Хранитель

9 мая 2190 г.

Ура, мне все удалось! На волосок от провала, но удалось — а все потому, что я, по счастью, подозрителен по своей природе. Мое торжество, моя победа — их меня едва не лишили, но я оказался умнее. Так что теперь, как я с удовлетворением пишу в своем житии, а точнее, в завещании, я вступаю в последний год своей жизни.

Нет, позвольте сформулировать поточнее. Последний год моей жизни, который я проведу в своей открытой гробнице, действительно начался сегодня в полдень. В эту минуту, находясь на нижнем уровне подвала Музея Современной Астронавтики, я в третий раз включил аппарат — и в третий раз получил отрицательный результат.

Это означало, что я, Фьятиль, остался единственным живым человеком на Земле. О, как мне пришлось бороться за это!

Что ж, теперь все позади, в этом нет сомнений. Для верности я еще с неделю буду проверять раз в день или два показания расположенного в подвале антропометра, но не сомневаюсь, позитивного ответа он мне не даст. Я вступил в последний, решающий бой с силами добродетели — и победил. Теперь, когда я вступил в неоспоримые права собственности на мой гроб, мне не остается ничего иного, кроме как наслаждаться.

И это не составит для меня труда. В конце концов, я готовился к этому много лет!

И все же, пока я снимал свой защитный скафандр из бериллита и поднимался по лестнице наверх, к солнечному свету, то невольно думал о других. О Грузмане, Прежо, даже о МоДики. Они могли бы быть сейчас со мной, когда бы не избыток академической пунктуальности, не недостаток простого, разумного реализма.

Жаль, жаль. Зато теперь мое торжество ярче, я бы сказал, капитальнее. Так что, усевшись на мраморную скамью между пафосными изваяниями Космонавта и Космонавтки (работы самого Розински!), я выкинул из головы воспоминания о Грузмане, Прежо и МоДики.

Они проиграли. А я нет.

Я запрокинул голову, в первый раз за этот месяц по-настоящему расслабившись. Мой взгляд скользнул по двум исполинским бронзовым фигурам, безмолвно взывающим к звездам, и я хихикнул. До меня вдруг дошла абсолютная абсурдность моего убежища — подумать только, Музей Современной Астронавтики! Невероятное напряжение последних пяти дней, отдававшееся слабостью в ногах, весь этот ужас не могли не сказаться: дробное хихиканье перешло в смешок, сменившийся почти истерическим хохотом. На этот звук сбежались все олени из музейного парка; они стояли полукругом, пока Фьятиль, последний человек на Земле, заходился кашлем и хрипом на своей мраморной скамье.

Не знаю, как долго продолжался этот припадок, но тут, по счастью, небольшое летнее облачко закрыло собой солнце. Это помогло. Я перестал смеяться, словно прервалась некая электрическая цепь, и снова посмотрел наверх.

Облачко проплыло дальше, солнце продолжало согревать все сущее своими лучами, но я поежился.

Две беременных оленихи подошли ближе посмотреть, как я массирую себе шею — ее даже слегка свело от смеха.

— Что ж, дорогие мои, — процитировал я им один из моих любимых религиозных текстов. — Похоже, в разгар жизни мы действительно мертвы.

Они бесстрастно смотрели на меня, пережевывая свою жвачку.


11 мая 2190 г.

Два последних дня я провел, приводя в порядок свои мысли и припасы, а также строя планы на ближайшее будущее. Одно дело заранее, не спеша готовиться к обязанностям хранителя. Совсем другое — внезапно обнаружить, что ты и в самом деле стал хранителем, последним представителем своей секты, да и человечества в целом. Я вдруг испытал чувство прямо-таки жгучей гордости. А мгновением спустя — неописуемой, огромной ответственности, которая тяжким грузом легла мне на плечи.

С пропитанием проблем не предвиделось. В кладовых одного лишь этого заведения готовых обедов хватит, чтобы человек вроде меня не голодал лет десять, а уж на двенадцать месяцев хватит с избытком. И куда бы я ни попал — от Музея буддистских древностей в Тибете и до Панорамы политической истории в Севастополе — непременно найду такие же запасы.

Ну, разумеется, готовые обеды — это готовые обеды; не могу сказать, чтобы это полностью соответствовало моему представлению о том, какой должна быть вкусная еда. Теперь, когда на Земле не осталось ни одного Одобрителя с их отвратительной безапелляционностью, мне не нужно изображать из себя аскета. Я могу наконец удовлетворить свою жажду роскоши и отведать самые изысканные блюда. Увы, мое становление пришлось на времена господства Одобрителей, и то воздержание, к которому я привык за шесть десятков лет, наложилось на мой и без того неприхотливый характер. Так что, увы, я сомневаюсь в том, что буду готовить блюда по древним рецептам из свежих продуктов.

К тому же это означало бы смерть для живых существ, которые пока прекрасно себя чувствуют… хотя с учетом обстоятельств это, возможно, и глупо.

Автоматическими прачечными я тоже пользоваться не буду. Хотя нет, придется. С одной стороны, к чему стирать одежду, когда я могу просто скинуть ту, что хотя бы немного испачкалась, и надеть то, что выползло из автомата?

Однако мои привычки не позволяют мне так поступать. Сами принципы Хранителей отвергают то, что Одобрители сочли бы в моей ситуации самым простым выходом: просто оставить одежду на земле смятой кучкой яркой ткани и уйти, не оглядываясь. С другой стороны, большая часть того, чему меня учили Одобрители, и что последовательно отторгалось моим подозрительным сознанием, к глубокому моему сожалению все равно отложилось в подсознании. Поэтому даже мысль о том, чтобы осознанно уничтожить что-то, вполне годное еще к употреблению, пусть даже и лишившееся своих эстетических качеств, вроде грязного костюма, мужского, летнего, мод. № 2352558.3 по Одобрительному Каталогу, раздражает меня — даже помимо моей воли.

Я снова и снова напоминаю себе, что цифры Одобрительного Каталога ничего для меня не значат. То есть вообще ничего. Смысла в них не больше, чем в билетах на Ковчег через сутки после того, как Ной отчалил от берега.

И все же, когда я сажусь в одноместный аэропузырь для короткой прогулки по музейным территориям, что-то у меня в голове объявляет: «№ 58184.72». Или, скажем, сую я в рот вилку выдержанной Обеденной Высокобелковой Смеси и отмечаю про себя, что жую все позиции Одобрительного Каталога от № 15762.94 и по № 15763.01 включительно. Я даже напоминаю себе, что эти категории продуктов подлежат погрузке на борт в последнюю очередь — и только тогда, когда судовой представитель Министерства по делам Выживания и Сохранения передаст свои полномочия судовому представителю Министерства путешествий.

В настоящий момент на поверхности Земли не осталось ни одного Одобрителя. Равно как и многочисленных представителей их бюрократического аппарата — включая Министерство древностей и бесполезных артефактов, в котором обязаны были регистрироваться все люди, избравшие профессию Хранителя. Все они рассеяны теперь по сотне планетных систем нашей галактики. Однако для моего до идиотизма упрямого сознания все это ничего не значит. Оно продолжает подсовывать мне цитаты из текстов, зазубренных несколько десятков лет назад, когда я готовился к экзамену по Выживанию и Сохранению. Скорее всего, даже составившие эти формуляры чиновники давным-давно и думать про них забыли.

И все же, что за огромную власть обрели над всеми эти Одобрители! Еще сопливым юнцом я признался своему — увы, излишне болтливому — приятелю Ру-Сату в том, что в часы досуга начал малевать на холсте. Едва ли не в тот же самый день мои родители — разумеется, по наущению Советчика по Вопросам Досуга — определили меня в местную группу Продленных Работ Ради Выживания, где меня заставили ставить номера и значки на упаковочные контейнеры.

— Не развлечения, но упорство, упорство и еще раз упорство спасет людской род — такую мантру из Одобрительного Катехизиса я должен был ежедневно повторять несколько раз, прежде чем мне разрешали приниматься за еду.

Позже, разумеется, я повзрослел настолько, что смог зарегистрироваться как Хранитель.

— Будь так любезен, — в гневе прохрипел отец, когда я сказал ему об этом, — не приходи сюда больше. Не раздражай нас своим присутствием. Я говорю это не только от своего имени, Фьятиль, но от имени всей семьи — включая даже дядьев с материнской стороны. Ты решил стать мертвецом — что ж, это твое право. Вот только забудь, что у тебя были родные и близкие — а нам придется забыть, что у нас был когда-то сын.

Это освободило меня от Дополнительных Работ, зато трудиться мне пришлось вдвое больше, отснимая вместе с коллегами на пленку все, представлявшее с нашей точки зрения историческую ценность. Наши отряды перемещались из музея в музей, с археологических раскопок в большие города и обратно. Но даже здесь нам приходилось время от времени сдавать экзамены по Выживанию и Сохранению, от которых Хранители, вообще-то, были освобождены, но все равно сдавали в знак доброй воли по отношению к обществу, мирившемуся с их причудами. Экзамены, из-за которых нам приходилось откладывать в сторону фолианты под названием «Религиозная символика в рельефах и росписях храмов Верхнего Нила» ради справочников по каталогизации бортовых припасов. Сам я давно расстался с детскою мечтой стать художником, но эти отвратительные списки отнимали уйму времени, которое я с удовольствием посвятил бы изучению работ тех, кто жил в менее фанатичные, менее лихорадочные столетия.

И ведь эта гадость крутится в мозгу до сих пор! Так велика сила привычки, что мне не составит труда рассчитать вес, объем и оптимальное место складирования продукта после его дегидратации. До зубовного скрежета доводит мысль о том, как глубоко въелась в меня вся эта система образования, которую я отвергал всей душой.

Конечно, то, чем я занимался в прошлом, вряд ли поможет мне на протяжении оставшегося срока. Зато информация, сохранившаяся в памяти со времен обучения, бывает иногда полезной. Например, я могу не беспокоиться о возможной поломке аэропузыря где-нибудь над джунглями. Я не техник и не искатель приключений, зато научился выбирать исправное оборудование и пользоваться им в оптимальном и наиболее безопасном режиме.

Хотя все эти технологические штучки меня, конечно, раздражают. Там, за окном меня ждет брошенное цивилизацией искусство, созданное за семьдесят тысячелетий, а мне приходится вспоминать схему подзарядки рабочих роботов или изучать синьки антигравитационных устройств аэропузыря — в общем, вести себя как офицер-Одобритель, надеющийся получить поощрение от Министерства Путешествий еще до старта.

Зато именно такому поведению обязан я тем, что нахожусь сейчас здесь, а не на борту разведывательного корабля Одобрителей вместе с Мо-Дики, Грузмане и Прежо. Пока они наслаждались относительной свободой и как сорвавшиеся с повода жеребята мотались туда-сюда по планете, я угнездился здесь, в Музее Современной Космонавтики, и научился считывать показания антропометра и включать бериллитовую защиту. Терпеть не могу терять время зря, но при этом отлично знаю, насколько священен для любого Одобрителя (особенно из этих, из новых) принцип ценности человеческой жизни. Однажды они уже предали нас; они не могли не вернуться, дабы удостовериться в том, что на Земле не осталось ничего подобного наслаждающимся свободой Хранителей. Я оказался прав тогда и знаю, что прав сейчас — но вся эта рациональность такая скука!

Кстати, об антропометре. Пару часов назад я испытал некоторое, не сказать чтобы приятное потрясение. Вдруг зазвучал сигнал тревоги — и оборвался. Я скатился вниз по лестнице, на ходу натягивая бериллитовый скафандр и отчаянно надеясь на то, что не взорвусь от неправильного его включения.

Когда я добрался до машины, какофония прекратилась. Я раз десять проделал широкополосный поиск, но ничего не обнаружил. То есть, если верить дисплею, в пределах Солнечной системы не находилось ни одного человеческого существа. Сам я не в счет: свои антропометрические и электроцефалографические данные я ввел в машину уже давно, а значит, сработать на меня тревога не могла. И тем не менее, кого-то этот агрегат все-таки засек, пусть и на короткое время. Все это изрядно озадачивало.

Я решил, что все дело в неких атмосферных возмущениях, а может, сбой произошел в цепях самой машины. Или, возможно, я сам по неосторожности повредил аппарат несколько дней назад, радуясь тому, что меня оставили.

Я ведь перехватил переговоры разведывательного корабля Одобрителей, доложившего на корабль-базу, ожидавший за орбитой Плутона, о поимке моих коллег. Нет, я знал наверняка, что остался на Земле один.

И потом, если бы тревогу забили чертовы Одобрители, их антропометр засек бы и меня заодно — я же только что разгуливал по поверхности Земли без защиты бериллитового костюма. Музей оказался бы окружен целым отрядом аэропузырей, и меня отловили бы в считаные минуты.

Нет, я не верю в то, что мне стоит остерегаться Одобрителей. Они получили свое, вернувшись на планету два дня назад. И вообще, их доктрина не позволила бы им вернуться еще раз, поскольку это поставило бы под угрозу их собственные жизни. В конце концов, до превращения Солнца в сверхновую оставалось максимум триста шестьдесят три дня.


15 мая 2190 г.

Я изрядно взволнован. И более того: я напуган. И хуже всего, не знаю чем. Все, что мне остается сейчас делать — это ждать.

Вчера я отправился из Музея Современной Космонавтики в ознакомительное турне по планете. Я собирался посвятить две или три недели перелетам с места на место в аэропузыре, прежде чем принять решение о том, где провести остаток года.

Первую ошибку я совершил, выбирая первый пункт назначения. Италию. Весьма вероятно, когда бы не маленькая проблема, я прожил бы там одиннадцать месяцев, прежде чем продолжить свою ознакомительную поездку. Для каждого, кто решил, что если уж собственных талантов у него немного, то он может хотя бы восхищаться шедеврами, оставленными человечеству другими, более одаренными личностями, Средиземноморье — это опасная масса воды, в которой запросто можно затеряться.

Первым делом я отправился в Феррару — возможно, потому, что болотистая равнина близ этого города стала главной стартовой площадкой Одобрителей. Я задержал свой аэропузырь над одним из любимейших моих зданий, Палаццо ди Диаманти — Алмазным Дворцом, восторгаясь ювелирной резьбой по каменным блокам, из которых сложен этот дворец. Да и сам город представляется мне великолепным алмазом, пусть слегка потускневшим в наши дни, но ярко сиявшим во времена правления рода д’Эсте. Маленький город, маленькая, но гордая династия — куда лучше двух миллиардов бесцеремонных Одобрителей. Более шестидесяти лет они практически безраздельно владели планетой — и что же, смогла породить их цивилизация хоть кого-либо, равного Тассо? Или Ариосто? Потом я подумал, что по меньшей мере один уроженец Феррары чувствовал бы себя в покинувшем меня мире как рыба в воде: я вспомнил, что Савонарола тоже уроженец Феррары.

Долина, лежащая за городской окраиной, тоже напомнила мне об угрюмом доминиканце. Стартовое поле, протянувшееся на несколько миль, оказалось усеяно хламом, оставленным в последний момент перед отлетом. Воистину памятник человеческому тщеславию.

Но какой жалкий памятник! Вот логарифмическая линейка, которую капитан какого-то корабля приказал выкинуть, потому что она оказалась лишней цифрой в реестре логарифмических линеек, которые положено иметь на борту корабля такого класса согласно нормам Одобрительного Каталога. Вот выброшенная, должно быть, из закрывающегося уже шлюза кипа списочных деклараций… ну, да, после того, как все по ним сверили, позицию за позицией, Министерству Путешествий они больше не нужны. Грязная одежда, слегка поношенное оборудование, пустые топливные баки и пищевые контейнеры — все это мокло под моросящим дождем. Все годное к рациональному использованию, но в недобрую минуту павшее жертвой голой рациональности — и оставшееся за бортом рационального мира.

Среди груды лишних вещей странно смотрелась одинокая кукла. Ну, честно говоря, она и на куклу не очень-то походила; впрочем, и ни на что другое, обладавшее мало-мальским функциональным назначением — тоже. Она печально смотрела на меня из груды лишенного всякого намека на сентиментальность хлама. Интересно, сколько родителей сгорало со стыда, когда, несмотря на все их строгие наставления и даже угрозы, в одежде их детей обнаруживалось при последнем досмотре то, что можно назвать древней игрушкой или, хуже того, просто дорогой сердцу безделушкой.

В памяти всплыли слова нашего Советчика по Вопросам Досуга: «Нельзя сказать, Фьятиль, что мы считаем, будто у детей не должно быть игрушек. Мы просто не хотим, чтобы они привязывались к одной конкретной игрушке. Наша раса собирается покинуть эту планету — родной дом с самого ее зарождения. Мы сможем взять с собой только те существа и объекты, которые пригодятся нам для выживания на новом месте. И поскольку грузоподъемность каждого нашего корабля ограничена, выбирать приходится лишь наиболее полезные вещи. Мы не можем захватить с собой что-то только потому, что оно красиво, или потому, что люди этому поклоняются, или даже потому, что многим кажется, будто они не могут без этого обойтись. Мы можем взять с собой лишь то, без чего нам действительно не выжить. Вот почему я раз в месяц прихожу к вам, чтобы проверить твою комнату: убедиться в том, что в твоем ящике для игрушек лежат только новые покупки, ибо в противном случае ты можешь обрести опасную склонность к сентиментальности, которая способна привести единственно к Хранителям. А твои родители слишком славные люди, чтобы обречь тебя на подобную судьбу.

И тем не менее, усмехнулся я про себя, именно такую судьбу я себе выбрал. Старый Тоблетей говорил правду: первый шаг на пути к катастрофе связан со странными предметами и безделушками в тумбочке. Такими, как ветка, на которой сидела первая пойманная мною в сачок бабочка, сам этот сачок, сама эта бабочка. Комок бумаги, которым кинула в меня одна очень важная с моей точки зрения двенадцатилетняя леди. Изгвазданный экземпляр настоящей, печатной книги — не какая-нибудь там распечатка на принтере, нет; та, что хранит еще поцелуй печатного пресса, а не брызг из сопла картриджа. Маленькая деревянная моделька «Надежды» — звездолета капитана Кармы. Ее подарил мне старый космолетчик на терминале лунных экспрессов — наврав при этом с три короба…

Ох уж эти набитые хламом тумбочки! Сколько сил приложили мои родители и учителя, пытаясь привить мне любовь к порядку и презрение к личной собственности! И в результате вот он я — обладатель такого количества шедевров, какое не снилось ни правителям Римской империи, ни Великим ханам.

Я усмехнулся и вновь занялся делом: поиском служебных роботов. Они разбрелись по всему стартовому полю, почти затерявшись в грудах мусора. Наверное, после отлета кораблей они так и слонялись бесцельно из стороны в сторону, пока у них не сели аккумуляторы. Я зарядил несколько штук и отправил убирать ненужный хлам. Я намерен проделать это на каждой из пары сотен стартовых площадок — именно с этой целью я изучал робототехнику. Я хочу, чтобы Земля в момент своей гибели выглядела красивой и ухоженной. Боюсь, мне никогда не стать таким, как Одобрители: слишком уж сильно я привязываюсь к вещам.

В таком настроении я не мог продолжать свое путешествие, не заглянув ненадолго во Флоренцию. Нет, правда.

Но — как я мог бы и ожидать — я опьянел от холстов, мрамора и кованого металла. Флоренция осталась без флорентийцев, но ее замечательные галереи никуда не делись. Я прогулялся по прекрасному Понте Веккьо — единственному из знаменитых мостов через реку Арно, избежавшему разрушения в годы Второй Мировой войны. Я дошел до кампаниллы Джотто и дверей Баптистерия, и меня начало охватывать отчаяние. Я бегом бросился к церкви Санта Кроче полюбоваться на фрески работы Джотто, а потом в монастырь Св. Марка — на Фра Анжелико. Что толку от года, если за двенадцать месяцев мне не осмотреть даже отдельно взятого города, такого, как этот? Нет, конечно, я могу бросить быстрый взгляд, могу пробежать большую его часть, но что я успею разглядеть по-настоящему? Я стоял в саду Боболи, отчаянно пытаясь решить, стоит мне идти смотреть на микеланджеловского «Давида» (которого я уже видел прежде) или на работы Донателло (которого не видел), и тут снова взревели сирены.

Обе сирены.

Накануне отлета я собрал портативный антропометр, спроектированный для поисков потерявшихся на венерианских болотах колонистов. Схема его основана на совершенно иных принципах, нежели у того большого агрегата, который я нашел в Зале Гаджетов. Поскольку схемы их принципиально разные, да и работать им полагалось в совершенно разных условиях, я решил, что они будут идеально подстраховывать друг друга. Я настроил коммуникатор своего пузыря на частоту сигнала тревоги большой машины и вылетел из музея в полной уверенности в том, что единственное, что способно заставить сработать оба антропометра — это наличие на Земле других людей. В полном замешательстве я полетел обратно в музей. Оба аппарата реагировали одинаково. Сирены могли означать лишь одно: внезапное появление на планете человека. И вдруг обе смолкли: источник сигнала исчез. Сколько бы я ни вглядывался в дисплеи обоих антропометров, те не улавливали ни малейшего намека на присутствие людей во всем радиусе своего действия — а это почти половина светового года.

Первое смятение сменилось ощущением дискомфорта. Что-то неправильное происходит на Земле — если отбросить в сторону тот малозначительный факт, что солнце через год должно взорваться. Возможно, я в силу гуманитарного образования не до конца разбираюсь в действии аппаратуры, но не думаю, чтобы она вела себя так в нормальной ситуации.

До сих пор мне приятно было думать о планете как о готовом пойти ко дну океанском лайнере, а о себе самом — как о благородном капитане, который погибнет вместе с ним. Теперь же этот корабль начинает вести себя, как, скажем, кит.

Но я знаю, что мне делать. Я натаскаю в Зал Гаджетов побольше съестных припасов и буду спать прямо у антропометров. Сигнал тревоги длится обычно не меньше минуты, а то и двух. Я успею проснуться и запеленговать источник сигнала, прежде чем тот опять прервется. А потом прыгну в свой пузырь и полечу прямо туда. Проще простого.

Вот только не нравится мне все это.


17 мая 2190 г.

Мне ужасно стыдно — так, как может быть стыдно старику, который видел привидения на кладбище. Единственное, что хоть немного меня оправдывает — так это то, что в последнее время я очень много думаю о смерти. О предстоящем уничтожении Земли и всей Солнечной системы, о моей смерти, неизбежно вытекающей из этого, о смерти миллионов живых созданий всех видов, о смерти городов, которые человечество воздвигало на протяжении столетий… Вот если бы при этом еще не приходили на ум мысли о привидениях и прочей нечисти. Это все можно понять. Но все же мой страх был слишком уж иррационален.

Когда сигнал тревоги зазвучал снова, мне удалось определить местонахождение источника. Путь мой лежал в Аппалачи — горы на востоке североамериканского континента.

Стоило мне выбраться из пузыря и увидеть бледно-голубой туман, затянувшийся вход в пещеру, как все стало ясно. Тут-то мне и сделалось стыдно. Сквозь пелену тумана, плотнее с одной стороны, тоньше с другой, я разглядел несколько лежавших на полу пещеры тел. По меньшей мере одно из них было еще живо, иначе антропометр не улавливал бы следы мозговой активности в моменты, когда синий туман редел.

Осмотр окрестностей не выявил других входов в пещеру. Поэтому мне пришлось вернуться в музей за необходимым оборудованием. С его помощью я деактивировал бериллитовый туман у входа и смог наконец войти.

Внутреннее пространство пещеры, судя по всему, было неплохо обставлено и превращено во вполне комфортабельное убежище, но почти все это разнесло в клочья взрывом. Кто-то сумел раздобыть большое количество бериллита и даже аппаратуру управления, но не ознакомился должным образом с техникой безопасности. Бериллит — вещество капризное и не отличающееся особенной стабильностью. В общем, когда вылепленный кое-как экран у входа включили, он взорвался, хотя взвесь бериллита продолжала большую часть времени скрывать содержимое пещеры от антропометра.

У входа в пещеру лежали три фигуры — двое мужчин и женщина, все довольно молодые с виду. По сохранившимся на стенах изображениям и разбросанным взрывом статуэткам я понял, что эти люди принадлежали к одной из многочисленных религиозных сект — скорее всего, к адептам Огня Небесного. Когда за неделю до окончания Исхода Одобрители разорвали Кроикский Договор и объявили, что в соответствии с Одобрением Права на Жизнь даже тех, кто не согласен с означенным Одобрением, надлежит защитить от себя самих, эти люди бежали в горы. Судя по всему, им удавалось избежать обнаружения вплоть до отлета последнего из больших транспортов. А потом, справедливо рассудив (как и я), что по меньшей мере один разведывательный корабль обязательно вернется на Землю для последней инспекции, они решили укрыться от его антропометров с помощью единственной известной защиты — бериллита. Увы, они изучили его свойства недостаточно хорошо…

И тут в глубине пещеры шевельнулось еще одно тело. Еще одна молодая женщина!

Первое, что я испытал — это огромное потрясение от того факта, что она все еще жива.

Взрыв изуродовал нижнюю часть ее тела. Она сумела отползти от входа глубже в пещеру, где хранилась большая часть припасов и воды. Пока я топтался в нерешительности, пытаясь понять, слетать ли мне в ближайшую больницу за плазмой, медикаментами и перевязочными материалами, или везти в больницу ее саму, рискуя повредить тяжелораненой, она перевернулась на спину.

Оказывается, она прикрывала своим телом годовалого ребенка — возможно, опасаясь нового взрыва бериллита. И каким-то образом, несмотря на чудовищную боль, которой не могла не испытывать, она его кормила.

Я склонился над ними и осмотрел ребенка. Грязный, сплошь залитый кровью матери, он был, тем не менее, цел и невредим. Я взял его на руки и кивнул в ответ на безмолвный вопрос, застывший в глазах его матери.

— С ним все будет в порядке, — произнес я вслух.

Она чуть шевельнула головой в том, что могло бы стать ответным кивком, и застыла — теперь уже навсегда. Лихорадочно — я бы даже сказал, в отчаянии — осмотрел я ее. Пульс не прощупывался — сердце больше не билось.

Я отвез ребенка в музей и соорудил ему подобие манежа из пустых контейнеров. Потом вернулся в пещеру с тройкой роботов и поручил им похоронить людей. Признаюсь, делать это было совершенно не обязательно, но большего я для них совершить не мог. Пусть нас разделяло очень многое, мы были едины в любви к Земле. Я ощущал себя так, будто, оказывая уважение чудачествам секты Огня, показывал средний палец всей системе Одобрения.

Когда роботы закончили свою работу, я поставил в изголовье каждой могилы по каменной статуэтке (отвратительного, надо сказать, исполнения) и даже произнес что-то вроде молитвы. Ну, не молитву конечно, а, скорее, некое развитие мысли, которую я высказал неделю назад каким-то оленям (за отсутствием других собеседников): то, что в разгар жизни мы, можно сказать, мертвы. Я ни в коем случае не шутил; я совершенно серьезно рассуждал на эту тему на протяжении нескольких минут. Правда, на составлявших мою аудиторию роботов мое красноречие произвело еще меньшее впечатление, чем на оленей.


21 мая 2190 г.

Я возмущен. Возмущен до крайности, а самое возмутительное то, что мне не на кого излить свое возмущение.

Ребенок оказался неисчерпаемым источником проблем.

Я слетал с ним в самый большой медицинский музей северного полушария и провел с помощью тамошних машин самую подробную диагностику его здоровья. Здоровье оказалось отменным, что очень кстати для нас обоих. Его потребности в пище, пусть и отличающиеся от моих, также не доставляют мне особых проблем. Та же диагностическая аппаратура выдала мне исчерпывающий список необходимых ему продуктов, с помощью которого я настроил кухонные автоматы Музея Космонавтики, так что теперь те ежедневно готовят для него полноценный рацион. Увы, он не всегда удовлетворен этим рационом, стоившим мне многих сил и времени.

Ну, например, он категорически отказывается принимать пищу у робота-няньки, которого я для него активировал. Подозреваю, причиной этому странные верования его родителей, из-за которых он прежде не сталкивался с механическим обслуживанием. Он ест только тогда, когда я кормлю его с ложки.

Уже одно это невыносимо, но, оказалось, я к тому же практически не могу оставлять его на попечение робота-няньки. При том, что он еще не ходит, а только ползает, делает он это на удивление быстро, так что мне то и дело приходится срываться по сигналу тревоги откуда-нибудь из Поталы и лететь из Тибета, чтобы искать его по темным коридорам музея.

Даже так на эти поиски у нас уходило бы несколько часов (говоря «у нас», я имею в виду себя самого и всех доступных мне здесь роботов), когда бы не помощь антропометра. Этот замечательный аппарат обнаруживает его местонахождение очень быстро, так что я, извлекши ребенка из дула Космической Гаубицы, стоящей в Зале Оружия, и водрузив его обратно в манеж, еще успеваю вернуться ненадолго на террасы Тибета… если, конечно ребенка не пора кормить или укладывать спать.

В настоящий момент я занят сооружением для него большой клетки — с автоматической системой отопления, туалетом и всяческими устройствами, призванными защитить ребенка от нежелательных животных, насекомых или рептилий. При том, что на это уходит ужасно много времени, полагаю, игра стоит свеч.

Правда, я до сих пор не знаю, как решить проблему кормления. Единственный совет на этот счет, который я нашел в доступной литературе — это держать ребенка голодным до тех пор, пока он не начнет принимать пищу из нормального источника. После краткого экспериментального периода, на протяжении которого ребенок, похоже, с радостью согласился умереть от голода, мне не осталось ничего другого как сдаться. Теперь я снова кормлю его с ложечки.

Проблема в том, что я не знаю, кого мне в этом винить. Поскольку я обрек себя на участь Хранителя с юных лет, вопросы воспроизводства меня не волновали. Дети не интересовали меня никогда. Я не знаю о них почти ничего, да и не желаю знать. Мое отношение к этому лучше всего передается словами Сократа из платоновского «Пира», согласно которым вряд ли кто захочет иметь обычных детей, «если подумает о Гомере, Гесиоде и других прекрасных поэтах, чье потомство достойно зависти, ибо оно приносит им бессмертную славу и сохраняет память о них, потому что и само незабываемо и бессмертно».[10]

К сожалению, на Земле сейчас нас всего двое: этот ребенок и я. Нам предстоит вместе встретить уготованную нам участь, мы, можно сказать, в одной тонущей лодке. И все сокровища этого мира, которые меньше недели назад принадлежали мне одному, теперь хотя бы отчасти и его. Жаль, что мы не можем обсудить это с ним — не столько ради достижения взаимоприемлемого соглашения на сей счет, сколько ради самого удовольствия поговорить. Сейчас мне сделалось очевидно, что я завел этот дневник из неосознанного страха перед тем, что после отлета Одобрителей я остался на планете в полном одиночестве.

Мне вдруг стало не хватать общения, мыслей, отличных от моих, сопоставления разных идей. Однако, если верить соответствующей литературе, при том, что ребенок может начать говорить в любой момент, грядущая катастрофа произойдет гораздо раньше, чем он научится вести настоящий диалог. Мне это представляется печальным, хотя и неизбежным.

Надо же, как я заблуждался!

Однако же, мне снова мешают изучать искусство так, как мне хотелось бы. Я старый человек, на мне не лежит никакой ответственности; я всей своей жизнью пожертвовал ради искусства. Это ужасно бесит.

И насчет разговоров. Могу представить, что за беседа состоялась бы у нас с Одобрителем, случись кому из них застрять со мной на Земле. Сколько скуки, сколько узколобого идиотизма! Сколько тупого нежелания хотя бы мельком взглянуть на созданные за несколько тысячелетий шедевры, не говоря о том уже, чтоб восхититься ими. Максимум, на что он был бы способен — это принять (с оговорками!) отдельных художников своей культуры. Да что он может знать, например, о китайской живописи? Или о наскальных фресках? Разве способен он понять, что и там, и там за примитивными периодами следовали эпохи расцвета, сменявшиеся формальными поисками и декадентским кризисом жанра, которые в свою очередь почти неизбежно приводили к зарождению нового стиля, а тот, в свою очередь, тоже начинался с примитива? Что этот процесс повторялся снова и снова во всех основных культурах, так что даже такие выдающиеся гении, как Микеланджело, Шекспир или Бетховен, с высокой степенью вероятности возродятся — ну, не буквально, конечно, в другом подобном цикле? Уж не говоря о том, что своих Микеланджело, Шекспира и Бетховена можно найти в нескольких эрах древнеегипетского искусства?

И может ли вообще Одобритель понять это искусство, если у него нет даже самой простой информации, необходимой для этого понимания? Если их корабли покинули обреченную Солнечную систему с грузом исключительно утилитарных предметов? Если они лишают свое потомство возможности хранить какие-то детские сокровища из страха развить в нем сентиментальность — так, чтобы, прилетев на Процион XII, никто не лил бы слез по погибшему родному миру или оставленному на нем щенку?

И все же какие невероятные шутки проделывает история с человечеством! Те, кто бежал прочь от музеев, кто не везет с собой ничего, кроме бездушных микрофильмов того, что находилось в их Одобренных культурных центрах — все они еще узнают, что пренебрегать человеческой сентиментальностью нереально. Безликие, утилитарные корабли, что несут их к чужим мирам, сделаются там музеями прошлого. Их рациональные формы послужат источником вдохновения для храмов не родившихся еще религий.

Что это такое со мной творится? Что я несу? Я всего-то хотел объяснить причины своего раздражения…


29 мая 2190 г.

Я принял несколько важных решений. Не знаю, удастся ли мне воплотить в жизнь важнейшее из них, но я попытаюсь. Самое ценное для меня сейчас — время, поэтому писать в дневник я буду реже, если вообще буду. В общем, постараюсь выражаться как можно короче.

Начну с наименее важного решения. Я дал ребенку имя: Леонардо. Сам не знаю, почему назвал его в честь человека, которого — при всех его многочисленных талантах (а точнее — по их причине) — считаю едва ли не самым большим разочарованием в истории искусств. И все же Леонардо был гармоничным человеком, чего никак нельзя сказать об Одобрителях — и, как я сейчас начинаю понимать, про меня тоже.

Кстати, ребенок реагирует на свое имя. Произнести его он пока не может, но реагирует на него самым непостижимым образом. И многим моим словам он тоже пытается подражать. Я сказал бы даже, что… нет, перейдем к главному.

Я решил совершить попытку бегства с Земли — вместе с Леонардо. Причины, побуждающие меня сделать это, сложны и до конца не ясны мне самому, но одно я знаю точно: я ощущаю ответственность за чужую жизнь и не могу уклоняться от нее.

Это не значит, что я принимаю доктрину Одобрителей, но мои собственные идеи подверглись переосмыслению. Я верю в реальность красоты, особенно той, что создана руками и разумом человека, и не могу по-другому.

Я старый человек, и я мало что успею совершить в оставшийся срок. У Леонардо впереди вся жизнь; он все равно что чистый холст. Он может стать поэтом почище Шекспира, мыслителем почище Ньютона, а то и самого Эйнштейна. Или злодеем пострашнее Жиля де Реца, чудовищем омерзительнее Гитлера. Но потенциал нужно реализовать. Мне кажется, под моим наставничеством у него будет меньше шансов обратиться ко злу. В любом случае, даже если личных качеств у Леонардо не обнаружится вовсе, в нем могут таиться зародыши будущих Будды, или Еврипида, или Фрейда. И этот потенциал тоже необходимо реализовать…

У меня есть корабль. Имя ему — «Надежда», и это первый корабль, достигший звезд. Это случилось почти век назад — примерно тогда же, когда ученые обнаружили, что Солнцу предстоит взорваться и превратиться в Сверхновую меньше, чем через сотню лет. Именно этот корабль принес человечеству весть о том, что у других звезд тоже есть планетные системы и что многие из этих планет пригодны для обитания.

Капитан Карма первым вернул свой корабль на Землю, подарив нам надежду на спасение. Это случилось задолго до моего рождения, задолго до того, как человечество разделилось на Одобрителей и Хранителей, и уж совсем задолго до того, как обе эти группы превратились в твердолобых фанатиков.

Корабль хранится здесь, в Музее Современной Астронавтики. Я проверил — все это время его поддерживали в идеальном состоянии. Мне известно, что двадцать лет назад, еще до того, как Одобрители строго-настрого запретили вывозить из музеев любые объекты, корабль оснастили самым современным на тот момент двигателем — на случай, если им придется воспользоваться при Исходе. Теперь он способен долететь до звезд всего за несколько месяцев, тогда как со старым двигателем на это ушли бы годы.

Единственное, чего я не знаю — это смогу ли я, Фьятиль, Хранитель Хранителей, искусствовед до мозга костей, научиться управлять им в оставшееся до гибели Земли время. Однако, как заметил один из моих любимых комических персонажей, «человеку трудно откусить себе голову, но чем черт не шутит…».

Я задумал еще кое-что, даже более волнительное… но об этом после. Что-то я все чаще поглядываю на солнце последнее время. Слишком часто.


11 ноября 2190 г.

У меня получится. С помощью двух роботов, которых я перепрограммировал в соответствии с моими целями, у меня все получится! Мы с Леонардо могли бы взлететь прямо сейчас.

Но мне необходимо завершить еще один проект. Вот в чем он заключается: я собираюсь использовать все свободное пространство на борту. Корабль строился для совсем других двигателей и многочисленного экипажа, вот я и использую его как тумбочку. И напихаю в тумбочку всяких безделушек, сокровищ времен детства и отрочества человечества. Столько, сколько влезет.

Вот уже несколько недель я собираю по всему миру сокровища. Неописуемая керамика, захватывающие дух фрески, восхитительные статуи, полотна маслом забили собой все коридоры музея. Брейгель громоздится на Босхе, Босх — на Дюрере. Я собираюсь взять с собой всего понемногу, чтобы там, на звезде, к которой я полечу, люди имели хоть какое-то представление о том, как все должно выглядеть по-настоящему. Я включил в свое собрание голограммы рукописей «Гордости и предубеждения» Джейн Остин, Девятой симфонии Бетховена, «Мертвых душ» Гоголя, «Гекльберри Финна» Марка Твена, писем Диккенса и речей Линкольна. Остались еще мириады сокровищ, но всего не заберешь. Что ж, хоть в этих пределах я дам себе волю.

Увы, я не беру ничего из плафонов Сикстинской капеллы. Зато я вырезал два фрагмента «Страшного Суда». Мои любимые: душа, внезапно осознющая, что обречена, и кусок шкуры, на котором Микеланджело написал свой портрет.

Единственная проблема заключается в том, что фрески слишком много весят! Вес, вес, вес! Я почти ни о чем другом не могу думать. Даже Леонардо таскается сейчас за мной и бубнит: «Вес, вес, вес!» Это слово выходит у него лучше всего.

И все же, что мне взять из Пикассо? Десяток работ маслом, это само собой… но не могу же я оставить «Гернику»? А это означает дополнительный вес.

У меня есть несколько замечательных медных самоваров из России и бронзовые чаши времен династии Мин. У меня есть деревянная лопатка с Новой Гвинеи с восхитительной резной ручкой (ею пользовались для жевания бетеля). У меня есть потрясающая алебастровая фигурка коровы из древнего Шумера. И совсем уж восхитительный серебряный Будда из северной Индии. У меня есть несколько медных статуэток из Дагомеи, по сравнению с которыми египетские и древнегреческие смотрятся жалкими поделками. У меня есть шкатулка слоновой кости из Бенина, на которой вырезан европейский Христос на кресте. У меня есть Виллендорфская Венера — фигурка, вырезанная из камня еще в эпоху палеолита.

У меня есть миниатюры Хиллиарда и Гольбейна, сатирические гравюры Хогарта, прекрасная индийская графика, почти свободная от влияния культуры Великих Моголов, японские гравюры Такамару и Хиросиге… я вообще когда-нибудь остановлюсь? Ох уж эта проблема выбора!

У меня есть страницы Книги Кельсов — сказочной красоты иллюстрированного манускрипта. И есть страницы Библии Гуттенберга, раскрашенные таким образом, чтобы казались рукописными, поскольку первопечатники не хотели, чтобы об их изобретении стало известно. У меня есть печать Сулеймана Великолепного, которой он заверял свои указы, и Тора — свиток, каллиграфия которого даже прекраснее самоцветов, украшающих жезл, на который он намотан.

У меня есть коптские ткани шестого века и французские кружева шестнадцатого. У меня есть восхитительный краснофигурный кратер из заморских колоний античной Греции и деревянная носовая фигура с фрегата из Новой Англии. «Обнаженная» Рубенса и «Одалиска» Матисса. И архитектура… я беру с собой китайский свод наставлений по зодчеству и макет дома Ле Корбюзье. Я с радостью взял бы с собой Тадж-Махал целиком, но беру лишь жемчужину, подаренную Моголом той, для которой был возведен этот мавзолей. Это розовая жемчужина, формой напоминающая грушу трех с половиной дюймов в длину. Вскоре после того, как ее погребли вместе с покойной царицей, она каким-то образом оказалась у китайского императора, который оправил ее в золото и украсил нефритом и изумрудами. А в конце девятнадцатого века ее продали на Ближнем Востоке за смешные деньги, в результате чего она очутилась в Лувре.

И инструменты: маленький каменный топор — первое орудие труда, изготовленное человеком.

Все это я складываю поближе к кораблю, не сортируя. И вдруг вспоминаю: а как же мебель? Украшенное оружие? Травленое стекло?.. Я должен спешить! Спешить!


Ноябрь 2190 г.

Окончив последнюю запись, я поднял взгляд к небу. На солнце появились странные зеленые пятна, и даже невооруженным глазом я смог разглядеть вырывающиеся из его диска оранжевые протуберанцы. Да, все закончится не через год, а гораздо раньше. И пятна эти, и протуберанцы — признаки смерти, предсказанные астрономами.

Это означало конец моим сборам — я уложился с погрузкой в один день. Совершенно неожиданно — когда росписи Микеланджело оказались слишком тяжелыми — я понял, что должен сделать еще одно: наскоро слетать еще раз в Сикстинскую капеллу. На этот раз я вырезал совсем крошечный фрагмент: палец Создателя, дарящий жизнь Адаму. И еще я решил взять из Лувра Джоконду, хотя лично мне гораздо больше нравится портрет Беатриче д’Эсте: улыбка Моны Лизы принадлежит всему человечеству.

Искусство плаката представлено у меня всего одной работой Тулуз-Лотрека. «Гернику» пришлось оставить; из всего Пикассо я захватил несколько полотен голубого периода и расписное керамическое блюдо. «Вечный Суд» Гарольда Париса из-за его размеров тоже пришлось бросить; все, что я захватил с собой — это одну литографию из бухенвальдской серии. И почему-то в предстартовой спешке погрузил на борт кучу иранских ваз времен династии Сефавидов. И пусть будущие историки и психологи ломают голову над моим выбором: теперь уже ничего не изменишь.

Мы летим к Альфе Центавра, и наш полет продлится пять месяцев. Как нас там примут? Нас и наши сокровища?

Мне вдруг сделалось легко на душе. Думаю, не оттого, что я, по причине отсутствия талантов не ставший художником, все же займу уникальное место в истории искусств — как этакий Ной от культуры. Нет, скорее, я просто осознал, что везу прошлое на свидание с будущим, и они уж как-нибудь да смогут ужиться друг с другом.

Только что Леонардо угодил мячиком в иллюминатор. Я посмотрел в ту сторону и увидел, что старое, доброе Солнце превратилось в раздувающийся как от апоплексического удара клубок.

— Странное дело, — сказал я ему. — В разгар смерти я, наконец, живу!

Загрузка...