На старые сосны
У дома из камней
Гляжу я и вижу
Тех лица, что жили
В минувшие годы.
В первый раз за время путешествия и совместной жизни Джеффри и Асако шли разными дорогами. Без сомнения, вполне нормальная вещь, чтобы муж уходил в свою работу и развлечения, в то время как жена отдается своим общественным и домашним обязанностям. Вечер приносит общение с новыми впечатлениями и новыми темами для разговора. Такая жизнь с короткими перемежающимися разлуками предохраняет любовь от скуки и от раздражения нервов, которое, постепенно нарастая, может повести к кощунству над самой искренней верой сердца. Но брак Баррингтонов был особенный. Выбрав долю путешественников, они осудили себя на продолжительный медовый месяц, на беспрерывное общение с глазу на глаз. Пока они были в непосредственном движении, они, постоянно освежаемые новыми сценами, не чувствовали тяжести испытания, наложенного на себя ими самими. Но когда их пребывание в Токио приняло почти постоянный характер, их дороги разделились так естественно, как две ветви, связанные вместе, начинают расти в разные стороны, как только перевязка снята.
Это разделение было так неизбежно, что они даже не осознавали его. Джеффри всю жизнь увлекался гимнастикой и играми всех видов. Они были необходимы, как пища для его большого тела. В Токио он нашел совершенно неожиданно великолепную площадку для тенниса и первоклассных игроков.
Утро они еще проводили вместе, бродя по городу и осматривая все любопытное. Поэтому вполне понятно, что Асако любила проводить время после полудня со своей кузиной, которая так старалась понравиться ей и приобщить ее к интимной японской жизни, естественно гораздо более привлекательной для нее, чем для ее мужа.
Джеффри находил общество этих японских родственников необычайно скучным.
В ответ на прием в «Кленовом клубе» Баррингтоны пригласили представителей клана Фудзинами на обед в «Императорском отеле», за которым следовало общее посещение театра.
Это был обед, подавляющий скукой. Никто не говорил. Все гости нервничали: одни — по поводу своей одежды, другие — ножа и вилки, все — по поводу их английского языка. Нервничали до того, что даже не пили вина, хотя оно могло бы быть единственным лекарством от столь холодной обстановки.
Только Ито, адвокат, болтал, болтал шумно, с полным ртом. Но Ито не нравился Джеффри. Он не доверял этому человеку; но ввиду растущей близости его жены с ее родственниками он счел нужным прекратить тайное выяснение положения ее состояния. Именно Ито, предвидя затруднения, предложил эту поездку в театр после обеда. За это Джеффри был ему благодарен. Это избавляло его от бесплодных попыток завязать разговор с родственниками.
— Разговаривать с этими японцами, — сказал он Реджи Форситу, — все равно что играть в теннис в одиночку.
Позже по настоянию жены он присутствовал на прогулке в саду Фудзинами. Он снова жестоко страдал от молчаливости и сдержанности, которые, замечал он, были стеснительны для самих японцев, хотя те этого не показывали.
Чай и мороженое подавались гейшами, которые потом танцевали на лужайке. Когда представление закончилось, гостей привели на открытое пространство позади вишневой рощи, где был устроен маленький плац для стрельбы, с мишенью, духовыми ружьями и ящиками свинцовых пуль.
Джеффри, конечно, принял участие в состязании и выиграл хорошенький дамаскированный ящик сигарет. Но он думал, что это довольно жалкая игра, и никогда не догадывался, что развлечение было придумано специально для него, чтобы польстить его военным и спортивным вкусам.
Но самым большим разочарованием был сад Акасака. Джеффри приготовился к тому, что все остальное будет скучно. Но жена так восхищалась прелестями поместья Фудзинами, что он ожидал, что будет введен в настоящий рай. И что же он увидел? Грязную лужу и несколько кустов; притом ни одного цветка, чтобы нарушить монотонность зеленого и желтого цветов; и все такое маленькое. Он мог бы обойти вокруг ограды в десять минут. Джеффри Баррингтон привык к сельским усадьбам в Англии с их громадными пространствами и расточительной роскошью цветов и ароматов. Ювелирное искусство ландшафта у японцев показалось ему мелким и ничтожным.
Он предпочитал сад при доме Саито. Господин Саито, недавний посол при Сент-Джеймском дворе, сгорбленный человек с седеющими волосами и глубокими глазами, устремляющимися из-под золотых очков, провозгласил здоровье капитана и миссис Баррингтон на их свадебном завтраке. С тех пор он уже вернулся в Японию, где скоро должен был играть видную политическую роль. Встретив однажды Джеффри в посольстве, он пригласил его и жену посетить его знаменитый сад.
Это был «висячий» сад на склоне крутого холма, разделенный посередине маленьким потоком с целой цепью водопадов, на обоих берегах росли группы ирисов, красных и белых, шепчущихся между собой, как длинные прерафаэлитские девушки. Вокруг искрящегося на солнце фонтана, из которого вытекал поток, как раз над террасой, где стояло жилище графа, они теснились гуще, склоняясь под музыку воды в движениях медленной сарабанды или неподвижно стоя на краю бассейна, как бы любуясь собственным отражением.
Саито показал Джеффри, где у него были розы, новые разновидности которых он привез с собой из Англии.
— Возможно, что они не захотят ояпониться, — заметил он, — ведь роза — такой английский цветок.
Они прошли и туда, где скоро должны были распуститься огненным цветом азалии. Истинного садовода неясное обещание завтрашнего дня более побуждает восхищаться, чем уже достигнутый успех распустившегося цветка.
Саито носил шуршащее туземное платье; но по пятам его ходили две черные легавые собаки. Эта комбинация представляла странное смешение жизни английского эсквайра и даймио феодальной Японии.
На вершине холма, над ним, возвышался высокий дом в итальянском вкусе, серая штукатурка которого смягчалась ползучими растениями, жасмином, вьющимися розами. В стороны тянулись низкие неправильные крыши японской части резиденции. Почти всякий богатый японец имеет такой двойной дом, полуиностранный-полутуземный, чтобы удовлетворить потребности его двойственной, как у амфибии, натуры. Это гротескное соединение попадается всюду на глаза в Токио; кажется, что высокий надменный иностранец сочетался с робкой японской женщиной.
Джеффри спросил, в каком крыле этого двойного дома хозяин, собственно, живет.
— Когда я вернулся из Англии, — сказал Саито, — я пытался жить опять по-японски. Но мы не смогли — ни жена, ни я. Мы простудились и получили ревматизм, засыпая на полу; и пища делала нас больными; пришлось все это оставить. Но я был опечален. Потому что я думаю, что для страны лучше держаться своих собственных обычаев. Теперь угрожает опасность, что весь мир станет космополитическим. Нечто вроде интернационального типа уже появилось. Его язык — эсперанто, его почерк — скоропись, у него нет родины, сражается он за того, кто больше платит, как швейцарцы в средние века. Он наемник коммерции, идеальный коммивояжер. Я очень напуган им, потому что я японец, а не гражданин мира. Мне нужно, чтобы моя родина была великой и уважаемой. Сверх того, я хочу, чтобы она была всегда Японией. Я считаю, что потеря национального характера — потеря национальной мощи.
Асако хозяйка показала прославленную коллекцию карликовых деревьев, сделавшую знаменитой квартиру — посла в Гросвенор-сквере.
Госпожа Саито, как и ее муж, прекрасно говорила по-английски; и здоровалась она с Асако по-лондонски, а не по-токийски. Она взяла обе ее руки в свои и дружески потрясла их.
— Милая, — говорила она своим странным, грудным и несколько хриплым голосом, — я так рада видеть вас. Вы приходите, как кусочек Лондона, сказать, что не забыли меня.
Эта важная японская дама была низкого роста и очень проста. Ее лоб был в глубоких морщинках, а на лице следы оспы. Большой рот, когда она говорила, открывался широко, как у птенца. Но она была необычайно богата. Единственное дитя самого богатого банкира Японии, она принесла мужу возможность тратить громадные суммы в качестве политического лидера, и роскошь, с которой они жили.
Деревья-карлики были повсюду: они украшали жилые комнаты, стояли, как часовые на посту, на террасе, были помещены на видных местах вместо статуй в саду. Но главным местом для них был солнечный уголок за кустами, где они были выстроены на полках в лучах солнца. Три садовника были приставлены к ним; они ухаживали за ними, наряжали и убирали их для временных выступлений перед публикой. Для них была особая оранжерея с тщательно поддерживаемой температурой для нежных сортов, а также для лечения более грубых; потому что эти драгоценные карлики были похожи на людей, что касается болезней, удовольствий и личных склонностей.
Госпожа Саито имела сотню, и даже больше, этих модных любимцев, всех сортов и форм. Здесь были гиганты первобытных лесов, сведенные к размерам меньше одного фута; они казались великанами парка, на которых смотришь через задний конец бинокля. Были грациозные клены, чьи маленькие звездообразные листья постепенно приводились к размерам, пропорциональным задержанному росту ствола и ветвей. Были плакучие ивы со светло-зеленой перистой листвой, такие маленькие, что печальные феи могли бы посадить их на могилке Тальесин во дворе Оберона. Была поздноцветущая вишня: ее цветы натуральных размеров висели среди тоненьких ветвей, похожие на гнезда громадных птиц. Был дуб, задержанный в росте, ползущий по земле с искривленными и неуклюжими членами, как миниатюрный динозавр; над ним покачивался в воздухе клубок крохотных листьев с угрожающим видом, как перчатка боксера или клешня омара. В центре прямоугольника, образуемого этой компанией деревьев, расставленных на длинном столе, помещалась маленькая вистерия, образованная собственно двенадцатью растениями, расположенными пятиугольником. Переплетшиеся веточки поддерживались бамбуковыми подпорками, а цветочные гнезда, как виноградные кисти или маленькие канделябры, еще висели над опавшей красой лепестков; несколько цветков, блеклых и бледных, еще держались на них, походя на птиц.
— Им двести лет, — сказала гордая собственница, — это из одного императорского дворца в Киото.
Но истинной гордостью коллекции были хвойные и вечнозеленые деревья, которые имеют только японские и латинские названия, все деревья из темных, погребального вида семейств ели и лавра, которых избегают птицы и чья яркая зимняя зелень летом делается ржавого цвета. Там были кедры, черные, как палатки бедуинов, и прямые криптомерии, идущие на мачты для кораблей. Было странное дерево со светло-зеленой листвой, растущей круглыми площадками, как полочки зеленого лака, на оконечностях искривленных ветвей — естественная этажерка. Были искривленные сосны Японии, символ старости, верности и терпения в несчастье, наконец, японской нации самой; они приняли самые различные позы — угрозы, любопытства, радости и печали. Некоторые выползли из горшков и склонили голову на землю под ними; иные ползли по земле, как пресмыкающиеся; другие были голыми стволами и только на вершине имели пучок зеленых ветвей, напоминая пальмы; еще другие — трогательно вытягивали вперед одну длинную ветвь в поисках бесконечного, пренебрегая всем остальным; было несколько вытянутых и изогнутых в одну сторону, как будто ветер, дующий с моря, наклонял их к берегу. Образуя миниатюрный ландшафт, они шептали друг другу легенды минувших лет.
Японское искусство культивирования этих крохотных деревьев — странное и болезненное занятие, близкое к вивисекции, но не имеющее соответствующих оправданий. Оно походит на китайский обычай уродовать ноги женщин. Результат забавляет глаз, но подавляет ум сознанием ненормальности, а сердце — жалостью.
Восхищение Асако, вообще легко возбуждаемое, дошло до высшей степени, когда госпожа Саито рассказала ей кое-что из личной истории своих растений-фаворитов; этому было двести лет, тому триста пятьдесят; такое-то дерево было свидетелем таких-то знаменитых в японской истории сцен.
— О, как они милы! — вскричала Асако. — Где их достают? Я хотела бы иметь несколько таких.
Госпожа Саито дала ей имена нескольких хорошо известных на рынке садоводов.
— Вы можете получить от них маленькие деревья по пятьдесят, по сто иен за штуку, — говорила она. — Но, конечно, настоящие, исторические деревья очень редки; они едва ли когда и бывают на рынке. Ведь вы знаете, они совсем как животные и требуют так много внимания. Им нужен сад для прогулок и собственный слуга.
Эта важная японская леди чувствовала привязанность и симпатию к девушке, которая, как и она сама, была выделена судьбой из однообразных рядов японских женщин, подавленных их тяжелой зависимостью.
— Маленькая Аса-сан, — сказала она, называя ее ласкательным именем, — не забывайте, что если вы можете сделаться опять японкой, то ваш муж этого не может.
— Конечно нет, — смеялась Асако, — он чересчур большой. Но я иногда убегаю от него и прячусь за шодзи. Тогда я чувствую себя независимой.
— Но не на самом деле, — сказала японка, — ни вы, ни другие женщины. Вы видите эту вистерию, висящую на большом дереве. Что будет, если большое дерево убрать? Вистерия станет независимой, но упадет на землю и умрет. Знаете ли вы японское имя вистерии? Это — фудзи, Фудзинами Асако. Если вам будет трудно, придите и расскажите мне. Вы видите, я тоже богатая женщина; и я знаю, что почти так же трудно выносить богатство, как и нищету.
Капитан Баррингтон и бывший посол сидели на одной из скамеек террасы, когда дамы присоединились к ним.
— О, Дэдди, — обратилась госпожа Саито к мужу по-английски, — о чем это вы говорите так серьезно?
— Об Англии и Японии, — отвечал граф.
И в самом деле, во время разговора, переходящего с одного предмета на другой, Саито спросил гостя:
— Что больше всего поразило вас из того, чем отличаются наши две страны друг от друга?
Джеффри с минуту взвешивал ответ. Он хотел сказать откровенно, но еще был стеснен канонами дурного тона. Наконец он сказал:
— Это Йошивара.
Японский аристократ казался удивленным.
— Но ведь это только местная разновидность регулирования всемирной проблемы, — сказал он.
— Англичане не лучше других, — сказал Джеффри, — но мы не желаем слышать о том, чтобы женщин выставляли на продажу, как вещи в лавке.
— Так, значит, вы сами не видели их? — спросил Саито. Он не мог не улыбнуться типичной британской привычке судить о вещах поверхностно.
— Нет, действительно, но я видел процессию в прошлом месяце.
— Вы в самом деле думаете, что лучше позволить падшим женщинам бродить по улицам, не пытаясь предупредить преступления и болезни, которые они порождают?
— Это не то, — сказал Джеффри, — мне кажется ужасным, что женщины поступают в продажу и выставляются в витринах с ценниками.
Саито улыбнулся снова и сказал:
— Я вижу, что вы идеалист, как большинство англичан. Но я практичный политик. Проблема порока есть проблема управления. Никакой закон не может уничтожить его. Забота государственных людей — сдерживать его и его дурные последствия. Три сотни лет тому назад эти женщины обычно ходили по улицам, как теперь в Лондоне. Они носили маленькие соломенные циновки на спинах, чтобы устроить постель в любом подходящем месте. Токугава Йеясу, величайший из государственных людей Японии, умиротворивший всю страну, устранил и этот беспорядок. Он построил Йошивару и поместил женщин туда, где полиция может следить и за ними, и за мужчинами, посещающими их. Англичане должны были поучиться у нас, я думаю. Но вы непоследовательный народ. Вы не только возражаете по нравственным причинам против заключения этих женщин; но ваши мужчины еще и очень недовольны тем, что глаз полисмена следит за ними, когда они совершают свои визиты туда.
Джеффри был вынужден умолкнуть перед сведениями хозяина. Он, как и большинство англичан, легко пугался, когда говорили об их идеализме, и побоялся настаивать на том, что британская решимость игнорировать порок и оставлять его непризнанным и бездомным в нашей среде, как бы она ни была опасна на практике, все-таки в идее благороднее, чем соглашение, дающее злу право на существование и ставящее его на определенное место в нашей жизненной обстановке.
— А как относительно людей, которые извлекают из этого прибыль? — спросил Джеффри. — Они должны быть заслуженно презираемы.
Лицо мудрого политического деятеля, суровое, пока он развивал свои аргументы, внезапно смягчилось.
— Я мало знаю о них, — сказал он. — Если и встречаемся, то они не хвастаются этим.