Легкий мотылек;
Даже сидя, движет
Крылышками он.
На следующее утро шел снег и было страшно холодно. Снег в Японии, снег в апреле, снег, падающий на цветущие вишни, что же это за гостеприимная страна?
Снег шел целый день, окутывая молчаливый город. Постоянная тишина — характерная черта Токио. Эта громадная и важная столица всегда молчалива. Единственный постоянный звук на улицах — грохот и треск трамвая. Шум экипажей, лошадей и автомобилей совершенно отсутствует, потому что в качестве животных, служащих для передвижения, лошади обходятся дороже, чем люди, а в 1914 году автомобили были еще новостью. Правда, со времени знаменитой войны всякий богач-выскочка стремился купить себе автомобиль, но состояние дорог, то каменистых, то грязных, не могло ободрять их владельцев, а для тяжелых машин они были и вовсе непроходимы.
Поэтому невероятные тяжести и тюки переносятся руками носильщиков, а товары и продукты вообще сплавляются по темным водным каналам, придающим некоторым частям Токио живописность Венеции. Люди, слишком гордые, чтобы ходить пешком, ездят почти бесшумно в снабженных резиновыми шинами повозочках — рикшах, которые вовсе не старинный и типичный для Востока способ сообщения, как многие думают, а новейшее изобретение и притом английского миссионера по имени Робинсон. Больше всего слышны в городе скрип трамвайных вагонов на главных улицах и постукивание деревянных галош — постоянный раздражающий шум, похожий на падение капель дождя. Но теперь все это заглушилось снегом.
Ни снег, ни какая бы то ни было другая неприятность со стороны природы не могут долго удержать японца дома. Может быть, это потому, что его дом так несолиден и неудобен.
В этот день они, мужчины и женщины, тысячами двигались по улицам, бесцельно, но с видом необходимости, закутанные в серые одежды, закрывая шеи изорванными мехами — трогательным наследством домашней кошки, и пряча головы под огромные зонтики из промасленной бумаги, ставшие в глазах иностранцев символом Японии, гигантские подсолнечники дождливой погоды, огромные цветы, темно-синие, черные или оранжевые, на которых написаны курсивным японским почерком имена и адреса владельцев.
Большинство надело «ашиды» — высокие деревянные галоши, весьма неудобные в смысле соблюдения равновесия, потому что они с помощью деревянных платформ подняты над уровнем мостовой; они придавали фантастический вид этим молчаливо движущимся толпам.
Снег падал, скрывая неприятные мелочи города, его вульгарное обезьянье увлечение американизмом, его грубые рекламы. С другой стороны, настоящая туземная архитектура говорила сама за себя и была более чем когда-либо привлекательной. Чистый белый снег, казалось, окутал все эти миниатюрные совершенства — неровные крыши, балконы, как у швейцарских шале, широкие стены и беседки из камня и деревьев — тесно прилегающим плащом, их естественным зимним одеянием.
Холод и дурная погода удерживали Джеффри и Асако у домашнего очага. Но внутренний комфорт японского отеля очень невелик. Безвкусие общих комнат и ничем не сглаживаемое противоречие стилей в номерах частного пользования гонят всякую мысль о том, чтобы провести приятно день за чтением или писанием писем друзьям на родину о Востоке. Так что в середине первого же отчаянно скучного дня вопрос о визите в посольство решился сам собой.
Они покинули отель, провожаемые поклонами боев, и за несколько минут раскачивающийся автомобиль, не заботясь о препятствиях и брызгах по сторонам, провез их грязными улицами к британской ограде; посольству не хватало только красногрудого реполова, чтобы напомнить своим видом традиционную рождественскую открытку.
Так приятно после долгого путешествия через страны, наспех модернизированные, быть встреченными английским дворецким перед толстым турецким ковром, столом из красного дерева и часами. Отрывком давно забытой музыки казалось падение снежно-белых карточек в приготовленную для них серебряную чашу.
Гостиная леди Цинтии Кэрнс не была убрана артистически: для этого она была слишком комфортабельна. Там было много кресел и кушеток; по их простым, широким очертаниям видно было, что они предназначены для спокойного и долгого сидения, для солидных и любящих удобства тел. Было много фотографий особ, отличающихся скорее солидностью, чем красотой, портреты гостей, которых ожидаешь встретить сидящими в этих креслах. Был там большой рояль, но по отсутствию нот на нем было видно, что его назначение — символизировать гармонию домашней жизни и предоставить еще лишнее пространство для помещения разных безделушек, переполнявших уже несколько столов. Над всем господствовал большой фотографический портрет королевы Виктории. Перед открытым камином, где потрескивали ярко горевшие дрова, спал на ковре из леопардовой шкуры огромный черный кот.
Над всем этим морем удобства возвышались леди Цинтия. У нее, дочери знаменитых графов Чевиот, была невысокая, но достаточно представительная фигура, закованная в черный шелк, шуршащий, блестящий и искрящийся в танцующем свете огня. Поза ее была по-мужски спокойна, а лицо совершенно мужское: строгие губы и подбородок, насмешливые серые глаза — лицо судьи.
Мисс Гвендолен Кэрнс, которая, по-видимому, читала своей матери перед приходом гостей, была высокой девушкой с красивыми пепельными волосами. Простой покрой ее платья и его бледно-зеленый цвет указывали на ее симпатии к старому эстетическому вкусу. Сдержанная ласковость выражения и манер указывали на то, что задача ее жизни — смягчать чувства, возбуждаемые суровостью матери, и сглаживать дорогу жизни ее отца.
— Как поживаете, мои дорогие? — говорила леди Цинтия. — Я так рада, что вы приехали, несмотря на погоду. Гвендолен только что почти усыпила меня чтением. Читаете вы когда-нибудь мужу, миссис Баррингтон? Это хорошая вещь, если только ваш голос достаточно монотонен.
— Надеюсь, мы не помешали вам, — пробормотала Асако, почти смущенная манерами величественной леди.
— Я так была потрясена, услышав звонок. Я даже вскрикнула во сне — правда, Гвендолен? — и сказала: «Это господа Биби!»
— Очень рад, что вышло не так уж плохо, — сказал Джеффри, приходя на помощь жене, — ведь это было бы худшее, что могло случиться?
— Самое худшее! — отвечала леди Цинтия. — Профессор Биби чему-то учит японцев, и он, и миссис Биби живут уже сорок лет в Японии. Они напоминают мне ту старую черепаху в зоологическом саду, что жила в глубине моря целые века, так что совершенно покрылась раковинами и водорослями. Но они очень беспокоятся обо мне, потому что я почти что вчера приехала сюда. Они приходят почти каждый день поучать меня, наставлять на истинный путь и поедать дюжинами мои печенья. Они не готовят обеда в те дни, когда приходят ко мне на чай. Миссис Биби — королева «гуни».
— Что такое «гуни?» — спросил Джеффри.
— Остаток древних черепах. Здесь целая куча этих гуни, и я их вижу гораздо больше, чем гейш, самураев, харакири и всяких восточных вещей, о которых будет рассказывать Гвендолен, когда вернется домой. Она собирается написать книгу, бедняжка. Больше нечего делать в этой стране, как только писать о том, чего в ней на самом деле нет. Это очень легко, вы знаете? Собрать все это из нескольких других книг и только иллюстрировать собственными летучими заметками. Издатели говорят, что есть небольшой, но прочный спрос, особенно для передвижных библиотек в Америке. Как видите, я уже основательно познакомилась с сущностью дела, хотя здесь только несколько месяцев. Так вы видели Реджи Форсита, он мне говорил. Как вы нашли его?
— Таким, как всегда: кажется, он сильно скучает.
Леди Цинтия отвела своего гостя дальше от камина, у которого болтали Гвендолен Кэрнс с Асако. Джеффри заметил пытливый огонь в устремленном на него судейском оке и почувствовал ощущение, какое бывает при входе великого человека в комнату. Нечто серьезное готово было ворваться в беседу, сотканную из общих мест.
— Капитан Баррингтон, ваш приезд сюда теперь прямо дело Провидения. Реджи Форсит совсем не скучает, очень далек от этого.
— Я думал, ему понравится страна, — осторожно сказал Джеффри.
— Страна ему не нравится, да и почему ей нравиться? Но ему нравится кое-кто в стране. Теперь вы понимаете?
— Да, — согласился Джеффри, — он показал мне фотографию девушки полу-японки. Он говорил, что она его вдохновительница по части местного колорита.
— Совершенно верно, и окрашивает в желтый цвет его мозг, — воскликнула леди Цинтия, забывая, как и все, сам Джеффри в их числе, что такое же критическое отношение можно проявить и к Асако. Однако в последнее время Джеффри стал чувствительнее. Он покраснел немного и вздрогнул, но сказал:
— Реджи всегда легко воспламенялся.
— О, в Англии это, может быть, и полезно для воспитания молодого человека, но здесь, капитан Баррингтон, это совсем не так. Я долго жила на Востоке, в Суэце; и я знаю, как опасны любовные эпизоды в стране, в которой нечего делать и не о чем говорить. Я сама люблю болтать, так знаю, каких бед может наделать болтовня.
— Разве это так серьезно, леди Цинтия? Реджи как будто смеялся, говоря со мной об этом. Он сказал: «Я люблю всегда и никогда!»
— Она опасная молодая леди, — сказала посланница. — Два года тому назад молодой человек, очень дельный, должен был жениться на ней. Осенью его тело было выброшено на берег близ Йокогамы. Купался он неосторожно, но был хорошим пловцом. В прошлом году два офицера, из прикомандированных к посольству, дрались на дуэли, и один был тяжело ранен. Разумеется, рану объяснили несчастной случайностью; но оба были ее поклонниками. В этом году очередь Реджи. А Реджи — человек с большим будущим. Досадно будет потерять его.
— Леди Цинтия, не слишком ли у вас много пессимизма? Кроме того, что я могу сделать?
— Что-нибудь, что угодно! Ешьте с ним, пейте с ним, играйте в карты, кутите с ним, ах да, вы ведь женаты! Но даже так — это лучше, чем ничего. Играйте с ним в теннис; возьмите его с собой на вершину Фудзиямы. Я ничего не могу поделать с ним. Он открыто смеется надо мной. Мой старик может сделать ему официальный выговор, но Реджинальд сейчас же начнет передразнивать его на потеху канцелярии. Я отсюда слышу, как они смеются, когда Реджи проделывает перед ними одну из своих штук. Но вы, в вашем лице он может увидеть весь Лондон, который он уважает и чтит, несмотря на свои космополитические песни. Он сможет представить себе себя самого, вводящим мисс Яэ Смит в гостиную леди Эверингтон в качестве миссис Форсит.
— А для этого есть большие препятствия? — спросил Джеффри.
— Это просто невозможно, — сказала леди Цинтия.
Внезапная слабость овладела Джеффри. Можно ли отнести это безжалостное «невозможно» и к его случаю? Закроется ли и для него дверь леди Эверингтон, когда он возвратится? Виновен ли он в наихудшем оскорблении хорошего тона, в мезальянсе? Или Асако спасена своими деньгами? Он посмотрел на двух девушек, сидящих у камина, пьющих чай и смеющихся. Он, должно быть, проявил чем-нибудь свое смущение, потому что леди Цинтия сказала:
— Не думайте о пустяках, капитан Баррингтон. Это совсем другой случай. Леди всегда леди, родилась ли она в Англии или в Японии. Мисс Смит — не леди; еще хуже — она полукровка, дочь журналиста — искателя приключений и женщины из чайного дома. Чего тут можно ожидать? Это плохая кровь.
Простившись с Кэрнсами, Джеффри и Асако пересекли сад, белый, имеющий совсем святочный вид под своим снежным покровом. Они нашли тропинку, которая вела к владениям отшельника Реджи Форсита. Подвижные тени от огня на спущенных шторах давали впечатление теплого и гостеприимного убежища и комфорта; и еще заманчивее были звуки рояля. Это было тем приятнее путешественникам, что они давно уже отвыкли от звуков музыки. Музыка — голос души дома, в беспорядке отелей она теряется и заглушается, но домашний очаг без музыки мрачен и несовершенен.
Реджи, должно быть, слышал, как они пришли, потому что сменил мечтательную мелодию, которую играл, на популярную песню, модную в Лондоне год тому назад. Джеффри засмеялся. «Отцовский дом опять! Отцовский дом опять!» — напевал он, подбирая слова к напеву, в ожидании, пока откроют дверь.
Их встретил в коридоре Реджи. Он был одет совершенно как японский джентльмен — в черный шелковый хаори (верхнее платье), в коричневое, стеганное ватой кимоно и широкие шаровары. На нем были белые таби (носки) и соломенные туфли зори. Это приличный и изысканный костюм мужчины.
— Я был уверен, что это вы, — смеялся он, — и потому сыграл лозунг. Я представил себе, что вы уже болеете тоской по родине. Войдите, пожалуйста, миссис Баррингтон. Я часто желал видеть вас в Японии, но никогда не думал, что вы приедете; позвольте мне взять ваше пальто. Вам будет здесь достаточно тепло.
Было в самом деле тепло. Стояла оранжерейная жара в артистически убранной комнате Реджи. Казалось даже просторнее, чем во время первого посещения Джеффри, потому что двери, которые вели в следующие комнаты, были отворены. Пылали два больших огня; и старые золотые ширмы, блестя, как сокровища Мидаса, защищали от сквозняков из окон. Воздух был тяжелый; чувствовался запах ладана, дым которого еще поднимался над большой бронзовой жаровней, стоявшей посреди пола и полной пылающих углей и серого пепла. В одном углу находился стол Будд, освещаемых вспышками огня. Миниатюрные деревья расположились вдоль внутренней стены. Не было другой мебели, кроме громадной черной подушки, лежащей между жаровней и камином; а посреди подушки — маленькая японская девушка.
Она сидела на корточках; пальцы ее ног были обтянуты как бы белой перчаткой по туземной моде. Ее кимоно было сапфирно-синее и стянуто серебристым шарфом с вышитыми на откинутых концах его голубыми и зелеными павлинами; эти концы казались большими крыльями и занимали почти столько же места, сколько вся ее остальная маленькая особа. Она сидела спиной к гостям и всматривалась в пламя, погруженная в мечты. Она, казалось, ничего не замечала, все еще прислушиваясь к эху замолкшей музыки. Реджи, торопясь встретить гостей, не заметил быстрого движения, которым складки кимоно были расположены так, чтобы произвести надлежащее впечатление.
Она выглядела мотыльком ювелирной работы, сидящим на большом черном листе.
— Яэ — мисс Смит, — сказал Реджи, — это мои старые друзья, о которых я говорил вам.
Маленькое создание поднялось медленно, с полусонной грацией и сошло со своей подушки, как выходит фея из своей кареты — ореховой скорлупы.
— Я очень рада встретить вас, — протянула она.
Это типичное американское приветствие, перелетевшее на запад через Тихий океан; но отрывистость деловитого горожанина была заменена небрежной королевской снисходительностью.
Ее лицо имело такой же нежный овал и кремовый оттенок, как у Асако. Но подбородок, который у Асако, согласно законам японской красоты, невинно уходил назад, у нее сильно выдавался вперед; изогнутые губы имели форму лука Купидона; форма, отлитая для поцелуев бесчисленными поколениями европейских страстей, тогда как японский рот всегда нечто смутное, смятое и бесцветное. Переносье и глаза, зеленые, с глубоким оливковым оттенком, глаза дикой кошки, заставляли вспомнить происхождение ее матери.
Артистическая натура Реджи не могла не произвести сравнительной оценки обеих женщин. Яэ была еще меньше и тоньше, чем чистокровная японка. Еще с первой встречи с Яэ Смит он сравнивал и противопоставлял ее в своей памяти с Асако Баррингтон. Он пользовался обеими как моделями для своей изящной музыки. Гармония, которую он должен был выразить, приходила к нему в образе женщин. Чтобы выразить японское, он должен был видеть японскую женщину. Не потому, что он сколько-нибудь был заинтересован японской женщиной физически. «Они слишком отличны от наших женщин», — думал он, и это отличие отталкивало и влекло его. Широкое пространство, отделяющее их, можно перешагнуть или голой чувственностью, или ослепленным воображением. Но артисту нужно воплощение его мечты в плоти и крови, если даже эта мечта полна противоречий. Так, представляя себе Восток, Реджи сначала пользовался своими воспоминаниями об Асако с ее европейским воспитанием, воздвигнутым над почвой японской наследственности. Позже он встретил Яэ Смит, у которой инстинкты ее шотландских предков бурно прорывались сквозь бумажные стены японской оболочки.
Джеффри не мог бы так же точно определить свои мысли. Но что-то странное происходило в его сознании: тот дух, который он знал в дни ухаживания за Асако, поднялся теперь перед ним в темно-голубом кимоно. Его жена действительно многим пожертвовала, отказавшись от своего родного костюма ради гладкой голубой саржи. Конечно, он не хотел бы, чтобы Асако выглядела, как кукла; но все-таки не был ли он влюблен когда-то в несколько ярдов шелка?
Яэ Смит чрезвычайно заботилась о том, чтобы нравиться, несмотря на аффектированность своих поз, которая, может быть, и была необходима: будучи до такой степени похожа на безделушку, она могла ожидать и отношения к себе как к безделушке. Ей всегда хотелось нравиться. Это было главной чертой ее характера. Это было корнем ее слабостей, плодородной почвой, на которой всходили их семена.
Она по-кошачьи ласкалась, восхищаясь кольцами на пальцах Асако, фасоном и материей ее платья. Но глаза ее все обращались в сторону Джеффри. Он был так высок и велик, стоя в проеме открытых дверей, рядом с небольшой фигуркой Реджи, еще более женственного в складках своего кимоно.
Капитан Баррингтон, сын лорда! Как красив должен быть он в мундире, в кавалерийском мундире, серебряной кирасе, каске с плюмажем, как английские воины на рисунках в книгах ее отца.
— Ваш муж очень высок, — сказала она Асако.
— Да, это так, — отвечала та, — даже слишком для Японии.
— Нет, это хорошо, — сказала маленькая евроазиатка, — так еще красивее.
Было что-то теплое и искреннее в тоне, что заставило Асако взглянуть на собеседницу. Но детское лицо оставалось невинно смеющимся. Ленивая усмешка и опаловая непроницаемость зеленых глаз не выдали неопытной Асако ни одной из своих тайн.
Реджи сел к роялю и, продолжая наблюдать обеих женщин, стал играть.
— Это «Яэ-соната», — объяснил он Джеффри.
Начиналась она несколькими тактами старой шотландской песни:
Если бы мы не дети были,
Если бы слепо не любили,
Не встречались, не прощались —
Мы б с страданием не знались.
Незаметно трогательная мелодия переходила в стаккато песни гейш, имеющей больше ритма, чем напева, и все ускоряющей свой бег, спотыкаясь и подпрыгивая на странных синкопах.
Внезапно музыкант остановился.
— Не могу описать вашу жену, как я ее сейчас вижу, — сказал он. — Не знаю ничего достойного старой японской музыки, чего-нибудь вроде гавотов Куперена, только в обстановке Киото и золотых ширм; а потом закончить надо чем-нибудь очень английским, что она приобрела от вас, — «Дом, милый дом» или «Салли в аллее».
— Ничего, старина, — сказал Джеффри, — играйте «Отцовский дом опять!».
Реджи заиграл, и полились вальсирующие звуки; но в его передаче они становились все задумчивее. Звук был заглушенный, темп медленный. Избитый мотив стал выражением глубокой меланхолии. Он сильнее, чем самый вдохновенный концерт, напомнил обоим мужчинам Англию, блеск театра, уличный шум Лондона, теплую, дружескую компанию, все милое и теперь такое далекое.
Реджи перестал играть. Обе женщины сидели теперь рядом на большой черной подушке перед огнем. Они смотрели папку с японскими гравюрами — зародыш коллекции Реджи.
Молодой дипломат сказал другу:
— Джеффри, вы были недостаточно долго на Востоке, чтобы прийти от него в отчаяние. Это случилось со мной. Значит, наши представления не будут в согласии.
— Это не то, чего я ожидал, должен признаться. Все здесь так неиндивидуально. Если вы видели один храм, вы знаете уже все, и так здесь во всем.
— Это первая ступень разочарования. Мы так много слышим о Востоке и его блеске, о пышности Востока и прочем. А в действительности столько мелкого и грязного, и все это очень походит на самое уродливое в наших странах.
— Да, они носят ужасно плохую одежду, и она выглядывает из-под кимоно. И даже кимоно кажутся изношенными и грязными.
— Это так, — сказал Реджи. Было бы так и у вас, если бы вы содержали жену и восемь человек детей на тридцать шиллингов в месяц.
Потом он прибавил:
— Вторая ступень в наблюдении — период открытий. Читали вы книги Лафкадио Хирна о Японии?
— Да, некоторые, — отвечал Джеффри. — Мне ясно, что он отъявленный лжец.
— Нет, он поэт, поэт! И он перескочил через первую стадию, чтобы некоторое время задержаться на второй, вероятно, потому, что был близорук от природы. Это чрезвычайно выгодное качество для исследователей.
— Но что вы называете второй стадией?
— Стадию открытий! Случалось вам ходить по японскому городу в сумерки, когда звучат вечерние колокола невидимых храмов? Поворачивали ли вы в переулки и видели ли мужчин, возвращающихся в свои тихие домики, и группы членов их семьи, собравшихся встретить их и помочь им переменить кимоно? Слышали ли плеск и журчание в банях, этих вечерних клубах для простого народа и сборных пунктах для болтунов? Слышали прерывистую музыку самисена, зовущую вас в дома гейш? Видали вы гейшу в синем платье, сидящую строго и холодно в рикше, везущей ее на встречу к любовнику? Слышали вы музыку Приаповых празднеств, несущуюся из веселых кварталов? Видели вы, какая толпа собирается на храмовый праздник, покупая маленькие растения для своих домов и грошовые игрушки для детей, теснясь возле предсказателей, чтобы узнать будущее счастье или горе, швыряя Богу свои медяки и хлопая руками, чтобы привлечь его внимание? Разве вы смотрели на все это без удовольствия, без желания узнать, как живет и что думает этот народ, что у нас общего с ним и чему у него нам учиться?
— Думаю, что понял вас, — сказал Джеффри. — Это все очень живописно, но всегда кажется, что они что-то скрывают от вас.
— Конечно, — сказал его приятель, — всякий умный человек, живущий в их стране, думает, что надо только изучить их язык и усвоить их обычаи, и тогда откроется все скрытое. Это сделал Лафкадио Хирн; оттого и я надеваю кимоно. Но что же он открыл? Массу красивых рассказов, отголоски старой цивилизации и фольклора; но в разуме и сердце японского народа — единственного из цветных народов, который не склонил головы перед белой расой, — очень мало или даже ничего, пока не достиг третьей стадии — свободы от иллюзий. Тогда он написал «Мой взгляд на Японию» — свою лучшую книгу.
— Я не читал ее.
— Надо прочесть. Остальные его вещи — мелодии, которые я мог бы сыграть вам сейчас. А это серьезная книга — истории и политической науки.
— Что звучит для меня довольно сухо, — засмеялся Джеффри.
— Это объяснение страны человеком, лишенным иллюзий, страны, в которую он хотел проникнуть глубоко и которая оттолкнула его. Он объясняет настоящее прошлым. Это разумно. Мертвецы — истинные руководители Японии, говорит он. Под изменчивой поверхностью нация скрывает глубокий консерватизм, подозрительность ко всему постороннему и новому, скрытую самоудовлетворенность. И сверх того, она так же скована сейчас первобытными семейными узами, как и тысячи лет тому назад. Вы не можете быть другом японца, если вы не принадлежите к числу друзей его семьи; и вы не можете быть другом его семьи, если не входите в нее. Это несокрушимое препятствие, которого не одолеешь.
— Значит, я имею преимущество в этом отношении, так как вхожу в семью.
— Не знаю, право, — сказал Реджи, — но не думаю, чтобы они очень желали вас. Примут вас очень вежливо, но посмотрят на ваше появление как на вторжение и постараются удалить вас из страны.
— Но моя жена? — сказал Джеффри. — Ведь это же их плоть и кровь.
— Не знаю, конечно. Но как бы дружественно к вам ни относились, я все же на вашем месте был бы очень осмотрителен. Японцы внешне гостеприимны, но искреннее отношение к иностранцу бывает у них только в очень редких случаях.
Джеффри Баррингтон посмотрел в сторону жены, сидевшей на уголке большой подушки, переворачивая одну за другой цветные, с белыми полями японские гравюры на дереве. Огоньки вспыхивали и перебегали около нее, как толпа назойливых мыслей. Она почувствовала, что на нее смотрят, и взглянула на него.
— Видно ли вам так, миссис Баррингтон, или зажечь, может быть, свет? — спросил хозяин.
— О нет, — отвечала маленькая леди, — это все испортит. Эти рисунки кажутся совсем живыми при таком огне. Какая милая коллекция у вас!
— Там нет ничего ценного, — сказал Реджи, — но они очень эффектны, даже самые дешевые.
Асако подняла пеструю гравюру работы Утамаро, изображавшую японку, совершенно изогнувшуюся, в ослепительном платье, с шарфом, завязанным спереди, и головой, усаженной булавками, как дикобраз иглами.
— Джеффри, возьмете ли вы меня посмотреть Йошивару? — спросила она.
Просьба не понравилась Джеффри. Он знал хорошо, что можно видеть в Йошиваре. Ему было интересно посетить официально отведенный полусвету квартал в компании, например, Реджи Форсита. Но это была область, подлежащая, по его мнению, только мужскому исследованию. Изящные женщины никогда не думают о таких вещах. Что его жена хочет видеть такое место и, еще хуже, выражает такое желание при посторонних, казалось ему грубым оскорблением хорошего тона, и извинить это можно было, только принимая во внимание ее наивность.
Но Реджи, привыкший к любопытству, которое все туристы, мужчины и женщины, обнаруживают по отношению к ночной жизни Токио, ответил сейчас же:
— Да, миссис Баррингтон. Это стоит посмотреть. Нам нужно устроить экскурсию туда.
— Мисс Смит говорит, — сказала Асако, — что все эти хорошенькие веселые создания — девушки Йошивары и что их и теперь можно видеть.
— Не эту самую даму, конечно, — сказал Реджи, присоединяясь к группе у огня, — она умерла лет сто тому назад; но ее праправнучки по профессии еще здесь.
— И я могу видеть их! — захлопала ладонями Асако. — Дамам можно прийти и посмотреть? Это ничего? Не неприлично?
— О нет, — сказала Яэ Смит, — мои братья брали меня с собой. Вам хочется пойти?
— Да, хотелось бы, — сказала Асако, взглядывая на мужа, который, однако, ничем не обнаружил своего одобрения.