По вечерам она стала приходить на кухню с клубками. Вяжет свитер. Иногда поднимает на меня глаза и улыбается. Губы сомкнуты, улыбка делает лицо жалким. Я не люблю, когда у нее такое лицо, и говорю сердито:
— Сколько книжек можно было бы прочесть за это время.
— В книжках — чужие жизни, — объясняет Лика, — а я хочу прожить свою жизнь. Хочу, чтобы меня любили, а не читать про любовь. Хочу связать ему свитер.
— Ну и вяжи. Только он вряд ли это оценит.
— Он наверняка не оценит. — Лика вздыхает. — Он не способен ценить, он красивый. А красивым все дается легко, и они ничего не ценят.
Голова у нее опущена, короткие прямые волосы схвачены на макушке бантиком, но, как бы она себя ни уродовала, ей все идет, даже этот дурацкий бантик. Иногда у нее путаются нитки, она рвет их, распускает связанные рядки и стонет. Нелегко ей дается это кроткое занятие.
— В ваше время, — она вымещает досаду на мне, — конечно, все было по-другому: девушки не вязали, они читали книги, повышали свой уровень…
— Не трогай мое время. И вообще оно ни при чем. В каждом времени есть свои вязальщицы свитеров.
— Бедненькие, — шепчет Лика, — сидели и вязали. Как я.
— Не как ты. Ты притворяешься, а они вязали серьезно.
— Маргарита, вы не талантливая. Между прочим, знайте: все талантливые люди — притворщики.
В коридоре звонит телефон. Лика замирает, смотрит на меня вопросительно.
— Это не тебе, — говорю я и иду в коридор. Она тоже идет за мной. Ей хочется, чтобы это звонил Никич. Я снимаю трубку и слышу Клавин голос:
— Наконец-то я вас застала.
— Почему «наконец-то»? Я весь день дома…
— Бросьте мне, бросьте… — Голос у Клавы пронзительный, по телефону особенно невыносимый, я отстраняю трубку от уха.
Лика фыркает:
— Она ведьма и сплетница. И почему это вам ведьма дороже хорошего человека?
Я осуждающе гляжу на Лику и шепчу ей:
— Иди, иди, хороший человек, вяжи свитер.
А Клава надрывается:
— Маргариточка! Только скажите мне правду: есть разница между работой и праздником?
— Есть. Конечно, есть. А что случилось?
— Это я еще узнаю, что случилось. Стал одеваться на работу, как в гости. Что это может быть?
Я уже все поняла. У Клавы очередной приступ ревности.
— Ничего плохого не может быть, — успокаиваю я ее, — просто стали жить лучше, одежды прибавилось, можно и на работе выглядеть по-человечески.
— Перед кем?
— Перед товарищами.
Клава умолкает, потом говорит недобро:
— Хоть вы идейная, Маргарита, но одного секрета не знаете. Товарищи — это на собраниях и на демонстрации, а в других местах — просто мужики и бабы.
— Что вы от меня хотите, Клава? Ну, спрячьте, закройте на замок все его костюмы, пусть он у вас ходит на работу как пугало.
— Так и сделаю! — Клава свирепо дышит. — И ему скажу, что вы мне присоветовали.
Лика все еще стоит в коридоре. Привалилась спиной к стене, разглядывает потолок. Она знает, как заканчиваются наши с Клавой телефонные разговоры, и ждет бурного финала. Неожиданно Клава меняет тему:
— Видела этого, с бородой, что к вам ходит.
— Никича? — спрашиваю я и смотрю на Лику. Та сразу отрывается от стены и впивается в меня глазами.
— Вы знаете, Маргариточка, что я всем людям желаю добра. Вы своей соседке передайте это. Она меня обливает грязью, а я ей тоже желаю добра. — Клава шмыгает носом, голос становится рыдающим: — Подлец он, Маргариточка, этот ваш, с бородой. Я его сегодня в универмаге видела. С одной. Молоденькая такая и одета прилично… — Клава замолкает, ждет, что я скажу. И Лика ждет.
— Это ничего не значит, — говорю я Клаве, — мало ли кто с кем и где ходит.
— Блаженная вы, Маргарита. И хитрая. Извините, но привыкла вот так — одну правду.
На этот раз я выдержала. Клаве не удалось втравить меня в ссору. Всегда бы так: «Правда, Клавочка, — хорошо, а доброта — лучше».
Мы возвращаемся с Ликой на кухню. Она садится на подоконник и жалобно смотрит на меня.
— Не могу видеть такое твое лицо… Ты же талантливая — притворись.
— Я не хочу, — отвечает Лика, — что она вам сказала?
— Видела Никича в универмаге с какой-то девицей.
Лика мстительно поджимает губы.
— С Валькой. Это наша звукооператорша Валька. У нее, как у камбалы, самая широкая часть тела — талия.
Она смотрит на телефон, видимо, решает кому звонить — Никичу или Вальке, потом переводит взгляд на меня.
— Не надо, — останавливаю я, — не надо никому звонить. Чего у тебя нет, Лика, так это терпения.
Она идет на кухню, берет вязание и яростно орудует спицами.
— Этот свитер я подарю вам.
— Подари Вальке.
— Вы ехидная, Маргарита. Вас это не украшает. В вашем возрасте надо быть мудрой и мягкой: все понимать и всех прощать.
Утром она стучит в мою дверь:
— Маргарита, не забудьте про двенадцать часов.
В двенадцать ее передача «Для вас, женщины». Я не люблю эти передачи. Есть в году Восьмое марта, и хватит. В остальные дни можно и не доказывать, что женщина тоже человек. Прекрасные женщины — председатели колхозов, врачи, инженеры — в этой передаче на одно лицо. Рассказывают мне, пенсионерке, сидящей у телевизора, чего они достигли в жизни. А я уже это давно знаю, чего может достичь женщина и чего не может. А те, кому бы эти рассказы были не без пользы, их не слышат: они на лекциях, на работе или на кухне — готовят обед детям, которые через час-другой прибегут из школы. Двенадцать часов — более бесплодного времени для такой передачи не придумаешь.
— Выступи там на своем собрании, пусть перенесут передачу на субботу или хотя бы на вечерний час, — сказала я как-то Лике.
Лика посмотрела на меня с сожалением:
— Я выступаю, зал аплодирует, передачу переносят… Как вы наивны, Маргарита.
Лика работает ассистентом режиссера. На экране ее не бывает. Она, как это у них называется, за кадром. Я не знаю: любит она свою работу или нет. Все силы ее уходят на войну с режиссером Мартыном. Он бездарный, тупой, ничего не понимает в искусстве, и рожа у него, как у вареного сома. Лика не может говорить о нем спокойно:
— Маргариточка, это не человек, а какой-то кошмар. Идет трактовая репетиция, а мой Мартын в прострации, как робот, у которого сели батареи.
Может быть, оттого, что она на него постоянно нападает, у меня к Мартыну заочная симпатия.
— Ты зарываешься, Лика. Из тебя слова вылетают, как осы. Он твой начальник, и ты, пожалуйста, обуздывай себя.
— «Начальник»! — Лика хохочет. — Он по профессии дачный муж. Я уверена, что по утрам он пьет гриб, знаете, такой, плавает в банке. А банка завязана марлей, чтобы гриб не вываливался, когда он его наливает.
— Квас он наливает, а не гриб.
— Ох, Маргарита! Сразу видно, что вы не человек искусства — вы все уточняете…
Я сижу перед телевизором, слушаю воспоминания военной летчицы, и вдруг в прихожей — звонок. Клава. Принесло же ее так не вовремя! Я ставлю рядом с собой стул, усаживаю Клаву и прикладываю палец к губам. Клава согласно кивает. На экране уже другой сюжет — демонстрация мод.
— Распутство, — говорит Клава, — учат людей распутству.
Я не отвечаю, Клава кряхтит, хмыкает и заключает:
— А потом удивляются, что у нас имеются бандиты. Да такая хоть и порядочного человека в грех введет.
Клава — мое наказание. Редкий день обходится без ее звонка или визита. Лика говорит: «Ваша подруга детства ходит сюда как на работу». Клаву в детстве я не знала, да и потом мы не дружили. «Подруга детства» — Лика всегда что-нибудь придумает…
В первый послевоенный год, когда я с сыновьями вернулась из эвакуации, Клава приютила нас в своей комнате. Это была даже не комната, а часть подвала разрушенного дома, с цементным полом и железной печкой, труба которой дымила прямо в ноги прохожим. Я считала тогда Клаву старухой, столько старушечьего тряпья было на ней намотано, а ей в тот год было тридцать четыре. Она поднималась рано, засыпала уголь в печку и садилась к столу, к чистым листам бумаги. Было что-то мистическое в ее занятии: черными, задубевшими пальцами Клава нарезала белую прозрачную бумагу, сыпала зернышки сахарина и сворачивала их в аптекарские пакетики. Мальчишки мои считали ее ненормальной. Она исчезала рано и появлялась поздно вечером. Весь день торговала сахарином на барахолке.
Мы прожили вместе около года. Потом нас расселили, и мы несколько лет не виделись. Встретились случайно на улице. Она сказала: «Маргарита Петровна, так загордились, что и не узнаете?» Даже когда она крикнула: «Клава я! Клава!» — я и тогда ее не узнала. Круглолицая, кареглазая женщина в красном нарядном платье была мне незнакома. Клава тормошила меня и смеялась счастливым смехом. Потом она потащила меня к себе. В просторной опрятной комнате над столом висела в раме увеличенная фотография мужчины в пилотке. Меня поразили его глаза: в них застыла такая отчаянная решительность, будто ему предстояло через секунду ринуться в бездну. Клава меня подвела к портрету, как к иконе:
— Я вас с ним познакомлю. Таких людей можно только во сне увидеть.
Они пришли вместе на следующий день. Клавин муж оказался удивительно похожим на свой портрет — за весь вечер не раскрыл рта, глядел перед собой таким же застывшим, решительным взглядом. Иногда этот взгляд останавливался на мне, и тогда Клава покашливала — ревновала.
В буфете у меня хранилась бутылка вина. Я поставила ее на стол. Решительный взгляд Клавиного мужа потеплел, но Клава тут же вернула ему прежнее выражение.
— Не пьет, — сказала Клава, — в рот ему будете лить — выплюнет. Теперь таких мужчин в музеях надо держать и за деньги показывать.
Клава не случайно привязалась ко мне: я единственная могла по достоинству оценить перемены в ее жизни. Лика знает ее всего лишь последних четыре года и этих перемен понимать не может. Когда Клава с мужем приходят ко мне, Лика ворчит на кухне: «Вы всеядная, Маргарита, вам лишь бы люди. Идите, идите, развлекайте свою подругу детства и ее истукана».
Передача «Для вас, женщины» заканчивается. Среди многих фамилий, бегущих по экрану, я вижу Ликину и говорю Клаве:
— Вот Ликина фамилия.
Клава пожимает плечами и морщит губы: дескать, ну и что?
Меня это обижает, Клава ко многому в жизни относится без почтения.
— Она талантливая, — объясняю я Клаве, — творческая личность. Такие люди многим со стороны кажутся странными.
Лицо у Клавы делается обиженным:
— Я ж ничего не говорю. Пусть будет личность. Я к вам пришла совсем по другому делу…
Сегодня суббота. В субботу Лика приходит с работы торжественная — впереди два свободных дня, воскресенье и понедельник. В воскресенье придет Никич, бывший Ликин однокурсник. Он большой, плотный, с рыжей шкиперской бородой. Глаза голубые, добрые, какие-то прощающие всем всё глаза. При встрече он целует мне руку, почтительно склоняя голову, и я каждый раз замечаю, что голова его пахнет апельсином и похожа на большой рыжий апельсин. Я не знаю его имени; Никич — это от фамилии Никитин. Он приходит, и Лика начинает метаться по квартире.
— Никич! Я никуда не пойду. Мне не в чем.
Никич сидит на кухне, вытянув ноги, смотрит на Лику и подмигивает мне:
— Что мне нравится в Лике, так это постоянство. Каждый раз одно и то же.
Лика приносит мне мешок со старыми чулками, улыбается своей жалобной, с сомкнутыми губами улыбкой, и я говорю Никичу:
— Ликино постоянство и мне известно. Все, как всегда, — надо искать пару без шва и приблизительно одного цвета.
Наше терпение Лика награждает спектаклем. Накручивает волосы на бигуди. Зажигает в духовке газ и садится на пол. Сушит голову.
— Не жестко? — спрашивает Никич.
Лика терпеливо сносит его вопросы.
Потом садится у зеркала и делает себе лицо. На это я не могу смотреть. Круглое, милое Ликино лицо превращается в желтую маску с двумя черными кляксами вместо глаз, с неживыми бело-розовыми губами.
— Ужас, — говорю я, — глаза как заплатки, а губы — будто ела зубную пасту.
Лика смеется: я ничего не понимаю в современных лицах.
Иногда мне хочется, чтобы там, куда они уходят с Никичем, ее крепко обидели. Пусть бы она вернулась оттуда несчастная, смыла эти дурацкие краски и никогда больше туда не ходила. Я как-то сказала ей об этом.
— Это у вас материнское, — объяснила она, — если бы у вас была дочь, вы бы заели ей жизнь. Из любви бы заели.
Вряд ли у меня к ней материнские чувства. У меня не болит по ней сердце, как по Косте с Владькой. Это что-то другое. Такие, как Лика, мне в жизни не встречались.
За окном вечер, в квартире тихо, и тут уж никак не увильнешь от воспоминаний. В такие часы я вытаскиваю старые письма, смотрю на фотографию мужа, — жил человек, и нет его, и никогда больше не будет. Лика как-то сказала: «Вся жизнь, если не строить иллюзий, — суета сует. В результате всех ждет одинокая старость, а потом и вообще ничего». Это был один из наших самых яростных споров.
— Старость — это прекрасное время, — доказывала я ей, — если человеку есть чем жить. Если он накопил к старости достаточно любви и щедрости.
— Ах, не смешите. — Лика не хотела щадить меня. — И вы, и ваша подруга детства, и все ваши друзья — старички-бодрячки. И от меня это не уйдет, и не старьте меня раньше времени.
Она ушла. Обидела и ушла. Всякий раз, когда она вот так уходит, моя обида незаметно перекочевывает на Костю и Владьку. Я сажусь за письмо и пишу Владьке: «Здравствуй, сын. Получила твое письмо. Рада, что у тебя все благополучно. Я тоже пока здорова, и у меня все хорошо…» Слезы застилают глаза. Я не могу простить Владьке, что мы живем далеко друг от друга и видимся редко. На Костю я не обижаюсь. Костя служит на флоте и принадлежит целиком только своему кораблю. Семья его в Ленинграде. И он видится с ней также редко, как и со мной.
Сегодня суббота. Лика сидит на кухне и вяжет свитер.
— Кому ты на этот раз его подаришь? — спрашиваю я.
— Никичу, — отвечает Лика, — это была не Валька. Это была просто девица, рядовая личность, товарищ по работе.
— Ты видела Никича?
Лика кивает головой: видела. Плечи ее вздрагивают, она опускает лицо в вязанье и хохочет.
— Знаете, на кого он похож? На носорога, который три дня пролежал в гробу.
— Ты ему об этом сказала?
— Зачем? Он должен сам догадываться.
Она морочит и меня, и Никича… Я наконец решаюсь:
— Лика, знаешь, о чем я думаю? Ты не любишь Никича.
Лика смотрит на меня с любопытством и молчит.
— Ты его не любишь, — говорю я более уверенно, — и это лишает смысла все ваши отношения.
— Первый раз слышу, что у любви есть смысл, — отвечает Лика, — любовь — это пожар, болезнь. Какой в этом во всем смысл…
— Не понимаю, — говорю я, — совсем тебя не понимаю, Лика.
Лика откладывает вязанье, смотрит в угол.
— Я хочу, чтобы он меня любил. Остальное не имеет значения.
— Имеет.
Лика качает головой: не надо больше об этом.
В воскресенье приходит Никич. Лика примеривает ему недовязанный свитер. Никич стоит растопырив руки и улыбается мне. Потом они уходят. Мне тоже хочется куда-нибудь уйти, но я остаюсь. Так всегда: только хлопнула за ней дверь, а я уже жду ее возвращения. Это началось не с Лики, много раньше. И это самое трудное, что выпало мне в жизни. Длинные вечерние ожидания. Мой погибший на войне муж был кадровым командиром. Все погибшие мужья в воспоминаниях своих жен были когда-то их лучшими друзьями. Мне тоже порой так кажется. Но этого не было. Мы любили друг друга, но жили слишком бурно — ссорились, мирились… Он был из казачьей донской семьи, крутого и категоричного нрава. Все женщины в его глазах были бабами, приданными природой в подчинение мужчинам. Я ждала его длинными вечерами, закутав кастрюлю с ужином в старое, солдатское одеяло. Ждала радостно и тревожно.
Потом в войну, вечерами, в голодном сибирском городе я ждала, что вдруг кто-то придет с вестью о муже. Раненый боец из госпиталя или почтальон с телеграммой. Ждала Костю из плавания. Потом, спустя много лет, ждала Владьку с институтских вечеров. Когда они оба отошли от меня, по вечерам я по-прежнему ждала. Это было даже не ожидание, а тоскливое предчувствие чего-то неотвратимого, возможно старости. В такие вечера я старалась думать о своей фабрике, куда утром пойду на работу, о срочных делах, которыми завтра будет заполнен день. Я любила свою работу. Она мне досталась не по диплому. Во втором послевоенном году выбрали председателем фабкома. А потом фабрика выросла, и эту должность сделали, как у нас говорили, «освобожденной». Так сложилось: до войны была женой командира, в войну кем только ни была — комендантом в общежитии, кассиром в театре, даже диктором на областном радио. А потом за паек и восемьсот хлебных граммов — вахтером на оборонном объекте.
А теперь у меня Лика. Соседка Лика. Сижу и жду. Как будто было мало ожиданий в моей жизни. Жду когда она вернется. Жду, что будет у них с Никичем.
Второй час ночи. Точно ли Никич провожает ее? Может быть, одна бредет сейчас по городу? Я говорю себе: «Ей двадцать шесть, и ей пора уже самой сидеть и кого-нибудь ждать». Я хочу разозлиться, у меня тяжелая голова и просто не хватает сил для таких ночных бдений. «Она эгоистка, она думает только о себе. А ты ложись спать, она может вообще не прийти». Я расстилаю постель и иду на кухню ставить чайник. Она вот-вот придет.
Это «вот-вот» я всегда чувствую. Чайник кипит, и я слышу, как в двери тихонько скребется ключ.
— Конечно, она не спит! — кричит с порога Лика, влетает на кухню и оглядывает ее, будто видит впервые, потом осторожно садится на табуретку, откидывает голову и говорит загадочным голосом:
— Ах, какой был вечер! Какой счастливый, необыкновенный вечер! Я еще вся в его тумане и музыке.
Я смотрю на нее недоверчиво, наливаю в чашки чай.
— Пей. У тебя всегда все необыкновенно.
— Только так! — Лика надменно поднимает бровь. — Что в этом плохого?
Ей хочется рассказать, как все было там, откуда она пришла, и она сердится, что я не проявляю любопытства.
— У хозяйки были прекрасные, средневековые волосы, — говорит нараспев Лика, — они спадали ей на спину и грудь. Когда один из гостей запел цыганскую песню, у нее на глазах заблистали слезы.
Я молчу. В Ликином голосе появляется мстительность.
— А Хозбачев был весь вечер в меня влюблен. Читал мне Есенина. Ах, как он читал! Как пьяный, влюбленный поэт.
Хозбачев — новая звезда в театре, в котором Лика когда-то работала.
— Хозбачев, — говорю я, — раньше таких фамилий у артистов не было.
— А теперь есть, — отвечает Лика, — теперь для всех девиц города Хозбачев — самая красивая фамилия.
У Лики вид победительницы, она не может скрыть счастливую улыбку, вспоминая Хозбачева.
— На столе стояли свечи, а между ними букетики ландышей. В тарелках — всего мало, но все самое изысканное. Воск оплывал со свечей, Хозбачев слепил из него черепаху и посадил мне на плечо.
— А что же Никич? — спрашиваю я осторожно.
— Никич тоже был прекрасен. Он молчал. Ему очень идет молчать. И знаете, что я увидела, — он лучше всех, значительней. Когда я смотрела на него, а потом на худенького Хозбачева, то понимала, что из Никича можно сделать пять таких Хозбачевых.
— И Никичу нравилось, что Хозбачев в тебя влюблен?
— Откуда я знаю. Они там все в меня повлюблялись. И я поняла — хорошо быть красивой, но лучше быть обаятельной.
У нее усталый вид и чулки на ногах разные — это незаметно, но я знаю, что разные. С вечеринок она иногда приносит завернутые в газету куски пирога и конфеты. Завтра утром она скажет: «Не смотрите на меня так печально. Не усложняйте».
Завтра утром — понедельник. Второй Ликин выходной день. Она поднимается поздно, приходит на кухню грустная, смотрит на меня виноватыми глазами.
— Не усложняйте, Маргариточка. Все образуется. Довяжу этот проклятый свитер, запишусь в Университет культуры, буду повышать свой уровень.
Мы не ссорились, но она ищет примирения.
— Маргарита Петровна, ведь я же не плохой человек.
— Ты хороший человек, Лика, — говорю я, — но живешь ты, по-моему, плохо.
— Я просто живу, — говорит Лика, — ведь мне ничего не надо. А если надо, то очень немного. Пусть другие добиваются, достигают, а я хочу просто жить. Почему это плохо?
— Потому что ты умная. Потому что маешься и задаешь такие вопросы. Значит, и сама чувствуешь: что-то не так.
— Я не маюсь. Просто сегодня такой день. Понедельник. Все люди куда-то побежали, что-то делают, а у меня — выходной, восьмой день недели.
Как-то она рассказала о своем детстве. Родилась в войну. Мать умерла в сорок четвертом. В детском доме жила до второго класса. Потом ее разыскала и забрала родственница — одинокая, больная женщина. С ней Лика прожила четыре года. Потом новый детский дом в большом городе, и слава первой ученицы, и золотая медаль к аттестату.
Я вижу эту девочку с чистым именем — Лида, строптивую и способную, с пятерками в дневнике — ни маме, ни папе — себе. Девочку из детского дома, пережившую потерю родных, и этим как бы осознавшую собственную временность. И может быть, сегодняшняя тяга к беззаботной жизни всего лишь восполнение недобранной в детстве радости? Не у всех детство совпадает с детством, а старость — со старостью.
— И ты собираешься так прожить всю свою жизнь?
— Как? — Ликин вопрос звучит вяло и отчужденно.
— Вот так, как говоришь, — просто.
К Лике возвращается ее надменный, независимый тон:
— Да. Вот так и проживу. У меня есть прожиточный минимум красоты, таланта и денег.
Утром пришло письмо от Кости.
«Мама, я знаю, что я не Владька, но, может быть, ты в виде исключения приедешь и ко мне?» У меня защемило сердце. Перед Костей у меня давнее чувство вины. Он был старшим сыном, а Владька младшим. И была война. Раз в месяц в детской диетической столовой, куда был прикреплен Владька, выдавали по талону двести граммов масла. Я жарила дрожжи на сковородке, делила их на две части и клала сверху кусочек масла Владьке, половину такого кусочка — Косте. Костя был большой, ему было десять лет. Потом ему было четырнадцать, уже два года не было войны. Я спорола пуговицы со своей старой вязаной кофты и сшила ему свитер; он ходил в нем в восьмом классе, со швом через всю спину. После восьмого пошел в мореходное училище и, как только стал зарабатывать деньги, присылал с припиской: «Купи что-нибудь себе. Не трать все на Владьку».
Я решила, что поеду к Косте. Три раза я была у него в Ленинграде и никогда в том городе, где он живет без семьи, один; никогда не видела его корабля и вообще никогда не видела военного корабля.
Я стала думать, как приеду к нему, какой обед ему приготовлю. Он приведет своих товарищей, рюмки наполнятся, и Костя будет глядеть на меня, как в детстве, серьезно и застенчиво. Наверное, я всплакну, и никто не будет знать истинной причины слез — моей старой вины перед первым, с малых лет взрослым сыном.
Я уже села за письмо, как вдруг в прихожую ворвался звонок. Нескончаемо длинный. Кто-то нажал пальцем кнопку и не собирался ее отпускать.
— Кто там? — спросила я громко.
Звонок оборвался, и послышался жалобный Ликин голос:
— Это я.
Я открыла.
— Что-то новенькое. Раньше у тебя были ключи.
Лика ничего не ответила, прошла в свою комнату, дверь оставила открытой, и я увидела, как она, в плаще, с сумкой в руках, стоит посреди комнаты.
— Что случилось?
Лика бросила сумку на тахту, сняла туфли и пошла в чулках на кухню. Села за стол, попыталась улыбнуться, но улыбки не получилось. Ее вид напугал меня. Я никогда не видела Лику плачущей.
— Говори сейчас же!
Лика подняла на меня мокрые глаза, голос был хриплым, чужим:
— С чего это вы взяли, что у меня может что-нибудь случиться?
Она храбрилась. Но это у нее плохо получалось: сомкнутые губы дрожали, лицо было загнанное.
— Лика, плюнь на все. Не усложняй.
Я говорила ее словами, мне было невмоготу видеть ее несчастной. Кто-то ее крепко обидел. Когда-то я хотела, чтобы такое случилось. Мне представлялось, что придет она злая, прозревшая, смоет свои дурацкие краски и начнет новую жизнь. Но она пришла жалкая, потерянная, сидела на кухне и плакала тихо, без голоса, слезы капали на клеенку.
— Лика, я не хочу, чтобы ты была такая.
— Я тоже не хочу, — ответила она тихо, — но что делать, когда все так плохо.
— Это пройдет.
— Это никогда не пройдет. Сейчас я виделась с Никичем…
— Вы поссорились?
— Он женится. Ему все надоело, и он решил жениться.
Это было так же страшно, как если бы она сказала, что Никич умер.
Я поставила чайник. Мы пили чай и молчали. Лика вдруг спросила:
— Маргарита Петровна, что мне теперь делать?
Я никогда не знала, что в таких случаях делают люди.
— Надо, Лика, это пережить, и ты это переживешь.
— Я не переживу, — ответила Лика, — я привыкла думать, что он любит меня.
Утром я не слыхала, как она ушла. Пришла Клава, принесла полкоробки дорогих конфет.
— Мой вчера принес. Угощайтесь.
В каждый свой приход Клава затевает разговор о Лике. Сейчас я жду его.
— Что-то ничего я не пойму, — Клава наклоняет голову и смотрит в коридор; удостоверяется, что Лика там не стоит, — ничего не пойму, Маргарита Петровна, в вашей соседке. Почему этот рыжий на ней не женится?
От ее вопроса у меня мурашки бегут по спине.
— Кто это, Клава, может знать…
— Я знаю! — Клава выкрикивает эти слова, и глаза у нее загораются, как у кошки. — Она всех хитрей надумала быть. Чтоб ей, значит, и одинокая свобода, и мужчина с любовью и приветом.
— Может, он ее не любит?
Клава хмурит лоб и отвечает угрюмо:
— Любит. Девка она хорошая, острая, с характером. — Клава говорит это убежденно, и я поражаюсь: Лику она терпеть не может, а допускает, что она хорошая и что ее любят.
— Все дело в ней, — объясняет Клава, — хочет ваша Лика легкой жизни. А того не знает, что эта жизнь самая тяжелая.
Клава уходит. Звонит Лика:
— Маргарита Петровна, о чем вы сейчас думаете?
— Ты знаешь.
— Я дура, Маргариточка, мне не надо было вам ничего говорить.
— Ты дура, — отвечаю я. — Жаль, конечно, но что поделаешь.
— Ничего не поделаешь. — Лика вздыхает и вдруг торопливо просит: — Скажите сразу, не думая, он любит ту, на которой женится?
— Ну, если он может без любви… тогда и говорить о нем не стоит.
В ответ вздох и слабый Ликин голос:
— Вот видите, как все непросто.
На улице осень. Я иду к Никичу пешком. Это несколько трамвайных остановок. Прошлым летом Лика показала мне его дом и окно на втором этаже. Я иду к нему с разговором, которого он не ждет. Боюсь этого разговора, понимаю свою бестактность, но все-таки иду. Если бы у Лики была мать, она бы тоже пошла.
Поднимаясь по лестнице, я хочу, чтобы его не оказалось дома. Но он дома, открывает дверь, смотрит на меня без удивления и говорит:
— Входите.
Мы здороваемся, он целует мне руку, склоняя голову. Голова его похожа на апельсин и пахнет апельсином. У него однокомнатная квартира: маленькая кухня и комната без дверей. Никич показывает мне на кресло и уходит на кухню. Возвращается с бутылкой под мышкой, в руках — вазочка с печеньем. Не спеша ставит на низкий столик рюмки, открывает бутылку. Говорит:
— Это ликер. Вы не возражаете?
Я возражаю.
— Я пришла серьезно поговорить с вами, Никич.
— Тогда я буду пить один, — говорит он. Наливает ликер в рюмку, смотрит на нее, скрестив на груди руки.
Я жду, когда он выпьет, но он не пьет, смиренно дожидаясь моих слов.
— Я пришла поговорить с вами о Лике.
— Да, да, — говорит он, — я вас слушаю.
— Мне кажется, что вы относитесь к ней неправильно.
— А надо правильно, — Никич говорит эти слова без вопроса и сбивает меня.
— И вы и Лика взрослые люди…
— Совершенно верно. — Никич наконец глотает свой ликер и окончательно запутывает меня. Если бы он сказал: «Не суйтесь не в свое дело», я бы нашла, что ответить. Но он соглашается, и я говорю совсем не то, что хотела:
— Лика несчастна, и вы в этом виноваты.
— Я не виноват, — отвечает Никич, — я чувствую себя виноватым, но на самом деле не виноват.
— Вы так хорошо к ней относились. Как это несправедливо, что так получилось.
— Да, — говорит он, — пожалуй, вы правы. Именно несправедливо.
На секунду мне кажется, что он издевается надо мной, я смотрю на него внимательно, и Никич отвечает мне таким же внимательным взглядом. Мне уже нечего терять в этом странном разговоре, и я спрашиваю напрямик:
— Вы женитесь по любви, Никич?
— Да, — отвечает он и смотрит мне прямо в глаза.
Надо уходить, но я сижу и чувствую, как от волнения у меня дрожат руки.
— Ну что ж, Никич, будем считать, что нашего разговора не было.
Я поднимаюсь. Никич идет провожать меня к двери. В коридоре останавливается, трет ладонью щеку.
— Вы что-то хотите сказать, Никич?
— Нет… просто так, одна мысль: пошла бы Лика для кого-нибудь вот так, как вы?
— Сейчас, пожалуй, нет, — отвечаю я, — но потом… пойдет. У нее еще есть время.
Лика дома. Я это чувствую, открывая дверь. Из кухни тянет теплом. В прихожей валяется на полу мешок со старыми чулками. Я вхожу на кухню, и сердце мое переполняется досадой. Нет, это даже не досада, а пустота. Как будто я бежала куда-то, задыхаясь, добежала, успела, а куда? Никуда.
Лика сидела на полу у открытой духовки, сушила волосы, накрученные на бигуди. Подбородок был поднят, глаза прикрыты.
— Как будто ничего не случилось? — спросила я.
— А так оно и есть, — ответила Лика. — В моей жизни ничего не случилось.
— И не случится. — Это было жестоко, но я сказала так.
Лика поднялась, села на стул.
— Почему?
Я могла бы ей ответить: «У себя спроси». Я могла бы передать слова Клавы: «Хочет ваша Лика легкой жизни. А того не знает, что эта жизнь самая тяжелая». Но Лика спрашивает меня. И я сижу, думаю, готовлю ответ. Не знаю, поймет ли меня Лика. А если поймет, кому и когда помогали в таких случаях чужой опыт и чужие правильные слова…