Она не хотела нарушать запрет. Напрасно упрекал ее Пирогов. Она думала, что пробежится в ходке по тракту, заглянет ненадолго в Сарапки и вернется. В Сарапках она обошла половину деревни. Если бы кто-то сказал ей — не проходили, она, поколебавшись, повернула бы назад. Но все, с кем довелось ей говорить, твердили неопределенно: не видели, не встречали. А некоторые добавляли: «Может, и проходили».
И тогда скрепя сердце она решилась «добежать» до Муртайки.
Старый горный район был знаменит не только диковинными зверями. У каждой деревни были свои неповторимые достопримечательности. Сарапки, например, стояли в просторной живописной долине. С весны и до середины лета пологие склоны гор нежно розовели от цветущего маральника. Перед войной четверо областных художников срубили на отшибе деревни просторный дом с большими окнами на три светлые стороны, и зачастили к ним смешные шумные люди в длинных сатиновых рубахах, с бантами вместо галстуков, шнурками вместо бантов, с плоскими ящиками на ремнях, с большими зонтами через плечо. Откровенные, восторженные, они на каждом шагу роняли изумленное «ух» да «ах», их восторг напоминал опьянение, и скоро местные мужики прозвали дачу Угаром… Муртайка забралась на середину высокого Идынского хребта и была знаменита кедрачами и орехами. Во времена не очень отдаленные были в Муртайке три купеческие фактории по заготовке шишки. В память о них за деревней остались огромные отвалы шелухи… А вокруг Кожи природа соорудила ровную каменную стену наподобие крепостной, а какие-то дохристовые народы изрисовали ее фигурами маралов, медведей, человечков. С давних пор знавала Кожа разных ученых, приезжавших за тридевять земель взглянуть на стену, на рисунки, недоуменно пожимавших плечами: откуда такое чудо.
Стена была монолитная. Лишь три пролома соединяли деревню с остальным миром.
Любая из этих достопримечательностей, рассуждала Игушева, могла заинтересовать ленинградскую малявку, и три соперничающие огольца вызвались сопровождать се.
В Муртайке, как и в Сарапках, ей сказали, что не видели чужих. Она поколебалась немного и рискнула добежать до Кожи. Так шаг за шагом углублялась она в горы, забыв о предостережении Пирогова.
Увы, поиск ничего не дал. Она повернула назад, но теперь едва не проглядела глаза, ища какие-нибудь следы вдоль дороги. Несколько раз она останавливала лошадь, привязывала к дереву или придорожному кусту и осматривала поперечные распадки, двигаясь «змейкой», как учил Пирогов, в надежде, что где-то «змейка» пересечется с тропкой ребят.
Трусила она при этом ужасно, вздрагивала от шороха собственных шагов, оглядывалась и сердито упрекала себя, что не столько малявку ищет, сколько трясется, опасаясь того самого дезертира.
По ее подсчетам, до Сарапок оставалось час-полтора неторопливой трусцой. А небо еще светлое, прозрачное. До вечера она успевала не только на тракт выехать, но и почти домой добраться. И тут возок поравнялся с широким распадком. По дну его, шаловливо извиваясь, бежала речка — воробью по колено. Склон слева был гол и гладок. Лишь местами, как чердачные окна по скату крыши, торчали над травяным покровом растрескавшиеся камни. А противоположный, северный, склон был густо покрыт лесом. У подножия его разросся мелкий кустарник, кудрявыми колками стояли березы.
Вчера Оленька резво проехала мимо этого распадка, потому что торопилась в Муртайку. Теперь же, поняв, что главные ее страхи позади, и мучаясь сознанием, что возвращается ни с чем, она остановила лошадь, привязала, бросила ей под ноги охапку сена. Сбежав с дороги, она умылась из речки. Осмотрелась. Кустарник, который она отметила с возка, оказался крыжовником. Ягоды были некрупные, но уже зрелые, сладкие и ароматные. Оленька сорвала несколько ягод, горсткой отправила в рот и двинулась через распадок справа налево под острым углом. «Змейкой». Речку она перепрыгнула, ступив на камешек, поднялась немного на голый склон, с него оглядела даль. Ни души. Под тем же углом, но теперь слева направо она спустилась вниз. Так проделала она несколько раз, удаляясь и удаляясь от дороги.
Она, наверное, очень расхрабрилась, потому что, уставясь под ноги и ища какие-нибудь следы, забыла об осторожности, не очень вглядывалась и прислушивалась по сторонам, и едва нос к носу не столкнулась с тремя неизвестными. Они молча появились из-за лесного околка, в полусотне шагов от нее. Один вел в поводу лошадь. Остальные гуськом тащились за ним.
Она бы закричала, бросилась бежать — так неожиданно было их появление, но неимоверная слабость перехватила дыхание, подкосила ноги, и Оленька, сама того не сознавая, опустилась на землю, будто у нее размякли косточки. Густой крыжовник схоронил ее, и это оказалось очень вовремя, ибо те трое, едва ступив в распадок, придержали шаг, долго и внимательно изучали окрестности. Наконец убедившись, что никто их не видит, они двинулись дальше, сильно прибавив скорости. Широкий, почти долина, распадок пугал и их.
Свернувшись калачиком среди колючих кустов, Оленька чутко ловила малейшие шорохи, но это плохо получалось, потому что их заглушали удары сердца. Говоря Каулиной «я ужасная трусиха», Игушева не кокетничала. Она на самом деле была робкая, тихая, случалось замирала от собственной тени. Но она понимала это, презирала и ломала себя, веря, что робость и страх можно научиться преодолевать.
Выждав немного и убедившись, что опасность отступила, она осторожно приподняла голову. Кусты оказались выше, и она увидела лишь вершину горы впереди. Она приподнялась на локоть. Крыжовник уменьшился, гора подросла, но дна распадка по-прежнему не было видно. Тогда она отважилась вытянуть шею. Показался голый противоположный склон. Он зеленел травкой. Нечастые камни, как чердачные окна, темнели на ее фоне отчетливо.
Снова припав к земле, Оленька сняла с головы черный берет, засунула под ремень. Светлая головка не так отчетливо должна выделяться на фоне кустарниковой зелени.
Она удивилась, что трос неизвестных отошли так далеко и приближались к развилке распадка. Да, теперь она хорошо видела, что голый склон впереди рассечен надвое.
«Но… Но почему не на дорогу?.. Ведь дорога близко. — Это к Оленьке возвращался рассудок. — Они вышли из глубины гор… И когда до дороги оставалось два шага, они свернули… Да, они свернули…»
Она глядела вслед неизвестным. Ни один из них не походил на лохматую клыкастую обезьяну. Но вместе с тем в одежде их была пестрота, которая указывала на случайность ее подбора. Один был в брезентовом плаще, другой в меховой душегрейке, расстегнутой на животе, третий в пиджаке поверх ночной рубашки. Но это не все. Тот, в пиджаке, был обут в ботинки из парусины, а на голове нес старую с кожаным козырьком шапку-ушанку. Плащ дополняли тюбетейка и сандалии, а меховую душегрейку — кепочка восьмиклинка и сапоги. Даже для военного времени такой разношерстный подбор одежды был курам на диво.
И Оленька догадалась, что… Что это был тот самый… Дезертир… И не один, а с компанией…
Хоронясь за колками, Оленька заторопилась к лошади. И остановилась, когда увидела ее укоризненно печальные глаза.
Фу-у…
Оленька зачерпнула воды, жадно выпила, снова зачерпнула. Мокрой ладошкой провела по лицу.
Вот и обезьяна.
В бессилии от волнения она опустилась на придорожную траву.
Мелко тряслись коленки. И вся она тряслась, как в ознобе после простуды.
Надо ж так-то!..
Немного успокоившись, она встала на ноги, посмотрела вдоль распадка. Трое неизвестных уже свернули в развилку. Впереди было пусто.
Уж не померещилось ли?
Нет, нет. Такое не мерещится: плащ, душегрейка, пиджачок…
«Надо позвонить… Позвонить… До Сарапок тут час… Позвонить и сказать Корнею… Сказать, что трос… Трос прошли… Шапка, тюбетейка, кепочка… Куда? Как куда?.. Туда… Нуда — туда… Что это за распадок? Что за развилок? И развилок ли? Может — затишек. И пещера там. Или домик… Или тропа… Все-таки тропа… Куда-то тропа… Но куда?.. Надо делать любую работу на „отлично“ и тогда она получится хорошо… Это-то зачем, господи? Зачем?..»
Она еще ни на что не решилась, но сердце уже сжалось, как от холода.
Держась лесной опушки, она отправилась назад, к тому месту, где чуть не столкнулась с неизвестными. Оттуда развилка просматривалась ясней. Но не глубоко. Только вход в нее. Перебежав распадок, Оленька припала за камень, уняла сердце и короткими перебежками двинулась к развилке…
Она увидела их, когда они сворачивали вправо. Прикинув направление, Оленька решила, что идут они в Ржанец. И сразу от души отлегло. Раз в райцентр направляются, значит, бояться им некого. Значит, не разглядела она со страху… Да и то, растянулась под крыжовником. Руку поцарапала.
Ей немного весело стало. Представилось, как лежит она среди колючек, каждая жилка трясется, как у зайца. И вдруг вспомнила она Якитову, что, трясясь в плаче, принесла заявление о пропаже коровы… Снова остыло Оленьки но сердце.
Они! Они и есть!
Перебежав развилку, она торопливо начала подниматься в гору, держа направление, куда только что ушли те, трое. Она задыхалась в спешке, маленькие, быстрые ноги тяжелели с каждым шагом. Першило пересохшее горло.
Глазам ее открылась узкая затененная щель. Дна ее не было видно, потому что склон оказался северным, густо заросший ельником. Оленька нырнула в него и остановилась, вдруг испытав новый прилив испуга. Густой подлесок скрывал ее. Но он скрывал и неизвестных. Крадучись от дерева к дереву, она пошла вниз, и чем ниже, тем прохладней и темней становилось впереди.
Те, трое, развалясь на травке, курили под молодыми осинками. Они молчали, и Оленька ни за что не разглядела бы их, если бы не увидела лошадь.
«Второй раз напоролась, — думала она с отчаянием. — Второй раз… Это как сигнал… Как предупреждение. Нельзя испытывать судьбу трижды… Надо уходить. Это нехорошие люди, и они страшно молчат. Когда люди говорят меж собой, можно быстрей понять, что это за люди. А эти молчат. И лица у них одинаковые. Только — шапка, тюбетейка, кепочка… Они даже не глядят друг на друга… Надо уходить. Уходить… Они встанут, а ты переждешь и — назад».
Они действительно скоро засобирались. Закопали окурки, лениво поднялись. Им некуда было спешить. Неторопливо оправили одежки, и Оленька увидела под плащом короткий винтовочный обрез.
Уходить от греха подальше! Уходить!
Но она пошла следом. Она шла лесным склоном, не упуская их из виду. По ее подсчетам, уже недалеко был Ржанец.
Но тут неожиданно склон пошел на убыль, и Оленька оказалась на… дороге.
Что за дорога? Она беспокойно оглянулась, но не узнала места, спохватилась, что те, трое, могут потеряться из виду, перебежала узкое пыльное полотно, спряталась в кусты, перевела дыхание.
Вечерело. Сумерки густели, растекались, как синька в корыте.
«Вернуться… Остаться у дороги… Пойдут же они назад. — А ноги несли узким незнакомым распадком дальше. — Надо подсмотреть, где они прячутся… Где прячутся… и тогда — Корнею… Корнею… Интересно, как он посмотрит на это? Он ведь боялся, что я не смогу по горам… Но что это за распадок? Надо было отметить с дороги… Дура набитая… Ладно, на обратном пути… Только бы не закружиться…»
Оленька остановилась, потому что впереди никого не было. Впрочем, они могли быть, вышагивать, как вышагивали, молчком, но между ними и Оленькой опустилась плотная синева. Темнота в горах падает быстро, как вода из крана, и, как вода, заполняет сначала низкие места.
Она бросилась на склон. Склон оказался крутой и каменный. Рядом, протяни руку, чернели ажурными пятнами на фоне посиневшего неба кудлатые кусты. Метнувшись туда-сюда, Оленька нашла место пониже, на ощупь вскарабкалась по камню до травы, грудью легла на нее. И тут только поняла, как она устала, как извелась в волнениях.
Земная прохлада тянула в себя тепло разгоряченного тела. Оленька закрыла глаза. Вдруг сделалось легко и даже приятно. Если бы те, трое, подошли сейчас к ней, она и тогда бы не испугалась.
«Как-то мама… Волнуется, поди. Она такая же трусиха, как и я… Бегает теперь по деревне… Корнею жить не дает… И спать не ляжет… А завтра ей чуть свет… А что делает сейчас Корней? Кричит? Грозит губой?.. Так губа занята… Там этот поселился… Геннадий Львович… Добрая душа… Вот кто больше всех перепугался… А может, никто и не хватился? Там тоже работы выше неба. И я одна… Против трех мужиков… И никто не узнает…»
Она едва не заплакала, так жалко стало себя, не себя даже, а что никто не узнает… А потом все куда-то пропало: трава, кусты, каменная ступень склона и сама она, Оленька.
Она вздрогнула, испугавшись этого, и поняла, что задремала, умаявшись за день. Земля забрала все ее тепло и теперь возвращала с лихвой прохладу. Поеживаясь, Оленька села. Тишина стояла кругом, как в нежилой комнате. И было по-настоящему темно.
Она попробовала отыскать одну из Медведиц на небе, припоминая, где та находилась, если смотреть из Ржанца. Высокие горы закрывали небо по обе руки. Да и впереди горизонт упирался в звезды. А над головой Медведиц не было. Ей становилось холодно, так холодно, что стучали зубы, дрожали плечи. На ней была синяя хлопчатобумажная гимнастерка и черная юбочка до колен. Тс, трое, оказались куда практичней, вырядившись среди лета в плащ, меховую душегрейку, пиджак. Любой самый плохонький пиджачишко теплей и надежней гимнастерки.
Она вспомнила про берет, натянула его по самые уши.
Где же она все-таки находится? И где те? Ей было бы сто крат спокойней, если бы они торчали перед глазами… Темень-то, темень какая! В деревне такой не бывает. В деревне долина широкая, небо огромное, тысячи звезд свет льют на крыши. А тут… Тут горы слились в одну черную массу. Будто кто-то закатал Оленьку в шарик из вара, одну маленькую дырочку над головой оставил, чтоб не задохнулась.
И вдруг… Ей показалось, что в той стороне, куда ушли неизвестные, обозначился кусочек склона. Это было неправдоподобно, ибо выше он опять сливался с другой горой.
Она уже подумала, что голодной куме — просо на уме, как странное явление повторилось. Оленька сосредоточилась, всматриваясь в то место, и совершенно отчетливо увидела кусочек склона, куст, черной сетью нависший над ним.
Что там? Выход в просторную долину? А может, деревня? Ведь попалась им какая-то дорога.
Крадучись мягче кошки, ощупывая землю, как минер, Оленька двинулась навстречу этому странному видению. Душа ее коченела от холода и страха, но и усидеть на месте она не могла.
Вскоре она увидела расплывчатый нетвердый оранжевый свет. Свет поднимался откуда-то из-под земли, раскрывался веером и невысоко гас в прохладном мраке.
«Костер! — догадалась Оленька. И обрадовалась, чуть не захлопала в ладоши. — Это костер! А возле него… Чабаны? Или геологи?.. Могут быть и охотники… Или возчики заночевать остановились… А если… Если те?..»
Последние метры она кралась затаив дыхание. Если б могла, и сердце остановила бы, чтоб не стучало громко.
У маленького костерка сидели они. Те самые. И ложками вычерпывали из блестящей железной банки куски, смачно жуя, едва не мурлыча от удовольствия. На тряпице, разостланной под банкой, лежали наломанные куски хлеба.
Оленька сглотнула слюну и почувствовала, что и ей хочется есть. Сверток с лепешками остался в ходке.
«Гады, — подумала она сердито. — Консервы жрут. Мясо, поди. С той машины…»
У нее не оставалось сомнения, с кем столкнула ее судьба.
«Ах, как же это так, что Корнея нет рядом… Он бы накормил вас… Накормил… — Как и все без исключения девчата-милиционеры, она наделяла Пирогова преувеличенной силой, удалью, бесстрашием и всей душой верила, что это так. Он был нужен им такой — заступник, как старший брат. — Корней бы вас… березовой кашей… Березовой… Но ничего… Я подожду… Я вас не отпущу… Корней догадается… Он сообразит… Пойдет искать меня… И найдет… Вас найдет…»
Ей представилось, как они с Корнеем, — рука в руке, — по-птичьи парят над костром и бандюги в ужасе валятся на землю…
— О, господи!
Те, трое, покончили с консервами. Спрятали ложки в карманы. Душегрейка подбросил в костерок несколько тонких прутиков, при ожившем огоньке принялся исследовать внутренность банки. Что-то он там разглядел, поскреб ложкой, облизнул ее. Снова засунул во внутренний карман, откинулся на спину, сыто поводил ладонью по животу. Пробубнил: грюм-блюм-прюм. Остальные гоготнули, зашевелились, выдавая нетерпеливое согласие с первым.
Оленька не расслышала ни слова, но женским обостренным умом вдруг недвусмысленно поняла, что говорили чуть ли не о ней… В ушах у Оленьки тонко запели комарики. Щеки вспыхнули, запылали от стыда и обиды. Она спряталась поглубже в куст. Показалось, что стыдливый этот пламень высветит ее на склоне. Повернула колечко на кобуре, и упругая кожа пристегнутого клапана сама откинулась вверх, обнажив прохладную рубчатую рукоять револьвера.
«Будет вам и грюм, и блюм, и прюм… Все будет…»
Теперь ей казалось, что она не боится стрелять.