучал девочку. Глаза, губы, волосы. Потом протянул ей руку. Она встала, оперлась на поданную руку и уселась на лошадь сзади. Старая кляча, переминаясь на месте, дважды дернула мордой. Всадник издал непонятный звук, и кобыла успокоилась.
Когда они удалялись от усадьбы, шагом, под палящим солнцем, девочка уронила голову и, прижавшись лбом к перепачканной спине всадника, погрузилась в сон.
На светофоре зажегся зеленый, и женщина пошла через улицу. Внимательно смотря под ноги: с неба только что перестало лить, в выбоинах асфальта еще оставалась вода, напоминая о внезапном мартовском дожде. Женщина ступала элегантным шагом, немного скованным из-за узкой черной юбки. Она старательно обходила лужи.
Дойдя до тротуара, женщина остановилась. Был ранний вечер, толпы людей вокруг торопились домой — или на свободу. Женщине нравилось чувствовать, как город облипает ее со всех сторон. Так она и стояла на краю тротуара — неизвестно зачем. Как если бы ее вдруг, неожиданно, бросил любимый человек. Невозможно объяснить самой себе.
Затем она решила пойти направо. На этом пути ей попалась пешеходная улица. Женщина не спеша шла вдоль витрин, кутаясь в шаль. Уже немолодая, но прямая, высокая, уверенная в себе, она ступала, и седина волос скрадывалась из-за молодой походки. Волосы были собраны на затылке и закреплены темным детским гребешком.
Перед магазином электротехники она остановилась и некоторое время наблюдала за множеством экранов, бессмысленным образом размножавших некоего телекомментатора. Но в разных оттенках, что ее позабавило. Появилось изображение города под бомбежкой, и женщина снова пустилась в путь. Она миновала улицу Медина, потом площадь Господней Помощи. Приблизившись к галерее «Флоренция», она оглянулась на перспективу огней, выстроившихся перед утробой дворца, чтобы продолжиться на другом конце площади, в сторону авениды 24-го июля. Остановилась. Поискала глазами что-то на железном лице, обозначавшем главный вход. Но не нашла ничего. Сделала несколько шагов в глубь галереи, остановила прохожего. «Извините, что это за место?» — спросила она. Прохожий ответил. Она поблагодарила, пожелав прекрасного вечера. Тот улыбнулся.
Так она шагала вдоль галереи «Флоренция» и наконец увидела метрах в двадцати от себя небольшой киоск: он прилепился к левой стене, слегка обезобразив гладкий профиль галереи. Лотерейный киоск. Она прошла еще немного, но остановилась, не дойдя до киоска нескольких шагов. Продавец билетов сидел и читал газету. Он прислонил газету к чему-то перед собой и казался погруженным в чтение. Стены киоска, кроме обращенной к фасаду галереи, были из стекла. Внутри виднелся продавец билетов и множество ярких полос, свисавших с потолка. В передней стенке имелось окошко; через него продавец билетов общался с покупателями.
Женщина откинула назад прядь волос, спадавшую ей на глаза. Обернулась, секунду понаблюдала за девушкой, выходившей из магазина с тележкой. Затем снова обратила взгляд на киоск.
Продавец билетов читал газету.
Женщина подошла ближе и наклонилась к окошку:
— Добрый вечер.
Продавец поднял глаза. Он собрался что-то сказать, но, увидев лицо женщины, не стал. Так он и глядел на нее, в молчании.
— Я хотела бы купить билет.
Продавец кивнул головой. Потом сказал нечто, не относящееся к делу:
— Вы долго ждали?
— Нет, почему же?
Продавец замотал головой, продолжая смотреть на нее:
— Ничего. Простите.
— Я хотела бы купить билет, — повторила она.
Продавец повернулся и стал шарить рукой по лентам билетов, свисавшим с потолка.
Женщина указала на одну из них, самую длинную:
— Вон те… можно взять один?
— Этот?
— Да.
Продавец оторвал билет. Поглядел на номер, одобрительно качнул головой. Положил билет на деревянный прилавок, разделявший его и женщину.
— Счастливый номер.
— Что вы сказали?
Продавец не ответил, продолжая смотреть в лицо женщине. Смотреть так, будто он что-то искал.
— Вы говорите, этот номер счастливый?
Продавец склонился над билетом:
— Да, две восьмерки расположены симметрично, и еще сумма цифр одна и та же.
— То есть?
— Если вы разделите номер на две половинки, то сумма цифр в левой и правой половинах будет равной. Это приносит выигрыш.
— Откуда вы знаете?
— Это моя профессия.
Женщина улыбнулась:
— Да, конечно.
И положила деньги на прилавок.
— Вы не слепой.
— Простите?
— Вы не слепой, ведь правда?
Продавец рассмеялся:
— Нет, не слепой.
— Забавно…
— Почему обязательно слепой?
— Так, все торговцы лотерейными билетами слепые.
— Неужели?
— Скажем, не все, но многие… по-моему, людям это нравится.
— В смысле?
— Не уверена, но думаю, это как-то связано со слепотой фортуны.
Сказав это, женщина рассмеялась. Прекрасным смехом, за которым не таилась скрытая усталость.
— Обычно эти торговцы — старики, и смотрят на тебя, как редкие птицы из витрины зоомагазина.
Тон женщины был уверенным.
— Но вы не такой, — прибавила она.
Да, он и в самом деле не слепой. Но тем не менее старик.
— Сколько вам лет?
— Семьдесят два.
И прибавил:
— Мне подходит эта работа, никаких проблем, отличная работа.
Это было сказано тихим голосом. И спокойным.
Женщина улыбнулась:
— Ну да, но я не это имела в виду…
— Моя работа мне нравится.
— Не сомневаюсь.
Она взяла билет, положив его в черное, изящное портмоне. Обернулась на миг, словно желая проследить за чем-то или проверить, нет ли за ней очереди. И наконец, вместо того чтобы попрощаться и уйти, произнесла нечто:
— Скажите, вы не согласились бы выпить со мной стаканчик вина?
Продавец только что высыпал деньги в кассу и застыл с поднятой рукой.
— Я?
— Вы?
— Я… я не могу.
Женщина смотрела на него в упор.
— Я… должен быть в киоске, я не могу уйти прямо сейчас, здесь нет никого, кто… я не…
— По стаканчику, и все.
— Извините, мне очень жаль… я правда не могу.
Женщина покивала головой, как бы в знак того, что поняла. Но затем наклонилась к продавцу и сказала:
— Пойдемте со мной.
Тот еще раз повторил:
— Прошу вас, не надо.
Но она настаивала:
— Пойдемте со мной.
И случилось странное. Продавец сложил газету, поднялся со стула. Снял очки. Положил их в футляр, обтянутый серой тканью. Потом принялся — с большим тщанием — закрывать киоск. Он проделывал одно движение за другим, в молчании, как обычно делают те, кто уходит с работы. Женщина ждала его стоя, отстраненно, как будто все это ее не касалось. Иногда кто-нибудь проходил мимо, оглядываясь на нее: она казалась одинокой, и была красивой, была немолода, и казалась одинокой. Продавец потушил свет. Закрыл дверцу, запер ее на висячий замок. Надел легкий плащ, собравшийся в складки на плечах. Подошел к женщине:
— Я готов.
Та улыбнулась ему:
— Вы знаете место, куда пойти?
— Здесь рядом кафе, где можно спокойно посидеть.
Они вошли в кафе, заняли столик в углу, уселись друг против друга. Заказали два бокала вина. Женщина спросила у официанта сигарет. Оба закурили. Пошел разговор о разных пустяках, о тех, кто выигрывает в лотерее. Продавец объяснил, что обычно они все выбалтывают, и самое смешное, что в первую очередь — детям. Наверно, в этом есть своя мораль, только вот он до сих пор не понял какая. Женщина заговорила об историях с моралью и без. Так беседа понемногу продвигалась вперед. Потом продавец сказал:
— Я знаю, кто вы и зачем оказались здесь.
Женщина ничего не ответила, выжидая.
Продавец сказал еще кое-что:
— Много лет назад, на глазах у вас, три человека хладнокровно убили вашего отца. Я — последний из них, кто еще жив.
Женщина внимательно смотрела на него. Но было непонятно, о чем она думала.
— Вы оказались здесь, чтобы разыскать меня.
Голос его был ровным, без малейшего волнения.
— И вот вы меня нашли.
Ненадолго воцарилось молчание. Ему больше нечего было сказать, она не говорила ничего.
— В детстве меня звали Нина. Но все это уже позади. Никто меня давно не зовет этим именем.
— …
— Мне оно нравилось. Нина.
— …
— Сейчас у меня много имен. Это совсем другое.
— В начале моей жизни был сиротский приют. Ничего больше. Потом появился человек по имени Рикардо Урибе и взял меня с собой. Он был аптекарем в небольшом городке. Ни жены, ни родственников, никого. Говорил всем, что я — его дочь. В городке он жил всего несколько месяцев. Ему поверили. Днем я скрывалась в задних комнатах. Между приходами посетителей он учил меня. Не знаю почему, но ему не хотелось, чтобы я ходила куда-нибудь. Все, что тебе надо знать, ты узнаешь от меня, — так он говорил. Мне было одиннадцать. Однажды вечером он сидел на диване, а я растянулась рядом. Я положила голову ему на колени и слушала. Он рассказывал странные вещи про войну. И медленно ласкал пальцами мои волосы, спереди, сзади. Я чувствовала, как у него поднимается, там, под брюками. Потом он поцеловал меня в лоб и отправил спать. У меня была своя комната. Я помогала ему прибираться в аптеке и в доме. Стирала одежду, готовила. Он был прекрасным человеком. И чего-то смертельно боялся — не знаю, чего.
— …
Однажды вечером он склонился надо мной и поцеловал в губы. Потом еще раз, и еще, и наконец начал трогать меня под юбкой и везде. Я не шевелилась. И вдруг он оторвался от меня, заплакал, стал просить прощения. Словно его что-то ужаснуло. Я не понимала. Несколько дней спустя он объявил, что нашел мне жениха. Парень из Рио-Гальван, деревни неподалеку. Каменщик. Он женится на мне, как только будет можно. В ближайшее воскресенье я увидела его на площади. Он был красивый, высокий, худой. Очень худой. С медленными движениями: болезнь или что-то вроде. Мы поздоровались, и я вернулась домой.
Обычная история, как тысячи других. Зачем она вам?
Она как— то странно разговаривает, подумал продавец билетов. Словно в непривычной для себя манере. Или на чужом языке. Женщина подыскивала слова, уставившись в пустоту.
— Несколько месяцев спустя, зимним вечером, Урибе отправился в «Ривьеру». Местный кабачок, где постоянно шла игра. Урибе там бывал каждую неделю, и всегда в один и тот же день, в пятницу. В тот раз он играл до самой ночи. Покер червей в руках, а на столе — блюдо, и там лежало больше денег, чем Урибе видел за целый год. Завязался настоящий поединок между ним и графом Торрелавидом. Остальные проиграли еще немного денег и перестали. А граф, тот уперся. Ставил снова и снова. Урибе был уверен в своих картах и следил за партнером. Оба дошли до того предела, за которым игроки теряют чувство реальности. И вот граф поставил свою фазенду в Белситу. В кабачке все замерло. Вы играете в азартные игры?
— Нет.
— Тогда, думаю, вам это непонятно.
— Я попробую.
— Вам не понять.
— Неважно.
— Все замерло. И это было молчание, которого вам не понять.
Имение графа считалось лучшей фазендой в округе, объяснила женщина. Аллея апельсиновых деревьев взбегала на холм, где стояла усадьба, и оттуда был виден океан.
Урибе сказал, что ничего равного по ценности Белситу у него нет. И положил карты на стол. Граф ответил ему, что ведь остается еще аптека, и захохотал как сумасшедший, и некоторые из столпившихся вокруг стола захохотали тоже. Урибе улыбнулся. Рука его покоилась на картах. Точно лаская их. Граф сделался серьезным, подвинулся вперед, к столу, поглядел в упор на Урибе и произнес:
— У тебя красивая девчонка.
Урибе понял не сразу. Он чувствовал, как взгляды всех устремились на него, и был не способен обдумать сказанное. Граф помог ему:
— Белситу против твоей девчонки, Урибе. Это будет честно.
И кинул на стол свои пять карт, рубашкой вверх, прямо под нос Урибе. Урибе смотрел на них, не прикасаясь.
Он пробормотал что-то вполголоса — но я так до сих пор и не знаю, что именно.
Потом бросил карты перед графом, и те разлетелись по столу.
В тот же вечер граф увез меня к себе. Он сделал то, чего никто не ожидал. Выждал шестнадцать месяцев, пока мне не исполнилось четырнадцать, и женился на мне. Я принесла ему троих сыновей.
— …
Мужчин всегда непросто понять. До того дня граф видел меня только раз. Он сидел в кафе, а я шла через площадь. Граф спросил у кого-то:
— Кто эта девочка?
Ему ответили.
Вновь пошел дождь, в кафе прибавилось народу. Нужно было говорить громче. Или сесть ближе друг к другу. Продавец билетов обратил внимание женщины на ее странную манеру рассказывать: она словно говорила о чьей-то чужой жизни.
— Что вы имеете в виду?
— Кажется, что для вас ничто не имеет значения.
Женщина возразила, что, напротив, для нее все имеет значение, — даже слишком большое. Ей дорого каждое событие из ее жизни. Она сказала это твердым, а не печальным голосом. Продавец билетов погрузился в молчание и наблюдал за посетителями.
Он думал о Салинасе. Его нашли мертвым в собственной постели через два года после истории с Рокой. Утром. Кажется, что-то с сердцем. Затем пошли слухи, что врач Салинаса отравлял его, медленно, день за днем, месяц за месяцем. Долгая агония. И мучительная. Полиция провела расследование, но ничего не выяснила. Врача звали Астарте. В войну он сделал небольшое состояние на препарате для лечения лихорадки и разных инфекций. Препарат они открыли вдвоем, врач и аптекарь. Препарат «Ботран». Аптекарь Рикардо Урибе. Тогда Урибе работал в столице. После войны у него случились неприятности с полицией. Сначала его имя обнаружили в списке поставщиков лекарств для госпиталя «Иена». Потом объявился некто, утверждавший, что Урибе еще и служил в госпитале. Но многие, наоборот, считали его порядочным человеком. Урибе вызвали на допрос, он все объяснил, а когда его выпустили — перебрался со всем имуществом в небольшой городок на юге страны, окруженный полями. Купил там аптеку и вернулся к привычному для него ремеслу. Он жил один, с маленькой девочкой по имени Дульсе. Мать девочки, по словам Урибе, умерла несколько лет назад. Все ему верили.
Так была спрятана от посторонних глаз Нина, уцелевшая дочь Мануэля Роки.
Продавец смотрел вокруг невидящим взглядом, весь в своих мыслях.
Детская жестокость, — так думал он.
Мы перелопатили землю с такой силой, что пробудили детскую жестокость.
Он вновь повернулся к женщине. Та глядела на него. Он услышал ее слова:
— Правда, что вас звали Тито?
Продавец сделал утвердительный жест.
— Вы были знакомы с моим отцом до того?
— …
— …
— Я знал, кто он такой.
— Правда, что вы стреляли первым?
Продавец склонил голову.
— Какая разница…
— Вам было двадцать. Меньше, чем остальным. Вы воевали один только год. Эль Гурре обращался с вами, как с сыном.
Потом женщина спросила его, вспоминает ли он все это.
Продавец смотрел на нее. И лишь в этот миг он наконец-то увидел — сквозь ее лицо — лицо той девочки, распростертой на полу, безупречно правильной, совершенной. Он увидел те глаза сквозь эти, и неслыханную силу, скрытую за спокойно-усталой красотой. Девочка: она повернулась и посмотрела на него. Девочка: вот она. Как все-таки иногда головокружительно время. Где я? — задал он себе вопрос. Здесь, сейчас — или там, тогда? И есть ли хоть одно мгновение, которое не становится тем мгновением?
Продавец ответил женщине. Да, он вспоминает. Он годами только тем и занимался, что вспоминал это.
— Годами я спрашивал себя, что же мне делать. Но, по правде говоря, так и не решился никому про это сказать. Сказать, что в тот день она была там. Можете не верить мне, но так и есть. Вначале, конечно, я не говорил из страха. Но шло время, все менялось. Война больше никого не занимала, люди хотели смотреть вперед, их не интересовало, что было раньше. Все казалось похороненным навсегда. И я начал думать, а не лучше ли обо всем забыть. Выкинуть из головы. Но в какой-то момент появился слух, что дочь Роки жива, что ее прячут в провинции, где-то на юге. Я не знал, что и думать. Казалось немыслимым, что она могла выжить после этого ада, но с детьми всякое случается. Наконец кто-то встретил ее и клялся, что это именно она и есть. Я понял, что не смогу развязаться с этим. Ни я, ни остальные. Само собой, я стал спрашивать себя, что она могла видеть и слышать тем вечером в усадьбе. Запомнила ли она мое лицо? Трудно понять, что творится в такие минуты в детской голове. У взрослых — память, чувство справедливости, по временам жажда мести. Но у ребенка? Я успокоился ненадолго, полагал, что все обойдется. Но тут умер Салинас. Умер непонятной смертью.
Женщина слушала его. Неподвижно.
— Продолжать? — спросил он.
— Продолжайте.
— Оказалось, что в деле замешан Урибе.
Женщина смотрела на него взглядом, где ничего не отражалось. Поджав губы.
— Может, и совпадение, но странное совпадение. Девочка кое-что знала, — так все понемногу стали считать. Сейчас сложно представить себе то необычайное время. Страна с невиданной скоростью неслась вперед, все дальше от той войны, все забывая на ходу. Но множество людей осталось там, на войне. Им не удалось найти свое место в этой счастливой стране. Я был одним из них. Все наши — тоже. Для нас война не кончилась. А девочка представляла опасность. Мы часами говорили о ней. Дело в том, что смерть Салинаса никому не была нужна. В конце концов мы решили, что девочку надо уничтожить, так или иначе. План может показаться безумным, но тем не менее в нем была логика. Страшная логика. Мы решили ее уничтожить и поручили это графу Торрелавиду.
Продавец замолк на несколько секунд. Он глядел на свои руки. Казалось, ему надо было привести в порядок воспоминания.
— Всю войну граф вел двойную игру: работал на тех, но был одним из наших. Он отправился к Урибе. И спросил его, хочет ли тот окончить свои дни на каторге за убийство Салинаса или исчезнуть в никуда, оставив ему ребенка. Урибе был трусом. Сохрани он спокойствие, никакой суд не решился бы вынести ему приговор. Но он испугался и сбежал. Оставил девочку графу и сбежал. Урибе умер лет десять спустя, где-то по ту сторону гор. После него осталась записка. Что он ничего не сделал и Господь будет преследовать его врагов вплоть до ворот ада.
Женщина обратила взгляд на какую-то девушку: она громко хохотала, опершись на стойку. Взяла шаль, висевшую на спинке стула, и накинула себе на плечи.
— Продолжайте.
Тот продолжил:
— Все ожидали, что больше не услышат о девочке. Но граф поступил по-другому. Он поселил ее у себя в имении. Ему дали понять, что девочку необходимо убить. Он не сделал ничего, продолжая прятать ее в своем доме. Наконец он заявил, что о девочке можно не беспокоиться. И женился на ней. В городе несколько месяцев только о том и болтали. Но потом слухи затихли. Девочка выросла и принесла графу троих сыновей. Никто в округе больше ее не видел. Звали ее Донна Соль, — такое имя дал ей граф. Рассказывали странные вещи. Что она не говорит. Что она никогда в жизни не говорила. Еще во времена Урибе никто не слышал от нее ни единого слова. Возможно, болезнь. Возможно, просто такой характер. Неизвестно почему, но люди ее боялись.
Женщина улыбнулась. И отбросила волосы назад совершенно детским жестом.
Вечерело. К ним подошел официант — спросить насчет обеда. В углу кафе появились трое музыкантов и принялись играть. Танцевальные ритмы. Продавец сказал, что он не голоден.
— Я вас приглашаю, — ответила с улыбкой женщина.
Продавцу билетов это показалось нелепостью. Но женщина настаивала. Они могли бы съесть по десерту.
— Вы любите десерты?
Продавец билетов кивнул головой:
— Ладно, пускай десерт. Возьмем по десерту.
Хорошая идея, поддержал официант. И добавил, что они могут оставаться за столиком сколько хотят. Нет проблем. Это был молодой парень с чудным акцентом. Он повернулся в сторону стойки и прокричал заказ кому-то невидимому.
— Вы часто заходите сюда? — спросила женщина.
— Нет.
— Хорошее место.
Продавец посмотрел вокруг. Да, согласился он.
— Все эти истории рассказали вам друзья?
— Да.
— Вы верите им?
— Да.
Женщина пробормотала что-то вполголоса. Потом попросила рассказать все до конца.
— Зачем?
— Пожалуйста.
— Это не моя история, а ваша. И вам она известна лучше, чем мне.
— Кто сказал?
Продавец покачал головой.
И опять уставился на свои руки.
— Однажды я сел на поезд и поехал в Белситу. Столько лет прошло. Ночью мне удалось заснуть, вокруг меня были люди, и никто из них не звал меня Тито. Я подумал, что все позади, что война и впрямь закончилась, что осталось сделать лишь одно. Я сел на поезд и поехал в Белситу — рассказать графу о двери в подвал, о девочке, обо всем. Он знал, кто я такой. Он был чрезвычайно любезен, провел меня в библиотеку, предложил выпить и поинтересовался, чего мне надо. Я спросил:
— Вы были тем вечером в Мату Ружу?
Он ответил:
— Нет.
— Когда случилось это… с Мануэлем Рокой…
— Не понимаю, о чем вы.
Граф говорил очень спокойно: мягкость и прямота вместе. Он был уверен в себе. И не испытывал колебаний.
Я все понял. Мы поговорили немного о делах, о политике, затем я встал и ушел. До станции меня доставил на машине паренек. Ему было четырнадцать, и все же он управлял машиной с разрешения взрослых.
— Карлос, — перебила его женщина.
— Не помню, как его звали.
— Мой старший сын. Карлос.
Продавец собрался что-то сказать, но в этот момент подошел официант с десертом. Он принес, кроме того, еще бутылку вина. Может быть, они захотят его попробовать? Это вино идеально подходит к десерту. Еще официант отпустил шуточку насчет хозяйки заведения. Женщина залилась смехом, закинув голову, — раньше это движение свело бы с ума кого угодно. Но продавец почти не заметил его, погруженный в воспоминания. Официант удалился, и он вновь приступил к рассказу.
— В тот день, покидая Белситу, я шел длинным коридором, с множеством закрытых дверей, и думал, что где-то в этом доме, где-то рядом, — она. Я хотел увидеть ее. Сказать мне было нечего, но я хотел снова увидеть ее лицо — столько лет спустя. В последний раз. Именно об этом я думал, пока шел по коридору. И случилась загадочная вещь. В какой-то момент одна из дверей открылась. На одно мгновение я ощутил твердую уверенность в том, что она выйдет и поравняется со мной, не сказав ни слова.
Продавец слегка склонил голову.
— Но ничего не произошло. Жизнь никогда не дотягивает до полного совершенства.
Женщина вертела в руках ложечку, глядя в десерт, как если бы искала замочную скважину.
Время от времени к столу кто-нибудь приближался, бросая взгляд на обоих. Странная пара. Судя по их поведению, они были почти незнакомы. Но сидели, придвинувшись друг к другу. Женщина как будто оделась специально, чтобы очаровать своего спутника. Двое, и каждый без обручальных колец. Возможно, то были любовники, — несколькими годами ранее. Или брат с сестрой.
— Что вы еще знаете обо мне? — спросила женщина.
Продавцу билетов пришло в голову, что он мог бы задать тот же вопрос. Но он продолжил рассказ и понял, что ему это по душе, что он, возможно, годами ждал этого — сесть вот так в полумраке кафе, с тремя музыкантами в дальнем углу, играющими заученный быстрый мотив.
— Десять лет спустя граф погиб в автокатастрофе. Она осталась одна с тремя сыновьями, усадьбой Белситу и всем остальным. Родственникам графа это, однако, не понравилось. По их словам, она тронулась, и оставить ее с тремя детьми было невозможно. Дело дошло до суда, и судьи встали на сторону родственников. Ее увезли из Белситу и передали в руки врачей сантандерской психлечебницы. Правильно?
— Дальше.
— Будто бы дети свидетельствовали против нее.
Женщина играла ложечкой, легонько постукивая о край тарелки. Продавец билетов продолжил рассказ:
— Через пару лет она сбежала и растворилась в неизвестности. Поговаривали, что ей помогли друзья, что ее где-то прячут. Но те, кто был с ней знаком ближе, утверждали, что друзей у нее попросту не имелось. Некоторое время ее разыскивали. Потом бросили. Об этом перестали говорить. Многие считали, что она умерла. В конце концов, столько сумасшедших растворяются в неизвестности.
Женщина подняла глаза.
— У вас есть дети?
— Нет.
— Почему?
Нужно иметь много веры в окружающий мир, чтобы обзаводиться детьми, объяснил продавец билетов.
— В то время я работал на заводе. Там, в северных краях. До меня дошла история о лечебнице и о бегстве. Меня уверили, что теперь, по всей вероятности, она лежит на дне реки или в канаве, и рано или поздно какой-нибудь бродяга на нее наткнется. Меня уверили, что все кончено. Я не думал об этом. Меня потрясло ее безумие; помню, я задумывался над тем, каким оно может быть: бегает ли она с громкими криками или просто сидит, забившись в угол, пересчитывая плитки на полу, а в руке зажата веревочка или оторванная голова птицы. Когда ты незнаком с сумасшедшими, то воображаешь о них все что угодно.
Наступило долгое молчание. Наконец продавец билетов сказал:
— Четыре года спустя умер Эль Гурре.
Снова молчание, ненадолго. Похоже, ему вдруг стало мучительно трудно говорить.
— Его нашли с пулей в позвоночнике, лицом в навозе, перед конюшней во дворе дома.
Он поднял глаза на женщину.
— В кармане нашли бумажку. На ней было записано женское имя. То самое.
Он сделал слабый росчерк в воздухе.
— Донна Соль.
Рука его упала на стол.
— Почерк Эль Гурре, ничей другой. Написано им. Донна Соль.
Трое музыкантов напротив них грянули вальс, понемногу замедляя темп и подпевая вполголоса.
— С того дня я стал ее ждать.
Женщина вскинула голову и больше не отрывала взгляда от его лица.
— Я понял, что ее не остановить, однажды она доберется и до меня. Нет, я был уверен: пуля в спину, подосланный незнакомец, — ничего такого не будет. Я знал, что придет именно она, и посмотрит мне в глаза, и начнет говорить со мной. Ведь это я открыл дверь в подвал тем вечером — и потом закрыл. Она не забыла.
Продавец помедлил еще немного. И сказал то единственное, что еще хотел сказать:
— Я скрывал это от других всю жизнь, как скрывают болезнь. Я заслужил встречу с вами, здесь, в кафе.
Продавец замолчал. Сердце его билось так сильно, что отдавалось в кончиках пальцев, в висках. Вот он сидит в кафе, напротив старой, безумной женщины, которая внезапно может встать и пристрелить его. И он не сделает ни единого движения, чтобы помешать ей.
Война закончена, подумалось ему.
Женщина глядела вокруг себя, время от времени посматривая на пустую тарелку. Безмолвно. Когда продавец вновь принимался за рассказ, она принималась смотреть на него. Как если бы сидела в одиночестве, ожидая кого-то.
Продавец откинулся на спинку стула. Теперь он казался совсем небольшим и усталым. Словно издалека он наблюдал, как глаза женщины блуждают по кафе, по их столику, останавливаясь на чем угодно — но только не на нем. Он вспомнил, что не снял плаща, и сунул руки в карманы. Воротник встопорщился, упираясь в затылок, будто в карманы положили по камню. Продавец подумал о посетителях кафе: как странно — никто даже представить не может, что происходит рядом с ними. Трудно догадаться, что вон те два старика за столиком способны сейчас на все. И тем не менее это так. Она — видение, а он — человек, чья жизнь окончилась многими годами ранее. Если бы только они знали, — думал он, — какой страх пришлось бы им испытать.
Затем он обнаружил, что глаза женщины засверкали.
Наверное, она думает о чем-то своем.
Лицо ее оставалось застывшим, неподвижным. Только с глазами что-то.
Что это, слезы?
Он подумал еще, что хорошо умереть здесь, под людскими взглядами.
Женщина заговорила, и вот что он услышал:
— Урибе поднял карты, брошенные графом, и стал медленно перебирать их, открывая одну за другой. Мне кажется, он не думал о том, что проиграет. Но он точно думал о том, что не выиграет. Для него игра значила не много. Он встал и вежливо попрощался со всеми. Никто не засмеялся и не осмелился ничего произнести. Больше его ни разу не видели за покером в кабачке. А теперь объясните, почему правдива не эта история, а та, которую вы мне поведали?
— …
— …
— …
— Мой отец был прекрасным отцом. Не верите? Почему? Почему правдива не эта история, а ваша?
— …
— Ты пытаешься прожить всего одну жизнь, но другие придумывают тебе тысячи разных жизней. И вот почему ты неизбежно творишь зло.
— …
— Вам известно, что я знаю все о том вечере, хотя припоминаю ничтожно мало? Я сидела там, внизу, ничего не видела, но кое-что слышала; и слышанное мной было настолько бредовым, что казалось сном. Потом все исчезло в пожаре. Дети наделены особым даром забывать. Но я знаю все по чужим рассказам. Может быть, мне солгали? Не знаю. Ни разу не задавалась таким вопросом. Четверо человек ворвались в дом, вы стреляли первым, затем Салинас, и, наконец, Эль Гурре сунул ему в рот дуло автомата и разнес голову короткой, трескучей очередью. Откуда мне это известно? Он сам рассказал. С наслаждением. Животное. Все вы животные. Все мужчины на войне такие. Как только Бог сумеет вас простить?
— Перестаньте.
— На вид вы обычный человек: носите потертый плащ, аккуратно кладете очки в серый футляр, чистите зубы после еды, протираете стекла киоска, смотрите по сторонам, переходя улицу. Вы — обычный человек. И однако вы видели, как бессмысленно погиб мой брат, ребенок с ружьем в руках, одна очередь — и кончено, вы были там, и не шевельнулись, Бог ты мой, двадцатилетний парень, не какой-нибудь дряхлый старик, молодой, двадцатилетний, и вы даже не шевельнулись, пожалуйста, объясните, как такое возможно? Как такое могло случиться, вы в состоянии объяснить? это не плод больного воображения, это вправду случилось, как такое возможно?
— Мы были солдатами.
— Что это значит?
— Мы вели войну.
— Какую еще войну? Война уже закончилась.
— Не для нас.
— Не для вас?
— Вы ничего не знаете.
— Скажите о том, чего я не знаю.
— Мы верили в лучший мир.
— Что это значит?
— …
— Что это значит?
— Когда люди принимаются убивать друг друга, обратной дороги у них нет. Обратной дороги нет. Мы не хотели того, что произошло. Но другие начали, у нас не было выхода.
— Что такое «лучший мир»?
— Справедливый. Где слабые не должны страдать по прихоти сильных. Где каждый имеет право на счастье.
— Вы верили в это?
— Конечно, я верил. Все мы верили. Такой мир можно построить, и мы знали как.
— Вы знали?
— Вам кажется странным?
— Да.
— И все же мы знали. И боролись за это. За право творить справедливость.
— Стреляя в детей?
— Если понадобится — да.
— Подумайте, что вы сказали.
— Вам не понять.
— Я могу понять. Объясните, и я пойму.
— Это как с землей.
— …
— …
— …
— Прежде чем сеять, нужно ее вспахать. Нужно разрыть землю.
— …
— Необходимо пройти через боль, понимаете?
— Нет.
— Многое обрекалось на уничтожение — а как еще построить то, что мы хотели, иного пути не было, только терпеть боль и причинять ее другим, победит тот, кто больше вытерпит, нельзя мечтать о лучшем мире, который возникнет из одних твоих мечтаний, те, другие, так просто не сдадутся, нужно сражаться, — и как только ты это поймешь, для тебя не станет ни стариков, ни детей, ни друзей, ни врагов, ты разрываешь землю, и ничего не поделать, ты причиняешь кому-то зло, без этого никак. И когда все нам казалось сплошным кошмаром, у нас оставалась мечта, за которую мы шли в бой, мы знали, что за нее придется дорого заплатить, но награда будет громадной, мы сражались не за деньги, или участок земли, или партию, мы вели борьбу за лучший мир, понимаете, о чем я? Мы собирались дать миллионам нормальную жизнь и возможность стать счастливыми, жить и умереть достойно, не зная притеснений и оскорблений, мы были ничем, а они — всем, и что значил ребенок, застреленный у стены, десять, сто детей, надо было разрыть землю, и мы совершили это, миллионы детей ждали, что мы это сделаем, и мы сделали, и, наверное, вам…
— Вы на самом деле в это верите?
— Разумеется, да.
— Столько лет спустя все еще верите?
— А почему нет?
— Вы одержали верх. И где ваш лучший мир?
— Я никогда не задавался таким вопросом.
— Неправда. Вы задавались им тысячу раз — но не нашли в себе смелости ответить; тысячу раз спрашивали себя, что вы делали тем вечером в Мату Ружу, зачем продолжали воевать после конца войны, хладнокровно убивать человека, которого в жизни не видели, без суда и следствия, просто взяли и убили, лишь потому, что когда-то начали расправляться с людьми и уже не могли остановиться. Все это время вы тысячу раз спрашивали себя, зачем надо было ввязываться в ту войну, и каждый раз рисовали себе лучший мир, чтобы не вспоминать о том дне, когда вам принесли вырванные глаза отца, не думать о других загубленных людях, ведь они, и тогда и сейчас, заполняют вашу память, больше никто, это непереносимо, и вот почему вы уничтожили их, у вас не было на уме ничего, кроме желания мстить, теперь-то вы сумеете выговорить это слово, «месть», вы убивали из мести, все убивали из мести, не стоит скрывать, это единственное лекарство от мучений, это все, что нашлось против безумия, это наркотик, без которого нельзя сражаться, но вы не обрели свободу, вы сожгли свою жизнь, заполнив ее химерами, чтобы вынести четыре года непрерывных боев, вы сожгли свою жизнь, и теперь даже не знаете, что…
— Неправда.
— Вы даже не сохранили в памяти, что такое жизнь.
— Что вы знаете об этом?
— Да. Что я могу знать? Я всего лишь полоумная старуха, так? Мне этого не понять, тогда я была ребенком, что я знаю? Я говорю вам то, что знаю, я лежала на полу там, в подвале, и вот пришли трое, схватили моего отца и…
— Перестаньте.
— А, вам не по вкусу мой рассказ?
— Я ни в чем не раскаиваюсь, нужно было сражаться, и мы сражались, а не отсиживались взаперти, ожидая, что с нами случится, мы вышли из подвалов и выполнили свой долг, вот что произошло на деле, сейчас я могу сказать еще много чего, найти какие угодно доводы, но сейчас все по-другому, надо было очутиться там, чтобы понять, вас там не было, вы были ребенком, это не ваша вина, но вам не понять.
— Объясните, и я пойму.
— Я уже не в силах.
— У нас куча времени, объясняйте, я буду слушать.
— Оставьте меня в покое, ради Бога.
— Почему?
— Сделайте то, что должны сделать, но оставьте меня в покое.
— Чего вы боитесь?
— Ничего.
— Что же тогда?
— Я уже не в силах.
— Отчего?
— …
— …
— Пожалуйста…
— …
— …
— …
— Пожалуйста.
И тогда женщина опустила глаза. Она подалась назад и встала из-за стола, опираясь на спинку стула. Окинула взглядом помещение, словно только что осознав — внезапно — где она находится. Продавец билетов по-прежнему сидел: он ломал себе пальцы рук, но в остальном был совершенно неподвижен.
В глубине зала музыканты перешли на старые песни. Кто-то принялся танцевать.
Они оставались вдвоем, в молчании.
Затем женщина поведала про некий праздник, много лет тому назад, когда ее пригласил на танец известный тенор. Он был уже стар, негромко говорила она, но двигался с необычайной легкостью и, прежде чем стихла музыка, успел сказать, что по манере женщины танцевать можно прочесть ее судьбу. И еще, что для нее это словно было тяжким грехом — так она танцевала.
Женщина засмеялась и оглянулась вокруг.
Затем она поведала кое-что другое. Тот вечер в Мату Ружу. Когда она увидела, как приоткрывается дверь в подвал, то не испытала страха. Она повернулась — рассмотреть лицо того парня, и все представлялось ей обыкновенным, даже слишком. В некотором роде ей пришлось по сердцу то, что происходило. А потом он закрыл дверь, и тогда наступил страх, величайший страх в ее жизни, густеет сумрак, шум отодвигаемых корзин отдается в голове, шаги парня удаляются. Ей стало ясно: она пропала. И этот ужас отныне всегда был с нею. После короткой паузы она прибавила, что детское сознание — странная штука. В тот момент — так звучала ее речь — мне хотелось одного: чтобы тот парень забрал меня с собой.
Затем она вновь начала насчет детей и страха, но продавец билетов больше не слушал. Он пытался подобрать нужные слова и сказать женщине то, что ему так хотелось сказать. Например, что когда тем вечером он смотрел на нее, сжавшуюся в комочек в углу, такую правильную и безупречную — цельную, — то обрел умиротворенность, которую больше не находил никогда, или, вернее, очень редко, созерцая пейзаж или выдерживая взгляд животного. Он желал точно описать это чувство, но знал, что слова умиротворенность мало, и, однако, на ум ему не приходило ничего другого, разве только мысль, что он оказался тогда перед чем-то, задуманным как бесконечно совершенное. Как уже не раз в прошлом, он ощутил, насколько трудно дать название всему, что случилось с ним на войне, — будто действовало некое колдовство: те, кто пережил это, не могли ничего рассказать, а те, кто умел рассказывать, этого не переживали. Он перевел глаза на женщину и увидел ее говорящей, но так и не расслышал что: мысли снова умчали его прочь, а он слишком устал и не мог им сопротивляться. Он по-прежнему сидел, откинувшись на спинку, и не делал ничего, пока не принялся плакать — не стыдясь, не закрывая ладонями лицо, даже не стремясь стереть с него плаксивую гримасу, а слезы текли до воротника рубашки по шее, белой и плохо выбритой, как у всех стариков мира.
Женщина прервалась. Она не сразу заметила, что продавец плачет, и теперь не очень понимала, как быть. Потом слегка склонилась над столом и вполголоса что-то пробормотала. И, обернувшись безотчетно к остальным столикам, увидела, что двое молодых людей недалеко от них смотрят на старика, и один смеется. Он прокричала им что-то. И когда насмешник повернулся к ней, посмотрела ему прямо в глаза, сказав:
— Подонок.
После чего налила вина продавцу билетов и придвинулась к нему ближе. Больше она ничего не говорила. Снова откинулась на спинку стула. Продавец плакал не переставая. Женщина временами кидала злобные взгляды вокруг себя: так делают самки животных перед норой, где спрятаны их дети.
— Кто эти двое? — спросила хозяйка заведения из-за стойки.
Официант понял, что речь идет о двух стариках за дальним столиком.
— Все в порядке.
— Ты их знаешь?
— Нет.
— Старик вроде плачет.
— Я вижу.
— А они, случаем, не напились?
— Нет, все в порядке.
— Слушай, ты должен подойти и…
По мнению официанта, плакать в кафе никому не возбранялось. Но он не возразил ничего. У него был чудной акцент. Он поставил на стойку три пустых стакана и пошел в зал.
Хозяйка некоторое время глядела на стариков.
— Когда-то, наверно, она была красавицей…
Это прозвучало громко, хотя никто даже вблизи не мог услышать.
В молодости хозяйка мечтала стать киноактрисой. «Живая девочка», — говорили все; ей нравилось петь, танцевать. Приятный голос, ничего особенного, но приятный. Затем она повстречала агента косметической фирмы, и тот привез ее в столицу — сниматься в рекламе ночного крема. Она прислала домой в конверте свои фото и немного денег. Несколько месяцев пробовала силы в пении, но у нее как-то не клеилось. Фото выходили лучше. Лак для ногтей, помада и однажды — капли от покраснения глаз. Кино оказалось забытым. Как она уверяла, там надо спать с кем только можно, а это ее не устраивало. В один прекрасный день ей сообщили, что на телевидение требуются дикторши. Она пришла на пробу. Со своей живостью и приятным — хотя ничего особенного — голосом, она выдержала три первые пробы. И оказалась второй в списке тех, кто не попал. Ей посоветовали подождать: может быть, освободится место. Она подождала. А через два месяца сделалась дикторшей на первом канале национального радио.
В один прекрасный день она возвратилась домой.
Удачно вышла замуж.
И теперь у нее было кафе в центре города.
Женщина — там, за столиком, — чуть наклонилась вперед. Продавец билетов уже несколько минут как перестал плакать. Он достал из кармана большой платок и промокал слезы:
— Извините.
После этого он замолк.
Кажется, общение для этих двоих потеряло смысл.
Но в какой-то момент женщина пододвинулась к продавцу и сказала:
— Я хочу задать вам немного глупый вопрос.
Продавец устремил взгляд на нее.
Женщина выглядела крайне серьезной.
— Что, если мы займемся любовью?
Продавец смотрел на нее, неподвижно, в молчании.
Так что женщина на миг испугалась: возможно, она и не произнесла ничего, а лишь собиралась выговорить фразу, не сумев, однако, этого сделать. Поэтому она повторила еще раз, медленно:
— Что, если мы займемся любовью?
Продавец улыбнулся:
— Я стар.
— Я тоже.
— …
— …
— К сожалению, оба мы старики, — вздохнул продавец.
До женщины дошло, что она об этом не подумала; возразить было нечего. Тогда у нее появилась другая мысль.
— Я в своем уме.
— Неважно. Правда. Для меня неважно. Дело не в том.
Женщина поразмыслила немного.
— Не волнуйтесь, мы можем отправиться в гостиницу, вы сами покажете куда. В гостиницу, где никто нас не знает.
Продавец начал кое-что понимать.
— Вам хочется в гостиницу?
— Да. Мне хотелось бы. Пойдемте в гостиницу.
Он медленно протянул:
— Комната в гостинице.
Как будто, сказав вслух, он легче мог представить себе эту комнату, увидеть ее и понять — нравится ли ему умереть прямо здесь.
Женщина заверила его, что бояться нечего.
— Не бойтесь.
Я больше не боюсь, подумал он.
Женщина улыбнулась, приняв его молчание за ответ «да».
Она порылась в сумке, достала портмоне и положила его перед продавцом:
— Вот вам, чтобы расплатиться. Вообще-то мне неприятно, когда женщина платит в кафе, но это я вас пригласила, так что берите. Вернете потом, когда выйдем отсюда.
Продавец взял.
Ему представился старик, достающий деньги из черного атласного портмоне.
Они проехали по городу на новом такси с сиденьями, закутанными в целлофан. Женщина упорно смотрела в окно. Эти улицы были ей совершенно незнакомы.
Машина остановилась перед отелем «Калифорния». Вывеска тянулась от второго этажа до последнего, пятого. Большие красные буквы зажигались одна за другой. Когда надпись складывалась целиком, то через короткое время гасла и все начиналось заново. К. Ка. Кал. Кали. Калиф. Калифо. Калифор. Калифорн. Калифорни. Калифорния. Калифорния. Калифорния. Калифорния. Темень.
Несколько минут они стояли на улице, рассматривая гостиницу. Пошли, — сказала наконец женщина и направилась к стойке. Продавец следом.
Служитель гостиницы проверил документы и спросил, нужен ли им семейный номер. Голос его при этом не претерпел ни малейшего изменения.
— Конечно, да, — ответила женщина. Выбранный ими номер на четвертом этаже выходил окнами на улицу. Служитель извинился за отсутствие лифта и предложил донести вещи.
— Вещей нет. Потерялись.
Служитель улыбнулся. Он был понимающим человеком. И, увидев, как те двое исчезают в лестничном пролете, не подумал ничего дурного.
Они вошли в комнату. Ни один не сделал попытки включить свет. Вывеска снаружи размеренно бросала красные отблески на стены и мебель. Женщина кинула сумку на стул и подошла к окну. Раздвинула прозрачные занавески и стала наблюдать за улицей. Не спеша проезжали редкие машины. В доме напротив через освещенные окна просматривалась сцена вечера в домашнем кругу — беззаботного или драматического — привычного. Она отвернулась, сняла шаль и положила на столик. Продавец ждал, стоя посреди комнаты. Он спрашивал себя — а может, присесть на кровать или что-то сказать по поводу этой гостиницы, к примеру: здесь совсем неплохо. Женщине он увиделся — пока стоял так, в наброшенном на плечи плаще, — одиноким и не принадлежащим времени, словно герой фильма. Она подошла к нему, распахнула плащ и сняла, сбросив на пол. Так они оказались рядом. Посмотрели друг другу прямо в глаза, второй раз в жизни. Он неторопливо наклонился к женщине, желая поцеловать в губы. Та не двинулась и прошептала: «Не будьте смешны». Продавец застыл и оставался слегка наклоненным вперед, почувствовав внезапную уверенность в том, что близок конец всему. Но женщина медленно воздела руки, сделала шаг вперед, обняла его, сперва нежно, затем прижимая к себе с неумолимой силой, положив голову ему на плечо, ища своим телом его тела. Глаза продавца билетов оставались открытыми. В доме напротив зажглось окно. Он ощутил тело женщины, прижатое к его собственному, и ее легкие пальцы в своих волосах. Прикрыл глаза. Взял женщину в объятия. И со всей старческой силой сжал ее.
Раздеваясь, он улыбнулся:
— Не рассчитывайте на многое.
Ложась сверху, он улыбнулся:
— Вы прекрасны.
Из соседнего номера доносились едва различимые звуки радио. Продавец билетов, распростершись на спине в огромной кровати, голый, глядел в потолок и старался выяснить, отчего кружится голова: от усталости или от выпитого вина. Сбоку от него недвижно лежала, повернувшись к нему, женщина: глаза закрыты, голова на подушке. Они держались за руку. Продавец не прочь был бы еще раз услышать ее речь, но знал, что сказать больше нечего, что любые слова сейчас прозвучат смешно. Поэтому он молчал и не сопротивлялся дреме, путавшей мысли, доносившей невнятное воспоминание о том вечере. Ночь за окном была непроницаемой; поглощавшее его время было безграничным. Надо быть ей благодарным за то, что она привела его сюда, шаг за шагом, как ведут маленьких детей. Привела умело и не спеша. Теперь будет нетрудно сделать единственное, что осталось.
Он слегка сжал ладонь женщины и почувствовал ответное пожатие. Ему хотелось вновь взглянуть на нее, но в конце концов он отпустил руку женщины и повернулся к ней спиной. Кажется, именно этого она и ждала. Чтобы освободиться от мыслей и, наверное, чтобы заполучить для себя минуту одиночества: обдумать последний удар. Сон уже уносил его прочь. Не очень-то хорошо, подумал он, если его найдут голым и будут глазеть. Однако сказать это женщине не осмелился. И потому слегка повернул голову в сторону женщины — но не настолько, чтобы ее увидеть, — и произнес:
— Я хочу, чтобы вы знали: меня зовут Педро Кантос.
— Педро Кантос, — протянула женщина.
— Да.
Затем он вновь положил голову на подушку и закрыл глаза.
Сколько-то минут Нина повторяла про себя это имя. Оно легко ускользало, словно стеклянный шарик по наклоненному подносу.
Нина принялась разглядывать свою сумку на стуле у дверей. Решила, что нужно ее забрать оттуда, но осталась неподвижно лежать на кровати. Она думала про лотерейный киоск, про официанта, про такси с сиденьями в целлофане. Она снова увидела Педро Кантоса, в слезах, с руками, засунутыми в карман плаща. И его же во время ласки, боявшегося даже дышать. Я никогда не забуду этот день, пообещала она себе.
Потом она повернулась, придвинулась к Педро Кантосу — и принялась делать то, ради чего жила все это время.
Свернулась в клубочек у его спины, притянула колено к животу и сомкнула ноги, почувствовав их плотно спаянными: два нежно соединенных бедра, симметрично — как две чашки — соединенные колени, щиколотки без малейшего просвета между ними. Она слегка повела плечами и просунула обе руки вместе между ног. Увидела себя: девочка, которая состарилась. Улыбнулась. Насельница раковины.
И тогда ей подумалось: раз уж нам неведом смысл жизни, то, может быть, мы живем с единственным желанием — вернуться в предназначенный нам ад и обитать рядом с тем, кто вынес однажды нас из этого ада. На ум пришел вопрос — откуда берется эта дикая привязанность к ужасу; но ответа, как оказалось, не было. Она поняла лишь, что нет ничего сильнее тяги к месту, где нас однажды искромсали на куски, и переживания этих мгновений снова и снова, годы напролет. И тот, кто вынес нас однажды, может это делать бесконечно. В утомительном аду, как две капли воды похожем на тот, откуда мы вышли. Но неожиданно милосердном. Без крови.
Вывеска за окном щедро рассыпала свои красные огни. Казалось, будто дом охвачен пожаром.
Нина прижалась лбом к спине Педро Кантоса. Закрыла глаза и погрузилась в сон.