НАДЯ

Разговор шел о семейном воспитании, дескать, что увидел, заглотнул человек в детстве, то и потянется за ним через всю жизнь. Укладывали в папки чертежи, сдували со столов графитную пыль, мужчины закуривали — минут за пятнадцать до звонка в отделе разрешалось курить. Каждый день в эти минуты возникал общий разговор.

— Да чепуха это, — как всегда заваривала спор Ася Стукалина, — у нас семья была скупая, над каждой копейкой чахли, насмотрелась, наглоталась этой скупости досыта. И что — всю жизнь в долгах, хоть бы что-нибудь застряло в характере.

— Аська, у тебя вечно примерчики из самых недр личной биографии.

— А твои откуда? С базара?

— Грубо, Стукалина.

— Семья, воспитание — это все правильно, но есть еще наследственность. Почему-то ее никто не берет во внимание.

— Тихо! Говорит Егорова. Давай, Надя, излагай, а то скоро звонок, и мы ничего не узнаем про наследственность.

— А тут излагать нечего: два близнеца живут в одной семье, в одних условиях, а вырастает два разных человека.

— Ну и что?

— Ничего. Сказала, что думала.

В последние дни каждое резкое или небрежное слово вызывало слезы. И сейчас кольнуло в горле, слезы подступили к глазам, она отвернулась. Спас звонок. Кто-то придумал конец рабочего дня оповещать звонком. Ровно половина шестого. В шесть она будет дома. А они могут продолжать свой диспут. Есть ли жизнь на Марсе, нет ли жизни на Марсе, газеты бы лучше вслух читатели, чем вот так коллективно толочь воду в ступе.

На улице сразу все проходит: и обида, и волнение. Легко шагается, так бы шла и шла, есть же счастливчики, которым не надо спешить домой. Она оглядывает прохожих: сколько все-таки людей, и ничего неизвестно, кто у них дома, что у них дома. И еще есть окна домов. Слепые днем, вечером они вспыхивают радугой занавесок: вот за этой, в петухах веселых красок, может быть, чья-то счастливая семейная жизнь.

«Ну и что?» — у этого типа Толубеева каждое слово как ржавый гвоздь. Она же ясно все сказала про наследственность, так нет, надо прикинуться идиотом: «Ну и что?» Аська его обхаживает. Бедная девочка. А что делать? Единственный в отделе холостяк.

Что за проклятый характер. Настоящая неприятность не приносит столько горя, сколько чье-то небрежное, недоброе слово. Я тебе, Толубеев, этого «ну и что» не забуду. Чуть не испортил такой день. Ах, какой был необыкновенный, как птица в небе, легкий и счастливый день. Проект, над которым парилась месяц, который, по Аськиному выражению, «засыпал пеплом душу всего отдела», вдруг в одно мгновенье превратился в ветку сирени. Надя еще в школьные годы придумала эту несбыточную радость: входит в класс, а на парте тяжелая гроздь лиловой сирени. И нельзя гадать — от кого, откуда, просто ветка сирени, просто чудо.

Такое чудо случилось утром в кабинете директора. Заказчик сидел на краешке кресла, сложив ладони на ручке портфеля. Было похоже, что он прикрывает портфелем свой круглый живот, как это делают полные женщины, ставя на колени сумку. Надя окинула взглядом его коротенькую фигурку в новом костюме и ботинках, круглое бледное лицо с мешками под глазами и, по давней привычке сразу определять по виду кто есть кто, решила: «Бухгалтер. Не пьяница. Больные почки».

— Председатель колхоза «Рассвет» Быков, — представил директор института «бухгалтера с больными почками», — просит изыскать возможность, чтобы вы лично довели привязку проекта, прямо у них там, на местности. Смету они расширят по вашему усмотрению.

Господи, он сам не знал, что сказал. «Смету они расширят по вашему усмотрению». У нее застучало сердце. Вместо того чтобы произвести хорошее впечатление на председателя, бодро, по-деловому приступить к расспросу, каким образом это все произойдет, она разволновалась и стала восхищенно думать о директоре института: «Только идиоты не могут в нем видеть подлинной сути, цепляются за казенные словечки, которыми он выражает верные и справедливые мысли». «Просит изыскать возможность, чтобы вы лично…» Хорошо сказано, ей, например, понятно, и по-другому не надо.

— Когда вы сможете поехать? Есть мнение, что можно употребить на окончательную привязку три недели.

— Месяц, — сказала она, понимая, что сейчас можно просить с лихвой, отказа не будет.

— Хорошо.

Она взглянула на председателя колхоза, тот смотрел на нее добро, но безучастно, не зная, какая буря радости громыхала в ней в эту минуту, как любила она его, каким он был красивым и замечательным.

— Церковь остается? — спросила она, молчать больше было нельзя, председатель должен понимать, что этот проект она знает назубок.

— Остается, — вздохнул председатель, — нам бы хотелось вообще ничего не сносить. У нас там свои архитекторы: проголосовали, и все — закон.

Она представляла, о чем он говорит. Типовой проект жилого и административного центра не приняло колхозное собрание. Колхозники не хотели расставаться с маленькой бездействующей церковкой, с черным бревенчатым складом, который еще до революции был построен как холерный барак, а потом был первым сельсоветом.

— В каких пределах может быть расширена смета? — спросила она.

— В разумных, — ответил председатель, — когда вас ждать?

Она вошла в отдел и, как лунатик, побрела между столов к своему месту.

— Что с тобой? — спросила Ася Стукалина.

— Смету они расширят по моему усмотрению.

— Ты едешь? — спросил Толубеев. — Сына берешь с собой?

— С собой, — ответила она, хотя сразу поняла, что это невозможно, — мы еще не установили сроки.

— Не в сыне дело, — откликнулась Аська. — Олега пристроим. Надька, ты хоть соображаешь, на какую самостоятельность вырываешься? Новое в архитектуре — музей и современность, баня по-черному и стеклянный баллончик парикмахерской. Везет людям.

Они все были в курсе ее горестей: как она месяц билась над тем, чтобы вписать, привязать к местности типовой проект, не вылезая из сметы.

В двенадцать дня позвонил Раскосов:

— Надя, у меня предчувствие: сегодня умру.

Все в отделе стихли, слушают, что она будет говорить.

Раскосов всегда звонит ровно в двенадцать, такая у него игра — звонить ровно в двенадцать.

— Не умрете, — она говорит тихо, делая вид, что не замечает, как все прислушиваются, — у вас здоровый организм. Вы будете жить сто лет.

— Спасибо. Сто лет — это неплохо. А почему тогда предчувствие?

— Потому что все хорошо у вас, так хорошо, что даже страшно.

— Понятно, — говорит Раскосов, — объяснили, и все стало понятно.

Каждый день он морочит ей голову своими разговорчиками, а она дурачит весь отдел. Никто не знает, кто это ей звонит. Ася Стукалина обижается: «Змея ты, Надька. Напускаешь таинственность, как будто кому-нибудь интересно». А самой интересно. Да и остальным тоже. И Наде интересно: смешной этот Раскосов, звонит зачем-то каждый день.

Иногда после работы она встречает его в институтском дворе и спрашивает мимоходом:

— Еще не надоело?

— Нет. А вам?

— Не знаю. Глупо, по-моему.

Раскосов останавливается и говорит ей в спину:

— Подумаешь, умная.

Надя улыбается, но Раскосов этого не видит. Он остается во дворе, ждет, когда там появится жена. Они вместе пойдут в детский сад за сыном, которого, как и отца, зовут Сашей.

А Надин сын, красивый большеголовый мальчик, ждет ее после работы дома. Домашние уроки по арифметике он выполняет сначала на черновиках, поэтому колонки цифр в тетрадке сияют красотой. Он тащит Надю с порога к столу, сует ей дневник и тетрадки и нетерпеливо постукивает каблуком, торопя ее.

— Не бей хвостом, — говорит Надя. Это их семейное выражение. Когда-то ей так говорила мать.

Сын пыхтит, прижимает подбородок к груди и нацеливается на нее, как бычок, выпуклым, с кудрявой челкой лбом. Наде хочется притянуть его к себе, поцеловать в круглую пушистую макушку, но он отчужденно пыхтит и ждет той секунды, когда она скажет: «Ладно, не нудись, иди».

Он не идет — летит. С места в карьер. У Нади перехватывает в груди: ей кажется, что он врежется в косяк двери или в стену. Дверь в коридоре провожает его орудийным залпом.

Вырвался.

Надя складывает тетрадки в портфель, рассматривает самолеты, которыми разрисованы обертки учебников, и думает: «Есть разные дети. Есть дети, у которых с малых лет живут в душе внимательность и жалость. А у Олега душа как мяч, и сам он как мяч».

Она бросает в ванну чулки и трусы сына, открывает краны. Снует из ванной в кухню: стирает и готовит ужин. Каждый вечер одно и то же: стирка, ужин, обед назавтра. Иногда она вспоминает что-нибудь и останавливается между кухней и ванной. Стоит застывшая, как в детской игре «замри», и лицо у нее в такую минуту потерянное и обиженное.

— Олег! — кричит она в форточку. — Домой!

Он послушно, с первого ее зова, покидает двор. Как маленький солдат, возникает перед ней на кухне, готовый выполнить любой приказ.

У них прочный договор: Олег после школы разогревает себе обед, ест, потом делает уроки, устные — вслух, письменные — с черновиками. Это дает ему право не ходить в группу продленного дня. «Редкий мальчик», — говорит о нем соседка Мария Ивановна из квартиры напротив. Она учительница-пенсионерка и навидалась на своем веку всяких мальчиков. Встретив Надю на лестнице, она каждый раз заявляет ей: «Редкий мальчик, вы уж мне поверьте». Надя слушает и краснеет, со школьных лет она теряется и краснеет перед учителями. И сейчас, в тридцать, ей кажется, что любой учитель может ее спросить о чем угодно, такое у него право, и она обязана обстоятельно, полным предложением ответить. Встречи с Марьей Ивановной на лестнице и с молоденькой учительницей Олега на родительских собраниях — самые трудные минуты в ее жизни.

Но сегодня она рада встрече с соседкой.

— С работы? — спрашивает та.

— С работы. Сейчас освобожу своего узника.

Марья Ивановна улыбается ей.

— Я иногда смотрю, как он бегает во дворе. Крепкий, здоровый мальчик.

— И учится хорошо, Марья Ивановна, отличник.

— В здоровом теле — здоровый дух.

Вот так бы всегда: не смущаться, не столбенеть, а на равных. Скучная эта Марья Ивановна, всю жизнь учила людей, а сама не научилась мало-мальски интересно разговаривать.

Дома она говорит сыну:

— Целый день тебя не вижу. А приду — ты сразу убегаешь.

Олег стоит к ней спиной, поворачивает голову и из-за плеча смотрит на нее подозрительно.

В ярко-синих глазах загорается протест: глаза удивительные, она слышит их: «Ты что? У нас же уговор». Щеки, нос, кудри на лбу по-детски безмятежны, а глаза все время в работе: что-то решают, вспоминают, высчитывают.

— Пойдешь, пойдешь, — успокаивает она его, — но хоть немножко поговори со мной. Что у тебя сегодня было?

Сын поворачивается к ней, глаза гаснут. Надя видит, что он не понимает, о чем она спрашивает. Не понимает и не хочет понимать.

— Ничего не было.

— Ничего не бывает только у тех, кто еще не родился, — говорит она. Сначала хотела сказать «у покойников», но передумала. — Был в школе, что-то все-таки происходило?

Мальчик морщит лоб, морщинки тоненькие, и от этого их много.

— Симке «спидолу» купят. А у Суздальцева брат в больнице. Суздальцев говорит, что у него чума.

— Болван твой Суздальцев! — Надя возмущена; ей хотелось поговорить с сыном как с человеком, о чем-нибудь значительном, а приходится опровергать Суздальцева. — Неужели ты не соображаешь, что он врет? Ты не имеешь представления, что такое чума, и брякаешь такую дичь. В десять лет уже можно иметь собственную голову на плечах.

Олег водит шеей, проверяет голову, она это видят и говорит отчужденно:

— Ладно, иди гуляй.

Он убегает. Через час она кричит ему в форточку: «Олег, домой!» Он возвращается, ест, не глядя на нее. Идет в ванную мыться, закрывается на крючок.

Надя подходит к двери, слышит, как шумит струя воды, и думает о том, что он там сидит на табуретке и не моется, а днем, наверное, выливает суп в унитаз, а во дворе мальчишки набивают ему голову глупостями почище чем чума.

— Я аннулирую этот крючок, — кричит она за дверью, — я знаю, что ты не моешься, а только делаешь вид. Тянешь время, чтобы не спать, а утром голова будет болтаться, как у зарезанного петуха.

Ей становится противно от этих «аннулирую», «делаешь вид», и с чего вдруг пришел на ум «зарезанный петух»? Но как еще может выражаться человек, если его не понимают?

Сын ложится в постель и сразу засыпает. Редкий мальчик, как лег, так камнем ушел в сон, как в воду. Надя смотрит на телефон, ей хочется, чтобы позвонила Миля. И она звонит.

— Надька! — с места в карьер начинает она. — Так дальше нельзя. Это не жизнь.

— Перестань. — Наде не хочется спорить.

— Ты живешь, как привидение. Как бестелесное существо, — в Милином голосе негодование, — ты не двигаешься, а колышешься, как паутина. Мне тошно смотреть, как ты бездарно гробишь свои лучшие годы.

— А мне кажется, что это ты гробишь. Мотаешься, а что в итоге?

— Я свое возьму.

— А я уже взяла. У меня сын.

— «Сын, сын»! У сына — все впереди. Отдай ему свою жизнь, пусть у него их будет две. Отдай, отдай, он тебя всю жизнь благодарить будет. Это главное качество детей — благодарность родителям.

— У него нет родителей. У него только я.

— А у тебя кто? У него — ты. А у тебя — никого.

Миля — школьная подруга. Она — актриса, проклинает свою профессию и мечтает выйти замуж за знаменитость. Все равно за какую. «Когда, Надька, есть имя — есть личность. Насчет всего остального я не обольщаюсь. Все они друг друга стоят и отличаются только тем, что одни знамениты, а другие нет».

Знаменитость можно прождать всю жизнь и не дождаться, поэтому у Мили роман с человеком, у которого никогда не будет имени. Он женат. Жена у него прекрасная, божественная женщина, но он ее не любит, а любит Милю. «Я ему верю, — говорит Миля, — если бы он сказал, что она у него мещанка, истеричка, что она его не понимает — такую банальность я бы не проглотила».

Миля звонит поздно, поносит всех и вся, потом смягчается и выкладывает свои последние новости.

— Мы сели на скамейку, и он стал глядеть на меня. Глядел ровно два года. Взгляд, как в средневековом романе. Что-то роковое и самоубийственное. Я тоже глядела на него волшебно. Было огромное желание расхохотаться и уйти.

Надя слушает, и ей хочется сказать: «Ну и ушла бы. На сцене тебе, что ли, не хватает такой любви?» Но Миля, может быть, только для того и затеяла свой роман, чтобы было о чем поговорить. И Надя милосердно спрашивает:

— Ты видела его жену?

— Видела! — Миля произносит это, как «еще бы!» — Я ее выучила наизусть. Можешь себе представить красавицу с мордой белой крысы? Так это она. И вместе с тем красива. Такая уксусная на редкий спрос красота.

— Он уйдет от нее?

— Черта с два. Он безвольный. А эта красотка слабая и кроткая. Запомни: это самый сильный, непобедимый тип бабы.

Иногда в субботу Надя с сыном ездит в гости к Миле. Она живет с матерью на окраине города в собственном доме. Это старинный дом, окруженный одичавшим гибнущим садом. Весной, когда цветут вишни и яблони рядом с обугленными, умершими деревьями, здесь и красиво, и таинственно; зимой же, когда все в снегу, сада как будто нет.

Нина Андреевна, мать Мили, помнит Надю еще школьницей и любит рассказывать, какая та была поэтическая, ласковая девочка. Она высокая, усохшая, в любой час хорошо одета: на руках множество браслетов и колец. «Мама всю жизнь играет даму в пьесе из богатой жизни», — говорит Миля. И это правда. Нина Андреевна никогда не выходит из этой роли. «Миля, голубушка, — говорит она, — накрывай на стол, я принесу серебро». «Серебро» — разномастные вилки и ножи из нержавейки — вызывает у Нади смех, как и многое другое, о чем говорит Нина Андреевна. Она, например, обожает ругать молодежь: «Девушки красят лица так, что о тех, кто мал ростом, просто боишься запачкаться в трамвае».

Миля слушает и пускает кольца дыма, на лице у нее, как говорится, живого места нет, но Нина Андреевна этого не видит. Она играет свою пьесу, и в ней у Мили нет роли, она из массовки — молоденькая девушка без особых примет.

Олег в гостях живет своей собственной жизнью. В квартире три кошки, хомяк в железной клетке. Олег выпускает из клетки хомяка и пытается подружить его с кошками. Когда он садится за стол, кошки, подняв хвосты, ходят вокруг его стула.

Нина Андреевна вспоминает разные истории из детских лет Нади и Мили, они втроем хохочут, и только Олег не слушает, оглядывается на кружащих кошек и потихоньку бросает им куски со стола. Наде хочется стукнуть его по затылку.

— Оставь в покое кошек! — досадует она. — Послушай, о чем мы говорим.

Миля морщится:

— Ну, что ты к нему вяжешься? Что ты от него хочешь?

— Хочу, чтобы у него было сердце.

— Есть у него сердце, — заступается Нина Андреевна, — маленькое, спокойное, мужское сердце.

Олег слушает и морщит лоб, в глазах терпение. Нельзя понять, как он относится к разговору о себе.

— Сердце — среднего рода, — говорит Надя, — оно ни мужское, ни женское, оно бывает или человеческим, или бесчеловечным. Когда мне было столько лет, сколько ему сейчас, мама повела меня на фильм Чарли Чаплина. Зал стонал от хохота, а я плакала. До сих пор не понимаю, над чем там можно смеяться.

В этом доме у Нади всегда лирическое и грустное настроение. Годы бегут, жизнь меняется, давно уже нет девочек Мили и Нади, а скатерть на столе все та же, и у Нины Андреевны все так же бренчат браслеты на запястьях и взгляд устремлен вдаль.

«Не буду сюда его больше водить, — думает по дороге домой Надя, — мальчик должен ходить в зоопарк, бегать во дворе, смотреть мультфильмы». Она обращается к сыну:

— Тебе было скучно?

— Да нет, ничего, — отвечает он, и у Нади что-то обрывается внутри, такая у него недетская безнадежность в голосе.

— Мы скучно живем с тобой. Давай придумаем что-нибудь хорошее. Чего ты хочешь?

Сын молчит, и она рядом с ним становится беспомощной девочкой. Девочкой-третьеклассницей, которой никогда не найти общего языка со своим одноклассником.

— Севка, — час спустя говорит в телефонную трубку сын, — ты этому скажи, чтобы отдал Андроникову то, что взял.

Севка что-то отвечает, видимо, что «этот» не отдаст, и Олег, надувая щеки, краснея от злости, произносит угрожающе:

— Тогда передай, что он будет иметь дело со мной.

Она испуганно слушает властный голос сына и оправдывает его: он у них главный. Он сильный мальчик, немногословный, таким подчиняются сверстники.

Вечером позвонил Раскосов. Она возмутилась, домой он никогда не звонил.

— Надя, у вас вместо сердца — лист фикуса.

— Ваша жена ушла в магазин?

— Скучно, Надя.

— На днях я видела вас на улице. Вы шли и держали за руку своего мальчика. Прошли и оставили за собой чистый след. Не звоните мне никогда домой, Раскосов.

Ночью она долго не могла уснуть. Думала о проекте. В каких пределах они все-таки смогут расширить смету? Видела себя на сельской улице: «Кто это?» — «Архитектор». С Олегом останется Марья Ивановна. Надя придет к ней и скажет: «Люди должны помогать друг другу. Вручаю вам редкого мальчика и надеюсь, что все будет хорошо». Если сказать это серьезным, не допускающим возражения голосом, Марья Ивановна воспримет просьбу как приказ. В отделе надо поставить на место Толубеева. А впрочем, не стоит с ним связываться. Бедная Аська. Неужели он ей хоть чуточку симпатичен? Что за глупости, конечно, да. Как трудно поверить, что противного, злого человека кто-то любит. А тысячи людей живут без любви. Об этом никто не говорит, но это так. Так ли?

Миля говорит, надо двигаться. Куда двигаться? Надеть сейчас пальто и выйти на улицу? Молодая интересная женщина с ребенком движется в поисках личного счастья. Не проходите мимо: у нее отдельная квартира и диплом архитектурного института. Нет, муж не сбежал от нее, у нее хороший характер. Мужа не было. Был однокурсник. Упрямый, молчаливый очкарик. Он был в нее влюблен. Все утверждали, что он умрет от этой любви. Она спасла его от смерти. Была комсомольская свадьба. Девчонки подарили плюшевого медведя и огромную связку разноцветных шаров. Медведь летал по залу на этих шарах. Смертельная любовь должна оканчиваться смертью. Не проходите мимо, молодой человек, я вас в темноте плохо вижу, возможно, вы и не молодой… Так вот, та любовь умерла. И никто не плакал на ее поминках. Вам не интересны подробности? Спасибо. Хотите я расскажу о себе все? Я ведь еще два раза собиралась замуж. Один раз по собственной смертельной любви, в другой — из страха, боялась быть одна. Ах, вы женаты. Ну и что? Неужели женщине в тридцать лет можно рассчитывать на что-то другое? Скажите своей жене, что любовь умерла. Дети? У них будет своя жизнь. Их тоже кто-нибудь когда-то бросит, если они не успеют этого сделать сами. Я цинична? Нет, стойте, теперь уж я вас не отпущу, пока вы мне не ответите — почему? Откуда у меня — незлой, застенчивой — этот цинизм? Сумасшедшая? А вы нормальный. Тащитесь домой во втором часу ночи — и это нормально?

Сна не было ни в одном глазу. Поднялась, пошла на кухню, поставила чайник. Господи, о какой ерунде она думает. Так чисто и покойно в ее доме, так счастливо спит за стеной ее мальчик. Завтра она пойдет на работу. Потом поедет в колхоз. Вместе с Олегом. Там есть школа. Не надо нагораживать трудности, если можно обойтись без них.

Она думала о завтрашнем дне: о проекте, о звонках Раскосова, подсчитывала, сколько денег ей дадут на командировку и что надо купить в дорогу, думала обо всем этом спокойно и удивилась слезам, которые вдруг хлынули из глаз. Словно поток вырвался из запруды, и в нем кружились, тонули и поднимались наверх печали ее чистой, строгой жизни.

Загрузка...