Стефания поставила лыжи у крыльца магазина. Прислонила их к бревенчатой стене, а сама перевязала платок, подвигала плечами, размялась. Снег валил мокрый, прилипал к смазке, к тому же одно крепление сломалось, да и другое держалось на честном слове. И как теперь тащиться назад с покупками и лыжами в руках? Можно бы лыжи бросить у магазина, не забирать. Но тогда кто-нибудь вроде из добра, а на самом деле из любопытства, как да что там, у Стефании, притащит ей лыжи домой. А гостей незваных, которым лишь бы во все нос сунуть, Стефания не терпела. Оттого и ломала сейчас себе голову, куда эти лыжи деть. Хоть бы кто украл, так ведь не украдут.
На лыжах в деревне, не считая детей, ходила одна Стефания. Лыжи ее были приметные, узкие, с острыми носами, финского производства. Говорили, что у нее этих лыж пар двадцать и что покупает она их в областном центре, везет поездом, а уж из райцентра своим ходом доставляет домой.
Ходила Стефания на лыжах с молодых лет. Еще до войны брала на районных соревнованиях первые места, и потом — в войну и в послевоенные годы — всегда зимой на лыжах. Никто к этому не мог привыкнуть. Девкой была — в глаза кидали: «Городской захотела стать? Хоть к голове себе лыжину привяжи, а все равно деревенская». А однажды, когда случилось Стефании с грудной Юлькой за спиной на лыжах идти, такой скандал приключился, до райкома дошло. На собрании разбирали:
— Пусть на лыжах хоть и летом ходит — это ее личное дело. А ребенка корючить права нет.
Кто-то вступился:
— Япончики все свое детство так корючатся, и ничего, не во вред.
Но япончиков не взяли в расчет: там климат другой, там японка маленькая, слабая, ей на руках ребенка не унести, вот и несет как может. А эта на лыжах, как метелица, а дитя за спиной что торба с мякиной, разве такое можно?
Будь у Стефании нрав посмирней, чем-нибудь одним конфликт кончился: или бы ей лыжи простили, или бы она к ним со временем охладела. Но характер Стефании достался от матери, тоже Стефании, которая тем и славилась, что шла поперек деревенским обычаям. Была мать в этих местах не своя, пришлая. Появилась с мужем в самую революцию. Хатку в километрах трех от села поставили, уток развели. Да там только ленивый не развел бы птицу: четыре озерка одно к одному в ниточку до самого леса. В двадцатых годах муж старшей Стефании помер, и осталась она одна с пятилетней дочкой на руках. Потом в колхоз вступила. Работала наравне со всеми, а все равно жизнь вела на особинку. Елок вокруг хаты насадила, мало ей леса кругом. Козу держала, хоть хлопот с ней было больше, чем с коровой, лыжи из города дочке привезла, чтобы та зимой па них с хутора в школу бегала. С тех пор мода и пошла среди детей на лыжи. Все поле за селом зимой полосками расчиркают, бегают, стараются, словно дело какое делают. А лучше всех, быстрей на этом поле — дочка Стефании. Стешка-лыжница…
В магазине продавщица Нина, как только увидела Стефанию, сразу приосанилась, скользнула взглядом по полкам и вытащила из-под прилавка рулон бумаги. Очередь — четыре женщины — тоже подтянулась и про себя отметила, что сейчас Нина будет заворачивать колбасу в бумагу и вешать тютелька в тютельку.
Нина мало кого почитала: председателю щурила глаза, разговаривала на смехе, старух, стоящих в очереди, передразнивала: «Мермишель. Маноез. Когда уж говорить научитесь?» Только перед учительницами убирала с лица нахальство да перед Стефанией. Перед Стефанией особенно. В этот раз сказала игриво:
— Давайте, бабоньки, запасайтесь. Сейчас Стефания Андреевна все полки подчистит. Гостья редкая к ней едет.
Стефания подняла голову, серые прозрачные глаза под низкими бровями глянули, как льдом схватили. Нина под этим взглядом плечами передернула. Уж лучше бы эту Стефанию отпустить без очереди и с глаз долой. Но Стефания вперед других не полезет, аккуратистка, все по правилам, а что людям те правила поперек спины — до этого ей дела нет.
— Стефания Андреевна, так правду говорят, что Юльку ждете?
Нине без интереса Юлька, хоть и училась с ней в одном классе. Приедет не приедет Юлька — толк один, будет сидеть безвылазно у матери на хуторе, — но появление Стефании в магазине обязывало к разговору.
— Должна быть, — ответила Стефания, — в четверг жду. А у тебя, как всегда, взять нечего.
— Вот это сказали! — Нина сделала вид, что обиделась, а на самом деле злорадствовала: как же, прямо тут все и рассыпались перед твоей Юлькой. — Сосиски в банках есть. Заграничные.
— Я брала надысь, — раздался голос из очереди, — зубов нет — самая еда.
— «Надысь»! — передразнила Нина. — Сосиски с пивом едят. Ох, уж эта деревенщина, к чему не привыкли — все обгавкают.
— А сама из каких? — Стефания спросила спокойно, не собиралась схватываться с продавщицей. На уме была обратная дорога, сколько чего брать и куда девать лыжи, но Нинка сама лезла на рожон, нельзя было ее слова оставлять неотвеченными. — Деревенщина насчет еды в самом выгодном виде. Все натуральное. А эти банки — умереть не помрешь, но не еда.
Нинка подняла бровь.
— Странно вы говорите. Не еда — не бери. Никто же силком не пихает. — Она глядела на Стефанию с вызовом, готовилась к главному удару:
— Одна приедет Юлька или опять с новым мужем?
Вопрос прозвучал негромко. Очередь дышать перестала. Стефания вскинула голову, кровь прилила к лицу, ответила не сразу:
— И тот был у нее один, и новый муж один. А ты вроде как радуешься?
— Чего мне радоваться?
Нинка держала верх и чувствовала это. Она была замужем, родила троих, и о тех, у кого жизнь не складывалась, имела право говорить беспощадно и определенно, как старуха.
— Теперь все разводятся. Все надеются журавля в небе поймать. Стыд потеряли.
Стефания держалась.
— Теперь, как всегда, кому счастье — тому счастье, кому нет его — тому нет.
Говорила правильно, справедливо, но почему-то обидела и Нинку и женщин в очереди.
— Про счастье в песнях петь хорошо, а в жизни, если все в порядке, все здоровы, то и счастье.
Женщины поддержали:
— Наелись, телевизоров накупили, об счастье замечтали.
Стефания взяла четыре кило колбасы, побросала в рюкзак консервы, сказала на прощанье Нинке:
— Душа твоя в другом месте, оттого и на полках пусто. Твое место дома, при детях, а не за прилавком.
Нинка онемела, глаза вытаращила и слова в ответ не нашла. Только когда Стефания была уже за дверью, Нинка опомнилась, закричала во всю грудь:
— Я что? Краду? У меня ревизия каждых три месяца. Я в герои не лезу. Уток мешками начальству не таскаю…
Это были пустые и запоздалые слова. Стефания их не слыхала. Стояла на крыльце, недовольствуя собой, смотрела на лыжи.
Лыжи так и остались у крыльца. Стефания вскинула на спину рюкзак, выставила вперед плечо навстречу ветру и пошла узкой тропкой, ведущей к автобазе, в обход сельской улице. Шла прямая и суровая, похожая на солдата, отставшего в метель от своего строя. Шла и думала о том, что приедет через три дня Юлька и что надо к ее приезду вытрусить перины и выскоблить полы. У Юльки, как всегда, не будет денег, и надо успеть до четверга в район, снять с книжки рублей двести.
Юлька была ее единственная боль и тревога. Не такая дочка должна была быть у Стефании, ничего от ее рода не взяла. Что доверчивостью, что легкостью — вся в отца, в его породу. Училась хорошо и видом выделялась — не сказать, чтобы писаная красавица, а только с другой не перепутаешь. Фигура — хворостиночка, волосы шапкой в редкое кольцо, и все на лице ровненькое, приветливое. Учительницы любили, девчата наперебой в дружбу набивались, а парни сторонились. Вроде как чувствовали, что не здешняя она жительница, другое ей место на роду написано.
Приехала Юлька в четверг, в полдень. Увидела ее Стефания из окна, и сердце упало. Шла Юлька по стежке в глубоком снегу не одна, следом за ней вышагивал с чемоданом новый муж, Гена. Год назад по этой тропке шла с одним, теперь — с другим. Как сказала продавщица Нинка: «Опять с новым мужем…» «Ой, Юлька, Юлька, — закачалась от горя Стефания, — что же ты свой позор да на мою голову». И деваться некуда: не прогонишь, не откупишься. Горе молотком било по голове, а двое на стежке были уже совсем близко. Юлькины щеки пылают морозом, вся светится, улыбается.
— Мамочка моя! — закричала с порога Юлька, кинулась, обняла, чуть не сбила с ног Стефанию. Трясла, целовала, приговаривала: — Ты моя красавица, ты моя начальница, ты мой цветочек ненаглядный.
Не умела плакать Стефания ни в радости, ни в горе, а тут всхлипнула, сердце разжалось, и соленые слезы поплыли по лицу.
— Раздевайтесь, замерзли в дороге, — сказала она Юлькиному новому мужу, вытерла ладонями лицо и отошла в сторону. А Юлька с дороги, с радости не видела мучений матери. Раскрыла чемодан, вытащила посадский большой платок в алых розах, набросила его Стефании на плечи.
— Такие платки теперь, мамочка, самые модные.
Завалила стол свертками, бутылку шампанского посреди поставила.
Стефания отошла в угол, села в кресло, и вдруг страшная усталость разлилась по телу: «Да живите вы как хотите, женитесь — разженитесь, ничего я тут переменить не могу». Поглядела на гостя, вспомнила зятя Сережу, первого Юлькиного мужа, и слезы подступили к глазам. Какой человек был: спокойный, непьющий, никогда слова пустого не скажет. Родился бы ребенок, и все бы у них было ладно, как у людей. Юлька при нем тоже была тихая, спокойная. Да она и от рождения характера негромкого. Никогда не видела ее такой, как сегодня, Стефания. Чем же этот ее взвихрил, чем зажег, что она всю свою жизнь перевернула, про пересуды сельские забыла, явилась среди бела дня и еще радуется, будто это и не позор вовсе.
С другой стороны, Юлька хоть и с тихим характером родилась, но всегда свою жизнь понимала как свою. Еще в четвертом классе втемяшила в голову — буду художником. Ну будешь и будешь, кто из детей чего себе не придумывал. Карандаши цветные и краски ценой невысокие — рисуй себе, если нравится. Газеты стенные рисовала, подружкам на память картинки разные. В Художественный институт после школы поехала поступать и конечно же не поступила. Да и как поступишь, когда там экзамены по рисунку, живописи, по какой-то композиции. И каждый экзамен, чтоб поступить, надо было сдать на пятерку. «Да, если по всем этим предметам пятерки, — расстроилась Стефания, — так чему ж там еще учиться пять лет? На экзамене надо способность к художеству разглядеть, а уж потом человека в институте учить, чтобы на пятерку все умел». Она это сказала директору института. Не поленилась, поехала. Вошла в кабинет решительная, с Золотой Звездочкой на кофте. Директор вызвал секретаршу, попросил принести Юлькины работы. Разложил их на полу, сказал задумчиво: «Цвет чувствует, но школы никакой».
— Деревенская школа, — уточнила Стефания, — такая школа, что хоть на трактор, хоть на ферму, а вот в художники ходу нет.
Юльку приняли кандидатом. С условием: сдаст первую сессию — зачислят в студентки.
Стефания не утерпела, приехала в город, когда дочка сдавала первую сессию. Сняла койку в гостинице, сама себе сказала: «Подкормлю ее, подмогу, чем могу».
После сессии зачислили Юльку в институт. Стефания вернулась домой осунувшаяся, по виду и не подумаешь, что с радостью вернулась. Купила в магазине вина, закусок и направилась к дому Федора. По знакомой тропке, к знакомой калитке. Федор не ждал ее, уже лет семь как не встречались они, еле-еле, через силу здоровались.
— Будь здоров, Федор, — сказала она ему, — впустишь или уже до смерти врагами будем?
— Входи, — ответил Федор, — а враг у тебя один. Ты сама себе враг, других нету.
Она вошла в дом, вдохнула родной запах старого жилья, развязала шаль.
— Вот, Федор, какая я. Ты бы первый не пришел, не поклонился.
— Не пришел бы, — подтвердил Федор, — да и ты бы не пришла. Видать, большую радость из города привезла. Юльку в институт устроила?
— Рад?
— Чего говорить, конечно, рад. Только по себе ли она дерево собралась свалить?
— По себе, — уверила его Стефания, — по себе. Хоть и пошла она в тебя, но это больше обличьем. Есть у нее и мое. Куда ж мое девалось, если я ей мать.
Юлька родилась у Стефании поздно, когда ей было за тридцать. Они с Федором уже и думать не думали, что будут у них дети, а тут возьми и родись девочка. Стефании вспомнились слова матери: «Хотела я тебя Юлией назвать, да покойный твой отец не дал. Любил меня, другого имени, кроме Стефании, знать не хотел». В память матери назвала Стефания дочь Юлькой. Федор не возражал: пусть будет Юлька. Он ни в чем никогда не возражал Стефании. Да и не было причин возражать. Что бы ни делала Стефания, все она делала обдуманно, правильно. Сама, без подсказки предложила утиную ферму организовать на бывшем своем хуторе. Да так взялась за дело, так в самую точку угодила по тем трудным в районе временам, что в Героини вышла, в депутаты. Соседние колхозы с мясом в прорухе сидели, а Стефания машинами в районный холодильник утиное мясо поставляла. Хоть и говорили в колхозе: «На утках далеко не улетим», а далеко и не надо было. Получшало с кормами, наладились дела на других фермах, а утиная как была выручалкой, так и осталась. Чуть какая заминка, председатель и сейчас к Стефании: «Штучек бы пятьсот, Стефания Андреевна, взялась бы обеспечить сверх плана, мы бы и выкрутились».
Такое не только в деревнях случается: слава, засветившаяся над женой, тяжелой тенью легла на мужа. Федор и раньше был при Стефании, а не она при нем. А тут и вовсе потерялся, сник. Да так сник, что стали жалеть его в разговорах, предсказывать, что запьет он, как это уже было в его молодые годы.
Вернулся с войны Федор в сорок четвертом, из госпиталя. Ждала его невеста, его бывшая одноклассница Стефания. Маловато воспоминаний осталось у них с довоенной поры: вместе ездили на лыжные соревнования. Возвращаясь оттуда, однажды поцеловались в тамбуре вагона дальнего следования.
Вернулся Федор слабый. Руки, ноги целые, а грудь пробитая. Говорил Стефании: «Какие мы были, Стешка, ты помнишь, какие мы были?» Его довоенная молодость жила без всякой связи с послевоенным днем. Все нити порвала война. А Стефания вся была в молодости. Радость в ней жила, ноги по-молодому ходили по земле. Говорила Федору: «Год-два надо потерпеть. Знаешь ведь, как страну потрепало. Наберемся немного сил, и я тебя в лучший санаторий определю. К лучшим докторам. Кого же лечить им, как не таких, как ты». И она бы определила, подождав, когда страна наберется сил, но Федору это было не надо, не та у него была болезнь, которую доктора лечат. Он просыпался посреди ночи, свешивал с постели топкие ноги и глядел в темноту.
— Ты что? — пугалась Стефания.
— Ничего, — отвечал он, — был у нас в роте Павлик Стариков. Моего года. Вот, как ты лежишь, — он, а я — тут, рядом. Его — наповал, а меня — в плечо.
И хоть бы что другое вспомнил — все про смерть. Свекровь приходила обиженная, смотрела на здоровую, решительную невестку, виноватила ее в сыновьих печалях: «Ты, Стефания, как конь первогодок. Тебе рука нужна крепкая. А наш — травинка полевая, опаленная. Он возле тебя не расправится, затопчешь». Стефания чувствовала себя виноватой. А тут выбрали комсомольским секретарем, стала ездить в район на бюро и пленумы. Отпустила, перестала мучить вина за силы свои перед погруженным в свою войну Федором. Сердилась на свекровь: «Травинка опаленная, детонька печальная! Нагнала на мужика слабость, а слабый человек, известно, куда клонится».
Федор тогда стал пить. Пил тихо и печально, как и жил. Ходил по чужим дворам, сердобольные старухи и вдовы подносили стаканчик, надеясь, что очнется он, разговорится и вспомнит то, что забыл: про сыновей их, про мужей, не вернувшихся с войны.
— Несчастье можно одолеть, беду превозмочь, а горе неотвязно, как родимое пятно на теле, — сказала дочери старшая Стефания. — Пьянство — это горе. В большом горе будет жизнь твоя с Федором.
Слова эти словно встряхнули Стефанию: неужто права мать? Впервые задумалась о своей семейной жизни, о своей ответственности перед этой жизнью за Федора.
— Любит он меня, — сказала она матери, — а я чуждаюсь его. От того он и пьет. Еще спасибо, никто не сманил. У него теперь такая душа, кто пожалеет, слово ласковое скажет, туда и приклонится.
— А сама любишь?
Стефания умолкла, ответила не торопясь, обдуманно:
— Полюблю. Это дело нетрудное.
Переменилась она к мужу. Федор плакал благодарными слезами, принимая заботу жены, ее ласковые слова, а вечером уходил из дома. Возвращался разбитый, беспомощный, как дитя, и снова плакал, уверял, что с завтрашнего дня все у него будет не так, по-другому.
Тогда и сказала себе Стефания: «Ну, берегитесь, люди добрые. Или я это горе вырву с корнем, или оно меня повалит».
Дождалась общего собрания. Вопрос на нем решался серьезный, о посевной. Сидело в президиуме начальство из района, выступавшие говорили складно, как газету зачитывали, и тут вылезла Стефания. Праздничная косынка узлом на затылке, брови в одну черную полосу сошлись над глазами.
— Хлеб будем выращивать?! Зернышко каждое беречь, чтоб не пропало?! А человека как? Под колеса вместо назема?
Никого не пощадила в своей речи. Всех поименно назвала: и председателя, и свекровь, и сердобольных старух с вдовами.
— Вражья пуля наповал не убила, так вы хотите за нее это дело сделать? Не лег в землю на фронте, так мы тут водкой уложим?
Сроду столько перепуганных глаз не видела перед собой Стефания. Оглянулась — и в президиуме начальство бледное сидит, глаза спрятало, в зал не смотрит.
— Так слушайте мое последнее слово: кто еще хоть один только раз поднесет чарку Федору — убью. Как врага, как предателя Родины прикончу. Пусть в тюрьму сажают — согласна. А только и всем будет наука.
В тот год, когда Стефания организовала утиную ферму, Федор работал в колхозе механиком по ремонту техники. Уважали его за спокойный нрав и аккуратность. Считалось, что ходит он у Стефании «по струнке», но говорилось это больше по злости или из зависти. Федор и дома держался уверенно и аккуратно. Дом они со Стефанией построили на центральной усадьбе к той осени, как Юльке идти в школу. И получилось у них все на городской манер: дом в центре и хатка Стефании на хуторе вроде дачи. У первых у них и телевизор появился, и холодильник «Саратов». Стефания в ту пору была звеньевой на свекле. Заработки высокие, да и у Федора не маленькие. Так что не раз поминали соседи свекровь и мать Стефании, что не дожили они до светлого дня, не порадовались счастью своих детей.
И невдомек было соседям, да и Стефании с Федором тоже, что счастья не было. Был чистый, прохладный в жару и теплый зимой дом, была девочка-дочка, родная, в золотых колечках головка. На экране телевизора певица песню поет, а Юлька танцует, кудри от одного плеча к другому наклоняются. Тоненькие ножки легко бегают по крашеному полу. В такие минуты глянет Стефания на Федора, и глаза теплом наполнятся, нежность из души прорвется. «Федя, ты мой Федя, что же мы с тобой живем друг к другу слепые и глухие?» Подойдет к мужу, руку на плечо положит. Тот в удивлении: «Что это ты?» — и глазами на Юльку, дескать, нехорошо так при дочке.
Не все дни в году дышал дом покоем и чистотой. В тяжелые, бессонные недели колхозной страды дом запускался: самовар покрывался пылью, росла в сенях груда сношенной, покоробленной землей обуви, забивал сорняк помидоры и морковь на огороде. Даже куры в этом запустении начинали нестись где попало. Юлька находила яйца в самых неожиданных местах, и каждое яйцо, как найденный в лесу гриб, было в радость и в удивление.
Свеклу убирали поздно осенью. Холодным темным утром уходила Стефания из дома. Однажды в темноте услыхала разговор о себе. Говорили женщины из ее звена: «Это не характер, а камень. Брови сведет, глаза холодные выставит, и никакой жалости к людям». Больно полоснули те слова. Дождь холодный моросит, земля как глина, свекла, того и гляди, пропадет, а они характер обсуждают. «Нет уж, тёточки, пока я у вас звеньевая, других вам глаз и бровей не будет».
В такие дни, в редкие минуты, когда случалось ей с Федором дома за столом встретиться, что-то легкое и молодое входило в их жизнь. Смеялись, рассказывали, перебивая друг друга, новости, покрикивали на Юльку: могла бы и полы подмести, и картошки начистить к приходу родителей.
Однажды Стефания сказала:
— Заметила я, Федор, как трудней нам на работе, так дома легче.
Он и сам об этом думал:
— Это оттого, что работа целиком нас берет, а отпустит, даст передохнуть — и мы с тобой как заново знакомимся.
Она поняла его:
— Неужто, Федор, обиду какую старую в себе носишь?
На этот вопрос у него не было ответа. Обиды не было. А с другой стороны, вся его жизнь — обида. Словами это не выскажешь и не объяснишь.
Когда Стефания затеяла утиную ферму, предложила мужу на пару с ней это дело поднять, Федор встрепенулся. Увидела его Стефания таким, каким он был до войны. Загорелась в нем прежняя удаль. Собрались в райисполком ехать, чтоб утвердить документы на ферму, заявку в инкубатор передать. Стефания с председателем насчет машины договорилась, а Федор вдруг:
— Айда, Стеша, на лыжах. Снег хороший. На машине те тридцать километров дольше пробуксуем.
Федор впереди, Стефания за ним, мимо окошек, глаз удивленных, а потом — полем, только комок колючий в горле от морозного ветра да иней на бровях и ресницах.
«Ломил», как говорили в селе, на этой ферме Федор на всю катушку. Строительное дело освоил, такого там всего намастерил — любо поглядеть. Даже изолятор для ледащих да помятых в дороге утят построил. Из озера водоемчик специальный для них отвел. Возьмет хилого утенка, пустит в воду, а сам заходится от радости, жену зовет:
— Иди сюда, Стеша, гляди: на ногах не стоит, а плыть плывет.
Все село, как на экскурсии, перебывало на ферме. В первые минуты носы морщили: ну и дух, это ж надо — под открытым небом дыхнуть нечем. Потом не замечали духа, любовались утками, хвалили Федора: такому мужику цены нет, повезло Стефании.
Кроме Стефании на ферме работало еще шесть человек, да и зоотехник Любовь Ивановна в первое лето не вылезала с фермы. И жили тут же, при утках: Стефания с семьей в своей хатке, девчата — в двух новеньких полевых вагончиках, которые выделило правление.
— Зимой выспимся, девоньки, — будила девчат чуть ли не ночью Стефания.
Сама не начальствовала, вместе с другими и корма готовила, и фермы чистила, и учебники да брошюры вместе со всеми разбирала.
Работали наравне, не считая того, что Стефания счета подписывала, да в райцентр выезжала: то корма или лекарства выбить, то по приглашению на актив или на совещание. Когда ее фотография, а потом статья про ферму появились в газете, ту газету, кто выписывал, сохранил: про наш колхоз, про нашу Стефанию! Пусть она и камень-человек, а какое дело завернула, никто не заставлял, а она рискнула, трудов не пожалела, и теперь ей заслуженная слава.
На четвертое лето стала Стефания Героиней. И тоже все сочли, что справедливо это. Только после митинга, на котором поздравляли Стефанию, кто-то сказал в толпе:
— А Федору — ни-че-го.
Слыхал те слова Федор или сам до них додумался, но обиду свою высказал и в правлении, и самой Стефании.
— Да ты ж фронтовик, коммунист, — пристыдил его председатель, — ты же передовой отряд, а рассуждаешь как темный человек. Герой — это символ, маяк, кто первый засветил, повел за собой. Да если на твою точку зрения стать, так мы все обижаться должны. Другие что? Меньше Стефании в эти годы работали? Хлеб нам — что? Легче, чем эти утки, доставался? Политически тебе надо, Федор, к награде жены отнестись.
Стефанию слова мужа кинули в гнев:
— Знаешь, кто в тебе заговорил? Мужик! Привыкли только себя людьми считать. А когда женщина чего-нибудь достигнет, так уж небо над вами рушится.
— Говорить можешь что хочешь, — ответил Федор, — только мне это не объяснение. Уйду с фермы.
— И с богом, — отрезала Стефания, — не пропадем.
Так и разошлись их пути. Не одним, конечно, этим разговором. Еще не раз и не два сталкивались они, цеплялись друг за друга, да было где разминуться. Федор вернулся на центральную усадьбу, Стефания с Юлькой остались на хуторе, при утках.
Через семь лет, в победный для Стефании день, когда Юльку приняли в институт, произошло у них с Федором что-то вроде замирения. Сидели за столом, осторожно, чтоб не озлобить друг друга, перебирали прошлое.
— Люди что только про нас не говорили, а что ж на самом деле у нас вышло, Федор?
— Характеры разные.
— Разве люди парами подбираются по одному характеру? Другое что-то нас развело, Федор. Может, то, что я мужскую лямку с охотой на себя накинула, может, надо женщине послабже, потише быть, чтоб мужик при ней себя хозяином чувствовал? — Не дожидаясь ответа, сама себе и ответила: — А какая баба в деревне мужскую лямку не тянет? Что ж тогда за причина, Федор?
Он долго молчал, потом, поборов себя, признался:
— Не любила ты меня. И мою любовь задушила.
— Как же не любила? Что ты такое говоришь, Федор? Была любовь. И Юлька от той любви родилась. Ты, может, кино насмотрелся и на себя примерил. Так кино на то и кино, в жизни любовь другая, словами про нее мало говорят. В жизни любовь — это доверие. Ты мне, как себе, доверяешь, а я тебе, и вместе мы, как один человек, одну жизнь живем.
— Нет, Стеша, доверие — оно доверие, а любовь — любовь.
— Господи, спьяну ты, что ли, все это несешь? Слушать стыдно. Как же мне любить-то тебя надо было?
— Любила бы, так сама бы знала.
Стефания глядела на Юльку и на этого ее нового мужа, присматривалась, прислушивалась, ждала случая поговорить с дочкой. С одной стороны, радостно, что дитя твое веселое, здоровое, щебечет, как птица на ветке, а с другой стороны, свою голову на чужую не пересадишь: легкая у Юльки голова, не думает о жизни серьезно. То одного любила, теперь другого… Уж если любовь, не беги за первого встречного замуж, а сиди и жди свою единственную любовь, не хватайся за каждого — любовь, любовь…
— Мама, а как Нина? Еще одного не родила?
Про Нину ей интересно! Нина уже троих родила и с четвертым не задержится. А ты, доченька, что ж свои лучшие годы упускаешь? Ответила, что думала, еле сдержала себя, чтобы слова грубого не сказать.
— У Нины семья как семья. Детей много. Мужем дорожит. В школе глупая была, троечница, а в жизни главную задачку на пятерку решила.
— Ой, мама! — Юлька прыснула. — Совсем не эта главная задачка. — Забежала со спины, обняла руками, как в кольцо взяла, и дрогнуло сердце у Стефании, будто трехлетняя Юлька вскарабкалась на табуретку и сзади, как бывало, повисла на спине: ручки беленькие, прохладные, с ямочками у локотков. Выросли ручки, а запах и ласковость все те же, младенческие.
— Давайте кормить вас буду, — сказала Стефания, освобождаясь от рук дочери. — С дороги ведь, голодные.
— Корми, корми! — заверещала Юлька и теми же руками, на глазах у матери, обняла мужа.
Стефания отвела глаза.
— Иди сюда, — позвала Юльку, — пойдем на кухню, поможешь.
На кухне учинила допрос:
— С этим-то хоть всю жизнь собралась жить?
— Всю. — В Юлькиных глазах светились искорки смеха.
— Любишь, что ли, его?
— Ага.
Стефания рассердилась:
— «Ага-ага», я тебя как мать, серьезно спрашиваю. Он-то как? Не разлюбит?
— Зачем?
— Затем, что другую полюбит. Ты ж разлюбила одного, а теперь и тебя тем же концом.
— Не разлюбит. Не дам я ему встретить другую.
Стефания подозрительно глянула на дочь.
— Легкая ты: и на язык, и на жизнь.
— Какая есть, — вдруг рассердилась Юлька, — а только так жить, как ты свою жизнь прожила, не хочу.
Стефания замолчала. Обида горьким комом подкатила к сердцу.
— Ты мою жизнь не трогай.
— Я не трогаю, — Юлька вытирала ладонями щеки, плакала беззвучно и оттого особенно горестно.
— Не буду больше ничего говорить, не плачь. — Стефания притянула к себе Юльку, поцеловала в лоб.
Обедали торжественно. Новый зять открыл шампанское, разлил по чашкам, поднялся и произнес тост:
— За вас, Стефания Андреевна. За ваш героический труд. — Он опустил глаза, закончил, смущаясь: — За то, что Юльку такую хорошую родили и вырастили.
Утром молодые засобирались на центральную усадьбу. Юлька надела свой школьный лыжный костюм. Стефания вынесла им лыжи на крыльцо. Стояла с непокрытой головой, глядела, как они прилаживают крепления.
— Когда вернетесь? — робко спросила она у Юльки.
— К вечеру.
Юлька впереди, новый зять Гена за ней; легко и ловко побежали они. Заблестела, заискрилась на солнце под их следом старая лыжня, и мелкий редкий снег, кружащий в порывах ветра, не сразу погасил ее алмазное сияние.