Глава 7

Постепенно Мишка втягивался в новую для себя жизнь. Приезжая к Егоровым по воскресеньям, он учился готовить, стирать и даже управляться с ниткой и иголкой. Иринка, глядя на его неуклюжие попытки самостоятельно замесить тесто для пельменей, попыталась высмеять парня, но, мгновенно выхватив от матери ухватом по спине, больше не насмехалась и вполне серьезно объясняла, как нужно делать и что он сделал неправильно.

Павел Константинович в свою очередь учил его управляться с инструментами, плотничать по мере надобности, заниматься мелким ремонтом, да и вообще всему, что должен знать и уметь любой мужчина.

Отогреваясь душой в доме Егорова, зная, что его там ждут и любят, Мишка каждое воскресенье мчался к названным родителям. Там он мог поделиться тем, что накипело на душе за неделю, поговорить, посоветоваться и получить понимание, помощь и поддержку.

В школе дела у него тоже налаживались. При помощи Нины Петровны математика вскоре стала ему даваться, а следом подтянулась и физика. Получив больше времени, Мишка смог заняться историей и русским языком — они были необходимы для поступления в выбранный им институт. Да и голова, отвыкшая от учебы, теперь стала работать на порядок лучше — он заметил, что стал внимательнее и научился лучше запоминать поступавшую информацию.

В начале февраля, возвращаясь после школы, Мишка еще с улицы услышал шум, крики, плач, несущиеся от общежития. Не то, чтобы там всегда было тихо — всякое случалось, но к ночи общага обычно затихала, и хотя тихо в этом человеческом муравейнике не было никогда, но и такого он еще не видел. Войдя в подъезд, он понял, что крики несутся со второго этажа, и, кажется, с его секции.

Взлетев по лестнице, Мишка еще на вечно темной площадке ткнулся в спины стянувшихся к месту события зевак.

— Что там случилось? — дернув ближайшую тетку за плечо, спросил парень.

— Да у Зинки вон че-то случилось, кажись… Аль убили кого? А мож, и она кого прибила? Понять толком не могу, она уж, поди, полчаса воем воет, голосит вон, как прирезанная. А чего голосит, понять невозможно, — торопливо протараторила тетка, даже не подумав обернуться. — Ванька безрукий че-то за милицией побежал, — и тетка, не обращая на Мишку ни малейшего внимания, вновь привстала на цыпочки, пытаясь из-за спин собравшихся рассмотреть хоть что-нибудь.

— Дура ты, Нинка! — отозвалась на теткину тираду стоявшая перед ней моложавая женщина в накинутой на халат телогрейке и с бумажками в волосах. — Кого Зинка прибить-то может? Она ж мухи не обидит! И чего зазря языком-то молотишь? Случилось у ей чтой-то… Вона как голосит, убивается. Иль с детями чего? Ладно еще, ежели с сиротами пригретыми, а ежели с ейными? — с тревогой в голосе рассуждала она.

— А ну цыть, бабы! — цыкнул на закудахтавших женщин стоявший чуть впереди мужчина. — Развели тут: ейные, не ейные… Пригрела баба сирот — молодец, дай ей Господи. Вы-то небось никого себе не взяли? И какая разница — сирота аль ейное дитя — все четверо они таперя ейные, и всякого жаль, ежели чего случится, — договорить мужчина не успел — толпа зашевелилась, зароптала, подалась вперед, доносившиеся вой и причитания сменили тональность, стали тише, заглушаясь гулом, исходившим от собравшихся.

Поняв, что так он ничего не узнает, Мишка ужом ввинтился в толпу. Единственное, что он смог понять — вопила Зинаида, женщина, жившая с ним по соседству и работавшая на заводе штамповщицей. Зина приехала сюда после освобождения из оккупации. Дом ее немцы сожгли, и до прихода советских войск она с двумя малыми детьми ютилась в наспех вырытой землянке на краю леса, в овраге, потому и уцелела. Когда фрицы, уходя, согнали всех жителей в сарай и методично принялись расстреливать, а кого-то запихивать по машинам и увозить, про нее в спешке попросту позабыли. Зинаида, не будь дурой, затаилась в землянке, зажала детям рты, чтобы не дай Бог не пискнули, и так и просидела, боясь высунуть из неприметного жилища даже носа. И лишь спустя два дня, когда затихла близкая канонада, она рискнула выбраться. Строго-настрого приказав испуганным детям сидеть тихо и ждать ее, Зина скрытно, задами пробралась к своей деревне. Там ее и схватил патруль.

Доставив рыдавшую от счастья и то и дело лезшую к ним обниматься женщину к командиру, тот же самый патруль вскоре отправился разыскивать землянку. Землянку нашли, двоих мальчишек двух и четырех лет также доставили к командиру, а утром женщину с детьми отправили в тыл. Разговорившись по дороге с шофером, она узнала, что выжили еще два ребенка — мальчик и девочка, пяти и шести лет, и он должен сдать сирот в приют. Пожалев ребят, Зина упросила шофера оставить детей с ней. По прибытию в госпиталь она записала сирот как своих.

После госпиталя Зинаиде немало пришлось помотаться с детьми по углам, покуда не удалось устроиться на завод штамповщицей. Работа была тяжелейшая, посменная, зато ей дали довольно большую комнату в заводском общежитии. Приемные дети, будучи постарше, как могли, помогали женщине — отоваривали карточки, прибирались, смотрели за младшими, девочка готовила ужин и кормила младших, обязательно оставляя лучшие куски для матери. Сама Зинаида никогда не делила детей на своих и приемных, напротив, вытирая слезы, всегда отзывалась о старшеньких как о помощниках, опоре и надежде, не то, что младшие, шалопаи бестолковые. О том, что старшенькие приемные, соседи узнали от самих детей. Те не скрывали этого, даже в таком возрасте понимая, что, как бы тяжело ни было, но в детском доме им было бы гораздо хуже.

Распихивая локтями собравшихся зевак, Мишка пробирался к источнику воплей, не обращая внимания на возмущенные высказывания в свой адрес. Толпа гудела. Парень из общего гула выхватывал обрывки фраз: «да когда ж это закончится то?», «воруют и воруют, управы на них нет», «ничё оставить нельзя — всё утащут», «с голоду ведь помрут», «вовсе уж жизни никакой нету», «найти этого вора и по законам военного времени… без суда и следствия»… Картина потихоньку прояснялась.

— Да поймать этого гада, и к стенке! — пронесся над толпой густой бас. — Сколько ж мы еще терпеть будем? Не на милицию же надеяться! — гудел голос одного из соседей. Мишка не любил этого мужика, презирая его всеми фибрами души — не однажды он видел, как тот поколачивал жену и ее сынишку лет шести. Видел, но не лез, чтоб виноватым не оказаться — после войны мужиков куда как мало осталось, и бабы буквально зубами вцеплялись в любого, лишь бы мужик в доме был. И он, слыша, как этот здоровый, под два метра ростом откормленный амбал лупит и мальчонку, и его мать, едва сдерживался, скрипя зубами от ярости, но вмешиваться не смел — все-таки это дело женщины, с кем жить. А вот пацана было жаль… Но Мишка рассудил так: хотела бы — или выгнала уже давно, или ушла бы сама, забрав сына. А раз живет с ним… Ну, ей виднее.

— Чего случилось-то? — дернул он за руку Катерину, зябко кутавшуюся в серую шаль поверх тонкого халата и переступавшую босыми ногами на ледяном полу. — Ты чего босая? Заболеть захотела? — нахмурился парень.

— Да я с испугу с комнаты выскочила, как тетка Зина заголосила, а обратно уж как уйти? — пробормотала девчонка, снова переступив ногами и прижимая одну стопой к щиколотке другой в попытке согреться. — Карточки у нее украли… Все, до единой, представляешь? И ее, и детские все… Теть Зина только вчера их получила, принесла да на место положила. Утром отоваривать не стала — была еще еда. А с работы пришла, хотела Маринке их дать, чтобы та после школы масла да муки получила. Сунулась — а карточек-то и нету. Она туда, сюда — нету. Ни одной не осталось! Она уж и малых подняла, со слезами умоляла сказать, ежели взял кто из них, а те ни в какую. Да и не глупые мальчишки, что ж они, не понимают, что с голоду без карточек тех помрут? Новые то тока в следующем месяце дадут, а без них где еды брать? Сами себя на голодную смерть обрекать станут? — покачала головой Катерина и снова переступила с ноги на ногу, отправив греться вторую ступню. — Ну теть Зина и заголосила…

— Заголосишь тут… — мрачно прокомментировал ее рассказ Мишка, задумчиво нахмурившись. — Ступай обуйся, простынешь, — он снова кивнул на ее покрасневшие ступни.

Катерина только головой покачала в ответ. Мишка вздохнул и вытянул из глубокого кармана рукавицы:

— На, хоть рукавицы натяни, что ли… — проворчал он. — Катька, бестолочь, застудишься ведь!

Вздохнув, девчонка скосила глаза на Мишку. Тот не насмехался, а вполне серьезно протягивал ей свои рукавицы.

— Засмеют… — неуверенно пробормотала она.

— Тогда марш к себе обуваться! — зло процедил парень. — Строит тут из себя…

— Ладно, давай… — Катя выхватила у него рукавицы и, украдкой скользнув взглядом по собравшимся, мгновенно натянула их на ноги.

Собравшимся было не до нее. Пока Мишка шептался с девчонкой, из своей комнаты выбрался мальчонка, приемыш того мужика, что разорялся по поводу семи египетских казней для вконец обнаглевшего вора, и, пробравшись сквозь толпу, прижался к матери. Взгляд Ильи, упавший на жену, выцепил любопытную мордаху, выглядывавшую из-под материнской руки, и мгновенно налился лютой ненавистью.

— Ах ты гаденыш… — зашипел он, одним плавным движением наклоняясь и вытягивая мальчишку из материнских рук. Ухватив пацаненка за ухо, он приподнял завопившего от боли ребенка и со всей дури залепил ему увесистую оплеуху. — Ты воруешь, паскуда? А ну признавайся, паршивец! — стряхивая с руки повисшую на ней запричитавшую жену и ударом ноги отправляя женщину в отшатнувшуюся толпу, взревел он.

Мишка, услыхав отчаянный вопль мальчишки, оттолкнул стоявшую на пути соседку и рванулся к Илье, чувствуя, как внутри зашевелилось и расправляет кольца в радостном ожидании долгожданной добычи то темное, что он изо всех сил старательно загонял в самый дальний уголок своего существа, тщательно давя это в себе. С удовольствием и от всей души впечатав кулак в скулу не ожидавшего нападения мужика, Мишка аж покачнулся от хлынувших в него видений и эмоций.

Мужик оказался той еще мразью. С детства нещадно битый отцом за мелкое воровство и крупное хулиганство, он люто ненавидел младших братьев и сестер, коих у него было семеро. Не имея возможности открыто выплеснуть свою ненависть, он гадил младшим исподтишка. Без малейшего зазрения совести он подставлял и третировал их, как только мог, втихую отбирая, выманивая обманом или попросту воруя у них лакомые кусочки либо любую приглянувшуюся ему вещь. Но, будучи от природы хитрым и изворотливым, никогда не трогал то, что могло быть замечено отцом, и на глазах родителей старательно проявлял любовь и заботу о младшеньких. Ненавидя свою семью, он при первой же возможности ушел в самостоятельную жизнь. Теперь объектами ненависти и зависти стали соседи, знакомые и незнакомые люди, посмевшие иметь что-то, чего не было у него. Устроившись работать на бойню, в диких припадках ярости он срывал злобу на животных, предназначенных к убою. И не однажды у него возникало желание точно так же воткнуть нож в человека. Вытянуть лезвие, слегка провернув его, чтобы кровь забила фонтаном, и снова воткнуть. И так бить до тех пор, пока эти ненавистные людишки не начнут хрипеть, захлебываясь собственной кровью, и корчиться в агонии, подыхая.

Но опасаясь разоблачения, он так и не решился реализовать свои желания. Вместо этого он продолжал издеваться над скотом, представляя, что перед ним человек. Понимая, что за подобное его попросту выгонят с бойни, он выбирал для своих развлечений такое время, когда никого не было рядом, и после разделывал тушу самостоятельно, не дожидаясь помощников и тщательно следя за тем, чтобы на кусках мяса не оставалось лишних следов.

Началась война. Разумеется, идти добровольцем на фронт Илья не собирался. Пусть воюют дураки, а он просто подождет, когда все закончится. Своя шкура дороже.

Тихо отсидеться не получилось. В начале июля председатель колхоза вместе с остававшимися мужиками отправил его в военкомат.

На фронт не хотелось. Совсем. Там вообще-то стреляют. И убить могут. Значит, надо как-то выкручиваться. Кого на фронт не отправят? Больного и припадочного.

Дождавшись, когда все знакомые мужики отметятся у уставшего военкома, он, засунув в рот кусочек мыла (гадость редкостная, но лучше так, чем на фронт), шагнул в кабинет. Старательно показывая не просто готовность, а аж задыхаясь от рвения защищать Родину и бить проклятых фашистов, он постепенно повышал голос и ускорял темп речи. Его движения стали резкими и рваными, лихорадочными. Тело начала сотрясать дрожь, временами он стал отмахиваться, словно прогоняя муху. На губах появилась пена. Речь перестала быть внятной. Вдруг он рухнул на пол и выгнулся дугой. Его крутило и корежило, с губ летели ошметки густой белой пены. Пришедшие на сборы мужики кинулись к нему, прижали сводимые страшными судорогами руки и ноги к полу, попытались разжать крепко стиснутые челюсти. Кое-как засунув ему между зубами пожертвованную кем-то деревянную ложку, мужики дождались, когда он затих, потеряв сознание, и выволокли его на улицу, в тенечек.

Подремав на травке часиков пять, он снова заявился к военкому и выразил непреодолимое желание отправиться на фронт. Военком, уже едва сидевший от усталости, обложив его заковыристыми конструкциями и просветив по поводу его родословной, выгнал его из военкомата едва ли не тумаками, снабдив бумажкой с надписью «не годен».

Понимая, что в колхоз ему дороги больше нет, Илья добрался до соседнего города и пристроился там к местной больнице истопником. Того, чем кормили в больнице, ему категорически не хватало, а сидеть голодным он не собирался. Стащив один из медицинских халатов, он пробирался к тяжелым больным или людям после операции и утаскивал у них все съедобное, что мог быстро отыскать. Вскоре больница была экстренно переквалифицирована в госпиталь. И он смог развернуться во всю ширь. Раненым солдатам оставляли еду на тумбочках, жители города отдавали последнее, стремясь хотя бы куском хлеба или горстью ягод поддержать своих защитников. Он просто проходил по палатам, и, качая головой и что-то недовольно ворча, собирал еду с тумбочек.

К концу сорок третьего фронт отодвинулся, и госпиталь снова переквалифицировали в обычную больницу. Стало голодно. Он без малейшего зазрения совести забирался в квартиры, в подвалы, воруя у людей последнее. Глядя на заботливо обстиранных и ухоженных немногочисленных калек, вернувшихся с фронта, он сообразил, что жить у женщины будет гораздо удобнее, чем в подвале рядом с кучами угля. И, оглядевшись, принялся обхаживать одну из недавно овдовевших медсестричек.

Оглядывался Илья не просто так. Его не интересовала ни сама женщина, ни ее внешность. Ему было важно, чтобы у той не было близких, которые могли бы вмешаться и заступиться за нее. А у Веры здесь не было никого, кроме маленького сынишки, родившегося за год до начала войны.

Немного поухаживав за Верой, он перебрался жить к ней, а спустя полгода уговорил ее перейти работать на завод.

Оборвав последние контакты жены с людьми, которые могли заступиться за нее или за мальчишку, он резко переменился. На пасынка посыпались окрики и тумаки, жена, попытавшаяся вступиться за сына, была избита до полусмерти. Теперь все карточки, в том числе и те, которые получала Вера на себя и на ребенка, были у него в руках. Женщина с сыном стали откровенно голодать. Нет, карточки он отоваривал, даже сам стоял в очередях ради такого дела, но до Веры с мальчонкой мало что доходило, тогда как этот урод толстел и наливался румянцем.

Вере жизни не стало вовсе. Дня не проходило, чтобы этот мерзавец не поколотил ее либо сынишку. Малой вообще ненавидел его всеми фибрами маленькой души. Веру частенько стали видеть на помойках, внимательно перебиравшую мусор. Все мало-мальски съедобное она тщательно собирала и несла домой, чтобы хоть как-то накормить сына. Но даже эти помои муж отбирал и сжирал сам, если они вдруг оказывались хоть немного съедобными.

Вера уже и не чаяла избавиться от «муженька» — тот присосался к ней словно пиявка. И женщина смирилась. Не способная постоять за себя, она лишь старалась, чтобы сын как можно меньше попадался на глаза мужу, да смазывала его раны и синяки, обильно поливая их слезами. Вера прекрасно понимала, что однажды муж попросту убьет либо ее, либо сына. Но куда ей было бежать? Откуда ждать помощи? Соседки и сослуживицы поголовно завидовали уже тому, что у нее есть муж, и вздумай она пожаловаться, ее бы еще и виноватой выставили. Родственников здесь у нее тоже не было, знакомые за время совместной жизни с ним как-то порастерялись… Все, что женщина могла — это вызывать удар прежде всего на себя, но все равно пацану доставалось часто и обильно.

Мишка видел, что этот дегенерат не брезгует ничем. Он воровал продукты у соседей, снимал вывешенные за окна продукты, «снимал пробу» с готовящихся на общей кухне блюд. Он воровал все и у всех. И чем больше этот урод жирел и розовел, тем больше худели и бледнели его жена и пасынок.

Но ему все было мало. Все чаще и чаще он воровал карточки у кого только мог, пару раз даже попросту вырывал их из рук у стоящих в очередях детей, нимало не заботясь о том, чем ограбленные им люди станут питаться. Частенько добытые карточки он обменивал на что-нибудь повкуснее привычного рациона рабочих, либо на какую-нибудь понравившуюся ему вещь. Аппетиты его росли с каждым днем. Привыкнув к абсолютной безнаказанности и уверовав в свою разумность и неуловимость, он решил далеко не ходить — соседей в общежитии была уйма, и каждый получал продовольственные карточки. Бери и пользуйся.

Первой жертвой и стала Зинаида. Дети всегда остаются беспечными детьми. Илье оставалось всего лишь дождаться, когда те убегут гулять, а занудливая Маринка отправится на общую кухню готовить еду, нимало не озаботившись закрыванием двери на ключ, спокойно войти в комнату и проверить пару коробок, слишком аккуратно стоявших на верхней полке этажерки. Забрав все лежавшие в одной из коробок карточки, он так же спокойно вышел из комнаты Зинаиды и отправился к себе.

Чего он не ожидал, так это того, что Зинаида поднимет такой шум, и сейчас отводил от себя даже малейшие подозрения. Увидев сынишку Веры, прижимавшегося к матери и с жадным любопытством следящего за происходящим, он решил подставить вечно голодного мальчишку. О том, что, если получится, Вере потом хоть в петлю лезь, он не думал. Главное, чтобы никто и мысли не мог допустить, что карточки Зинаиды у него. А так еще и от ненавистного пасынка можно очень удачно избавиться…

— Ах ты сука! — перед Мишкиными глазами все промелькнуло за секунду, и парень, поначалу отшатнувшийся, резко бросился вперед, ухватив подонка за грудки и порвав на нем майку, с перекошенным от ярости лицом впечатал его в стену. Зрительный контакт установился мгновенно, мужик вдруг побледнел и затрясся от ужаса, даже не пытаясь вырваться из Мишкиных рук.

Едва установив зрительный контакт, парень вдруг с удивительной ясностью понял, что сейчас он попросту убьет этого урода. Вот так, одним взглядом, не шевельнув даже пальцем. С огромным трудом удержав то темное, что уже радостно ринулось навстречу свободе, Мишка уставился потемневшими, бездонными глазами на вдруг превратившегося в дрожащий холодец мужика, и, чуть встряхнув, снова припечатал к стене. Где-то в подсознании набатом судорожно билась мысль: «Только бы не убить… нельзя его убивать… В лагеря сошлют, изучать станут… Только бы не убить!»

— Тварь ты последняя! — прошипел ему в лицо Мишка. — Больной ты? На фронт не годный, сука? А мальчишку лупить почем зря и жену третировать да голодом их морить ты годный, мразь? — и мысленным посылом продолжил: «Говори, сука! Говори, кто у Зинки карточки упер!»

— Я… Я… Ты… Да ты… Да я тебе… — заблеял Илья, вяло попытавшись высвободиться из Мишкиной хватки.

— Ты? Мне? Что ты мне? — не выдержав, Мишка коротким замахом со всей силы въехал ему в солнечное сплетение и, не обращая внимания на его хрипы и потекшие сопли и слезы, схватив его башку, с силой вдарил ею об стену. Колени у мужика подогнулись, но парень, в ярости забыв обо всем, продолжал удерживать его за уши, сжав пальцы до побелевших костяшек, не позволяя тому окончательно сползти на пол. Удерживая зрительный контакт, Мишка мысленно продемонстрировал ему, как тот украл карточки. А следом и другие эпизоды с его участием.

Со стороны входа в секцию раздались требовательные голоса:

— А ну разойдись! Дорогу!

Не обращая внимания на начавших потихоньку расползаться зашептавшихся соседей, Мишка тихо, жестко заговорил:

— Ты что, мразь, еще и угрожать мне вздумал? Я тебе не Вера, меня не запугаешь! Пока ты, гнида, трусливо прятался за спинами баб и детей… вот таких детей, как этот мальчишка… которые погибали, спасая твою шкуру… другие, настоящие, шли на пули, защищая тех, кто за линией фронта, за таких, как ты! Ты, тварь, отжирался, воруя последние крохи у раненых и больных, у едва сводивших концы с концами матерей, у мелких… — и мысленно: «Рассказывай, сука, все рассказывай! Или я за себя не ручаюсь! Сдохнешь, как последняя собака, сволочь паршивая!»

— Что здесь происходит? Эй, а ну пусти его! — один из подоспевших милиционеров, расстегивая на ходу кобуру, шагнул в сторону сцепившихся.

Мишка не повел и ухом, удерживая соседа и не собираясь разрывать зрительный контакт, продолжая показывать ему ужасы войны, доводя труса до исступления. В ту же секунду шагнувшего к ним милиционера дернул назад старший:

— Погоди, Вася. Пацан правильные вещи говорит. Дай парню сказать, — на внешне спокойном лице его, пересеченном огромным бордовым шрамом, серыми льдинами застыли глаза, не отрывавшиеся от лица крупного, под два метра ростом, багрового мужика, с которого катился пот крупными каплями, и лишь быстро-быстро бившаяся на скуле жилка и ходившие ходуном желваки выдавали его волнение. — Не лезь пока, Вася. Правду он говорит. Правду…

— Ты фронта испугался, сука? Что убьют тебя, мразь, испугался? А Димка не испугался… — Мишка криво усмехнулся и показал соседу падавшую прямо на него бомбу, показал тот бой, в котором погиб Димка, и, не обращая внимания на заоравшего в ужасе мужика, который попытался прикрыть голову руками, продолжил: — И Степаныч не испугался, и Игнат, и Арсен… — он крепче сжал уши мужика и продолжил показывать картины боя, так легко выпорхнувшие из удаленных уголков сознания, куда он старательно засовывал их. — И Тамара… Девочка… Маленькая девочка… Она не испугалась! Она шла в атаку за таких, как ты! На пули шла! — уже подвывавший от ужаса мужик увидел смугленькую темноволосую девочку с двумя косичками и слишком большим для нее пистолетом в руке, вскочившую на насыпь и поднявшую измученных, израненных солдат в атаку, увидел, как ее прошивает автоматная очередь, как взрывается граната, брошенная фрицами, как рушится стена, погребая под собой маленькое изломанное тельце, осевшее на камни… В его голове зазвучал голос, полный ненависти и презрения: «Признавайся, тварь! Признавайся, или ты вечно будешь смотреть, как гибли люди, защищая тебя, пока ты позорно прятался за спинами женщин и детей! Рассказывай, паскуда!» И в голос: — Они и еще многие тысячи настоящих мужчин, женщин, детей… Они знали, они не забыли, что такое честь и отвага, они отдавали свои жизни за тех, кто был за линией фронта. За тебя, сука, они гибли!

Переполненный ужасом мужик, умывавшийся соплями и слезами от животного страха, охватившего все его существо, завопил:

— Пусти… Пусти… Я у Зинки карточки украл… Пусти… — по воздуху поплыл отвратительный запах, стоявшие вокруг соседи принялись закрывать носы руками, но никто не отошел, никто не спешил на помощь этому уроду…

И вдруг Илью словно прорвало. Захлебываясь словами и слезами, он начал признаваться. Признаваться во всем. В том, как издевался над скотом, как мечтал сделать то же самое с людьми, в том, как забирал еду у раненых, как обирал квартиры и воровал продовольственные карточки… Признания лились из него нескончаемой рекой.

На Мишкино плечо опустилась тяжелая рука.

— Пусти его, парень. Спасибо, сынок… Он ответит за все. Пусти, — милиционер со шрамом стоял за Мишкиной спиной, и, держа его за плечо, спокойно ждал. — Пусти. Дальше мы сами.

В сознание парня чужой спокойный голос проник далеко не сразу. Еще пара минут ему потребовалась, чтобы осознать, что ему говорят. Невероятным усилием воли разорвав зрительный контакт, Мишка с трудом разжал окостеневшие пальцы. Воняющий дерьмом мужик, ни на секунду не прекращавший сквозь подвывания и сопли признаваться в содеянном, рухнул к его ногам.

Сфокусировав взгляд на валяющемся на полу соседе, Мишка в сердцах плюнул на него и, пряча глаза, в которых бушевало и рвалось наружу нечто, повернулся, чтобы уйти в свою комнату, но наткнулся на протянутую для рукопожатия руку. Бросив быстрый взгляд на стоявшего перед ним милиционера, Мишка кивнул и ответил на рукопожатие. Уловив мелькнувшие перед ним знакомые лица, Мишка нахмурился и в удивлении поднял голову. Стоявшего перед ним мужчину он не помнил — невозможно запомнить тысячи и тысячи лиц однополчан.

— Заяц? — удивленно проговорил милиционер. — Живой, чертяка!

— Я… — растерянно проговорил Мишка и вдруг ухмыльнулся, проведя по лицу рукой: — Вот черт! Ну надо же!

— Этого заберите, — обернувшись к стоявшим за его спиной сослуживцам, приказал он. — И женщину попросите завтра подойти в отделение, заявление пусть напишет, — и, снова повернувшись к Мишке, спросил: — Заяц, а девчонка где? Вы же вроде вместе всегда были?

— Тамара? Тамара… — Мишка сглотнул горький комок, мгновенно вставший в горле, и тяжело вздохнул. — Тамару ранили… тяжело. Я найду ее. Вот учебный год закончится, возьму отпуск и отыщу… — опустив голову, напряженно проговорил он.

Поняв, что задел парня за живое, милиционер кивнул.

— Ладно, Заяц, бывай. Спасибо за помощь, — он протянул руку. Мишка, выдавив из себя улыбку, крепко пожал ее. — И вот что, парень… Если вдруг помощь будет нужна… в поиске, или еще в чем… В общем, если что, приходи в отделение и спроси старшего участкового Леонова. Чем смогу — помогу.

— Спасибо, Ром. Я понял, — улыбнулся уже широко и искренне Мишка. — Встретимся еще. Рад, что живой! — хлопнул он по плечу бывшего однополчанина. — Ты береги себя.

— Бог не выдаст — свинья не съест, — ухмыльнулся милиционер. — Уж ежели в том аду выжили, тут и подавно справимся! — коротко обняв парня, хлопнул он его по спине и, резко отстранившись, развернулся и направился к выходу.

Загрузка...