Вокруг могилы возвели ограждение из кольев и трех больничных простыней. Перед ширмой снаружи — столик для Ирины Петровны. На него поставили маленькую керосиновую лампу, положили стопку бумаги, сверху плоский камень, на случай, если сорвется с гор внезапный ветер. Геннадий Львович самолично принес из отдела крашеный табурет, самолично разровнял площадку под него, установил у стола. При Ирине Петровне — Варвара. Для компании. Для смелости.
— По местам, товарищи.
Брюсов и Козазаев с облегчением уходят в темноту. Им по-ручен внешний караул, чтоб не подпустить посторонних. Пирогов и двое рабочих известкового карьера входят внутрь ограждения. Старики — понятые — и Бобков остаются на линии входа. Чтоб не толкаться, не мешать.
Корней Павлович высвечивает табличку на обелиске со звездой. Приглашает рабочих, а затем и понятых прочесть фамилию на ней. Старики по очереди подходят, склоняются к обелиску, подтверждают: Ударцев.
— Пишите: Ударцев эМ эС, — говорит Пирогов точно в пространство, точно обращаясь к неярким, нечастым звездам.
После этого рабочие принимаются разрывать яму. Сначала осторожно, уважительно, что ли, опасливо ли — дело-то непривычное, прямо-таки не христианское, но скоро, освоившись, налегают без оглядки, кряхтят, крякают. Только камень звенит под лопатами.
Могилы в Ржанце неглубокие роют. После полутора метров сплошной песчаник лежит. Потому, только вошли мужики в роль, показалась крашенная марганцовкой широкая доска. Война на западе идет, а в Сибири не найти кумача, чтоб с почестями, как положено…
Пирогов стоит сбоку от рабочих, диктует через простыню. Ирина Петровна записывает столбиком:
24 часа 44 мин. Показалась крашеная доска. Длина доски 190 см. Ширина — 34 см.
24 часа 51 мин. Расчищены боковины крышки гроба.
24 часа 57 мин. Подведены веревки под гроб.
1 час ночи. Гроб установлен на табуреты.
1 час 3 мин. Снята крышка. Запах гниения.
1 час 7 мин. Оба понятые подтверждают, что в гробу находится тело мужчины в форме старшего лейтенанта НКВД. И тот и другой свидетельствуют наличие вихра-зализа справа вверх ото лба. И тот и другой уверяют, что знали человека, чье тело предъявлено им. Это — бывший начальник РОНКВД Ударцев Михаил Степанович.
1 час 11 мин. Пирогов К. П. разъясняет понятым их право присутствовать при всех действиях следователя и делать заявления по поводу тех или иных его действий. Кроме того, им разъяснена обязанность понятых удостоверить своими подписями факт, содержание и результаты эксгумации.
1 час 17 мин. Судмедэксперт Бобков и санитар подходят к гробу, становятся с двух сторон против головы.
— Не могу… Не могу больше, — шепчет Ирина Петровна. За тонкой хлопчатобумажной ширмой в желтом свете ламп движутся кособокие черные тени, неожиданно холодно звякают инструменты.
— Погуляйте… Идите… — говорит Варвара. — Я запишу.
У самой Варвары глаза испуганные, но сухие. Движения преувеличенно решительные. Она то прикасается к стопке бумага, то к ручке, то к стеклянной чернильнице «непроливашке», будто не доверяет глазам своим иначе, как пощупав каждую вещь, предмет на столе, то вдруг оправляет на себе безукоризненно сидящую форму. И волнуется, и боится, и не хочет признаться в этом.
— Господи… — Ирина Петровна идет в темноту.
Бобков под внимательным взглядом Пирогова и понятых диктует неторопливо, будто рассуждая сам с собой:
— Правая височная кость пробита и, думается, раздроблена… Пробита и раздроблена… Волосы у входного отверстия… размозжены… Повторяю, размоз-жены… Часть их вырвана с корнем и утоплена… Утоплена в ране… Да-с, да-с, да-с! Запишите, это очень важно: волосы не опалены. Не опалены. Нет копоти на коже. Копоти… Корней Павлович, — Бобков распрямляется, ищет глазами Пирогова, тотчас упирается в него. — Корней Павлович, вокруг раны отсутствует копоть, следы порошинок и металлических частиц. Хотите убедиться.
Пирогов морщится, мотает головой: нет-нет, должен был обозначать этот знак. Бобков принимает его, снова склоняется к телу.
— Вы говорите, копоть, порошинки… Может, темновато немного? — спрашивает с запозданием Корней Павлович. — Одна лампа хорошо, две — лучше.
— Лакассань при свечах обогатил наше ремесло.
Пирогов согласно кивает, хотя впервые слышит о каком-то Лакассане, дважды повторяет незнакомое имя, чтобы при случае полюбопытствовать у медиков или заглянуть в энциклопедию.
— Отсутствие копоти, следов порошинок и металлических частиц свидетельствует, — учительски выговаривая слова, продолжает Бобков, — свидетельствует о том, что выстрел был произведен не в упор, а с расстояния не менее десяти метров.
— Почему именно десять метров? Почему не пять?
— Именно с десяти метров ни порошинки, ни металлические частицы, содержащиеся в порохе, не долетают до цели. С пяти — их можно было бы обнаружить.
— Но, может, их смыло? Залило кровью? — На душе у Пирогова совсем скверно. Подтверждается худшее предположение, и нельзя безоглядно увлечься им.
— Это невозможно, Корней Павлович. Следы порошинок остаются навечно. Синими крапинками. Да ведь и ожога эпидермиса нет. Ожога раскаленными газами из ствола, поднесенного близко.
— Да, — соглашается Пирогов, хотя и не совсем представляет, как эти ожоги должны выглядеть и что такое эпидермис, о котором еще предстоит кого-то расспросить. — Продолжайте.
— Слепое пулевое ранение. Слепое. Пуля осталась в теле. Тому существуют объяснения. Кинетическая энергия пули была слаба. Либо выстрел произведен с очень большого расстояния и скорость полета пули начала снижаться, или патрон утратил первоначальное качество, что не удивительно для боеприпасов из долговременных арсеналов. Да-с, да-с! Именно, арсеналов.
Ну конечно ж, из арсенала, из долговременного. «Кайнокъ». «Кайнок-17». Время выпуска — семнадцатый год. Русско-американская фирма.
«Кайнокъ» в сейфе Ударцева, на чердаке у Сахарова. Целая обойма под кедром на Элек-Елани. Все из одного склада.
— Вы можете извлечь пулю?
— Ради бога. Но не будем торопиться. В свое время.
Бобков выбирает из разложенных на табурете инструментов длинную спицу — щуп. Пирогов отворачивается. Оглядывается, будто убеждается, нет ли посторонних поблизости, а на самом деле не зная куда деться, куда бежать.
— Поищем направление. — Бобков расставляет ноги для большего упора, держит щуп двумя руками — наперевес, но не бьет с маху, а осторожно направляет его в рану: да-с, да-с, да-с… Так осторожно, будто боится разбудить прикосновением спящего. Но Пирогов догадывается, живо представляет, как это должно быть больно: спицу воткнуть в голову. Мышцы лица его напрягаются, морщинят кожу у глаз и рта. — Корней Павлович, — говорит Бобков, распрямляясь и шумно выдыхая долго сдерживаемый воздух. — Вас не затруднит?
Пирогов как на ходулях подходит к нему, стараясь не вдыхать смрад, воротит нос за загородку. Краем глаза он видит блестящий упругий конец щупа, торчащий из оплывшей, растрепанной, как капустный кочан головы. Нет Михаилу покоя и после смерти. За какие грехи земные, за какие тяжкие?
— Пуля вошла за правым ухом и остановилась в области лба над левым глазом, — учительски диктует Бобков. — Если бы господь бог создал наши головы по образу чемодана, то пуля прошла бы почти по диагонали. Взгляните, в этом легко убедиться.
Корней Павлович бросает короткий взгляд на изголовье гроба. Конец спицы хищно сверкает в свете лампы-десятилинейки. Все остальное бесформенно, цвета ночи. Вдруг вспоминается школьный гербарий с бабочками на булавках с ромбовидными гнутыми шляпками. Люди и бабочки! Люди и чемоданы! В чем их различие?
Отступив на свежий воздух, он достает крупную копию схемы, сделанной тогда на склоне: жирная точка — камень, огуречик — тело, палочка — вытянутая рука. В верхней части огуречика рисует прямоугольник. Чемодан так чемодан. Это даже удобно. Он соединяет два угла прямой линией. Пунктиром продолжает вниз и вверх. Пуля прилетела почти со спины. Выходит…
Ничто пока не выходит. Поспешность нужна при ловле блох. Нельзя мотаться из крайности в крайность. Нужно не новую версию строить, а постепенно разрушать старую. Именно разрушать, и на ее месте по крохам лепить вторую. Иначе с водой выплеснешь и ребенка.
— Не понимаю, как он руку завернул.
— Можно завернуть руку, можно — голову, — отзывается Бобков. — Но тут не было ни того, ни другого. Выстрел произведен на расстоянии от десяти и больше метров.
— Помедленней, пожалуйста, — слышится Варварин голос из-за ширмы. Пирогов не различает кому он принадлежит, так велико волнение.
— Это не обязательно. И вообще, не надо писать, — говорит он. И Бобкову: — Пулю. Пулю извлекайте быстрей. Она многое объяснит. Верно говорю.
У ширмы, застыв истуканами, стояли старики-понятые. В глазах Большакова бледно светилась тоска. Где уж был он мысленно, того клещами из него не вытянешь. Бывший партизан Сидоркин бычил крутолобую голову, глядел осуждающе, даже враждебно, но тоже молчал.
Пирогов хотел пройти мимо, побыть один, покумекать над новыми подробностями дела, но переборол себя: опять нетерпячка… Тронув Большакова за рукав, он знаком показал, что просит его отойти в сторонку, Сидоркин сердито повел глазом, но тотчас, не мигая, опять уставился на Бобкова.
— Слышал, по молодости бывали вы на Пурчекле, — сказал Корней Павлович негром ко.
— Бывал, язви ее… А чо?
— Старики байку бают, что нет оттуда возврата. Кто попал на Пурчеклу, считай, на тот свет попал.
— Брехня. Резвого жеребца и волк не берет.
— Резвого! Значит, все-таки что-то есть?
— Места там мозглявые. Гнус и камень. Кругом чернь лешачья. А потом — лысо. Как шапка, снутри если смотреть.
— Сейчас бы дорогу нашли туда?
— Давно было дело. Но, кажись, нашел бы. От Муртайки…
— От Горелого кедра?
— Верно. А ты никак туда метишь?
Пирогову вопрос этот лишним показался. Чтоб не отвечать, он снова потянул за собой старика. У стола Ирины Петровны серел в темноте мешок. Не мешок, а сумка брезентовая. С ремнем для переноски через плечо. Корней Павлович вынул из нее фигурку Будды, найденную у Сахарова. Поставил сбоку от лампы. На белые листки протокола.
— Ах, красота-то, — оживился Герман Ильич и точно споткнулся. — Ну-ка, ну-ка! — Наклонился, глядел долго. Склонял голову то к одному, то к другому плечу. — Похож! Похож, язви его…
— На кого похож? — уточнил Пирогов.
— Так на этого ж… Там стоял. На Пурчекле. В храме.
— Вы ничего не путаете?
— Скажешь… Я их спутался, сейчас мороз не прошел.
— Вы бы их в мешок… Вы ж за богатством ходили.
— На воровстве богатства не сделаешь.
— Это как посмотреть. Откуда ж его брали и берут?
— Не нашей чести такое богатство. Кабы самородок или песочек. Ничейный!.. Приносили наши проныры и то и другое. А тут ведь вещи. У них хозяин должон быть.
— Хозяин, — иронично повторил Корней Павлович. — А скажите, Герман Ильич, вы Сахарова давно знаете?
— Пожарника, что ли? Да как знаю — глазом видал. Он после войны, как красные пришли, объявился.
— Говорят, он партизанил тут.
— Зря не скажут… А вон — Сидоркин. Он знать должон. Он тут воевал… Ах, красота какая! — Погладил робко фигурку Будды. Отдернул руку, точно обожгло ладонь. — Ужли из золота чистого?
— Позолота сверху. Внутри медь.
Корней Павлович спрятал фигурку. Достал кувшинчик. В ламповом свете засверкал он колючими лучиками. Желтыми, голубыми, красными, зелеными. Как звезды по чистому небосводу. Как дорогой камень под солнцем.
За ширмой раздаются тупые удары. Будто по дну наполненной бочки. Страшный, холодный звук!
Пирогов обходит ширму. Старик Сидоркин стоит вполоборота к Бобкову, мрачный, не одобряющий происходящее. Корней Павлович бросает коротким взгляд на склонившегося судмедэксперта. У Бобкова какая-то заминка. А может, свой профессиональный интерес. Пирогов останавливается возле старика-партизана.
— Виноват, вы можете ответить мне на пару вопросов?
Сидоркин насупленно поворачивается к нему.
— Вы помните партизана Сахарова?
— Того, который убег?
Новость всей деревне известна. Нашумели тогда с Сахарихой.
— Почему он убежал?
— Тебе лучше знать.
— Он был в партизанах? Или так — молва?
— Был. Только ведь и Васька Князь в партизанах был.
— Какой Князь? Тот самый, что паскудил здесь в тридцатые?
— Он самый.
— Невероятно.
— Чего ж тут такого. В октябре семнадцатого во всей области сотни большевиков не было. И около тысячи других партийцев отиралось. Васька и не скрывал, что он эсер… Посля войны крестьянствовал. Хозяйство крепкое завел. Говорили, повезло ему в войну: будто бы нашел он золотишко… Дом новый поставил, десяток коров, табунок лошадей, плуги, бороны железные, жатку купил… А тут колхозы начались. Вот и взыграло горячее нутро, собрал дружков и — пошел гулять.
— Вроде неглупый мужик, а такую ересь придумал. — Пирогов недоуменно пожимал плечами. — На что рассчитывал? Какой смысл в разбое?
— Смысл, говоришь? Смысла не было. А была злоба: кусать, рвать, палить… Слепота… Пацанами поймали мы гадюку. Растянули на пне и голову отсекли топором. Чисто так. Лежит голова, челюсти пленочкой соединены… Один из нас возьми и сунь ей палец. Подразнить. Вроде как не страшная ты теперь. Пасть-то и разинулась.
— Да ну?
— Нс видал бы сам, не поверил бы. Но ведь видал! Так какой тут смысл был? Голову к хвосту не приклеишь. Но такая природа у твари. И у Васьки такая.
«Природа» мало что объясняла, но Пирогов не стал поправлять старика. Даже подыграл:
— А у Сахарова какая природа? Чем он занимался в отряде? Пулеметчиком был? В разведку ходил?
— Жратву доставал. Овечек, муку…
— Выезжал из отряда?
— А как же заготовлять-то?..
— Корней Павлович, — зовет Бобков. — Я, конечно, прошу простить меня, но вам это небезынтересно увидеть бы. Где понятые?
Пирогов быстро входит внутрь ограждения. Врач стоит распрямившись. Длинный от подбородка до носков ботинок, клеенчатый передник тускло блестит в свете десятилинейной лампы справа, фонаря — слева, как припыленная медь.
— Слушаю. — Пирогов старается не дышать и не смотреть вниз. Бобков берет хирургические щипцы, напрягается, склоняясь над гробом, замирает, будто прислушивается, думает: правильно ли делает. Щипцы соскальзывают, щелкают вхолостую.
— Понятые.
Коротко рванув, врач распрямляет спину, демонстративно поднимает руку. На конце щипцов, как в птичьем клюве, темнеет комочек. Бобков накрывает его марлевой салфеткой, протирает, протягивает для обозрения. Глазам Пирогова и оробевших понятых предстал продолговатый заостренный предмет. Пуля! Не округлая пистолетная, а длинная, стального отлива винтовочная пуля, похожая на те, что венчали восемь патронов с таинственной маркировкой «кайнокъ».
— Он был убит, — говорит Бобков деревянным голосом.
— Теперь понятно, чего испугался конь.
— Сдается, конь был ранен, — говорит врач, не спеша развязывая тесемки клеенчатого фартука. — И, падая, он увлек Ударцева… Но Михаил не убился. Он даже понял, в чем дело… Он вынул револьвер, дополз до укрытия… Тот, кто стрелял в коня, был наверху. Михаил ожидал нападения оттуда. А выстрелили вторично сзади. Снизу… Теперь понимаешь, почему тебе показалось, что Михаил неестественно руку выворачивал, чтоб самому себя?..
— Похоже… Очень похоже… Ирина Петровна, пишите…