Странно привлекают
Те цветы, что поздно
Цветут одиноко.
Хотя Джеффри чувствовал, что его интерес к Японии иссяк, он все-таки наслаждался своим пребыванием в Токио. Он устал от путешествия и рад был пожить этим подобием домашней жизни.
Он очень увлекался своим теннисом. Большим удовольствием также было видеться часто с Реджи Форситом. Кроме того, он помнил о поручении, данном ему леди Цинтией Кэрнс, спасти своего друга от опасного союза с Яэ Смит.
Реджи и он были вместе в Итоне. Джеффри, на четыре года старше, член «общины», атлет во многих специальностях, заметил однажды, что стал предметом поклонения, почти кумиром худенького, маленького мальчика, до неприличия искусного в сочинении латинских стихов и имеющего малопочтенную привычку свободное время одиноко проводить за роялем. Он был смущен, но и тронут этой преданностью, совершенно для него необъяснимой, и украдкой поощрял ее. Когда Джеффри оставил Итон, друзья несколько лет не виделись, хотя издали следили друг за другом. Встреча их произошла наконец в гостиной леди Эверингтон, где Баррингтон слышал, как светские красавицы восхищались талантами и чарами молодого дипломата. Он слышал его игру на рояле; слышал также и оценку общепризнанных судей. Он слышал его живой разговор, напоминающий арабески. Наступила очередь Джеффри почувствовать чужое превосходство, и он уплатил старый долг восхищения; его щедрость заполнила образовавшуюся пропасть, и они стали прочными друзьями. Живость ума Реджи разрушала духовную инертность Джеффри, обостряла его способность наблюдения и развивала в нем интерес к окружающему миру. Благоразумие и флегматичность Джеффри несколько раз удерживали молодого человека на самом краю сентиментальных пропастей.
Ведь бесспорный музыкальный талант Реджи питался впечатлениями любовных увлечений — опасных и необдуманных. Он не хотел и думать о браке с одним из тех милых молодых созданий, которые рады были бы использовать его нарождающуюся привязанность в надежде стать со временем супругой посланника. Равным образом отказывался он принести свою молодость в жертву одной из тех зрелых замужних женщин, которым их положение и характер в соединении с такими же качествами их мужей позволяли играть роль признанных Эгерий. У него была опасная склонность к авантюристкам высокого полета и к пасторальной любви, задумчивой и печальной. Но он никогда не дарил своего сердца; он только отдавал его за проценты. Потом он целиком брал его назад, и с прибылью в виде музыкальных вдохновений. Так его связь с Вероникой Джерсон породила издание ряда музыкальных поэм, которые выдвинули его сразу в первый ряд молодых композиторов; но они же обеспокоили министерство иностранных дел, которое отечески интересовалось карьерой Реджи. Это повлекло за собой его изгнание в Японию. Недавно прогремевшая «Attente d’hiver»[28] — его чистосердечное музыкальное признание в том, что молчание, порожденное изменой Вероники, было только дремотой ожидания земли, перед тем как новый год возобновит старую историю.
Реджи никогда не чувствовал влечения к туземным женщинам и не имел сухого любопытства своего предшественника Обри Лэкинга, которое могло бы побудить его купить и держать женщину, к которой не чувствовал ни малейшей привязанности. Любовь, при которой нельзя обмениваться мыслями, была слишком груба для него. Скорее эмоции, а не чувственность порождали в нем любовные возбуждения. Его слабое тело просто следовало даваемому направлению, как следует маленький челнок за сильным ветром, надувающим его паруса. Но еще с тех пор как он полюбил Джеффри Баррингтона в Итоне, для его натуры стало необходимостью любить кого-нибудь; и с тех пор как прояснился туман юности, этим кем-нибудь должна была непременно быть женщина.
Он скоро понял, почему министерство иностранных дел выбрало для него Японию. Это была голодная диета, которую ему предписали. Тогда он отдался воспоминаниям и «Attente d’hiver», думая, что пройдет два долгих года, может быть, и больше, пока снова расцветет для него весна.
Потом он услышал историю о дуэли из-за Яэ Смит двух молодых английских офицеров, которые, как говорили, оба были ее любовниками, и смутную историю о самоубийстве ее жениха. Несколько недель спустя он встретился с ней в первый раз на балу. Она была там единственной женщиной в японском костюме, и Реджи сразу вспомнил об Асако Баррингтон. Как умно со стороны этих маленьких женщин носить кимоно, которое драпирует так грациозно их короткое тело. Он танцевал с ней и не раз касался рукой складок громадного банта с вышитыми павлинами, закрывавшего ее спину. Под твердой парчой нисколько не чувствовалось живое тело. Казалось, что нет у нее костей и что она легка, как перышко. Тогда он и вообразил ее Лилит, женщиной-змеей. Она танцевала легко, гораздо лучше его и после нескольких туров предложила посидеть, не танцуя. Она провела его в сад, и они сели на скамью. В бальной зале она казалась робкой и говорила очень сдержанно. Но в этом тенистом уединении, при звездах, она стала говорить откровенно о собственной жизни.
Она рассказала ему, что была в Англии один раз, с отцом; как она полюбила эту страну и как скучно ей здесь, в Японии. Она спрашивала о его музыке. Она так хотела бы слышать его игру. В их доме очень старый рояль. Может быть, он и вообще этого не хочет? (Реджи уже дрожал от предвкушения удовольствия.) Не прийти ли ей к нему на чашку чаю в посольство? Это было бы великолепно! Может ли она взять с собой мать или брата? Нет, лучше она придет с подругой. Прекрасно, завтра?
На другой день она пришла. Реджи терпеть не мог играть перед публикой. Он говорил, что это все равно что стоять обнаженным перед толпой или читать вслух собственные любовные письма на бракоразводном процессе. Но нет ничего более приятного, чем играть для внимательного слушателя, особенно если это женщина и если интерес, который она проявляет, — интерес личный, который у стольких женщин занимает место справедливой оценки: они смотрят поверх искусства на самого артиста.
Яэ пришла с подругой, тощей девушкой, тоже полукровной, похожей на цыганку, которой Яэ покровительствовала.
Она пришла еще раз с подругой, а потом уже одна. Реджи был смущен и высказал это. Яэ засмеялась и сказала:
— Но я приводила ее только ради вас. Я всегда и всюду хожу одна.
— В таком случае, пожалуйста, не принимайте более во внимание моих интересов, — отвечал Реджи. Так начались эти послеполуденные встречи, которые скоро затянулись и стали вечерними, когда Реджи сидел у рояля, играя вслух свои мысли, а девушка лежала на софе или сидела на большой подушке у огня, с сигаретами и рюмочкой ликера подле, окутанная атмосферой такой лени и благополучия, каких никогда не знала до этого. Потом Реджи переставал играть: он усаживался рядом с ней или брал ее на колени, и они начинали болтать.
Они разговаривали, как разговаривают поэты, волнуясь по поводу ничтожных рассказов, извлекая смех и слезы из того, мимо чего она прошла бы, не замечая. Она рассказывала еще о себе, о ежедневной жизни в их доме, о своей печали и одиночестве с тех пор, как умер ее отец.
Он был товарищем ее детства. Он никогда не жалел ни времени, ни денег для ее забав. Она воспитывалась, как маленькая принцесса. Она была до последней степени избалована. Он передал ее восприимчивому уму свою любовь к возбуждениям и потребность в них, свое любопытство, свою смелость и отсутствие предрассудков, а потом, когда ей было шестнадцать лет, он умер, оставив в качестве последнего распоряжения своей жене-японке, которая готова была подчиняться ему мертвому так же послушно, как и живому, строгое требование, чтобы Яэ распоряжалась собой самостоятельно всегда и во всем.
Он оставил значительное состояние, японку-вдову и двух недостойных сыновей.
Бедная Яэ! Если бы она была окружена друзьями и развлечениями жизни английской девушки, хорошие качества ее счастливо одаренной натуры могли бы развиться нормально. Но после смерти отца она оказалась изолированной, без друзей и развлечений. Она была пересажена на остров Евразии, плоскую и бесплодную землю с узкими пределами и задержанной в росте растительностью. Японцы обычно не имеют сношений с полукровными, и европейцы смотрят на них сверху вниз. Они живут отдельно, особым кружком, в котором госпожа Миязаки — признанная королева.
Госпожа Миязаки — упрямая старая леди; ее характер как будто заимствован из какой-то комедии восемнадцатого века. Ее покойный супруг — а молва утверждает, что она была его экономкой в то время, когда он учился в Англии, — занимал высокое положение при императорском дворе. Его жена, в силу величественности манер и потому, что у нее подозревали необычайно глубокие знания, добилась того, в чем не могла преуспеть ни одна белая женщина, — приобрела уважение и дружбу высокопоставленных дам в Японии. Она ввела пентонвильский выговор, со всеми его простонародными особенностями, в английский язык высшей японской аристократии.
Но сначала умер ее муж, а потом старый императорский двор императора Мейдзи, был распущен. Так госпожа Миязаки должна была отказаться от общества принцесс. Она отошла не без достоинства, чтобы занять вакантный трон в евроазиатском кружке, где ее владычества никто не оспаривал.
Каждую пятницу вы можете видеть ее, окруженную маленьким двором, в жилище Миязаки, среди характерной для него смеси блеска и пыли. Бурбонские черты лица, высокий белый парик, слоновые формы, шуршащая тафта и палка из черного дерева с набалдашником из слоновой кости переносят ваши мысли назад, в дни Ричардсона и Стерна.
Но ее верноподданные, окружающие ее, — их невозможно отнести к определенному месту или эпохе. Они бедны, подвижны, беспокойны. Их черные волосы растрепанны, их темные глаза печальны, их одежда безусловно европейская, но дурно сшитая и изношенная. Они говорят все вместе без перерыва и быстро, как скворцы; при этом с курьезными искажениями английской речи и фразами, заимствованными из туземного наречия. Они постоянно переглядываются и шепчутся, разражаются по временам дикими взрывами хохота, далеко выходящими за предел обычных выражений радости. Это народ теней, носимых резким ветром судьбы по лику земли, в которой они не могут найти себе постоянного спокойного уголка. Это дети Евразии, несчастнейший народ на земле.
И в среду этих-то людей судьба кинула Яэ. Она быстро поднялась между ними на значительную высоту благодаря своей красоте, своей личности, а больше всего благодаря своим деньгам. Госпожа Миязаки сразу увидела, что у нее появилась соперница в Евразии. Она ненавидела ее, но спокойно выжидала удобного случая, чтобы помочь ее неизбежному падению: как женщина с большим опытом, она ждала ошибок со стороны девушки, наивной и опрометчивой; баронесса играла роль Елизаветы Английской по отношению к Яэ — Марии, королеве Шотландской.
Между тем Яэ узнала, о чем шепчутся между собой постоянно евроазиатские девушки — любовные приключения, интриги с секретарями посольств из Южной Америки, тайные сношения, замаскированные послания.
Это семя упало на хорошо подготовленную почву. Ее отец был развратен до самого дня смерти, и перед ней он посылал за своей фавориткой, японской девушкой, чтобы та пришла массировать его больное и обессилевшее тело. Ее братья имели одну постоянную тему для разговоров, причем не стеснялись нисколько присутствием сестры — гейши, дома свиданий, узаконенные кварталы проституции. Ум Яэ привык к идее, что для взрослых людей есть только одно поглощающее наслаждение — именно находиться в компании людей другого пола, а вершина тайны, полной страсти, — телесная близость. В доме Смитов никогда не говорили о романтической стороне брака, о любви родителей к детям и наоборот, что могло бы, может быть, придать здравое направление господствующему в нем настроению. Говорили о женщинах все время, но женщинах как орудии наслаждения. И миссис Смит, ее японская мать, не могла направлять шаги своей дочери. Она была исполнительницей долга, иссохшей, полной самоотречения. Она делала все, что только могла, для того чтобы удовлетворить физические потребности своих детей: она самоотверженно выкормила их, несмотря на собственную слабость, она заботилась об их одежде и удобствах. Но даже не пыталась влиять на их моральные убеждения. Она потеряла всякую надежду понять своего мужа. Она приучила себя принимать все, что угодно, без удивления. Бедняга муж! Он был иностранец, и «имел лисицу» (то есть был помешан); и, к несчастью, его дети унаследовали это неисправимое животное.
Для развлечения дочери она открыла свой дом для гостей до неприличия скоро после смерти мужа. Смиты давали частые балы, охотно посещаемые молодежью из иностранцев, живущих в Токио. На первом из балов Яэ прислушивалась к страстным признаниям молодого человека по имени Госкин, клерка английской фирмы. На втором балу она была уже его невестой. На третьем ее поразил южноамериканский дипломат, с зеленой лентой боливианского ордена, пересекающей манишку. Дон Кебрадо д’Акунья был опытным соблазнителем, и невинность Яэ исчезла очень скоро после празднования семнадцатого дня ее рождения и ровно за десять дней до того, как ее обожатель отплыл на корабле, чтобы присоединиться к своей законной супруге в Гуаякиле. Связь с Госкином еще продолжалась, но молодой человек, обожавший ее, худел и бледнел. А у Яэ был новый поклонник — учитель английского языка в японской школе, который великолепно декламировал и писал стихи в ее честь.
Тогда госпожа Миязаки решила, что ее время пришло. Она пригласила молодого Госкина в свое высочайшее присутствие и с серьезным материнским видом предостерегала его по поводу легкомыслия его невесты. Когда он отказался поверить дурным слухам о ней, она показала ему трогательное письмо, полное полупризнаний, которое девушка сама написала ей в момент откровенности.
Неделю спустя тело молодого человека было выброшено на берег волнами близ Йокагамы.
Яэ была опечалена, узнав об этом несчастном случае, но она уже давно перестала интересоваться Госкином, сдержанная страсть которого казалась ледяным прикосновением к ее лихорадочным нервам. Но для госпожи Миязаки это был удобный случай дискредитировать Яэ, сделать для нее невозможным серьезное соперничество и свести ее в «demi-monde»[29].
Это было сделано быстро и безжалостно, потому что ее слова имели вес в кругах дипломатических, коммерческих и миссионерских, хотя над ее личностью все и потешались. Обстоятельства самоубийства Госкина стали известны. Порядочные женщины стали совершенно избегать Яэ, а непорядочные мужчины преследовали ее с удвоенным рвением. Яэ не понимала этого остракизма.
Балы Смитов в ближайшую зиму вызывали настоящее соревнование в развращении дочери; им придавало блеск постоянное присутствие нескольких молодых офицеров-атташе при британском посольстве, которые устроили серьезное состязание и в конце концов монополизировали приз.
В этом году Смиты приобрели автомобиль, который скоро сделался собственностью Яэ. Она исчезала на целые дни и ночи. Никто из семьи не мог остановить ее. Ее ответ на все уговоры был:
— Вы делаете что хотите, и я буду делать что хочу.
Летом два английских офицера, пользовавшиеся ее вниманием, имели дуэль на пистолетах — за ее красоту или за ее честь. Точный мотив остался неизвестен. Один был серьезно ранен; оба должны были покинуть страну.
Яэ была опечалена внезапной потерей обоих любовников. Она оказалась в положении двойного вдовства и очень хотела от него избавиться. Но теперь она стала разборчивее. Школьные учителя и клерки не привлекали ее больше. Ее военные друзья ввели ее в круг посольства, и она хотела оставаться там. Первой жертвой она наметила Обри Лэкинга, и от него же получила впервые отпор. Вовлекши его, по своей методе в беседу наедине, она просила совета, как ей дальше жить.
— На вашем месте, — ответил он сухо, — я бы уехал в Париж или Нью-Йорк. Там для вас было бы больше простора.
По счастью, судьба скоро заменила Обри Лэкинга Реджи Форситом. Он был как раз тем, что ей нужно было на время. Но некоторая безличность в его поклонении, приступы мечтательности, владычество музыки над его душой скоро заставили ее сожалеть о прежних, более мужественных любовниках. И как раз в такой момент неудовлетворенности она впервые увидела Джеффри Баррингтона и подумала, как красив должен быть он в мундире. С этого момента желание овладело ее сердцем. Не то чтобы она хотела оставить Реджи: мир и гармония, окружавшие ее у него, действовали на нее как теплая и душистая ванна. Но она хотела обоих. Уже раньше она имела двоих и находила, что они дополняют один другого и оба ей приятны. Она хотела сидеть на коленях у Джеффри и чувствовать его сильные объятия. Но надо было действовать медленно и осторожно, иначе она упустит его, как Лэкинга.
Легко осудить Яэ как женщину дурного поведения, как прирожденную кокотку. Но такой приговор был бы не вполне справедливым. Она была любящим смех маленьким созданием — дитя солнца. Она никогда не желала повредить кому-нибудь. Наоборот, она, скорее, была чересчур добра. Больше всего хотела она сделать своих друзей-мужчин счастливыми и нравиться им. Она узнала, что лучший путь для этого — отдавать им свою собственную особу; и она редко отказывала. Никогда не имели на нее влияния соображения выгоды. Ее можно было завоевать поклонением, красотой, личными достоинствами, но ни в коем случае не деньгами. Если ей надоедали чересчур быстро ее любовники, то именно так, как ребенку надоедает игра или книга, и он бросает их, чтобы приняться за другие.
Оба была скорее ребенком с дурными привычками, чем зрелым грешником, чудесным ребенком из мира эльфов, где не признаются наши нравственные законы и где смешение полов оскорбляет их не больше, чем калейдоскопическое сочетание несущихся облаков. Ей никогда не приходило в голову, что Джеффри Баррингтон женат и потому она не должна подвергать его своим атакам. В ее видениях земного рая не было браков, только тесные объятия разгоряченных тел, сладкое смешение дыханий, безумный пыл плоти, стук бьющихся сердец, как шум ее любимого автомобиля, звук арпеджио скрипок, подымающийся все выше и выше, экстатические моменты, паузы, когда теряется чувство времени, и потом возврат на землю на крыльях томной лени, как недвижное парение морской птицы в струе бриза, дующего на берег. Таков был для Яэ идеал любви — и жизни тоже. Короткий опыт жизни был достаточен для того, чтобы привести ее к полному согласию с аксиомой ее покойного отца, что существование есть однообразное и скучное дело, услаждаемое только восторгами чувственной страсти. Не нам презирать Яэ, ведь мы, большинство из нас, разделяем ее мысли настолько, насколько хватает у нас смелости; скорее должны мы осудить кощунство смешанных браков, которые дают существование таким «найденным под капустным листком» детям из области, где нет ни королей, ни священников, ни законов, ни парламентов, ни долга, ни традиции, ни надежды на будущее; где нет даже акра сухой земли, которую они могли бы унаследовать, или конкретного символа души — из Киммерийской страны Евразии.
Реджи Форсит понимал всю трогательность положения девушки и, будучи бунтовщиком и анархистом в душе, какими и должны быть люди творческого гения, сейчас же извинял все ошибки, которые она ему чистосердечно поверяла. Сначала его привлекала оригинальная наружность. Но постепенно сострадание, самый опасный из всех советчиков, представило ее девушкой, романтически несчастной, которая никогда в жизни не встретила удачи, которая была игрушкой негодяев и дураков, а между тем довольно искренней дружбы и привязанности, чтобы солнечный луч ее природного характера пробился сквозь густые облака ночного покрова ее души. Одно только Реджи упускал из виду в те светлые минуты, когда мечтал об обновлении своей Лилит: трагический факт отсутствия у ней души.