КНИГА ДЕВЯТАЯ Стражи отбиты. Птицы издохли в ночной голове

1. (05:10–05:30)

Ночь опустилась глубже, еще глубже.

Птицы издохли в ночной голове.

Всю ночь напролет я куда-то бежал. И меня вдруг потянуло в сон, а ноги опухли. Ночь подернула дорогу дымкой. И ночная дорога с каменным лицом ложилась мне под ноги. Горячий полевой запах теперь сменился прохладой. Остатки жара у земли рассеялись. Земля остыла, как остывает человек после вспышки гнева, и молчаливые просторы вдоль деревенских домов лежали укрытые мягким теплом.

Я видел, как вдалеке горит огнями деревня.

Слышал, как вдалеке тарахтят мопеды на трассе.

Запах ночной тревоги все так же растекался по небу, катился по земле. Но то ли сделался слабее, то ли, наоборот, загустел. Я знал, что ближе к рассвету человеку труднее бороться со сном. А когда человека одолевает сон, он начинает снобродить, и сно-бродная зараза распространяется быстрее. От западной стены коттеджного поселка Шаньшуй я пошел вперед. Прежняя дорога никуда не делась ждала меня на старом месте. И черный ночной мир ждал меня на старом месте. V моста я присел умыться. Попил воды. Проходя по мосту, посмотрел на реку. И увидел, как блестит вода, услышал ее блеск. Вспомнил, как мужчина с женщиной лежали под деревом на том берегу, и почему то подумал о Цзюаньцзы, которая каждый день наводит порядок в крематории. Была бы Цзюаньцзы красивая. Не торчали бы у нее зубы. Была бы она грамотная, умела бы читать. Стоило подумать о Цзюаньцзы, и ноги зашагали быстрее. Стоило подумать о Цзюаньцзы, и сон прошел. Оказывается, Цзюаньцзы умеет прогонять дремоту, прогонять усталость, возвращать ногам силу, и мысли о Цзюаньцзы побежали дальше. Побежали в самые потайные, скрытые уголки. Я представил, что мы с Цюаньцзы лежим под деревом, как лежали мужчина с женщиной. Лежим на траве под небом сегодняшней ночи. Представил так явственно, что пот выступил на лбу и на ладонях, и все тело сделалось мокрым от пота, словно я в самом деле обнимаю Цзюаньцзы. Только мужчины с женщиной уже не было. Не было под деревом, не было у дороги. Я осмотрелся. Прислушался. Безмолвие шагало мне навстречу, и я видел и слышал босоногую поступь тихой ночи. Подошел к дереву. Посветил фонариком под деревом, увидел траву, примятую их телами. Увидел в траве коробок спичек. И женскую заколку.

Я снова вспомнил книгу Янь Лянькэ. Книга та неказистая, как старая глинобитная хижина. Но такие неказистые глинобитные книги читать интереснее всего. Я ее много раз читал, некоторые главы наизусть помню.

Тут он снова разделся, сгреб всю свою одежду и убрал в платяной шкаф, будто знал, что она никогда ему больше не пригодится. Раздев друг друга догола, они заперли двери и ворота. И словно оказались в другом мире снаружи большого мира. Небывалый покой дарил им неведомую доселе радость и свободу. Они сплетались в объятиях. Она гладила его везде, где хотела гладить, как мать гладит своего младенца. Позволяла целовать себя везде, где ему хотелось целовать, и он словно целовал ожившую статую. Не было больше никаких преград, никаких запретов. Когда силы заканчивались, она отдыхала у него на коленях или баюкала на бедрах его уставшие ноги. Они тихо сидели, или лежали, обнявшись, или он укладывал голову ей на живот. Он недавно постригся, его ежик покалывал неясную кожу на ее бедрах, никогда не видевших солнца, и она млела от упоительной щекотки. А стоило ему пошевелить головой, и щекотка становилась сильнее. Иона звучно хохотала, как хохочут взрослые женщины. Хохот делался то громче, то слабее и в конце концов снова пробуждал его мужскую природу. Ион вновь принимался шарить руками по ее телу. А она вскакивала и пускалась носиться по дому, будто юная девочка, которой вздумалось поиграть в салки. И потом, когда он ловил ее, обессиленную, позволяла ему делать с ней все то, что делает мужчина с женщиной, без всякого порядка. Позволяла повелевать облаками и сеять дождь, резвиться фениксом и трепетать жар-птицей, безумствовать и бесноваться, как пастушок, что гонит стадо по горному склону.

Теперь мои шаги сделались легче и быстрее. Я подумал, что скоро рассветет и большое снобродство закончится. Скоро рассветет, и вместе с первыми лучами солнца на землю вернется порядок, и час будет идти за часом.

Но рассвет не спешил.

Правда не спешил. Ночь оставалась глубокой, точно сухой колодец или горное ущелье. До рассвета было далеко, как от династии Цин до династии Тан.

И ночные бедствия только начинались. Мир заснобродил совсем недавно. Кровавая смута едва успела накрыть землю, деревни, город и горный хребет. Выйдя с поля на трассу, я увидел, что в город едет целая вереница машин и тракторов, набитых деревенскими. Свет машинных фар был вроде опрокинутых колонн, повисших в воздухе. А свет тракоторных фар — вроде колонн, опрокинутых на дорогу. Грохот стоял такой, будто по земле и по небу стучат молотками или камнями. В свете фар я увидел, что люди в кузове проезжавшего мимо мопеда сжимают в руках мотыги, заступы, вилы и топоры. На рукоятях мотыг и заступов висели пустые мешки из джута и холстины, простыни и пододеяльники, чтобы складывать в них добро, словно люди отправились в военный поход и готовятся увезти домой богатые трофеи.

Все восстали.

Все заснобродили.

Машины со снобродами доблестно и отважно отправились в поход на Гаотянь. Лица водителей пылали красным праздничным светом, сна не было ни в одном глазу. В машинах сидели взрослые мужчины и парни. Изредка попадались и молодые женщины. Они держали в руках корзины, словно поехали делить зерно или собирать урожай. Я понял, что в Поднебесную пришла большая смута. Понят, что весь мир ворочается в снобродной ночи. Кто не снобродил, готовит восстание, пока остальные снобродят. И липовых снобродов было больше, чем настоящих. Намного больше. Пока мир снобродил, люди выбежали из своих домов и помчались грабить. Как бунтари или воины. Как воины или мародеры. Я подумал, что до Гаотяня с ритуальным магазином осталось совсем недалеко. Но за ночь я столько раз сбегал туда и обратно, что ноги сделались свинцовыми и будто неживыми. И я спешил домой, волоча по земле неживые ноги. И видел, что машины, тракторы и мопеды останавливаются на подступах к городу. Люди выходили из машин, вылезали из мопедов. Электрические фонари и керосиновые лампы в их руках горели, на землю ложились тени. Люди находили односельчан, разбивались по отрядам. Переговаривались. Ждали известия, ждали команды. А находились люди, которые бранились, приплясывая от нетерпения, дескать, чего вы ждете, чего ждете, надо идти. Промедлим — городские проснутся, с пустыми руками домой поедем.

Голоса хлестали, как вода из открытого шлюза. Шаги вестовых хлестали, как вода из открытого шлюза.

Я пробирался мимо машин, мопедов и людей, будто мышь, крадущаяся к своей норе. Я видел, что некоторые люди держат в руках не мотыги с заступами, а настоящие ножи. А у других в руках кувалды и охотничьи карабины. Я прошмыгнул мимо одного отряда. Мимо другого. Выбежал на городскую улицу и увидел, что город отошел из снобродства в сон. Улицы затихли. Дома затихли. Затихли даже ограбленные магазины с распахнутыми окнами и дверями. Какой-то человек шагал по уличной тишине — не знаю, наяву он был или снобродил. Шагал неторопливо, не медленно и не быстро, малейшего понятия не имея о том, что в город идет большая беда. Что народ из всех окрестных деревень и поселков собрался на подступах к нашему городу.

Грабежная война катилась по земле и прикатилась к городу.

Кровавая война стояла на подступах к городу и ждала случая ворваться.

Сон как рукой сняло, веки снова сделались легкими, с границы между сном и явью я вернулся в явь, вернулся в отчетливый мир. Неживые ноги снова ожили. На подступах к городу я шел быстрым шагом. Дальше побежал бегом. А оказавшись на главной улице, помчался со всех ног и бежал так быстро, словно лечу, словно парю в небе.

Деревенские приехали грабить город. Деревенские приехали грабить город.

Так я бежал, и кричал, и слышал, что кричу совсем как теленок на забое. Пронзительно и хрипло, словно мясник уже вонзил мне в горло свой нож. Но городские дома и улицы спали, мой голос и крик никого не разбудил. Все умерли. Умерли во сне. Очнулись от снобродства и отступили в сон, заснули и умерли. А может, слышали мой крик, но решили, что какой-то сноброд кричит, сам не знает что. Будто я сноброд, который досаждает людям своими криками. Но я все равно бежал и кричал, бежал через темную ночь, через главную улицу к нашему дому. Увидев свет, плещущий из дверей ритуального магазина НОВЫЙ МИР, я остановился и что было мочи закричал в другой конец улицы.

Деревенские приехали грабить город. Деревенские приехали грабить город.

Я крикнул два раза, а кричать в третий раз оказалось незачем. Да и нельзя.

— Ети твою бабку, чего орешь.

Чужой голос вырвался из двери нашего магазина. Чужая нога отвесила мне пинка. Такого пинка, что я почти взлетел. И не успел я опомниться от боли, как меня схватили и затащили в магазин. А в магазине я увидел все то же самое, что при Сунь Дамине. Чужие люди. Полупустые мешки, полупустые узлы. Грабители уныло переминаются с ноги на ногу. Отец с матерью без сил стоят на коленях. Их караулят двое здоровенных парней. Весь пол, весь мир устелен бумажными цветами из венков и порванными подношениями. Отец с матерью стоят на коленях среди цветов и бумаги, словно родные покойника в траурном зале. А караульные напоминают похоронных распорядителей. Стоят с бесстрастными лицами. Не радостными и не печальными. С бессонными лицами, распахнутыми глазами. Только грабитель с грубым мясистым лицом и родинкой на плече от огорчения сделался чернее тучи. Это он чернее черной тучи с криком выскочил из магазина. Отвесил мне кошмарный пинок. Заволок меня в магазин. И толкнул к родителям.

— Ваш щенок.

Отец с матерью обмерли, и закивали, и затвердили те же самые слова, какие твердили Сунь Дамину:

— Он ведь совсем ребенок, отпустите его. Он ведь совсем ребенок, отпустите его. — Хотели еще что-то сказать, но грабители поймали и придавили их голоса.

— Где у вас ценности хранятся.

Опять то же самое.

— Где родители деньги прячут.

Опять то же самое.

Грабитель с родинкой сдавил мне горло локтем, совсем как Сунь Дамин, а другую руку положил на плечо:

— Говори. Говори, и ничего тебе не будет. Говори, мы деньги возьмем и уйдем.

Только лица их не прятались за вязаными шапками. И грабитель с родинкой не душил меня, как душил Дамин, когда я слова не мог вымолвить. И они не стал и привязывать отца с матерью к стульям. Они были не местные. Не боялись, что в Гаотяне их узнают. И когда он велел мне говорить, то похлопал по плечу, как хлопают младшего брата, чтобы он слушался.

И я сказал.

Пришлось сказать.

Грабителей мои слова обрадовали, а отца с матерью испугали.

У моего дяди много добра.

У моего дяди много денег и драгоценностей, но туда вперед вас другие люди поехали.

В дядином коттеджном поселке Шаньшуй живут одни богатые. Там денег куры не клюют. Поселок отсюда недалеко, зря вы к нам приехали, надо было туда ехать.

Они оторопели. Уставились на меня оторопелыми глазами. Как сноброды, которых вырвали из сна. А отец с матерью уставились на меня так, словно я сам сноброжу и во сне не знаю, что говорю. Воздух в комнате застыл от удивления. И лица застыли от удивления, только у одних оно было радостным, а у других помертвелым.

— Твою налево, и куда ехать.

— Коттеджный поселок Шаныпуй. Зря вы к нам приехали, надо было туда ехать. Мой дядя там и живет. В шестом доме на Третьей улице. Зайдите в его коттедж, там любая вещь будет дороже, чем весь наш хлам. Телевизор у дяди дома размером с обеденный стол. А столы и стулья все из красного дерева. Знаете, какое оно дорогое, красное дерево.

Все молчали.

Никто ни звука не проронил.

Тишина в комнате повисла такая, что было слышно, как дышат бумажные цветы. Отец сделался белым, как белый цветок из венка. И мать сделалась белой, как белый цветок из венка. Отец с матерью буравили меня глазами, словно я не их родной сын, а отступник и предатель. Грабитель с родинкой окинул взглядом лица своих подельников. Подельники смотрели на него и молча ждали, что он скажет.

— Да, и как я сам не додумался, — буркнул грабитель с родинкой и убрал руки с моей шеи. И легонько подтолкнул меня вперед. Словно хотел сказать, что теперь все будет хорошо. Что все позади. Что они уходят. А после дернул головой. Остальные грабители подхватили с пола мешки и двинулись к выходу. И все кончилось. Правда кончилось. И занавес опустился. Но тут грабитель с родинкой вдруг о чем-то вспомнил. Встал на месте. Обернулся. И нашарил меня главами. — А дядю твоего как звать.

— Шао Дачэном.

Он на секунду застыл, на секунду замешкался и снова шагнул к моим отцу с матерью.

— Выходит, ты у нас Ли Тяньбао, зять Шао Дачэна. А ты хромоногая сестрица Шао Дачэна.

Мой отец кивнул.

Моя мать кивнула.

Вот так все и случилось. Все вдруг переменилось, вышло из проложенной колеи. Вернулось и началось сначала. Закинутый на плечо холщовый мешок упал на пол. Грабитель с родинкой вышагнул вперед и пнул моего отца под ребра.

— Ети твою бабку, вот мы и повстречались. — Он снова пнул моего отца, теперь по ногам. — По твоей милости моего отца сожгли, ты всю мою семью погубил. Из-за тебя у нас что ни год, то новая беда, новое несчастье. — Крича и топая ногами, он треснул моего отца по щеке. И не успели мы опомниться, как отвесил затрещину матери.

— Братец твой настоящая свинья. Настоящая собака. Скотина, а не человек. Ты его сестра, вот и получай по заслугам.

Он дрался и бесился, как ураган.

Кричал и бранился, как бешеный.

Я испугался и притих, думал подойти и попросить его не бить маму, но другие грабители догадались и схватили меня в охапку. И моему страху нашлось оправдание, нашлось оправдание тому, что я не смею пошевелиться и помочь родителям.

И я стоял на месте, растерянный, испуганный, оторопевший. Чужие руки удерживали меня на месте, а я не дергался и не вырывался. Все произошло так быстро, как если бы машина проехала человеку по голове. И человечьи мозги оказались размазаны по дороге. Как если бы человек умер, ожил, ожил и снова умер. Умер, не успев даже вскрикнуть, и правда вылезла наружу. Грабитель с родинкой хлестал маму по щекам. Пинал отца по ребрам и животу то левой ногой, то правой. Отец сидел на полу, похожий на куль с сахаром, с каждым пинком и тычком отъезжая на полшага назад. Отъезжал, сгребая задом к стене сломанные венки и обрывки бумаги. Отъезжал, пока спиной не уперся в стену, и грабителю с родинкой стало еще сподручнее бить его и пинать. И отец сделался еще больше похож на узел с тряпьем или на мешок с отрубями.

— Ети твою прабабку, три года назад, когда мой отец помер, это ты донес в крематорий, что мы его похоронили, признавайся. — И затрещины посыпались на лицо отца, как черепица сыплется с потолка на пол. — Ети твою прабабку, ты донес в крематорий, а твой сучий шурин прислал людей к нам в горы, они отца моего выкопали, сказали, будут проводить политику реформ и открытости, идеологическое преобразование общества, и на околице деревни запалили моего отца небесным фонарем, сожгли его прямо на околице, ясно тебе или нет.

Он еще несколько раз пнул отца по голове, по ребрам, и воздух кашлем застрял у отца в горле, а лицо стало похоже на белый бумажный цветок с красными листьями.

— Отца сожгли небесным фонарем, а меня, как противника реформ и открытости, повели по деревенским улицам, да еще в уездной газете статью обо мне напечатали, видел ты или нет.

А если видел, как тебя совесть не загрызла, человек ты вообще или скотина последняя.

И жена от меня ушла, как увидела ту статью, как услышала передачу по радио, зато ваша семейка набила карманы злыми деньгами, мертвыми деньгами, у людей вся жизнь под откос, а вы и рады.

Отца сожгли небесным фонарем, и через три дня матушка померла, не вынесла обиды. А еще полгода спустя сестра спрыгнула со скалы, умом тронувшись. Была семья — и нет семьи, рухнула семья, развалилась, погибла по вашей милости, а вы с Шао Дачэном и знать ничего не знаете. Сам я тоже пошел по кривой дорожке, начал пить, в карты играть, воровать. Был честным человеком, стал негодяем, а все из-за тебя, сволочь. Полгода назад освободился, решил, хватит, начну новую жизнь, но сегодня ночью мне во сне явился владыка небесный и сказал, Ма Гуацзы, судьба тебе улыбается, собирай людей и поезжай в город, поживитесь там немного. Просыпаюсь, думаю, я ведь решил не воровать, не грабить, решил начать новую жизнь. Но владыка небесный все твердит, поезжай, Ма Гуацзы, поезжай, вставай скорее с кровати и поезжай. Разве могу я владыку небесного ослушаться. Пришлось собирать парней и ехать в город. Я еще думал, напрасно мы зашли в вашу похоронную лавку. А оказалось, сам владыка небесный меня направил, чтобы я поквитался с семьей Ли, поквитался с семьей Шао. Чтобы Ли Тяньбао вернул свои долги. А хромоножка вернула долги своего братца. Что семьи у меня больше нет, я смирился. О мести и думать забыл, только снилось иногда, как прихожу к вам вернуть должок. Но снобродная ночь мне про вас напомнила. И расквитаться помогла.

Он снова хлестнул маму по щеке. Снова пнул отца по лицу и под ребра. Стал топтать отцовы колени, щиколотки и ступни. Топнет, выругается. Выругается, отвесит затрещину. Так он бил отца и бранился. Бранился и пинался. Потом подобрал с пола бамбуковый прут и принялся хлестать отца по голове и спине. А маму по лицу и плечам. Наконец устал, нахлестался, набранился, наговорился, перевернул магазин вверх дном, превратил магазин в место казни, всюду разбросал плетеные цветы и обрывки бумаги, бамбуковые щепки и прутья, как для костра, и вдруг понял, что, пока он бранился и отвешивал пинки, мои отец с матерью совсем затихли. Замолчали. Только когда в лицо летел бамбуковый прут или ботинок Ма Гуацзы, они невольно вскидывали руки, пытаясь защититься. А потом отец и руки вскидывать перестал. Сидел на полу, подставив тело ударам. Словно бьют вовсе не его. Словно тумаки и затрещины Ма Гуацзы вовсе не причиняют ему боли.

Кровь лилась с головы на лицо.

Кровь лилась изо рта и из носа.

Кровь лилась на грудь, на рубашку, стекала ручейком на брюки. Грабители испугались, что мои отец с матерью сидят без движения. Испугались их немоты. Я подумал, что отец умер, упал на колени и растерянно его окликнул. Окликнул маму. И увидел, как родительские глаза встрепенулись и обратились ко мне. Будто хотели что-то сказать. И я остался стоять на коленях, молчать и не шевелиться, как не шевелились они. Жара была нетерпимая. Одежда Ма Гуацзы насквозь пропиталась потом. И холод был нестерпимый. На лицах у людей лежал иней.

— Твою налево.

Ма Гуацзы напоследок утер пот со лба и снова со всей силы прыгнул отцу на ногу. Я увидел, что нога отца дернулась, будто от судороги, а потом распрямилась, словно чтобы на нее прыгнули еще раз. И на нее прыгнули еще раз. И она снова дернулась, будто от судороги. И снова распрямилась в ожидании нового удара.

— Терпеливая сволочь. Проси пощады, и я тебя больше не трону. Скажи, умоляю, пощади, и будем квиты.

Топчет и приговаривает. Приговаривает и топчет.

— Неужто даже не скажешь, это не я донес в крематорий, честное слово не я. Твою налево, значит, так тебе и надо. Значит, ты и донес, как пить дать.

Затрещина, пинок. Пинок, затрещина. Ма Гуацзы избивал моего отца, не умолкая ни на секунду, надеясь, что тот примется оправдываться или взмолится о пощаде, но было больше похоже, что сам просит отца уступить. Тут мама встала на колени, подползла к Ма Гуацзы и обняла его за ноги. Но когда она вскинула голову, чтобы обратиться к нему с мольбой, отец подался вперед и потянул ее в сторону.

И заговорил.

Наконец заговорил.

— Спасибо, что ты меня избил. Твоего отца сожгли небесным фонарем не по моему доносу. Но полтора десятка лет тому назад я в самом деле доносил. И ты сегодня помог нам вернуть тот долг. Больше мы ничего никому не должны.

Мой отец говорил и улыбался. Улыбался пожухлой желтой улыбкой. Улыбался, и голос его звучал тише жужжания мухи. Мой отец говорил, вскинув голову и глядя прямо на Ма Гуацзы. Улыбка дрожала на его лице, словно белый цветок с красными листами. Но его слова Ма Гуацзы только распалили, и он снова кинулся угощать отца звонкими затрещинами.

— Еще хочешь — будет тебе еще. — И он вышиб улыбку с отцова лица. Теперь на месте улыбки растекалась кровь. А Ма Гуацзы обернулся и сверкнул глазами на своих растерянных подельников. — А вы чего встали. Неужто ваших стариков, ваших родных из земли по доносу никогда не выкапывали, в крематорий не увозили.

После он со всей силы отвесил отцу с матерью по последнему пинку и объявил, что на этом все.

Теперь правда все.

Перед уходом Ма Гуацзы поднял с пола большой белый цветок из бумаги и шлепнул его на голову маме. Поднял сломанный венок и повесил отцу на шею. И они ушли. В самом деле ушли. И в доме остались только мы с отцом и матерью, беспорядок и разгром. Мы посмотрели друг на друга. Электрический свет казался грязным и желтым, как бумажные цветы на полу. Мама вздохнула, убрала белый покойницкий цветок с головы, положила его на пол. Осторожно вытерла кровь с лица. Достала откуда-то серую тряпицу вроде полотенца. Протянула отцу. Все пуговицы на отцовой рубахе были расстегнуты.

Грудь и рубаха спереди залиты кровью из носа, черной и красной кровью. Он потянулся к маме за тряпицей, осторожно повернул голову. Наверное, боялся, что иначе шея сломается. Проверил, что голова крутится, а тело слушается, ощупал лицо. Будто хотел убедиться, что оно на месте. Лицо оказалось на месте. Только левая щека распухла и сделалась похожа на свежую кукурузную пампушку. Чтобы щека случайно не отвалилась, отец прижал ее ладонью к лицу. Оторвал лоскут от тряпицы. И засунул в кровоточащую ноздрю, вышло очень забавно.

— Больше семья Ли ничего никому не должна. Спасибо Ма Гуацзы, помог нам вернуть долги.

Тихо бормоча сам с собою, отец снял покойницкий венок и попробовал встать, держась руками за пол. Суставы его захрустели, словно все кости в теле разошлись от побоев, а теперь встают на места.

Отец оказался целым и невредимым.

Я думал, отцу порвали мышцы и сломали кости, но он оказался целым и невредимым. Не ожидал, что мой щуплый отец так хорошо переносит побои. Я подошел к маме, помог ей подняться. Поднимаясь, мама едва не упала. Но постаралась и все-таки не упала. И отец успокоился. Шурша ногами в ворохе бумажных цветов и подношений, ритуальных денег и слитков из фольги, хватаясь то за стулья, то за стены, он направился к дверям.

— Скоро рассветет. Рассветет, и все будет позади. — Так бормотал отец, пробираясь к выходу. И вздохнул: — Наведите пока порядок. Владыка небесный, если даже нас ограбили, что в других магазинах творится.

И он по стенке вышел за дверь, словно в самом деле хотел посмотреть, что творится в других магазинах.

Отец стоял на крыльце и смотрел на улицу. Предрассветная прохлада рвалась в магазин, будто струя холодной воды. Мама не стала наводить порядок в магазине. Приволакивая хромую ногу, она пошла на кухню умыться. Смыть кровь с лица. Перевязать рану на руке.

— Дяде твоему сегодня худо придется. Худо придется.

Так она бормотала, ковыляя на кухню, но не успела поравняться с лестницей, как с улицы вернулся отец. Теперь он шагал куда быстрее. Вроде как держался за стены, а вроде как летел стрелой. Я понял, что отец увидел деревенских, которые приехали в Гаотянь с оружием, заступами и мотыгами и собрались на подступах к городу. Его лицо разом побелело. Посерело и побелело, стал о цвета ритуал ьной бумаги. На коже выступила испарина, точно ее окропило кровавым дождем.

В город идет беда.

В город идет большая беда.

Городу теперь конец.

Отец говорил так быстро, словно его и не били. Одним шагом преодолел расстояние от порога до лестницы и встал перед матерью.

— Надо уходить. Уносить ноги из города. Двери не запирайте. И порядок не наводите. Няньнянь, вынеси сломанные венки на улицу и разбросай у порога а дверь пусть стоит нараспашку, двери не запирайте. Пусть думают, что в наш магазин и воры приходили, и грабители.

2.(05:30–05:50)

И я сделал, как велел отец.

Разбросанные по магазину венки вынес наружу и сложил у двери. Растоптанных бумажных отроков поставил по обе стороны от входа. И запачканные родительской кровью подношения на повозках с бумажными мулами и конями выставил на самое видное место в середине магазина. Дверь открыл нараспашку. И вместе с родителями бросился бежать. Отец раздобыл где-то трехколесный велосипед с кузовом. Такой велосипед, который мог ехать на электричестве, а мог на педалях.

— Сюда. Сюда, — кричал отец из темноты.

И я побежал в темноту. Мы запрыгнули в кузов, отец налег на педали, и велосипед покатился в глубь города, прочь от трассы.

С трассы за нами доносился громкий нестройный топот. Громкие нестройные голоса. Голоса затапливали город, словно разлившаяся река. Окружали со всех сторон. Стекались, гудели и рокотали, поднимая город над землей. Мы с родителями мчались на велосипеде с востока города на запад. С мелководья у окраины мчались на глубину. Старый велосипед под нами отчаянно скрипел, будто сейчас развалится. И цепь трещала, налаживаясь порваться. В велосипедном кузове, обитом гнутой жестью, лежали мешки, молотки. И портативный приемник, который совсем не боялся тряски. В наших местах старики любят разъезжать на велосипедах с приемником, даже если вообще не слушают радио. Приемник то и дело включался, ударившись в суматохе о кузов. Но стоило прислушаться, что там говорят, и он снова умолкал. Наверное, велосипед ждал хозяина, чтобы увезти награбленное добро. Но вместо добра увозил нас с родителями.

Двери магазина сельхозинструментов были закрыты.

И двери продовольственного магазина были закрыты.

Парикмахерская наискосок от продовольственного стояла нараспашку.

Двери стекольного магазина были открыты наполовину.

Город барахтался между сном и явью. Одни люди вырвались из снобродства и снова уснули. Другие спали всю ночь мертвым сном без всякого снобродства, даже по нужде ни разу не вставали. Но находились и такие, кто шагал враскачку по улице, не то наяву, не то заснобродив, понятия не имея, что случилось за ночь в городе и в мире. И что еще случится.

Деревенские взбунтовались, приехали грабить город.

— Деревенские взбунтовались, приехали грабить город. — Покричав на перекрестке, отец вывернул руль, и мы поехали на север. Дорогой отец продолжал кричать, срывая горло. И велел нам кричать, срывая горло. И мы стояли в кузове, приложив руки рупором ко рту, и кричали — просыпайтесь скорее, деревенские с заступами и мотыгами приехали громить город.

— Просыпайтесь скорее, деревенские приехали грабить город, деревенские уже рядом. — Крик отца звучал грубо и резко, как скрежет гальки, как треск ломающегося бамбука. Крик матери тянулся по воздуху, словно шелк, порванный на тонкие красивые ленты. А мой крик напоминал свист тоненького прутика, рассекающего воздух, он был тихим и слабым, но летел дальше криков отца с матерью. Люди открывали ворота, выходили на улицу. Осматривались и поспешно пятились назад, задвигали засовы. Слышался стук деревянных палок, которыми подпирали ворота. И велосипед мчался дальше. Наши голоса летели друг за другом, отзывались эхом. Казалось, в Гаотяне всю ночь не смолкали крики моего отца, крики моей матери. Словно отец с матерью для того и появились на свет, чтобы в ночь большого снобродства будить людей ото сна, кружить по городу и без умолку кричать. И полный непокоя город проснулся от наших криков, чтобы снова умереть.

Главный перекресток. Северный конец города. Переулки на Южной и Западной улицах. Все улочки, углы и закоулки Гаотяня дрожали от наших срывающихся голосов. Наши крики разносились повсюду, куда бы мы ни свернули, и бушевали, точно ветер, что ломает ветки в лесу. А потом мы приехали к дому старосты, и отец хотел позвать старосту, постучать в его ворота, но не успел, потому что пришлось убегать. В старостином переулке вдруг замелькали огни, послышался топот. Черная ночь приглушала возгласы и разговоры. Только видно было, как маячат в темноте фонари. Топот гудел под ногами, и земля дрожала, как во время землетрясения. Будто волна, обещавшая затопить собою город, наконец пришла и накрыла город, накрыла весь мир.

Деревенских все прибывало и прибывало, и когда час пробил, они хлынули в город.

Как вода набирается в водохранилище, чтобы однажды прорвать плотину.

Как армия растет и крепнет, чтобы однажды броситься убивать.

Я растерянно смотрел на огни, слушал топот.

Мама тоже увидела огни, закричала:

— Они уже здесь, бежим. Тяньбао, скорее, бежим.

Отец занес было ногу, чтобы стучать в Старостины ворота, но теперь замер. На секунду замер и бросился прочь от ворот. Теперь главная улица полнилась бегом и топотом. Всюду были люди, люди бежали из города, спасались от беды, тащили на плечах тяжелые узлы с добром. Всюду маячил свет керосиновых ламп и ручных фонариков. И уличные фонари загорелись. Осветили улицу, будто вечернее солнце. И все сущее, малое и большое, стало видно как на ладони. И отец, подбежав к велосипеду, нашел под рулем ключ. А на ключе брелок с черной чумазой обезьянкой. Недолго думая, отец повернул ключ на пол-оборота. Недолго думая, велосипедный двигатель заработал. Вот как все оказалось. Вот каким оказалось все сущее в мире. Мы заскочили в кузов, отец забрался на сиденье и стал похож на завзятого велосипедиста. Зажал рукой газ, и велосипед тронулся с места. И улица наполнилась торопливым и ласковым тарахтением.

— Так твою растак. Так твою растак.

Не знаю, от волнения он ругался или от досады. Но когда отец выругался, велосипед дернул рулем. Качнул кузовом. И плавно, вприпрыжку покатился по улице. Намного быстрее, чем если бы мы шли пешком или бежали. Намного быстрее, чем если бы ехали на телеге, запряженной лошадьми или мулами. Улица тонула в сутолоке и грохоте шагов. Припомнились рассказы стариков о том, как в Гаотянь пришли японцы. Тогда люди тоже спасались от японской армии, навьючившись узлами с добром, кричали и разбегались кто куда. И снобродной ночью перед самым рассветом все вышло похоже. Люди, навьючившись узлами с добром, кричали и разбегались кто куда. Один бежал со спящим ребенком на руках. Другой нес на закорках старенькую мать. Третий успел отыскать дома тачку и катил ее перед собой. В тачке лежала одежда, крупа, спички, сидели старики и дети. Но пока человек с тачкой бежал, глаза его были прикрыты. Не поймешь, спит или бежит наяву. Старики и дети в тачке дремали, покачивались, бормотали без умолку:

— Неужто все снобродят. Неужто все снобродят.

Человек с тачкой был одной половиной наяву, а другой половиной во сне. Но пока он блуждал между сном и явью, ноги его не останавливались ни на шаг. Словно боялись отстать от толпы. Повсюду слышались голоса. Повсюду слышались звуки. Звуки той ночи, дыхание той ночи опутало мир кошмаром. И люди суетились, метались, носились в кошмарном сне. Сначала одна семья, две семьи. Потом несколько десятков, несколько сотен. Весь город копошился в кошмаре. Смотрел сны наяву, опутанный дурманом. Мы с родителями не спали. Мы видели, как начиналась снобродная ночь, и понимали, куда она ведет. Наши недреманные головы, ясные головы стали мозгом целого города. Душой целого города, керосиновым фонарем целого мира. Отец объезжал людей на велосипеде и кричал:

— Стойте. Не бегите. Ступайте по домам, разбудите спящих. Если оставите дома грабителям, они вынесут все до последней нитки.

И люди вдруг остановились. Вдруг застыли столбами посреди улицы. Вдруг поняли, что опустевшие дома сами зазывают грабителей поживиться. Зазывают грабителей вынести, что им заблагорассудится. И запертые на замок ворота подмигивают грабителям, заходите, дома никого. И люди опрометью бросились назад. Опрометью побежали домой. Один за другим, друг за другом. И где проезжал наш велосипед, там раздавались крики отца. Он кричал, чтобы люди скорее возвращались домой, запирали ворота и не спали. Запирали ворота, не спали и никуда не бежали. Но деревенские уже ворвались в город с юго-восточного конца и не то прибежали на отцовы крики, не то просто растекались по улицам, словно вода, прорвавшая дамбу. Их было под сотню, больше сотни, и они неслись на нас, размахивая дубинками и тесаками. Бежали за нами. Бежали убивать. До них оставалось полтора десятка шагов, толпа с коромыслами, мотыгами, секачами и дубинками качалась, словно густой лес, что качается под порывами ветра. И тотчас все переменилось.

Одному бдящему не быть головой тысячи спящих.

Одному бдящему не оживить своим голосом выкорчеванный лес и вытоптанное поле. Мой отец обернулся и застыл посреди улицы, испуганный и растерянный. Мама обернулась, и лицо ее затянуло оторопью и осенней желтизной. Я обернулся и в свете фонарей увидел топот, похожий на грохот разрывающихся петард. А поднятые дубинки, палки и ножи напоминали прорезающие небо вспышки молнии. Крики — бей его, бей — ударной волной катились по ночной улице. И в черных блестящих глазах толпы не было сна. Точно все они наяву, никто не снобродит. Несколько человек убегали от толпы вниз по улице. Толпа неслась за ними, толпа бдящая и недреманная. Не знаю, кто убегал, городские или деревенские. И не знаю, кто догонял, деревенские или городские. Но в страшной погоне между сном и явью один из убегавших вдруг споткнулся и упал. Пока он не поднялся, кто-то из преследователей воткнул ему в ногу железный заступ. Другой стукнул упавшего по голове мотыгой. Крик — мама — шлепнулся на землю, словно птенец ласточки, выпавший из гнезда. Тонкий. Пронзительный. Острее иголки, взлетел и на полпути оборвался. И снова посыпались удары дубинками и мотыгами. И вот упавший затих и лежал, похожий на кучу грязи. И было слышно только, как шлепаются в мягкую грязь его плоти твердые мотыги, заступы и дубинки. Кто-то из убегавших обернулся и закричал — тут человека убили, человека убили, — но не успел крик достигнуть толпы, как навстречу ему полетели мотыги и дубинки. И тогда беглец развернулся и понесся дальше.

Понесся к нашему велосипеду.

Шаги убегавших и их преследователей гремели по улице, точно гроза, точно петарды. А когда ноги наступали на тело мертвого, слышался плеск и чваканье, как если наступишь в грязь.

Мама испугалась:

— Тяньбао, скорее, поехали.

И я испугался — скорее, поехали. Папа, скорее. И отец испугался. Схватившись за руль, покатил велосипед к краю улицы. И свернул в переулок. Вроде как отец разогнал велосипед за руль и прыгнул на сиденье. Вроде как пробежал несколько шагов, катя велосипед, и запрыгнул на сиденье. Хорошо, что рядом с тем местом, где мы стояли, улица сворачивала в переулок. Хорошо, что в переулке было тихо и темно, как в бездонном колодце. И мы заполошной опрометью понеслись в глубь переулка. А преследователи очертя головы помчались за нами следом.

— Вот они куда спрятались. Вот куда спрятались.

Отец выключил фары. Мы нырнули во тьму, словно под воду. И люди, которые гнались за нами следом, больше не видели нас, как наяву не видишь того, что случилось во сне.

Они остановились.

Мы слушали голоса за спиной, как слушают шум воды на другом берегу. Не знаю, как отцу удавалось впотьмах разбирать дорогу. Не знаю, как ему удавалось из одного переулка сворачивать в другой. Оказалось, звуки погони и расправы доносятся не только с улицы у нас за спиной. Впереди тоже слышались звуки бегства, погони и расправы. И на востоке слышались звуки погони и расправы. И на западе слышались звуки погони и расправы. Казалось, весь город очнулся, стряхнул с себя ночной сон. Весь мир проснулся перед рассветом. Звуки погони и расправы падали на город грозовым дождем. Грозовым дождем стучали по городу и миру. Шаги преследователей гремели грозовым дождем. Шаги беглецов гремели грозовым дождем. Весь мир тонул в грозовом дожде бегства и погони. Весь мир тонул в криках и кровопролитии. Никто не спал. И все до одного спали. Весь город и вся Поднебесная были охвачены снобродством. Здесь люди убегали от толпы. И там люди убегали от толпы. Убегали то несколько человек. То сразу десятки, сотни человек. Собравшись толпой, они смелели. И вдруг останавливались, брали в руки дубинки, выставляли перед собой. И в преследователей дождем лете ли камни и осколки кирпича, летели дождем прямо на их фонари.

И тогда преследователи обращались в бегство. А убегавшие бросались за ним.

И после короткого затишья город снова оглашался грозовым топотом. Шумом. Бегом. Взрывами. Дубинки плясали, летали в свете фонарей. Вниз и вверх, вдоль и поперек. Но моему отцу все равно удалось вывезти нас из южных кварталов в середину города. Из середины на север. А из северного переулка к самой окраине. Отдуваясь, он вывез нас из северного переулка прямо за город. Будто вывел из яви в сон. Из сна вывел в чистую воду яви.

3. (05:50–06:00)

Мы стоял и у подножия горы к западу от Гаотяня, и небо над нами было цвета синей воды. В синеве мерцало полтора десятка звезд. Синеву покрывал туман. Город лежал внизу. На виду, прямо у нас под ногами. Ночь ушла на такую глубину, что казалось, небо на той стороне светлеет. Небу пришла пора светлеть. Какой бы дикой и страшной ни была ночь, все равно небу пришла пора светлеть. Прохладный и чистый ветер струился по склону горы, как вода по руслу протоки. И пот на мне скоро высох. И скачущее сердце успокоилось.

Я знал, что мы сбежали из города, спаслись от расправы.

Я вылез из кузова и вместе с отцом покатил велосипед вверх по склону, чтобы увидеть Гаотянь и что происходит в Гаотяне. Мы забрались на середину склона, остановили велосипед на ровной площадке у поворота. И увидели, что на улицах и переулках Гаотяня горят фонари. Увидели, что во всех окнах средней школы на окраине Гаотяня горит свет. Свет вздымался и опускался, точно согретая солнцем гладь водохранилища. Мы слышали, как катятся по городу крики расправы и топот погони. Мутные звуки напоминали шум воды в непогоду. Волна билась о волну, и было не разобрать, какая разбилась, а какая покатилась дальше. Отец смотрел растерянно. Мать смотрела растерянно. Мы переглянулись и растерянно посмотрели на ночной Гаотянь, будто перед нами не Гаотянь, а взволнованное ветром озеро. Поля, дома и деревья к востоку от Гаотяня терялись в ночной мгле. Дома, улицы и деревья Гаотяня терялись в ночной мгле. Все-таки еще не рассвело, мир лежал в ночи. Тишина вдали была такой густой и страшной, словно в ней летают полчища черных невидимых иголок. По спине у меня побежали мурашки. Руки покрылись гусиной кожей. А на ощупь стали твердыми и холодными, будто каменные дубинки. Из травы слышался шорох и стрекот. Листья терновника и дикой ююбы вдоль края тропы густо зеленели и дрожали от стрекота. Плоды ююбы тянулись с ветвей, словно грозящие детские пальчики. Было слышно, как поет сверчок. Без умолку поет свою песню в траве у дороги. И кузнечики стрекотали в ветвях дикой ююбы. Без умолку стрекотали в ветвях дикой ююбы над обрывом. Ночной мир сделался мертвенно-тихим, словно и нет никакого мира, а есть только пустой воздух, пустая темнота. Словно и нет никакого миpa, а есть только мертвые кладбища да пустоши. Тишина вернула миру звуки и шорохи, прежде неявленные. Громоздясь друг на друга, звуки с шорохами добавлял и ночи ужаса и мертвенной тишины. Мертвенный ужас расползался по ночному небу, словно луна и звезды мечут друг в друга блестящие ножи.

Мы с мамой стояли у велосипеда. Отец стоял перед нами, ближе к миру, словно стоит не с нами, а внутри мира.

— Как же так. Как же так. — Мама не то говорила сама с собой, не то спрашивала у отца. — Ребенком я слыхала про снобродство, встречала снобродов, но разве бывает такое снобродство, от которого не проснуться.

— Помолчи, помолчи. Говорю тебе помолчать, а ты все равно.

Тогда мама замолчала. И устало опустилась на землю.

Отец неотрывно смотрел на город, словно пытался поймать какие-то звуки. Пытался поймать ушами какие-то звуки, пытался что-то расслышать. Одной рукой опираясь на кузов велосипеда. Другой держась за опухшую левую щеку, он стоял посреди тишины. Но так и не услышал, так и не поймал никаких звуков, не разобрал никаких голосов и событий.

Отец обернулся и беспомощно посмотрел на нас, посмотрел на заросший травой горный склон.

— Который час пошел.

— Не знаю.

— Владыка небесный помер никак. Если сейчас не рассветет, владыка небесный правда помер.

Так он говорил с мамой, говорил сам с собой. Я вспомнил, что в кузове лежит кирпичеобразный приемник. В приемнике есть время. Я порылся в кузове, выбросил оттуда два холщовых мешка. И отыскал приемник. Пока я крутил колесико, из приемника рвался шум, как если волочить заступ по бетонной дороге. Шум, от которого ломило корни зубов. Я постучал по приемнику. Покрутил его так и эдак. И наконец услышал сигнал. Пик. Пик. Вслед за сигналом из шума прорвался молодой мужской голос — на календаре первое июля, шесть часов утра. Голос был чистый и красивый, словно семечко.

— Шесть часов.

— Скоро рассветет.

Одновременно сказали отец с матерью, словно благодарили время. Благодарили приход шести часов, благодарили людей, которые скоро очнутся от снобродства. Летом в начале седьмого солнце уже показывается из-за Восточной горы. Если погода ясная, в шесть утра начинает светать. Солнце выходит из-за гор, небо светлеет, люди просыпаются. Но тут я пошевелился, дернул рукой с приемником. И из шума донесся чистый голос диктора. Голос диктора, который зачитывал прогноз погоды.

Дорогие радиослушатели. Дорогие друзья.

Я обращаюсь ко всем радиослушателям, чьи приемники настроены на частоту сто двадцать семь и один, и прошу вас обратить внимание, обратить особое внимание на следующее сообщение. Обратить особое внимание. Ориентировочно с половины десятого вчерашнего вечера вследствие сильной жары и сезонного переутомления в отдельных районах провинциального центра наблюдается редчайший фено мен коллективного сомнамбулизма, в затронутые сомнамбулизмом населенные пункты и горные рай оны были отправлены представители власти для осуществления пробуждения и популяризации мер самопомощи в целях предотвращения негативных последствий, которые могут быть вызваны коллективным сомнамбулизмом. Однако в данный момент необходимо иметь в виду следующую опасность, сегодня после шести часов утра и на протяжении всего дня из-за особенностей рельефа и движения воздушных потоков, а также в результате перемещения холодного фронта с северо-запада регион на протяжении всего дня будет находиться в зоне высокой температуры при плотной облачности без солнца, осадков и ветра. Под так называемой зоной высокой температуры при плотной облачности подразумеваются плотные облака на фоне отсутствия осадков и ветра, в результате чего формируется длительная плотная облачность в сочетании с высокой температурой воздуха, и день становится неотличим от вечера, а вечер неотличим от ночи. В отдельных горных районах будут наблюдаться явления сродни солнечному затмению. Когда день подобен ночи. Проще говоря, в отдельных районах сегодня ожидается темное небо среди дня, как во время солнечного затмения, а потому состояние сна и сомнамбулизма среди населения будет усугубляться и распространяться, а граждане, уставшие за ночь от сомнамбулизма и незаметно погрузившиеся в сон, снова перейдут в состояние сомнамбулизма, которое будет усугубляться и распространяться.

Голос диктора звучал неторопливо, словно он зачитывает статью из газеты. Все гласные и согласные были чистые, словно семечки. Но отец после такого прогноза застыл на месте. И мама застыла на месте. И я застыл на месте, и рука с приемником зависла в воздухе, я боялся, что пошевелю рукой — и голос диктора оборвется. Тут отец выхватил у меня приемник. Вытащил антенну и полез с приемником вверх по склону, хватаясь за кусты. И чем выше он забирался, тем громче и отчетливее звучал голос из приемника. И стук камешков, летевших из-под ног отца, тоже звучал громче и отчетливее.

Потому что отец забирался выше и втаптывал помехи в землю.

Сообщение диктора прозвучало еще раз, точно запись, которая крутится на повторе. Отец стоял в кустах прутняка высоко над нами. Подняв приемник над головой. Слова диктора падали с высоты, будто черные капли дождя, черные градины. Разбивались о землю.

Сообщение повторилось трижды. Градины просыпались трижды. И наши онемевшие уши прослушали его трижды с начала до конца.

Мир исчез, остался только прогноз погоды по радио.

Мир исчез, остался только стук черных градин по земле.

Приемник выключился. Отец стоял в предрассветной тьме, похожий на черный столб.

— Солнце померло, городу конец, солнце померло, городу конец. Городу теперь конец.

Отец снова и снова повторял себе под нос одни и те же слова. И даже когда спустился к нам сверху, продолжал повторять их себе под нос. Но когда подошел ближе, повторять перестал. Отец замолчал, словно солнце в самом деле померло. Словно раскинувшийся перед ним мир куда-то запропастился. Сгинул. Отец молча постоял на месте, пытаясь разглядеть, что творится в городе. Услышать, что там творится. И тут мы заметили внизу черные тени. Какие-то люди тоже бежали из города, бежали от расправы. Три или четыре человека. Семь или восемь. Они выбежали, остановились на свету. И быстро скрылись в черной ночной тени. Наверное, тоже устали и решили отдохнуть. Огни над городом снова замерцали. Заискрились. Как озерная гладь под солнечными лучами. Утренняя тишина усиливала все звуки. Было слышно даже дыхание муравьев в траве. Доносившиеся из города крики напоминали шум воды в подземной реке. А катившийся по земле топот — гул перед землетрясением. Город был еще жив. Город еще дышал. Город еще убивал. Город не спал и насмерть бился со снами снобродов. Обычно в шесть часов утра горы на востоке начинают светлеть. Из расселин брызжут первые алые лучи. И скоро брызги сливаются в густую алую лужу. Которая растекается, ползет по восточному краю неба. Дальше восток белеет. Искристо алеет. Пурпурно алеет. Золотится, золотисто алеет. На деревья, травы и камни в горах ложатся красные мазки. Крики проснувшихся птиц летят по небу с рассветным багрянцем. И наступает новый день, наступает в положенное время. Но сегодня положенное время пришло, а утренняя заря не наступила. Горы на востоке оставались чернее омута, чернее океанского дна. Чернота нового дня стелилась по небу, сливаясь с чернотой минувшей ночи, словно ночь никогда и не заканчивалась. И не закончится. Словно и не будет никакого дня и солнце уже не взойдет. Оказывается, ночь никуда не уходила, и ночное время было подобно бесконечной нити, смотанной в черный клубок.

Отец подошел к нам и встал возле кузова. Посмотрел на город, будто на бездонное озеро. Ухватившись за край кузова, мама поднялась на ноги и встала подле отца, словно вылезла из воды, уцепившись за нос лодки.

— Как же нам быть, как быть, как теперь быть.

— Надо возвращаться. Что поделать, сон нас не берет. Значит, небесный владыка наказывает нам не спать и будить спящих.

Договорив, отец отдал мне приемник, взялся за руль и покатил велосипед обратно.

— Правда вернемся.

— Надо вернуться. Наш дом в Гаотяне, пусть Гаотянь пропадает пропадом, но дом есть дом. Дом мы не бросим.

И отец шаг за шагом повел нас с мамой в черную ночь, что раскинулась на месте запаздывающего дня, повел нас вниз, к нашему городскому дому.

Загрузка...