КНИГА ПЕРВАЯ Первая стража. В человечьи головы залетели дикие птицы

1.(17:00–18:00)

А теперь откуда начать.

Отсюда и начну.

Был шестой лунный и седьмой солнечный месяц, самая жаркая летняя пора, а шестого числа шестого лунного месяца жара стояла такая, что у земли трескались кости и выламывались суставы. Все волоски на земной коже превратились в золу. Ветви засохли, листья опали. Цветы завяли, плоды облетели. С деревьев крошечными мумиями падали гусеницы — падали и на лету обращались в пыль.

Ехала машина по дороге, лопнуло у машины колесо. И машина, вывернув шею, покатилась к лопнувшему колесу. В деревне почти не держали быков и лошадей. Все работали на тракторах. Богатые в страду пригоняли к полю машины. Но вот чья-то машина застряла у края поля с лопнувшим колесом, а за ней выстроились старые грузовые развалюхи. Тракторы, от которых горячо пахло красной краской. Телеги, запряженные лошадьми или быками. А чаще люди надеялись на свои силы и плечи, увязывали пшеницу в снопы и тащили коромыслами на гумно. И толпа выстроилась на дороге, словно жадная змея, разинувшая пасть на слона. И случился затор. И случилась ругань, случилась драка.

Кого-то даже забили насмерть. И не одного.

Шестым вечером шестой луны многие люди умерли от жары, и в нашем ритуальном магазине НОВЫЙ МИР раскупили все погребальные платья. И все старые товары, всю старую утварь, которая столько лет пылилась на полках, что едва не зачервивела, тоже раскупили.

И венки закончились.

И деньги из фольги, ни монетки не осталось.

И бумажные отроки[9]. И белая бумага, и желтая бумага, и терновые прутья. И золотые урны из папье-маше, и серебряные сосуды на бамбуковом каркасе. И золотые горы, и серебряные горы, и золотые кони, и серебряные кони. Ритуальные деньги во всем доме, во всем мире возвышались горой, словно выручка в банке. И белый скакун топтал копытами черные волосы маленького служки. А синий дракон лежал, придавленный яшмовыми девами. Всего пару дней назад вы ушли бы из нашего магазина — магазина ритуальных товаров под названием НОВЫЙ МИР, пораженные разнообразием загробной утвари. Но теперь все вывернулось наоборот. Под конец шестого дня шестой луны дела у нашего магазина пошли в гору. Все товары раскупили, не успели мы глазом моргнуть. Как вкладчики забирают деньги из банков, прослышав, что цены скоро взлетят к небесам. И в банке становится пусто. Люди уносят оттуда все деньги, даже старые и просроченные. Идут с деньгами в магазины и выгребают все товары с полок.

2.(18:00–18:30)

Пришел вечер.

Пришел вечер, обернутый душной жарой. Сквозняка не осталось даже на перекрестках. Все стены и столбы были оклеены и облеплены запахом жженой золы. Мир до того иссох, что почти умирал. И сердца у людей до того иссохли, что почти умирали.

Была страда, и люди устали до самого предела. До самого края. Один вышел на поле убирать пшеницу и заснул. Другой вышел на гумно провеивать зерно и заснул. Пшеница родилась хорошая. Зерна пухлые, точно бобы. Такие пухлые, что того и гляди треснут и наружу посыплется мука. Польется мука. Золотые колосья падали на дорогу, цеплялись за ноги, рассыпались зернами. В прогнозе погоды сказали, что через три дня начнется гроза. Пойдут затяжные дожди. Сказали, кто не успеет убрать пшеницу, у того вся пшеница сгниет на корню.

И люди помчались на поле.

Помчались на поле, помчались на гумно.

Все серпы в деревне трудились, не зная покоя. Точильные камни сгорбились от натуги, сорвали спины. На поле и под небом повсюду толпились люди. Повсюду голоса. На гумне и в целом мире повсюду толпились люди. Повсюду голоса. Голоса бились с голосами. Коромысла бросались в драку, задев друг друга плечами. Один сосед подрался с другим за очередь на молотилку. Третий дядюшка подрался с пятым дядюшкой за каменный каток для обмолота.

Я сидел на корточках в дверях магазина и читал книгу Янь Лянькэ «Поцелуи Ленина тверже воды». Отец с матерью вытащили на улицу бамбуковые лежаки и стояли под фонарем, который подсвечивал нашу вывеску НОВЫЙ МИР. Черная доска. Золотые иероглифы. В сумерках золотые иероглифы казались желтыми, будто земля. Мы недавно поужинали, отец вынес из кухни стакан воды и устроился на лежаке. Мать проковыляла из магазина, подала ему бумажный веер. И тут над моим отцом остановился какой-то человек. Высокий. По пояс голый. Белая рубаха висела у него на локте, скрученная жгутом. Запах пота, запах сжатой пшеницы капал на землю с его головы и спины. Лицо красное. Волосы ежиком. В ежике застрял сухой пшеничный лист. Торчит у него из макушки, точно знамя. А запыхавшееся дыхание рвется из горла соломенной веревкой.

— Братец Тяньбао, сделай моему отцу три венка и пять наборов подношений.

Мой отец помертвел:

— Что с твоим отцом.

— Помер. Днем вернулся домой поспать — убирал пшеницу два дня без передыху, я отправил его поспать. Он вроде и заснул, а потом как подскочит с кровати. Как схватится за серп. Говорит, надо убрать пшеницу, не то сгниет на корню. Надо убрать, не то упадет наземь и сгниет. Встал и пошел на поле. Слышать ничего не хочет. Даже головы не повернет. Знай себе шагает на поле. Но кто его видел, говорят, он словно во сне шагал. Слышать ничего не хочет. И не просыпается, как ни кричи. Идет и говорит сам с собой. Будто идет по другому миру, говорит с другим собой. Пришел на поле, говорит, пора убирать пшеницу, наклонился и давай махать серпом. Потом говорит, устал, отдохну немного, выпрямился, помял кулаками спину. Потом говорит, пить охота, схожу за водой, и пошел к протоке, что у Западной горы. Во сне присел напиться, свалился в протоку и утонул.

Человек, у которого отец спящим утонул в протоке, носил фамилию Ся и жил в восточных кварталах. После я узнал, что должен называть его дядюшкой Ся. Дядюшка Ся сказал, что его отец бродил во сне и утонул. Но еще сказал, что отцу его повезло — столько лет никто не бродил во сне, а его отец вдруг взял и заснобродил. И умер во сне, не мучился, ничего не сознавал. Договорив, дядюшка Ся поскорее ушел. Лицо его было цвета пепельной грязи. На ногах белые кеды. А задники у них не надеты, а смяты под пятками.

Смотреть, как дядюшка Ся поспешно уходит, было все равно как смотреть на человека, который торопится домой, вспомнив, что забыл ключи. Я сидел под фонарем и читал. Читал книгу Янь Лянькэ «Ленинские поцелуи тверже воды». Это книга о революции. Революция похожа на вихрь, что не стихает ни летом, ни зимой. А революционеры носятся повсюду, точно полоумные, и никакой вихрь им не страшен. Взвился ветер, моря забурлили, гром могучий земли сотряс[10]. Послушны кормчему суда, послушна солнцу жизнь[11]. Фразы свистят и взрываются, как новогодние петарды. Как грозовые капли в знойный летний день. Частые. Мутные. Бойкие и грязные, грязные, бойкие. В книге говорилось о жителях нашей деревни, как они решили поехать в Россию и купить там ленинские остатки. Ничего подобного не было, а он написал, словно так и было. Мне эта история не нравилась. И не нравилось, как он ее рассказывает. Но книга все равно не отпускала. И пока я читал, дядюшка Ся пришел, сказал про старого Ся и ушел. Я посмотрел на отца, который сидел на уличном лежаке. И увидел, что его лицо еще темнее, еще бледнее, чем у дядюшки Ся. Еще больше похоже на пресную бетонную стену. У дядюшки Ся лицо было такое, словно он потерял ключи. А у отца такое, словно он нашел целую связку ключей. И полезных, и бесполезных. И думает, выбросить их или дождаться, когда прибежит хозяин. Раздумывает. Соображает. Отец поднялся с лежака. Мать крикнула из магазина:

— Опять кто-то помер.

Отец оторвал глаза от спины дядюшки Ся:

— Старый Ся из восточных кварталов заснобродил, свалился в протоку у Западной горы и утонул. Их слова прошелестели, словно листья на ветру.

Отец встал и медленно пошагал в магазин. Медленно пошагал в магазин, и тут самое время рассказать о нашем магазине. Магазин наш ничем не отличается от прочих городских магазинов — двухэтажный дом из красного кирпича. Наверху живут хозяева. Внизу идет торговля. Две передние комнаты первого этажа забиты бумажными подношениями — есть и венки — и лошади с коровами — и золотые горы — и серебряные горы — и бумажные отроки. Традиционный товар. Но есть и современный — бумажные телевизоры, выкрашенные черной тушью. Холодильники. Автомобили. Швейные машинки. Мать у меня хромая, но из бумаги вырезать мастерица. Бумажные сороки и скворцы, которых она вырезает, чтобы клеить на окна, едва не поют, унюхав запах пшеницы. А за тракторами, которые выходят из-под ее ножниц, тянется настоящий дымок. Раньше, если деревенские играли свадьбу, мать всегда вырезала им какие-нибудь праздничные узоры. И даже глава городской управы говорил, что моя мать — настоящий мастер искусства бумажной вырезки. Но на свадебных узорах денег не заработаешь. Платить за них никто не платит. Потом отец с матерью открыли ритуальный магазин. Отец мастерит разную утварь из бамбуковых и терновых прутьев. А мать вырезает бумажные подношения. Если из бамбука с бумагой сложить погребальную утварь, на нее всегда найдется покупатель.

Странные люди, покупают подношения мертвым, а не живым.

Странные люди, сны почитают за правду, а правду за сны.

Расскажу об отце. Отец у меня совсем низенький, в нем и полутора метров нет. Максимум — полтора метра. Расскажу о матери. Мать у меня высокая. Выше отца на целую голову. Выше на целую голову, но правая нога у нее короче левой. В детстве она попала в аварию, и правая нога укоротилась. Укоротилась, и с тех пор мать хромает. Всегда хромает. Поэтому отец с матерью редко появляются вместе на улице. Отец низенький, зато ходит быстрее ветра. Отец низенький, зато голос у него громче грозы. Если разозлится, от его крика пыль летит с потолочной балки. И лепестки осыпаются с бумажных цветов. Но отец у меня хороший. Почти не злится. А если злится, рук не распускает. За четырнадцать лет, пока я живу на свете, он всего несколько раз бил мать. И всего десяток раз бранился на мать.

Он бил, а мать сидела тихо, не отвечала. Отец у меня хороший — раз ударил, другой раз ударил и перестал.

И пока он бранился, мать сидела тихо, не отвечала. Мать у меня хорошая — ничего не отвечала отцу, он и браниться перестал.

Отец с матерью у меня правда хорошие — ни разу не били меня, ни разу не бранили.

Такая у нас семья. Держим ритуальный магазин НОВЫЙ МИР. Торгуем бумажными венками. Погребальным платьем. Бумажными подношениями. Живем за счет покойников. Чужая смерть для нас праздник. Но отец с матерью у меня хорошие, чужой смерти особо не ждут. Иногда совсем не ждут. Наоборот, если товары в магазине расходятся быстрее обычного, если торговля идет бойко, а деньги текут рекой, отец спрашивает у матери это что же такое делается. Что делается. И мать спрашивает у отца, это что же такое делается. Что делается.

Я снова услышал, как отец с матерью повторяют:

— Это что же такое делается. Что делается.

Обернулся — гора бумажных подношений куда-то исчезла. Мать сидела там, где раньше громоздились бумажные венки, сидела, разложив кругом бумагу — красную, желтую, синюю, зеленую. В правой руке она держала ножницы. Левой складывала цветок из красной бумаги. На полу повсюду лежали обрезки и бумажная стружка. И посреди густого вороха разноцветной бумаги моя мать — вдруг — моя мать вдруг заснула с ножницами в руках.

Заснула, опершись на стену.

Заснула, устав мастерить подношения.

Отец подошел к ней:

— Это что же такое делается. Что делается. Нам заказали три венка и пять наборов подношений, завтра с утра все должно быть готово.

Свернув голову с улицы в магазин, я глядел на мать и думал о старике Ся, который забродил во сне и умер. И подумал, что все их снобродство — когда днем много думаешь одну мысль и она врезается тебе в сердце, въедается в самые кости, ты засыпаешь и снова думаешь, о чем не додумал, встаешь и делаешь что не додумал. Осуществляешь. Пресуществляешь. Идешь во сне и делаешь, что хотел. И я подумал, что станут делать мои мать с отцом, если заснобродят. Куда пойдут. О чем они думают больше всего на свете. И какая мысль врезалась им в сердце.

И вдруг подумал — а если я сам побреду во сне. Что буду делать. Что буду делать, когда засну.

3.(18:31–19:30)

Жаль только, я никогда не любил спать. Ни когда не умел так устать, чтоб глубоко заснуть. И никакая мысль не врезалась мне в сердце, не въелась в самые кости. Я не могу заснобродить, как мужчина не может понести дитя. Как персик не может зацвести абрикосовыми цветами. Но я видел снобродов. Не думал, что они появятся так скоро. Не думал, что они пойдут один за другим, словно отзываясь на клич. Передавая его один другому. И тем более не думал, что один передаст этот клич десятку, десяток — сотне и весь наш город, и весь хребет Фуню-шань, и все деревни в горах, и вся Поднебесная, и весь мир, и все люди побредут во сне.

Целыми семьями побредут во сне.

Сотнями и тысячами побредут во сне.

Всем поднебесным миром побредут во сне.

Я все читал ту же самую книгу, «Поцелуи Ленина горше течения времени». История была странная, как цветы абрикоса, распустившиеся на персике. Как цветы груши, распустившиеся на абрикосе. Ты уже не хочешь читать, а она все равно умудряется схватить тебя за руку. Схватить за руку и утащить сама в себя.

Гао Айцзюнь подобрал на дороге один фэнь[12], и захотелось ему купить леденец. Леденец стоил два фэня, денег не хватало, тогда он продал свою соломенную шляпу. Шляпа ушла за пять мао[13]. Теперь у него было пять мао, и захотелось ему съесть полцзиня[14] маринованной свинины. Шибко вкусная была эта свинина. Но один цзинь маринованной свинины стоил десять юаней. Денег не хватало, тогда он продал всю свою одежду — оставил одни трусы, чтобы прикрыть срам. Одежда ушла задорого. За пятьдесят юаней. Теперь у него было пятьдесят юаней, и захотелось ему не просто поесть свинины. От мяса тело нальется силой, подумал Гао Айцзюнь, и тогда я загляну в парикмахерскую, что на другом конце поселка. Девушки в парикмахерских торгуют телом. Все равно как в борделях. Говорят, в бордели привезли новых девушек из Сучжоу и Ханчжоу, до того хорошенькие эти девушки, кожа нежная, где ни потрогай — вода водой. Если хочешь пройтись по борделям и потрогать красавиц, которые на ощупь вода водой, пятидесяти юаней с мелочью уже не хватит. Зайдешь с ней в комнату, ляжешь на кровать — выкладывай полторы сотни. А если решил заночевать, цена взлетает до пяти сотен, словно ее ветром раздуло. Пятьсот юаней, где же достать такие деньги. Но поход в бордель к проституткам был заветной мечтой Гао Айцзюня, которую он лелеял с самого детства. Гао Айцзюнь подумал, — реализуя план, исполняя мечту, нельзя обойтись без жертв. Топнул ногой, стиснул зубы, пошел домой и продал свою жену Ся Хунмэй.

Разве такая история может быть настоящей. Разве похожа она на настоящую. Так я думал. Думал рассмеяться. Думал рассмеяться, но тут случилось кое-что куда более настоящее и смешное. По дороге затопали шаги, словно несколько рук невпопад застучали по барабану. Я обернулся и увидел целую толпу детей. Лет семи и восьми. Десяти и одиннадцати. Они шли за взрослым человеком лет тридцати. Человек был голый по пояс, а в руках держал плоскую деревянную лопату, чтобы провеивать зерно. И бормотал себе под нос:

— Со дня на день пойдут затяжные дожди. Пойдут затяжные дожди. Люди бизнесом занимаются, а у тебя никакого бизнеса, тебя пшеница кормит. Не обмолотишь вовремя — она прорастет, заплесневеет. И тогда весь урожай псу под хвост. Весь урожай псу под хвост.

Глаза его были прикрыты, словно он заснул, но спит неглубоко. А ноги переступали так быстро, что между ними свистел ветер. Так быстро, что казалось, кто-то идет сзади и толкает его в спину.

Стояла душная жара. Ни влаги, ни вечерней прохлады. Человек шагал с востока на запад, перешел дорогу, словно перешагнул через тряпичный мешок. Свет из фонарей лился желтый и грязный. Как пепел от костра, закружившийся над головой. И толпа шагала по улице сквозь пепел. За старшими ребятишками бежал голый малыш, его пиписька скакала между ног, будто беспокойная птичка.

Сноброд. Сноброд, кричали дети осторожным лихорадочным шепотом. Словно боялись, что громкий крик испугает его и разбудит. Но совсем не кричать не могли, потому что радость и любопытство не умещались ни во рту, ни в сердце.

Сноброд заглатывал дорогу разинутой пастью своих быстрых шагов.

Дети рысили за ним. В нескольких шагах, чтобы не разбудить, чтобы представление не заканчивалось.

Так они поравнялись со мной.

Оказалось, это дядюшка Чжан из дома напротив нашего старого дома. Дядюшка Чжан был деревенским недотыкой, слава о котором гремела на весь мир. Не умел зарабатывать, не умел делать бизнес. За это жена хлестала его по щекам. Да еще спала среди бела дня с другим мужиком, который умел зарабатывать, — честно и открыто бегала к нему за Восточную реку. Ездила с ним в город. В Лоян, в Чжэнчжоу. Но мужику надоело с ней спать, он ее разлюбил. Расхотел. Пришлось ей вернуться домой, а дядюшка Чжан встретил свою гулящую жену и говорит:

— Умойся с дороги и садись за стол, будем обедать.

Кинулся потчевать жену, напек ей лепешек. Словом, дядюшка Чжан был самый настоящий рогач.

Но теперь дядюшка Чжан снобродил. Я поднялся с крыльца магазина НОВЫЙ МИР.

— Дядюшка Чжан, — мой голос лопался, точно кукуруза. Душный горячий воздух свистел, проталкиваясь криком вперед. — Отец. Соседский дядюшка Чжан снобродит. Идет сейчас мимо.

Так я кричал, повернув голову в магазин. Отложил книгу. Соскочил со ступенек и побежал за дядюшкой Чжаном и его свитой. Догнал. Пробрался через толпу детей, словно через молодую рощицу. Пробрался и под следующим фонарем ухватил дядюшку Чжана за локоть и крикнул:

— Проснись. Дядюшка Чжан, ты снобродишь. Проснись. Дядюшка Чжан, ты снобродишь.

Дядюшка Чжан не обратил на меня внимания. Резко стряхнул мою руку:

— Дождь пойдет, пшеница сгниет на гумне, что тогда. Что тогда.

Я снова бросился за ним, схватил за локоть. Он стряхнул мою руку.

— Если зерно сгниет, жене с ребятенком кушать будет нечего, как вернутся. Жена с голодухи разбушуется и опять с кем-нибудь убежит. — Последние слова он проговорил уже не так веско — прошептал их, словно боялся, что нас услышат.

Я замер позади него. Сердце тронуло страхом, шаги поредели. Поредели, но через секунду я снова забежал вперед дядюшки Чжана и увидел, что его лицо похоже на старый серый кирпич. Спина твердая, как ствол старого вяза. А шаги сильные, будто их по очереди отбивают молотками. Глаза распахнуты, словно он и не спит вовсе. Словно уже проснулся. Только кирпичное лицо и остановившийся взгляд выдавали в дядюшке Чжане сноброда.

С городской улицы было видно, как белесые сумерки затягивают небо туманом. Приглядевшись, я заметил одну и еще одну звезду, они проступали из тумана и переливались летними светляками. Парикмахерская и галантерея. Хозяйственный магазин и магазин кухонных принадлежностей. Частный магазин одежды и государственный центр бытовой техники. Все магазины Восточной улицы стояли с закрытыми окнами и дверями. Был там кто или нет. Горел свет или нет. Одни хозяева закрыли магазины и ушли убирать пшеницу. Другие хозяева сидели и лежали в своих магазинах под вентилятором. Третьи хозяева сидели и лежали на улице, обмахиваясь тростниковым веером. Улица безмолвствовала. Вечер полнился маетой. Люди маялись бездельем. Пока дядюшка Чжан из дома напротив шагал мимо магазинов, кто-то оборачивался, смотрел ему вслед. Кто-то вовсе не оборачивался, так и говорил свое, так и делал свое.

Голоса детей — сноброд, сноброд, смотрите, сноброд — тонули в тусклой вечерней мгле. Кто-то их слышал. Кто-то нет. Кто-то услышал, а сделал вид, что не слышит. Кто услышал, выходил посмотреть, стоял у дороги, улыбался. Провожал дядюшку Чжана глазами и шел дальше заниматься своим делом. Сноброд — целое событие. Сноброд — не такое уж событие. С самого начала времен в Гаотяне каждое лето случались сноброды. Каждый летний месяц они случались. Кому какое дело, если человек за-снобродил. Кто за всю жизнь ни разу, ни полраза не снобродил. Кто ни разу не ворочался в кровати, не сбрасывал на пол одеяло, не сбивал простыню. Каждый на своем веку хоть сотню раз да бормотал во сне. Кто просто бормочет, снобродит легко. А кто сначала бормочет, а потом спускается с кровати и идет по своим делам, снобродит тяжело. Человек живет на свете, стачивает сердце, каждый на своем веку хоть пару раз да снобродил, кто легко, а кто и тяжело.

И вечер оставался мглистым.

И небо оставалось душным.

Дельные люди занимались делами, бездельные бездельничали. А кто ни то и ни другое, те ни то и ни другое.

Соседский дядюшка Чжан дошел до края города. Дошел до своего поля. Дошел до своего гумнишка, которое загодя вычистил и укатал. За городом все было совсем не так, как в городе. На поле гулял ветерок или даже ветер. Вдоль дороги слева и справа тянулись гумна — маленькие, по два фэня[15] земли, на одного хозяина, средние, на пол му земли, которые в складчину держали несколько семей, и большие гумна на целый му, оставшиеся еще со времен продбригады. Вечерняя дорога была похожа на сверкающую реку. А большие и малые гумна — на расстеленные вдоль реки озера. С большого гумна доносился грохот молотилки. С малых гумен летел скрипучий плач каменных катков, запряженных ночными лошадьми и быками. И сухой треск, с которым люди обмолачивали колосья, стуча ими по железным решеткам. Звуки сливались в плеск, словно две, три, четыре, тридцать четыре лодки качаются на озерной воде.

Небо ночью большое. А гумна маленькие. И ночь проглотила звуки. И снова появилась тишина. Фонари на гумнах светили грязным и желтым. Ступая по грязной желти, дядюшка Чжан вышел из города и двинулся на север. Дети, бежавшие за ним, больше за ним не бежали. Не бежали, остановились на краю города. А я все шел следом за дядюшкой Чжаном. Хотел посмотреть, как он наткнется на дерево. Или на телеграфный столб. Из носа у него потечет кровь, он крикнет и проснется. Я хотел узнать, что он будет делать, когда перестанет снобродить. Что скажет первым делом. Что сделает, когда проснется.

Хорошо, что его гумно было недалеко. Всего половина ли по дороге на север, и мы пришли. Дорогу отделяла от гумна канава, которая тянулась вдоль поля. Соседский дядюшка Чжан стал перебираться через канаву, поскользнулся и упал. Я думал, он проснется, но дядюшка Чжан одним махом выбрался наружу.

— Покуда мужчина жив, не даст жене с ребятенком голодать. Покуда жив, не даст им голодать.

Дядюшка Чжан не просыпался, все спал и говорил сам с собой. Он выбрался из канавы, вышел на гумно. Как по нотам. Как к себе домой. Щелкнул выключателем, висевшим на тополе у края гумна. Зажег фонарь. Убрал деревянную лопату, осмотрелся вокруг. Вытащил на середину гумна железную решетку для молотьбы. Принес сноп пшеницы. Развязал веревку. Обхватил колосья двумя руками. Постучал соломинами о землю, выравнивая колоски, и принялся молотить зерно об решетку.

Я стоял рядом. Он видел очертания каждой былинки на своем гумне, но меня не видел. Потому что меня не было в его сердце. Сноброд видит лишь те вещи и тех людей, которые есть в его сердце. Все остальные очертания и весь остальной мир для него не существуют. Решетка брызгала зернами, и они тихо свистели, взрываясь в воздухе. Запах созревшей пшеницы летел, словно с разогретой сковороды. На небе добавилось еще несколько звезд. Издалека доносились голоса людей, бранившихся за очередь на молотилку. Иногда с деревьев слетали соловьиные трели. А больше ничего такого. Все тихо и просто. Всюду исчерна-серый туман. Пот упал с лица дядюшки Чжана и схватился за лежавшие на земле зерна. Ничего такого. Все тихо и просто. Всюду исчерна-серый туман. Домолотив первый сноп, он взял из скирды второй. Ничего такого. Тихо и просто. Мне не хотелось больше смотреть. Не хотелось больше смотреть, как он снобродит.

Вот такое оно, снобродство. Выходит, люди сно-бродят, когда в человечьи головы залетают дикие птицы. И все там перепутывают. И человек начинает делать во сне, что ему хотелось. Делать как раз то, чего делать не надо. Я решил вернуться домой. Решил уйти с гумна дядюшки Чжана, и тут случилось то, что случилось. Будто разбилась стеклянная бутылка — бах — и случилось. Дядюшка Чжан обмолотил второй сноп и отправился за третьим. Но вместо того чтобы взять третий сноп, почему-то зашел за скирду. И оттуда выскочила бездомная кошка. Запрыгнула ему на плечо, с плеча на спину и бросилась прочь. Наверное, расцарапала лицо соседского дядюшки Чжана. Он невольно прижал ладонь к щеке. Застыл от удивления, словно мертвый деревянный столб. А спустя несколько секунд заговорил, не то объясняясь сам с собой, не то стыдя самого себя.

— Как я здесь оказался. Как здесь оказался. — Он осмотрелся по сторонам. — Это мое гумно. Как я здесь оказался. Как здесь оказался.

Он проснулся. Похоже, что проснулся.

— Я ведь лег спать, как вдруг оказался на гумне. Как здесь оказался.

Значит, проснулся. Посмотрел на небо. С ужасом и растерянностью, которых сам увидеть не мог. Потом снова заозирался. И, отыскав глазами свою деревянную лопату, будто вспомнил о чем-то. Вдруг опустился на корточки. И принялся хлестать себя по щекам:

— Чертова ты тряпка. Чертова тряпка. Жена в самую страду убежала с новым мужиком, а ты притащился на гумно и молотишь ей зерно. Она спит с другим мужиком, а ты притащился на гумно и молотишь ей зерно. — Он хлестал себя по щекам, и удары сыпались на щеки, как на кирпичную стену. — Чертова ты тряпка. Чертова тряпка. — Он все хлестал себя и хлестал, но теперь не ругался, а оправдывался: — Я не ей молочу. Я ребятенку. Я не ей молочу, мать ее так. Я ребятенку.

А потом — перестал хлестать. Замолчал. Упал на землю, точно мешок с мукой. Застыл на секунду и вдруг снова заснул, привалившись к скирде. Как человек, который заворочался в кровати, на секунду проснулся и сразу уснул. Словно те минуты, на которые он вырвался из сна, были всего лишь музыкальным номером в большом концерте. Номер закончился, и дядюшка Чжан вернулся в свой сон. Я перепугался. Перепугался до самого края. Стоял перед ним, словно зритель, которому играют представление. Не верил, что можно так быстро проснуться. Что можно так быстро заснуть. Я попробовал подойти к нему. Толкнул рукой. Будто толкнул каменный столб. Потряс немного. Будто потряс пакет с водой. Его тело заколыхалось под моими руками, но потом снова сделалось обмякшим, как пакет с водой.

— Дядюшка Чжан. Дядюшка Чжан, — громко звал я дядюшку Чжана. Будто звал умеревший труп. Но он дышал. И даже посапывал. — Твоя жена вернулась. Твоя жена вернулась. — Я больше не тряс его и не надеялся, что он проснется. Он умер. Превратился в труп. И я кричал его трупоподобному телу: — Твоя жена вернулась, вернулась со своим мужиком. Ты спишь, а они там куролесят.

И все переменилось.

Все стало другим.

Будто солнце вышло на небо посреди черной ночи.

И кожу дядюшки Чжана обожгло огнем. Его заснувшее в сырой кирпич лицо вдруг дернулось, откликнувшись на мой зов. Он сел, по щеке его пробежала судорога, а лицо сделалось цвета пыльной земли. Глаза с усилием раскрылись. Уставились прямо на меня. Но снова меня не увидели, а увидели только дорогу у меня за спиной. Дорога напоминала реку, что течет откуда-то издалека. Течет издалека и утекает вдаль. Течет с севера на юг, и все звуки на поле обернулись плеском речной воды, бьющейся о берег. Дядюшка Чжан уставил взгляд в северный конец дороги. По этой самой дороге его жена уехала из города. Уехала в Лоян. В Чжэнчжоу. Или еще дальше, в Пекин, в Гуанчжоу. Но главное, что она снова уехала с каким-то деревенским при деньгах.

Уехала в большой мир.

Его взгляд прямо и ровно лежал на дороге, ведущей к большому миру. Он стоял под фонарем, закусив губу. И зубы его скрипели. Словно терлись друг о друга две тяжелые каменные плиты. Звук был иссиня-серым. И ночь сделалась иссиня-серой. И душной. Но в поле еще гуляло немного ветра. Подхваченный ветром запах пшеницы зернышками стучал по кончику носа. Бился в горле. Забирался в легкие, в желудок. По дороге на север проехала машина. Фары ее ножами прорезали темноту. И поехали дальше. Дядюшка Чжан смотрел на свет фар. Смотрел на удаляющуюся машину, и скрип его зубов превращался в скрежет. Иссиня-черный звук цедился сквозь зубы, похожий на зимний иней, что укрывает неопавшие листья.

И покрытые инеем листья закачались на зимних ветвях. Покачались немного, оторвались и закружили в воздухе. Холодные, как его глаза. Как звук, что цедился сквозь его зубы.

Вдруг он встал. Словно промчавшаяся вихрем машина потащила его за собой. Он выпрямился, посмотрел машине вслед. Мускулы на его лице скручивались и оползали вниз. Зубы скрежетали. Он стоял на месте, будто некая сила сейчас взорвется в каждом его суставе. Он молчал. Словно сделался другим человеком. Не тем, который боится, что пшеница сгниет на гумне. Не тем, который боится, что жене будет нечего кушать, когда она вернется. Другим человеком.

Так он постоял. Не глядя на меня. Не глядя на мир. Застыв глазами наискось, будто увидел такое, что мне никак не увидеть. Увидел другой мир и все другое. Другой мир и все другое развернулись у него во сне, в его припадочном сознании. Ясно и четко, как на ладони. Черным по белому, как на блюдечке. И из-за этого самого другого лицо дядюшки Чжана сделалось сизым и пыльным, как земля. На лбу повисли капли пота. Никто не знал, что он увидел в своем новом сне. Кого там встретил. Что развернулось перед его глазами. Он ничего не говорил. Молчал. Скрипел зубами. На шее у него выступила жила, похожая на тонкую извилистую змейку.

Фонарь высветил еще одну жилу.

Словно две тонкие извилистые змейки поползли по шее.

Потом выступила третья жила и четвертая жила, словно три или четыре змейки поползли у него по шее. Он отошел от скирды, шагнул к железной решетке для обмолота. Пнул деревянную лопату, словно пнул ветку на дороге или пучок сухой травы. Теперь он бродил в другом сне. В другом сне, который был совсем не похож на предыдущий. В том другом сне он подошел к железной решетке, наклонился и подобрал с земли кусок арматуры с большой палец толщиной. Взвесил его в руках. Примерился. И широкими шагами зашагал с гумна.

В той арматурине было полных два чи[16]. Она будто с самого сотворения мира лежала там и ждала, когда он ее поднимет. И дождалась. Повинуясь его силе, его рукам, арматурина широкими шагами удалялась к городу, к деревне. Он не пошел домой прежней дорогой. Теперь он шагал в новом сне. Свернул в переулок и двинулся, куда позвал его сон. Я прошел за ним немного. Окликнул несколько раз. Но он не отвечал, и я остановился. Посмотрел, как он уходит в деревню. Как посреди тихой ночи широкими шагами заворачивает за угол и исчезает.

Сам я пошел домой прежней дорогой, пошел домой с севера на юг.

Загрузка...