Федор сердился на мастеров. Пока Головин многократно, почти ежемесячно перемещался между Москвой, Вильно и Острогом-на-Горыни, вотчиной князя Константина, «книгознатцы» болтались без дела. В трезвом виде их уже никто не помнил. И ладно бы, покоились в гробах, так нет! – норовят выползти на самую главную нашу, Красную площадь. Там, конечно, не все сверкает великолепием, — одно слово – базар, но и среди тележных нагромождений, торговых палаток, умеренно пьяных обывателей наши деятели искусств выделялись шаткой статью. То есть, они только по трое и могли передвигаться.
— Божий скот на четырех ногах устойчив, — цедил Смирной, — а сия скотина и на шести спотыкается.
А чего было мужикам не спотыкаться, когда жертвенная выпивка у них не переводилась, а закуска падала с царского стола? Ну, пусть – из-под стола, все равно избытки царские пахли и выглядели намного лучше обыденной русской еды.
Смирной лишил пьяниц довольствия.
— Нечего уродов поощрять! – сказал он как-то Заливному, — вели переписать их из дворца в какой-нибудь убогий монастырик.
— Вот, обитель при храме Николы Гостунского у нас запустела. Давай туда определим.
— А не сдохнут?
— А хоть и сдохнут, нам-то что? Скоро станок прибудет.
— Нет, Проша, нам теперь нужно с этими людьми считаться. Слишком много на них изведено. Нас за такой расход не похвалят. Давай их образумим.
— Как ты эту падаль образумишь? Им гроб – дом родной!
— А Егор у нас на что? А Ермилыч? А мы сами разве в трагедиях несведущи?
Прошка радостно захохотал, предвкушая удовольствие.
Ледяным утром 16 ноября 1562 года у покосившегося забора Печатного двора – так теперь именовалось странное заведение – взвизгнул турецкий рожок. Звук варварского инструмента пробуравил морозную тишину, проник в щели нетопленной палаты, где в гробах под тулупами отдыхали печатные мастера.
Надо сказать, зловредный визг обеспокоил сонных мужчин. Он будто шилом, нет – цыганской иглой! – проник в расслабленный утренний мозг.
— Что за хрен дудит?! – пробасил Василий Никифоров.
— Идите к черту, православные! – фальцетом поддержал Тимофеев, — тут вам не Иерихон!
— А здесь вам не жиды! – оформил коллективное возмущение Федоров.
Однако, за забором разошлись не на шутку. Послышались тяжелые удары бревном, и ворота рухнули внутрь.
Никифоров с Тимофеевым вскочили, путаясь в рясах. Федоров притих в гробу.
Через мгновенье в палату ворвался стрелецкий наряд, и немецкий подполковник рявкнул почти без акцента:
— Кто зде-есть старший?
Ходячие свалили на лежачего. Василь да Петро указали на гроб Ивана.
— Давно усоп? – спросил немец. Стоило трудов объяснить ему, что печатных дел начальник, дьякон церкви Николы Гостунского, что у черта на куличках, то есть, здесь за углом, — Иван Федорович жив, здоров, находится в здравом рассудке, и трезвой памяти. В почти трезвой.
— А зачем в гробу?
— Вырабатывает привычку долготерпения, — до Страшного Суда, господин полковник, еще о-го-го – сколько лежать!
Немец не понял сути анекдота, перекрестился, махнул рукой. Стрельцы ухватили Василия и Петра под микитки, гроб с Федоровым зацепили печной кочергой и выволокли всю артель на свежий снег.
Тут рожок мяукнул несколько раз, и немец достал бумагу.
Он начал читать чистый бред. Хоть и похмелен был Никифоров, но чуял, что не может быть на Руси такого беспредела.
Посреди Печатного двора звучал то ли указ дворцового приказа, то ли приказ из царского указа, что сегодня, в понедельник 16 ноября в день святого Апостола и евангелиста Матфея все государевы люди должны пройти проверку на знание грамоты. Ибо как мытарь Матфей, увильнувши от службы царя Ирода, осветил Евангелием весь мир, так и любой наш царский служащий должен проливать свет грамоты во все стороны.
— А мы что тут, хрен жуем? – обиделся Никифоров.
— С вас велено начать, ибо ваша наука первой прольется на рабов Божьих! – отрезал подполковник, и мастеров потащили.
Федоров перемещался в гробу, и ему это даже нравилось, — напоминало далекое детство, Святки, санки, — красота! Если б не туманное грядущее и удары в затылок. Иван приподнял голову.
— Спаси, Господи, грешную душу! – запричитали старушки, осеняя Федорова крестами, — покойся с миром, батюшка!
Процессия двигалась недолго и завернула в какую-то подворотню. Мастера очутились посреди двора в окружении полусотни зевак и стрелецкого наряда. На помосте стояли два котла и виселица, под одним котлом горел огонь. Сильно дымило и парило. Человек в черном клобуке и маске вышел на край помоста и заговорил без всякого почтения, не нараспев, как принято на наших казнях. Он как бы продолжал разговаривать с толпой.
— И вот, значит, братцы, эти холопы царя небесного посягнули на Божий труд...
Тимофеев ощутил, как у него опускается желудок:
— За что? Не правда, Господи! – завизжал он.
Никифоров стоял молча. Стрелецкий начальник толкнул его в бок:
— Это о вас-с, Herr Druckmaster, о вас-с!
Никифоров покрылся испариной и снял шапку. Глашатай продолжал изголяться.
— Бог начертал свой завет на каменных скрижалях. Смертным же завещал на бересте и бумаге писать!
Вперед шагнул другой замаскированный, — толстый и наглый, — завибрировал знакомым голосом:
— А если ты на грамоту посягаешь, так хоть умей сей грамоте, олух! Вот вы, православные? – кто из вас решится начертать нам здесь слово Божье? – Толстяк оперся о виселицу. Руку в дорогой рукавице просунул в петлю.
Толпа подалась спинами на стрелецкие пики.
— А за пять алтын серебром?
Толпа сошла с пик.
— А за рупь и четверть водки?
Толпа сглотнула и сделала отчаянный шаг вперед. Но тут здоровенный белобрысый парень без маски опустил палец в горячий котел – на пробу, и резко выдернул руку. Толпа решила не рисковать.
Толстяк еще уговаривал не бояться, потом льстил народу, что вот какой он, народ, разумный да богобоязненный, а эти трое – отчаянные пьяницы и невежды – рискуют ради водки любое! – рукавица в небо – любое! – слово изобразить.
— Но умеют ли они читать? Вот ты, — рукавица толстяка выскользнула из петли и уткнулась в мужичка в первом ряду, — ты кто будешь?
— Мы крестьяне заречные, нас нечаянно привели.
— А вот скажи, брат землепашец, умеешь ли ты печь пироги?
— Зачем это, боярин? – у меня баба есть, девок три штуки.
Толстяк расстроился.
— Ну, а жито жать умеешь?
— Как не уметь?
— А когда б не умел? – так и не сеял бы?
— Почему? У меня и девки жнут серпами.
— А вот бы у тебя никаких баб не было?
— Тогда б я на Волгу ушел, — рыбачить...
Толстяк довольно подбочинился.
— Вот! Не умеешь жать, — так и не сей! А эти сеять собрались...
— ... а жать без девок негоразды!
Толпа захихикала, толстяк снова уцепился за петлю, а худой уже читал приговор:
— ... испытать сих умельцев огнем, водой и кнутом! Прочтут написанное борзо – будут жить. Не прочтут – пусть Господь их судит! Вот вода студена, а вот – кипячена. Сии воды суть вежество и невежество...
Федоров больше не мог притворяться и вскинулся бежать из гроба. Его поймали.
А Никифоров уже стоял на помосте и щурился в деревянную табличку с угольными строками. Он начал читать по слогам, а страшный человек рядом загибал пальцы на каждый слог.
— Пять холодных, — крикнул человек, когда чтение кончилось.
Чьи-то руки содрали с Василия тулуп, проволокли мастера по доскам и бултыхнули в котел.
Ух! Вода оказалась холодной, но не ледяной. Сказывалась близость кипящего котла. Через мгновение Васька уже лежал головой на плахе и силился вспомнить хоть какое-нибудь слово Божье. Однако, вместо топора свистнула плеть, и пять ударов по мокрой спине показались материнской лаской. Тулуп вернули.
В это время Тимофеев в свою очередь бойко тараторил по писанному, и счетчик не успел загнуть ни одного пальца. Но глянул в дощечку, скривился и произнес:
— Что ж ты, брат, тарабарщину несешь? Где тут Отче наш? Где тут Богородице радуйся? Ну, десять холодных тебе, за находчивость.
Пока мокрого Тимофеева лупили вполсилы, Федоров медленно поднимался к плахе со спокойной душой. Он узнал-таки счетчика по голосу, и понял, что это не казнь, а скоморошество ради праздника.
Вот так у нас, русских бывает: только что ты на тот свет собирался, вел последний счет грехам, душа твоя царапалась в пятках, а вот уж ты безопасен, но не стоишь смиренно, а пускаешься в пляс!
Иван взял табличку, перекрестился на три стороны, попросил у собравшихся христиан прощения и начал «читать».
— Одна блудливая баба гуляла с кукуйским попом в Благовещенскую ночь...
Народ затаил дыхание. Счетчик забыл загибать пальцы, палач не добил Тимофееву пять ударов.
Когда анекдот кончился, и народ просмеялся до слез, Федоров повертел доску и простодушно улыбнулся в толпу:
— А иного тут не написано.
«Казнь» окончилась, мастеровых водворили в палату, однако у ворот Печатного двора теперь днем и ночью сменялись часовые.
— Уж лучше бы пяток холодных, — вздыхал Никифоров, мечтая о выпивке.
Скоро мастерам уже нечем стало разводить топленое сало, а под Рождество вместо царских даров принесли настоящий указ: сидеть безвылазно, трезво, читать вслух, готовиться к большому книжному набору.