Из десятка мильонов напевных двустиший,
изукрашенных перлами вдохновенья,
Семь отобранных сотен в свое собранье
взял ценитель поэтов по имени Хала.
Прославляю этот обряд закатный —
блеск реки в ладонях могучего Шивы,
А в реке — лицом его Гаури гневной —
багровеет луна, словно жертвенный лотос.[2]
Сев на лотосовый широкий лист,
на воде чуть покачивается птица —
Будто яркая раковина лежит
на подносе из чистого изумруда.
Погляди-ка, подружка: цветущие гущи
ярких лотосов, так украшавших селенье,
Побледнели в дни стужи — стали похожи
на кунжутное поле после уборки.[3]
Путь любви, о подруга моя, причудлив,
словно вьющийся стебелек — извилист.
Так не плачь, не плачь, от меня отвернувшись,
опустив лицо — луну на закате.
От рассерженной матери удирая,
обезьянкой пугливой малыш взобрался
На отцовские плечи — и мать улыбнулась,
хоть еще прерывисто, гневно дышит.
Ты не злись, молодая хозяйка, что угли
в очаге так долго раздуть не можешь, —
Хочет даже огонь ароматом упиться
алых губ твоих — лепестков паталы.
Кто милей застенчивой, простодушной
молодой жены, впервые понесшей?
Ей подруги: «Что больше всего желаешь?» —
а она смущенно на мужа глянет.
О Луна-корона! Чаша с нектаром!
О священный знак меж бровями ночи!
Тронь лицо мое тем же перстом лучистым,
что сейчас и лицо любимого трогал.
Пусть любимый домой поскорей вернется,
и сердитой, обиженной притворюсь я,
Чтоб меня утешать, уговаривать начал, —
так ведь быть должно у жены счастливой?
Ты зачем притворился спящим, любимый,
а ведь сам, чуть щеки коснулась губами,
Запылал, задрожал! Дай-ка рядом лягу,
и не злись — опаздывать больше не буду.
Никогда не входи к молодому мужу,
не накрасив лица, не надев украшений:
Если страсть в глазах его не удержишь
удержаться и в сердце его не сможешь.
Не поверить на следующее утро,
что меня обучившая за ночь стольким
Ухищреньям любовным, сейчас так скромно,
так смиренно потупясь, мимо проходит.
Если черная лань впереди пробежала,
возвращайся обратно — пути не будет.
Как же с милой расстанусь, если сквозь слезы
пробежал ее взор — пара черных ланей?
Ты нежней бы стал, если б знал, как горько
пустоту и холод ночью нащупать
Там, где с вечера рядом ты лег, обманщик…
Как другие счастливо спят с мужьями!
Мне сегодня вспомнились наши ласки,
а вдали облака рокотали громом,
И казался мне этот гром угрюмей
барабана, гудящего перед казнью.
Ты не только, сын старосты, зол и груб,
но и трус — жены как огня боишься.
Ты — как червь, объедающий нимбу! Так что ж
по тебе все девушки наши сохнут?
Хоть и горько без ласк, и муж на чужбине,
и соседки распутны, и дом на распутье,
И собой хороша, — это все же не значит,
что развратною стала жена молодая.
Милый муж возвратился, в селенье праздник,
отчего ж наряжаться она не хочет?
Опечалить боится соседку-подружку —
до сих пор ее бедный муж на чужбине.
Наслаждаясь с новой своей подругой,
лишь тогда о прежней вспомнит счастливец,
Если схожие качества их увидит,
а несхожих качеств их не заметит.
Красотой не кичись, молодая гордячка,
наша молодость — будто весенняя речка:
Навсегда беззаботные дни исчезнут,
никогда не вернутся пылкие ночи.
«Бессердечный! — так судят тебя соседи. —
Года нет, как женат, а завтра в дорогу!..»
Ночь-владычица, смилуйся! Длись так долго,
чтобы он всю жизнь ожидал рассвета!
В первый раз собирается муж в дорогу,
а жена молодая от дома к дому
Ходит вся в слезах: «Научите, соседки,
где берете вы силы в час расставанья?»
О скиталец, взгляни: даже тень твоя
в этот жаркий поддень, прячась от зноя,
У тебя под ногами пристанища ищет —
что ж ты сам под кровлей не отдохнешь?
Погляди, сынок мой: придя на праздник,
на других парней она и не смотрит,
А тебя только ищет — глазами рыщет,
не боясь насмешек, презрев приличья.
Под конец уже тусклым становится праздник,
как тускнеет луна в небесах рассветных,
Как без милых подарков тускнеет счастье,
как тускнеет насытившаяся любовь.
Не гляди так тревожно, о ждущая мужа,
обещавшего перед дождями вернуться,
Виндхьи черный склон — это лес горелый,
а не тучи, не новых дождей приближенье.[4]
Обнажится бедро ли мое, плечо ли,
сразу жадно косится он — глаз не сводит,
И, как будто смутясь, поправляю одежду,
но не слишком спешу — пусть глядит подольше!
Глянь на стайку спускающихся с поднебесья
попугайчиков пестрых — как будто видишь
Ожерелье из яхонтов да изумрудов,
оброненное с шеи Богиней Неба.
Странник греется у костра в лесу,
у пылающей жарко соломы — в деревне,
А вот в городе стынет он — трудно жить
по холодным, враждебным, чужим законам.[5]
Не забыть, как жарко ты запылала,
отворачиваясь от моих поцелуев,
Как взвивались пряди — подобно рою
черных пчел над лотосом ароматным.
Что спешишь ты колючкой почистить гребень,
полный желтой куркумы после купанья?
Не таись! Ты кому из наших красавцев
подарить благосклонность свою решила?
Исчезает любовь не только в разлуке —
исчезает от слишком частых свиданий,
Исчезает от сплетен людей бесчестных,
а порой сама собой исчезает.
Увидал он, что слишком сжал мою руку,
начал дуть на нее — осторожно, тревожно,
И тогда любимого с тихим смехом
я другой рукой обняла за шею.
Молви, милый: какие грешки да проступки —
те, что ты совершил, совершишь, совершаешь, —
Могут быть прощены, а какие не могут?
Что на это, бессовестный мой, ответишь?
Как умен тот супруг, что жене вспылившей
власть не выказал, нежным рабом притворился,
Ей польстил — он прощен и обласкан будет,
но как жалок упрямый гордец-супруг!
Было наше жилище богатым, светлым,
а уехал любимый — и стало печальней,
Чем пустырь за воротами нашей деревни,
где святая смоковница вырвана с корнем.
Между бурных ласк наступает затишье,
но едва отодвинется муж хоть немного,
Сразу чудится мне, будто он — на чужбине,
будто я — покинута им навеки.
Сколько раз мы советовали подружке,
чья душа горит от стрел Камадэвы,
Чтоб сердитой, обидчивой с милым была,
но, увы, хоть бы раз притвориться сумела!
В этих кущах чудесных, у волн Годавари,
вся ты в пышных белых цветах, мадхука,
До земли ты под грузом цветов склонилась,
но поверь: их все понемногу сбросишь!
Горько плачет покинутая любимым,
обрывая остатки цветов с мадхуки,
Будто косточки друга находит в пепле,
где его костер догорал погребальный.
Не забыть забавы нашей счастливой:
у ступней он моих возлежал, влюбленный,
И со смехом пальцами ног хватала
я за кудри его — да к себе тянула.
Вон продрогший на зимнем ветру жестоком
бедный путник у входа в наш сельский храм
Жжет солому, костер ворошит, чтоб повыше,
как ученый медведь, заплясал огонь.
Посмотрите-ка, тетушка: кто-то сбросил
небеса голубые в наш пруд деревенский!
Что же заросли лотосов не измяты
и пугливые гуси не разлетелись?
«Он совсем еще глупый, невинный ребенок!» —
о сыночке молвила мать Яшода,
И зарделись, смеясь, красавицы Браджа,
страстно глянув тайком на юного Кришну.
Долго тучи скрывали вершину Виндхьи,
застилали поросшие лесом склоны,
А теперь расползаются, прочь уплывают,
будто кожу менять начала гора.
Смотрят дикие жители гор — пулинды,
свои меткие луки держа наготове,
Как по склонам Виндхьи новые тучи
поднимаются стадом громадных слонов.
Склоны Виндхьи в подпалинах летних пожаров
засверкали теперь в пене туч осенних,
Будто брызги Молочного Океана[6]
поднялись под руками могучего Вишну.
Рассмеялись соседки, когда их подружка,
пеленая первенца, громко сказала:
«И какое мне дело теперь, если муж
перед сном о чем-то меня попросит!»
Облик девушки этой, снявшей одежды,
был для наших взоров нежданным чудом,
Был небесным светом, бесценным кладом,
а по меньшей мере — глотком нектара!
Знаю: любишь ее, но женат на мне,
ненавидишь меня, а она — тебя!
Да, дружок-муженек, права поговорка:
«Сколько видов цветов, столько видов любви!»
Возле рощи, наполненной звоном пчел,
растревоженной свежим весенним ветром,
О любви и разлуке поет пастушка —
так поет, что шаги замедляет путник.
Вот жена молодая — с улыбкой лукавой —
подогрела воды, усадила мужа,
Стала мыть, щекотать, ласкать его ноги,
хоть закат еще не померк над рощей.
Что с того, если именем женщины той
он так часто, обмолвясь, меня называет?
Пусть в любви он хоть к ней постоянным будет,
и не смейте, подружки, его упрекать!
Как жестокий рок разлучить нас может,
если весь он в глазах у меня остался?
Слышу голос его, помню все наши ласки,
а в груди у меня его сердце бьется!
Навзничь упав на постель, зажмурясь,
любимого жаркой мечтой призывая,
Руками, с которых спадали браслеты,
сама себя она обнимает.
Если в доме поселится грубый, бесчестный,
будет вскоре запятнан честнейший дом,
Как чистейшее место запятнано будет
грубым, грязным, замасленным ночником.
Бесполезна тень путника в знойный день —
хоть всегда при нем, но не даст прохлады.
Бесполезна вот так же мошна скупца —
хоть всегда при нем, но не даст отрады.
О мой левый глаз! Если дрожь твоя
означает, что муж мой сегодня вернется,
То, клянусь, любоваться его лицом,
правый глаз прикрыв, лишь тебе позволю.
Ищет встречи с тобой — каждый день по деревне
ходит, ходит она, лютых псов не боится.
Жаль мне девушку: в шахматах этих опасных
не пропала бы, как беззащитная пешка!
Не пчела виновата, что пьет нектар
из одних цветов — из других не хочет,
Виноваты лишь сами цветы, если в них
меньше сладости, яркости и аромата.[7]
Взоры лотосов-глаз устремив на дорогу,
ждет жена молодая любимого мужа,
Положив на калитку груди свои,
будто два благодатных, больших сосуда.
Эх, дочурка, не плачь!.. На кувшин возле двери
положи тайком хоть несколько свежих,
Ароматных цветов да манговых листьев —
и тогда он отсрочит уход на чужбину.
Эту ревность нарочно во мне подруги
разожгли — подглядеть нашу ссору хотели,
Но быстрее, чем сплетник бежит от правды,
унеслась моя злость при твоем появленье.
«Это что на груди у тебя, подружка?
Не прилип ли алый цветок кусумбхи?»
И зарделась бедняжка, тщетно пытаясь
след ногтей стереть — след любовной встречи.
О, когда ты сердишься на меня,
отвернешься, лишь изредка глянешь косо,
Эти взоры, в которых мелькает злость,
остриями сердце мне вырывают.
Эй, красавец, женских сердец мучитель,
тем, кого не любил ты, и впрямь повезло:
Не вздыхают, тайком не рыдают они,
будто лотосы в дни холодов, не вянут.
Будет взор ослеплен самого Камадэвы
в то мгновенье, когда, пробудясь на заре,
Луч, сверкнувший из полуприкрытых глаз,
прорезает туман ее сладкой дремы.
О несчастное сердце мое! Всю жизнь
ты терпело мученья страстей любовных.
Не пора ли тебе замолчать и застыть —
только так ты избавишься от страданий.
С подчерненных ресниц текущие слезы,
словно плотничий, углем натертый шнур,
Расчертили ей грудь — как будто разлука
отмечает, где сердце ее распилить.
Вот ревнивец! С подругами лунной ночью
не пустил жену рвать цветы мадхуки,
Сам идет собирать, а красотку, глупец,
на всю ночь одну оставляет в доме!
Что, красотка, спешишь, всё назад глядишь,
чтобы сзади не задралась одежда, —
Лучше спереди легкую ткань распусти,
а не то на грудях тяжелых лопнет.
На кого здесь могу я игриво глянуть?
С кем могу поделиться грустью и счастьем?
С кем хоть раз пошутить в этом жалком селенье,
где одни глупцы, скупцы да невежи?
Даже краешек глаз меня ослепляет,
даже краешек платья ее мне дорог,
Даже краешек дальнего поля ее
на заре я увижу опять — и счастлив.
Вот и смерклось, и кончились в поле труды,
а домой не идет еще старый пахарь.
Ах, со смертью любимой его жены
тишина и печаль поселились в доме.
Хлещет дождь в прорехи соломенной кровли,
и пугливой ладонью жена молодая
Прикрывает начертанный на полу
день, когда возвратиться должен любимый.
За полями, в кустах, на краю Годавари
обезьяна, объевшись ботвой горчицы,
Скачет, кашляет громко: «кхо-кха! кхо-кха!» —
и по брюху гулко себя колотит.
О святой паломник, ступай спокойно,
здесь собаки злобной уже не встретишь:
Грозный лев с ней покончил — встретишься с ним
по пути, в том леске у реки Годавари.
Алый знак был с утра меж бровями соседки,
а под вечер на губы твои перебрался,
А потом с твоих губ — на мое бедро…
Ну и прытким же он оказался, проказник!
Ах, мой глупый! Чем утешать словами,
обними меня лучше, прижми покрепче!
На тебя уже больше не злюсь! И дразнить
я не гнев, а страсть твою собираюсь.
Как под солнцем осенним вода в озерах
горяча только сверху, внизу — прохладна,
Так и мудрое сердце в порыве гнева
горячо лишь снаружи, внутри — спокойно.
На рассвете отправился в путь любимый,
и какими тоскливыми и пустыми
Сразу стали и дом, и двор, и дорога,
и наш сельский храм, и сердце мое.
He забыть, как любимая, гневом пылая,
отступила, вскричала: «Не прикасайся!»
И прерывист был голос, и тщетно пыталась
удержать она слезы, когда уходила.
Глянь, счастливец беспечный, подружка наша —
как богиня, покинутая жрецом:
Ходит с той же гирляндой, давно увядшей,
что на празднике ты ей на шею надел.
Дни весны. В селенье полно парней.
Стар супруг. И старое есть вино.
Как мне верность блюсти, молодой, красивой?
Что же мне прикажете — умереть?
Ах, любимая тетушка! Грудь моя хочет
разорваться от счастья, любви, волненья!
Не могу вместить эти чувства в сердце —
разве в зеркальце мир уместиться может?
Столько не чувствовал я наслажденья
даже в огне нашей первой ночи,
Сколько на следующее утро —
при виде смущенья лотосоглазой.
Стайка птиц над зарослями вспорхнула,
и как будто «ах! ах!» вскричали их крылья:
Стыдно видеть, как чья-то жена молодая
в первый раз в кустах отдалась чужому.
Не напрасно, сынок, я тебе говорила,
что весной невозможного не бывает.
Почему же тебе не сдалась гордячка,
а как сладко цветы кураваки пахли!
Слышь, сынок! Когда от нее ты ушел,
птицей, запертой в клетку, она казалась:
Вдоль забора бежала и в каждую щель
вслед тебе, взволнованная, глядела.
— Почему жена так тебе верна,
а вот я грешна — встречаюсь с тобой?
— В целом мире нет красивой такой,
как ты, о лотос мой золотой!
Все у нас сгорело, а в сердце — радость,
потому что мы вместе пожар тушили.
Не забыть, как с водою кувшин у тебя
я беру — и встречаются наши руки!
Лишь потоки стремительной Годавари
да ненастная ночь нашей тайной встречи
Знают, как я была дерзка и бесстрашна,
знают, как он со мною тогда был счастлив.[8]
Унеслась наша юность, друзей все меньше,
сами день за днем слабеем, стареем.
Так становится роща сухой, оголенной,
если корень за корнем ей обрубают.
Хоть близка моя смерть, хоть уже пришел я
помолиться на берег священной Тапти,
А гляжу до сих пор на прибрежные чащи,
вспоминая о прежних встречах любовных.
Глянь, как рада тоненькая невестка
первой в жизни нарядной, желтой одежде, —
Так гордится обновкой, как будто тесно
ей сейчас на широкой улице сельской.
Много умных людей, да мало таких,
кто умеет приятной, уместной речью
Посрамить криводушных, усовестить злых
и наполнить счастьем сердца влюбленных.
Умельца искуснейшее изделье,
счастливца влюбленного гнев ревнивый,
Терпенье могучего, речь мудреца,
молчанье невежды — вот что прекрасно!
Что ему написать? Подскажи, подружка!
Не могу нацарапать и слова «здравствуй!..»,
И перо-тростинка выпасть готово
из моих дрожащих тростинок-пальцев.
Уж поверьте: едва судьба отвернется,
рассыпается сразу любое дело —
Сколько времени ты, сколько сил ни тратишь,
из песка все равно ничего не построишь.
Жизнь не вечна, юность к нам не вернется,
каждый день изменчив, не схож с другими,
Неизменны в мире только мужчины:
все они — бессовестны и бессердечны.
«Нынче ночью к нему непременно отправлюсь,
даже если тьма непроглядная будет!» —
И красавица бродит по дому, зажмурясь,
в темноте ходить себя приучает.
О владелица дивных лотосов-глаз,
до рассвета не спал я, тебя поджидая.
Так мучительно долго тянулась ночь —
не четыре, а сотню страж[9] насчитал я!
Чуть скосив зрачки, чуть прищурив веки,
на пришельца так она посмотрела,
Что, не глядя на хмурый вид ее мужа,
ночевать под навесом остался путник.
Разрослись у ограды кусты эранды,
и сквозь щели торчат их круглые листья,
Всем парням объявляя: «У нашей хозяйки
вот такие же крупные, круглые груди!»
Не дает ни дышать, ни ходить ей свободно
эта пара холмов — слишком пышных грудей,
Круглотою и твердостью очень похожих
на две лобных выпуклости слоненка.
Отправленье в путь он опять отсрочил,
но причина не в бурной, дождливой погоде,
Не в приметах дурных, а в том, что увлекся
он чудесной игрой с женой пышногрудой.
Глянь, сынок: весь день, у ворот своих сидя,
ждет тебя эта девушка — сохнет, бедняжка,
Как сплетенная ею гирлянда сохнет,
в честь тебя повешенная на воротах.
Подошел к сухой смоковнице путник,
засмеялся, от радости хлопнул в ладоши,
И с ветвей попугаи стайкой взлетели —
это их за плоды он принял, бедняга!
Что я видела, тетушка: вот умора!
Муж сестры повалился сейчас ей в ноги,
А она — поскорее в лампе горящей
раздувает огонь, чтоб виднее было!
Опустила лицо капризно и злобно,
но любимый насильно ей голову поднял
И глоток вина отхлебнуть заставил,
будто врач, нашедший средство от гнева.
Целиком не опишешь эту красотку:
на какую часть ее ни посмотришь,
Словно вязнет взор — подняться не может,
как больная, упавшая в топь корова.
Если дружба твоя с человеком скверным,
как черта на воде, она скоро исчезнет.
Если дружба твоя с бескорыстным, верным,
как черта на граните, она долговечна.
Ты гнетешь мне душу новой изменой,
а еще удивляешься: «Что исхудала?..»
Эх, глупец! Да под тяжестью непосильной
может с ног свалиться и крепкий вол!
Было трудно ему развести мои руки —
словно петля, они ему шею обвили.
Было трудно высвободить мои груди —
словно копья, они ему в грудь вонзились.
Хоть с тобой помириться мне обещала,
но лила еще долго слезы подружка,
А как стала считать все твои проделки,
не хватило пальцев… И снова плачет!
Мысли чистых людей с высокой душою
остаются высокими даже в несчастьях.
Стрелы чистых лучей золотого солнца
устремляются ввысь даже в час заката.
Мать, гляди, как птицы клюют, дерутся —
все съедают сами, ни с кем не делятся.
Так и люди! Не часто встречается добрый,
не себя ублажающий — ближних спасающий.
В эти дни нестерпимо знойного лета
даже мазь сандаловая так чудесно
Не остудит палящего жара влюбленных,
как горячая радость их пылких ласк.
Чем полней наливаются юные груди,
чем охотней муж с ней проводит ночи,
Тем заметней худеют и стан ее стройный,
и супруг, и забытые старшие жены.
Вкруг себя глядит блуждающим взором,
улыбается непонятной улыбкой,
Беспричинно смеется, протяжно вздыхает —
видно, в юном сердце что-то скрывает.
«Мой хозяин! Вот странник, он просит ночлега!
Не откажем ему!» — так жена-плутовка
Своего дружка представляет мужу,
если тот нежданно домой вернулся.
У реки, на груди лежащего мужа,
утомленного ласками в жаркий полдень,
Смуглотелая длинные волосы сушит,
ароматные от цветов вплетенных.
Даже в этом мире, таком огромном,
полном тысячами прекрасных женщин,
Только с правой ее половиной посмел бы
я сравнить ее левую половину.
Как я стала покорна! Что мой любимый
заиграет на струнах, то и танцую.
Так покорна лиана, зато как цепко
обвивает она самый крепкий ствол!
Не достоинства часто нас привлекают —
обольщает наш взор обманная яркость.
Так пулинды, отбросив бесценный жемчуг,
нацепляют бусы из ягод гунджи.
Знай, сынок: мы недаром весной боимся
желто-красных буйных цветов палаши:
Будто дикие полчища ракшасов к нам
с дальней Ланки нагрянули в жажде крови.
Отряхнись у ворот, молодая жена,
вся спина твоя, милочка, в листьях, травинках.
Или думаешь, глупая, что твой грех
не заметят хитрющие старшие жены?
Входит милый — и сразу глаза стыдливо
прикрываю руками, но чем прикрыть
Грудь и бедра, дрожащие от волненья,
как соцветья кадамбы на вешнем ветру?
Кушай, плут, что дают! Кашу я не солила,
разве соль в этом жалком селе найдется?
А найдется соль, много ль проку в ней,
если нет у хозяйки ни капли масла?[10]
Не найдя этой ночью в густых тростниках
место встречи с тобой, молодой счастливец,
Бродит, бродит по зарослям темным она —
будто ищет место, где клад зарыла.
Разве вырвется ругань из уст мудреца,
даже если он гневно к лжецу обратится?
Разве лить свой нектар перестанет луна,
даже если глотает его злой Раху?
Твердый духом даже в разгаре ссоры
не откроет хранящейся в сердце тайны,
И дождется она его смертного часа,
и сгорит вместе с ним в прощальном костре.
Удивительны стрелы у Камадэвы:
из цветов они, но для глаз — незримы,
Хоть незримы, но сердце и жгут, и ранят,
хоть и ранят, и жгут, но несут наслажденье.
Сколько свойств у пламенных стрел любви!
Страсть рождают они, распаляют ревность,
Ссорят нас, разлучают нас, а в разлуке
жгут живьем — и притом умереть не дают.
Лишь в надежде увидеть тебя, жестокий,
новый красный наряд надела бедняжка
И по всей деревне, от дома к дому,
носит сладкие праздничные угощенья.[11]
Ты кому шлешь привет, ладони сложив,
притворяясь, что молишься светлому Сурье?
Эй, сынок, разве славят победу богов
и при этом косятся с улыбкой лукавой?
Как чудесны пугливые тайные ласки:
тьма, чуть слышные вздохи, ночник погашен,
И, дрожа, уклоняясь от страстных укусов,
сотни клятв горячие губы шепчут.
По кому ты тоскуешь, кого вспоминаешь?
Эту песню ты звонко всегда напевала —
Что ж теперь так невнятно слова произносит
перехваченное печалью горло?
Ночь ужасно темна. Я в доме одна.
Муж с утра отправился в путь далекий.
Эй, не спи, сосед, приходи! А людям
я скажу: от воров ты мой дом стерег.
Многим, многим ты тайную боль причиняешь:
рядом с юной твоей красотой заметней,
Что разрушилась их красота, как с годами
разрушаются старые наши селенья.
День за днем растущую боль разлуки
даже тысячью снадобий не исцелить —
Нет от горестной муки этой лекарств,
кроме сладостной муки — желанья смерти.
Растерялся он, бедный, а я смеялась,
прижималась к нему — и тщетно пытался
Развязать он узлы на моей одежде,
не заметив, что я их уже развязала.
О любимый, позволь сказать откровенно:
ты не так меня ранишь сердитой бранью,
Как такой обходительной, гладкой речью:
хоть слова и блестят, а не греют душу.
О гордячка! Уж если ему отдалась,
от досады не плачь и не злись напрасно
На лианоподобные руки свои,
что так страстно дрожат, его обнимая.
«Ночью встречусь с нею вон в тех кустах!» —
размечтался в поле крестьянский парень,
А бобы, отобранные для посева,
выпадают наземь из потных рук.
Не поняв, что от ласк она чувств лишилась,
«Умерла!» — он решил и кинулся прочь,
А цветущий у места их тайной встречи
улыбнулся вдогонку хлопковый куст.
К тем удача приходит, кто дерзко пляшет,
рядом с милым дрожать-вздыхать не забудет,
А вот мы — неудачницы: встретив любимых,
мы весь мир, мы самих себя забываем.
Вот во тьме полночной жена-распутница
под раскидистым деревом ждет любовника,
Чутко слушая шелест листвы опавшей:
не дружок ли крадучись приближается?
Хоть обидой мне сердце ты ранил, милый,
не хочу умирать я — хочу твой образ
Отпечатать в душе так ярко и крепко,
чтоб тебя полюбить и в новом рожденье.
Ах, подружка моя! На заре так грустно
кто-то пел, о любви своей вспоминая,
Что опять и болит, и горит мое сердце,
обожженное стрелами Камадэвы.
Лишь вздыхать остается старшей жене,
чьи увяли щеки, обвисли груди,
Потому что у младшей день ото дня
и румянее щеки, и груди круглее.
Хоть давно уже голоден старый слон,
но сейчас он вспомнил свою слониху —
И в печально поникшем хоботе вянет
связка сочных лотосовых стеблей.
«Не сердись, дорогая!» — «А кто рассердился?» —
«О моя дивнобедрая, ты рассердилась!» —
«А с чего мне, скажи, на чужого сердиться?» —
«Кто ж чужой?» — «О господи! Ты, конечно!»
«Он придет!..» — быстролетно, как легкий миг,
в сладких думах прошла половина ночи.
«Не пришел!» — безотрадно, как тяжкий год,
в горьких думах другая прошла половина.
Так бесстыдно и жадно путники смотрят
на обсыпанную мукой крестьянку,
Словно боги впервые увидели Лакшми
в белых брызгах Молочного Океана.
Глянь, как бережно, вытянув шею, павлин
капли первого дождика пьет с травинок,
Будто тянется к дивным перлам, дрожащим
на концах изумрудных, тончайших игл.
Вид ее чуть прикрытой, полной груди,
из-под синих одежд лукаво блестящей,
Так приятен, как вид полноликой луны,
из-за синих туч дождевых глядящей.
Счастье женщиной тайно влюбленной быть —
сладко ей и во сне любимого встретить,
Мой же милый муж спит всегда со мной,
но во сне не встречается ли с другою?
Ох, беда не ко времени и не к месту
появиться — и любящим помешать!
Даже мать будет клясть малыша, если он,
закричав, помешал ей ласкаться с мужем.
Что ж, гори, мое сердце, если так хочешь,
клокочи, если так уж тебе по нраву,
Разорвись, если так уж тебе угодно, —
все равно с ним порву: он меня не любит!
Дочка старосты хоть и совсем девчонка,
но уже возбуждает страстные взгляды.
А когда подрастет? Для наших парней,
ох, каким плодом ядовитым станет!
Почему, почему вы твердите, подружки,
что пора мне спать, что давно за полночь?
Сладкий запах сехалик, цветущих сехалик
разве даст уснуть? Сами спать идите!
Небывалый зной! В первый раз, наверно,
деревенского озера дно открылось:
Сохнет толстый ил, лежат черепахи,
задыхаются рыбы, разинув рты.
О послушай, крадущаяся в ночи:
не желай так страстно любовной встречи,
Не пылай, словно факел, — иначе тебя
даже в этой тьме кромешной заметят.
О красавец жестокий! Как счастливы девы,
не встречавшиеся с тобой ни разу!
Даже есть они могут, спать они могут,
даже слышат, что говорят другие.
Эх, сынок! Ты бы видел, как эта дева,
что всегда казалась такой застенчивой,
Шла домой горделиво, к ушам прицепив
пару красных ягод, тобой подаренных.
Как могли вы, красотки, вы, что так любите,
чтоб другие плясали под вашу музыку,
Не заметить, как прочь он брел, опечаленный…
Ах, сама я его оттолкнула, глупая!
Как луна — мой любимый! Как ясная радость —
любованье чудесным его лицом,
Как сияние — рук его нежных касанье,
как безумье — надежда его удержать.
Глянь, подружка! Под тяжестью пчел давно ли
камыши вот эти над речкой гнулись,
А теперь они ломкими стали, сухими —
так иссушит и нас жестокое Время.
Ах, любимая матушка! Как мою душу
он обидел недолгой своей любовью:
Будто груду алмазов во сне я нашла,
но исчез мой сон — и алмазы исчезли!
Если лук напрягают, то, чем он кривей,
тем скорей расстается с прямой стрелою.
Так и в жизни людей: кривое всегда
от себя отталкивает прямое.
Молодая красотка с груди высокой
ожерелье срывает в минуту страсти.
Так достойные люди свой вид достойный
иногда теряют в минуту гнева.
Где же солнечный диск? Где луна и звезды?
Погляди: как астролог на гороскопе,
На туманном небе дождливый день
чертит линию журавлей летящих.
Ты послушай, как туча сердито ворчит —
грудь земли никак приподнять не может,
Хоть к себе привязать и сумела землю
миллионом веревочек — струй дождевых.
«Глянь, браслеты мои поломал, негодник!» —
всем, кто встретится, громко она сообщает.
То ли женщина эта уж так простодушна,
то ли просто глупа, и любовник глуп?
Чуть услышит любимое имя его,
от волненья испариной вся покрывается.
Собиралась записку послать, а глянь —
через двор сама к нему пробирается.
Сжалься, Мадана! Славу тебе, клянусь,
буду петь даже в следующем воплощенье,
Если той же стрелою жгучей пронзишь ты
грудь его, какой и меня пронзил!
Погляди, негодяй: даже в жаркие дни
та глубокая грязь еще не просохла,
По которой, несчастная, в дни дождей
столько раз я ночью к тебе таскалась.
О, хоть раз посети нас, любимый Кришна,
много юных пастушек и в нашем селенье,
Оценить их прелести и недостатки
ты, конечно, сумел бы с первого взгляда!
Затрубила слониха у края болота:
в черной топи тонет ее супруг.
Вот и топчется бедная, стонет тревожно
и старается хобот ему протянуть.
Эй, возьми-ка прут, молодой крестьянин,
да бесстыдницу эту хлестни покрепче:
Глянь, то справа обгонит тебя, то слева —
все тебе норовит на глаза попасться.
Погляди-ка! На пастбище наша корова
хочет выставить счастье свое напоказ —
Чешет бровь о воинственный рог заостренный
самодура-быка — своего дружка.
Хоть и плавно идет, а морщатся губы —
видно, пояс широкий при каждом шаге
Задевает царапины от ногтей,
что сегодня ей ночью провел любимый.
На него только смотришь, глупышка, — и рада.
Что ж лишаешь себя других наслаждений?
Пусть обнимет, прижмет, к ногам припадет,
поцелует — всю силу любви покажет!
О моя дивнотелая, хватит злиться —
обижаться, дуться еще успеешь,
Ты пойми, ланеглазая: скоро промчится
эта праздничная, полнолунная ночь!
Эй, сынок, на паталу залезть не пробуй —
на стволе ее гладком не видно веток.
Дочка старосты нашего — эта патала:
многим влезть хотелось, да каждый падал.
Есть у многих женщин длинные луки
черно-белых глаз, острый блеск зрачков,
Но немногие знают, как надо глядеть,
чтоб любимого ранить в самое сердце.
Камадэве не нужен лук, если густо
алой краской очерчены веки красавиц
И круглятся их ягодицы и бедра
под одеждой, мокрой после купанья.
Как теперь угождать любимому стану,
если ласкам обычным он больше не рад,
А прибегну к замысловатым ласкам —
сразу спросит ревниво: кто научил?
О любовной игре со старой женою
забывает, увы, ненасытный мужчина,
Если близится день его новой свадьбы,
если с юной женой игра ожидает.
Я сейчас «цветущая»,[12] ты ведь знаешь, —
почему же ко мне подошел так близко?
Отойди поскорей — прикоснуться к тебе
так и тянутся страстные мои руки.
Без него измучилась я вконец,
и, чем жарче пылает костер разлуки,
Тем быстрей угасает жизнь… О подруга,
подскажи, если знаешь: как быть? как жить?
Ночью жар бессонницы, зной разлуки
не дают ей тебя хоть во сне увидеть,
Днем же то, что развлечь ее взор могло бы,
застилает дождь беспрерывных слез.
Слезы льет даже злюка-свекровь, увидев,
как невестка, чей муж давно на чужбине,
Перед нею склонясь, роняет браслеты
со своих от тоски исхудавших рук.
В жгучий поддень даже деревья в роще
под мучительными лучами солнца
Будто стонут от боли, пронзая воздух
неумолчным вскрикиваньем цикад.
Погляди-ка! С тех пор как ее на празднике
по ошибке чужим он окликнул именем,
Украшенья ее так печально свесились,
как гирлянды на буйволе перед закланием.
Глаз не сводит с нее восхищенный муж,
а она только взгляд его страстный ловит.
Им, влюбленным, кажется: кроме них
нет других на свете мужчин и женщин.
На заре был готов он пуститься в путь,
но любимой в лицо взглянул — и остался:
Крепче цепи его приковал к порогу
горький взгляд безутешно-бледной жены.
О подружка моя, не мешай мне плакать,
хоть денек дай поплакать перед разлукой!
Завтра утром уйдет он — тогда перестану,
если к этому времени не умру.
Ах, кого ты не ранишь, юная девушка,
остро-быстрым взором — стрелой опасною,
Метким луком — бровями тугими — пущенной,
подведенной кармином, длинной стрелой!
Об одном твоем взгляде страстно мечтая,
слыша смех твой, рванулась она из ворот,
Но, пока вдоль ограды ты проходил,
чьи-то руки назад ее оттащили.
Чахну, тетушка! Глянь, до чего равнодушно,
как на хмурую женщину хмурый мужчина,
На меня он смотрит — и нет в глазах
ни любви, ни ревности, ни даже злости!
Что так мучишься ты, так томишься тоской,
безответно влюбленное, глупое сердце!
Слезы тайной тоски — разве это много?
Ты добьешься и большего: смерти своей.
Прав ты, милый: она и умна, и красива,
ну а я красоты и ума лишена.
Значит, все, кто не могут с нею сравниться,
обниматься со смертью должны, скажи?
Если твердо знает, что зло, что благо,
что для дома счастье, а что несчастье,
Будет славной женою она, сыночек,
а от прочих жди лишь нужду да немощь.
Вот достоинство девушек благонравных:
их упреки под тонкой улыбкой скрыты,
Их обидят — ответят учтивейшей речью,
а их лучшие украшенья — слезы.
Кто владеет милой своей — богач,
будь он даже в селе бедняком последним,
Кто же милой своей не владеет — бедняк,
сколько б ни было у него владений!
О прекраснотелая! Что ты плачешь?
Что ты жизнь клянешь, на подружек злишься?
Разве можно, скажи, от любви спастись —
ведь она ядовитей любого яда!
Были раньше мы тоже лихими парнями,
были те же гулянки, проделки, забавы,
Но давно уж о них как о старых сказках
говорят, — нам самим любопытно слушать!
Хоть в слезах еще были губы и щеки,
улыбаясь смущенно, она бормотала:
«Что ты сердишься, милый? Разве не время,
чтобы клятва скрепила твою любовь?»
Никогда не гнушайся красоткой, глупец,
если в плотную синюю ткань закуталась, —
Ведь и тоненький шелк ее нижних одежд
будет сброшен в разгаре любовных радостей!
Это правда, что нам после каждой ссоры
непривычными кажутся ласки привычные,
Но, надменная, знай: от злобы и ревности
может самое крепкое чувство разрушиться.
О так пылко любившая, многих любившая!
У тебя поучиться могут мужчины,
Как приветливо и с нелюбимым беседовать,
как того, кто сердится, успокоить.
Ах, подружка, ведь ради него я отвергла
все приличья, последний стыд потеряла,
Опозорила имя свое!.. И что же?
Стал он вдруг ненужным, совсем чужим.
Хоть в грязи и пыли, горделив этот слон,
и, хоть ест лишь овощи да листву,
Так могуч, так громаден он, что под силу
лишь ему барабаны свои нести.[13]
«Эй, шагай живей! Будешь мне рабыней!
Что ты еле плетешься? Чему смеешься?..»
А она в ответ: «Подожди, разбойник,
храбрый муж мой догонит — тогда узнаешь!»
Ах, куда б я ни бросила взор, лишь тебя
вижу ясно — так ясно, как на картине,
Будто вправду украшен весь край земли
бесконечной чредою твоих подобий!
Вот пчелой ужаленная обезьяна
скачет в чаще, хрипло крича: «кхо-кха!»
Ухватилась за ветку, ягоду видит,
но не рвет — боится, что это пчела.
Ах, когда его нет, даже праздник Мадана,[14]
гул толпы, барабаны, песни весенние,
Бурный праздник, когда с кем попало любятся,
для меня похож на пожар и бедствие.
Глянь-ка, тетушка: вот наш сосед вернулся,
на чужбине дел своих не закончив,
И над ним, невезучим, пора дождей
будто громко цветами кутаджи смеется.
Ах, свекровь! Еще почки на дереве манговом
не раскрылись, не веют ветры малайские,
А уж сердце мое, тревогой пронзенное,
говорит, что пора весенняя близится.
Разве станут над рощею виться пчелы,
если ветки манго не расцвели?
Разве можно увидеть хоть струйку дыма,
если нет нигде хоть искры огня?
Для дружка слаще всех украшений девичьих
две приманки: одна — это косы тугие,
Если крепко ухвачены им, а вторая —
губы влажные, пахнущие вином.
Погляди-ка на улочки эти, путник,
где с трудом встают, вздыхают, зевают,
Где поют и плачут, шатаются, падают…
Что за прок был идти в этот край чужой?
Видя пылкость влюбленной юной четы —
их движенья различные, сложные позы,
Даже лампа, любуясь на них, позабыла,
что давно уже масло иссякло в ней.
Вредный пес издох. Пьет все дни свекровь.
Муж в чужом краю. Так чего нам бояться?
Кто ему разболтает, что ночью буйвол
мое поле хлопковое топтал?
Бык, измученный зноем, лижет змею,
будто встретил горный ручей блестящий,
А змея с его челюсти пьет слюну,
будто ключ между черных скал отыскала.
Ax, свекровь дорогая! Из брачной спальни
лучше клетку возьми с болтуном-попугаем —
Или тайны любовных шепотов наших
эта птица хитрющая всем разгласит!
Этой стройной купальщицы длинные пряди,
так свободно свисающие вдоль бедер,
Воду струйками льют, будто плачут в страхе, —
ждут, что скоро свяжут их, словно пленниц.
О громадный баньян посреди селенья,
даже в полдень темно под твоею кроной,
Потому-то для парочек ты так мил,
словно пленниц их скоро должны связать.
Небеса все угрюмей. Но танец павлинов,
за дождинками радостно тянущих шеи,
Сделал праздничным сумрачный этот день,
барабанами первых туч оглушенный.
Рой москитов, обсевших плечи быков,
взвился, вспугнутый длинными их рогами,
И зудит, и звенит протяжно: «зим-зим!» —
как рукой неумелой задетые струны.
Попугаи, крича, из большого дупла
так и вырвались желто-багряной стаей,
Будто старый ствол, лихорадкой охвачен,
изрыгает со стонами желчь и кровь.
Если сердится на меня любимая,
то не так меня ранит ее молчанье,
Как слова намеренно-равнодушные:
в них и гнев, и обида еще заметнее.
Юный путник, в глазах твоих слезы вспыхнули —
это запах вдохнул ты цветущей кадамбы.
Но ободрись! Не может быть, чтобы к осени
ты лица молодой жены не увидел.
Туча грозная! На полдороге к дому
грянь сильней надо мною, железносердным!
Пощади только ту, что сидит, меня ждет,
тихо плача, с распущенными волосами.
Счастлив пахарь: в полях, где грязь по колено,
белый сок набирает зреющий рис,
Будто это не рис, а чумазый сынок,
молока материнского пьющий вдоволь.
Все ли выразить самою жаркой речью?
А тем более — много ли скажешь в письме?
Ведь и так ты знаешь, сколько тревоги,
сколько горя чувствую без тебя.
Этой девы густые, душистые пряди —
словно сладостный дым над костром Камадэвы,
Словно знамя любви, словно в пальцах мага
опахало из пестрых павлиньих перьев.
Красоту возлюбленного дружка
по лицу ее можно ясно увидеть —
По глазам, что на прочих мужчин не глядят,
по губам, что молчат — лишь глотают слезы.
Рой восторженных пчел, упоенных медом
в этих пышных лотосах храмоподобных,
Так звенит, будто пояс из черных жемчужин,
обвивающий стан богини весенней.
Чья рука, подобная крепкой ветке,
украшающей древо отваги и чести,
Отдохнет на пышных грудях твоих —
на кувшинах с сокровищами Манматхи?
Сколько взоров стремится — жадных, опасливых —
к пышным грудям жены ревнивца свирепого!
Так разбойники смотрят туда, где спрятаны
два кувшина сокровищ, хранимых кобрами.
Тучи — пышные груди Богини дождей —
навалились на мощное тело Виндхьи,
И торчат на склонах свежие травы,
как от страсти вздыбленные волоски.
Это правда, что есть возле речек других
и стада антилоп, и густые чащи,
И вода их прохладна тоже, — но все же
ни одну не сравнить с нашей Рэвой-рекой.
Долго ль будет удачливым мой возлюбленный,
от одной к другой то и дело бегающий?
Долго ль будут взоры к нему игривые
устремляться, пылая любовным голодом?
Вздрогнул ты, пробужден петушиным криком,
и меня обнимать торопливо начал.
Эй, негодник, не бойся: сейчас ты дома,
и на ложе твоя — не чужая — жена.
Гулко бьется молния: «дхуку-дхук!» —
будто сердце расколотой темной тучи
Смаху сброшено с края крутой горы
подзатыльником разъяренной бури.
Грустно смотрят путники — глаз не сводят
с ярко-красных острых побегов манго,
Будто кровь увидали своих сердец
на концах беспощадных стрел Камадэвы.
Эй, сынок, отправляйся к ней — да не медли:
сохнет девушка по тебе, негодник!
Уж совсем плоха! Исцелиться может,
только если вовремя к ней придешь.
Не бежит эта глупая лань из чащи,
озаренной жгучим блеском пожара:
Видно, кроны, объятые пламенем алым,
приняла за кимшуки в красных цветах.
Как мне, матушка, быть? Этот плут-попугай
выдал тайны всех наших игр любовных —
Да еще и при старцах! Клянусь богами,
уж не знаю, куда от стыда бежать!
Видно, боги не пробовали, как вкусен
дивный сок на губах у моей любимой,
Если стали, ища драгоценный нектар,
океан до самого дна будоражить.
Натянул тетиву до самого уха
злой охотник — и лань поразил стрелой,
А она, отвернувшись, пока не упала,
продолжала глядеть на дружка своего.
Хоть красиво гирлянды мастер плетет,
но красивей жена его молодая:
Рвет не только цветы — рвет сердца мужчин
сладким трепетом чуть прикрытых грудей.
Посмотри, как вон тот молодой распутник
с пышных грудей цветочницы глаз не сводит,
Рядом сел, придвигается к ней, а для вида
десять раз о цене цветов узнает.
Если тех камышей не помнишь, бессовестный,
что темней были туч, занавесивших солнце,
Разве вспомнишь про волны Рэвы бурливые,
что, к тебе стремясь, я переплывала?
Не бежать решив — заслонить друг друга,
повернулась к стрелку чета антилоп,
И охотник свой лук опустил, украшенный
самоцветами жалости — каплями слез.
Подожди, дорогой, еще хоть немножко!
Я тебе расскажу об одной несчастной.
Да чего там рассказывать! Пусть умирает!
Видишь сам, как ведет себя безрассудно.
В дни разлуки с любимым ее лицо —
словно дом, где утвари не осталось,
Словно впадина, где истощился источник,
словно пастбище, где не видать овец.
Та любовь, что при виде тебя родилась
в этом сердце — стыдливом и боязливом,
Видно, в нем так и будет молчать, как молчит
бедняка несбыточное желанье.
«Или думаешь, все наши девушки сохнут
по тебе одному? И зачем, усмехаясь,
Ты спросил: почему целый год я чахну?» —
так сказав, разразилась она слезами.
Шмель к бутонам приник — жаждет первого сока,
но открыть их уста-лепестки не может.
Ах, скорей разорвет он, погубит бутоны,
чем развяжет тугие узлы лепестков.
Замолчите, подружки! Зачем вы твердите:
«Не спеши с этой жизнью кончать, не спеши!
Будешь жить — и его ты увидишь снова!..»
Это путь рассудка — не путь любви.
Антилопа, увидев вдали дружка,
на него так тоскливо, так нежно взглянула,
Что в кустах свой лук уронил охотник —
вспомнил взгляд любимой своей жены.
Пестрый шмель! Ты над лотосами закружился,
сел на сапталу, не позабыл и жасмина…
Осчастливь же своей мимолетной любовью
и вот этой паталы скромный цветок!
В зной осенний к воде прозрачной, озерной,
сладко пахнущей лотосами голубыми,
Так склоняется путник, будто целует
ароматную щеку подруги далекой.
После долгих дождей сырые проселки,
только сверху подсохшие, полные грязи,
Как живые, колышутся под ногами,
тяжело вздыхая при каждом шаге.
Так ее обнимал он горячим взором,
жарким взором таким она отвечала,
Что казалось: желанным любовным ласкам
отдались они вместе — у всех на глазах!
Ты для тайных свиданий шатры готовишь,
сушишь лужи, сплетаешь густые ветки, —
Пробный камень для золота нашего счастья,
вечно длись, не кончайся, щедрое лето!
О большой изумруд! Твои яркие грани
ювелиры-глупцы шлифовать прекратят,
Лишь когда ты с кунжутное зернышко станешь…
Ах, далек еще спор о твоей цене!
У других охотников справься, гость,
если шкуру оленя пятнистого хочешь.
Молодой наш охотник лук напрягает,
увидав не оленя, а дичь покрупней!
Умирает наш староста — старшего сына
наставляет заботливо: «Так поступай,
Чтобы ты никогда со стыдом не увидел,
что позоришь достойное имя отца!»
Увидав, что губа распухла у милого,
не поверив, что это пчела укусила,
Прочь метнулась жена пулинда ревнивая
и в тени другого дерева скрылась.
Славно жить в далеком, горном селенье:
там любви предаются без всякой опаски
В темных чащах, куда не пройти сквозь гущи
наклоненных под ветром, тугих бамбуков.
Все к любви призывает в горных селеньях:
кроны пышных кадамб, горящих цветами,
Звон прохладных ручьев, омывающих скалы,
и восторженно пляшущие павлины.
Тот пастух, что сосцы только дергал грубо,
молоком не смачивал даже пальцы,
А тому, кто сперва ласкает и гладит,
по большому кувшину дает корова.
Ах, наверно, сейчас тростники густые
вместе с теми юношами удалыми
Надо мной смеются под звуки гимнов,
предвещающих близкую свадьбу мою.
Есть и вправду какая-то дивная тайна
в том, что рядом сидеть так приятно с невестой,
Хоть она еще глянуть в лицо не смеет,
не дает прикоснуться, словечка не молвит.
Вот жених повернулся в притворном сне,
и опять дрожащей рукой невеста
Ухватилась за узел нижней одежды,
хоть и так он коленками крепко сжат.
За немилого выдана замуж бедняжка:
вот на ложе обнял он ее — задрожала,
Вот о чем-то нежно спросил — молчит,
вот попробовал поцеловать — зарыдала.
Ax, любезная тетушка, можно подумать,
что в селенье у вас — один только парень.
Ваши женщины все свои разговоры
начинают с него и кончают на нем.
Это — те же слова, что и все говорят,
это — те же слова, что и мы произносим,
Почему же, когда от него их слышим,
так они услаждают наши сердца?
Добивайся любимого как только можешь,
если нужно тебе хоть немного счастья!
Нет такого счастья, каким бы не мог
нас мужчина возлюбленный одарить.
Ах, свекровь, до чего ж он всегда приятен:
взгляду радостно, чуть на него посмотришь,
Сердцу пламенно, стоит о нем подумать,
слуху сладостно, если о нем говоришь.
О Владыка дня, ранним утром всходящий,
ты, чье тело багряно, чей свет всем дорог,
Прогоняющий ночь, услаждающий взоры,
украшающий небо! Тебе мой привет!
Вот грядущий убийца демона Мадху
статным юношей стал, готовым к женитьбе,
И стараются молодые пастушки
скрыть свое родство с почтенной Яшодой.
Ах, судьба беспечна и беспощадна,
как дитя: улыбаясь, тайком стирает
Те картины, что разум рисует на сердце
тонкой кисточкой тайных наших надежд.
Лишь когда вдалеке мой любимый скрылся,
я с трудом отвела свой тоскливый взор.
Сколько дней прошло! Но, преград не зная,
рядом с ним и сейчас мое сердце идет.
Глянь, с каким трудом стараются птицы
на верхушки деревьев высоких сесть:
Шумно хлопают крылья, когти скользят
с густо-темных, под ними гнущихся веток.
К необычным ласкам тебя — о боги! —
я зову ради губ нектарных твоих,
Но не думай, любимый, что я порочна,
не считай, что я слишком искусна в любви.
Так сумела бесстыдная эта распутница
жирной пищею пса обучить своего,
Что любовник придет — не лает, ласкается,
а хозяин войдет — на него рычит.
Ах, подружка! Мы слишком скромны, а любимый
хочет страстных слов и дерзких движений.
Чтоб завлечь его сердце, нет средств иных —
как же быть, как же слезы не лить ручьями?
Тут свекровь моя спит, тут сама я сплю,
а вон там — родня моего супруга.
Так что, милый гость, не ослепни ночью
и залезть не пробуй в мою постель.
Ожерелье найти не смогло тропинку
между двух ее круглых высоких грудей
И взволнованно с пышного тела сбегает,
будто белая пена Ямуны-реки.
До чего ж ты всегда умна, нищета!
Среди тысяч разных людей ты любишь
Только тех, что всех добрей, совершенней
или тонкой ученостью обладают.
Эй, свекровь, замолчи — перестань удивляться
длинным листьям бамбука в моих волосах,
А иначе при всех я спрошу непременно:
почему вся спина у тебя в пыли?
Ах, сынок! Эти взрывы нежданного гнева,
эти быстрые, пылкие примиренья,
Снова речи притворные, муки ревнивые —
таковы и должны быть пути любви.
Лишь твой голос девушка эта впивает,
даже если он в шуме толпы теряется.
Так фламинго пьет лишь одно молоко,
даже если с водой оно перемешано.
Что ты, глупая, руки так долго моешь,
разве алую краску не смыла давно?
Что ты нежные, юные пальчики трешь,
розоватые, будто ростки кораллов?
Посмотри, стройнотелая! Эти осенние,
дождь пролившие тучи блестят вдали,
Будто там соляные холмы Синдхавы
или груды отмытого хлопка видны.
Поспеши, нежноликая, слезы стереть —
в их блестящей росе ты еще красивей,
А не то он захочет, чтоб снова и снова
украшали слезинки твое лицо.
Звон браслетов купальщицы — юной супруги,
доносящийся из глубины двора,
Все сильней разжигает страсть ее мужа,
на закате вернувшегося домой.
Ох, не верьте негодникам этим, не верьте:
будто верные псы, они ластятся к нам,
А как только добьются желанной добычи,
будто подлые псы, удирают прочь!
Если осень выдалась урожайной,
даже самый грубый пахарь-бедняк
От души всю ночь распевает громко
под луною, белой, как чистый рис.
Не озлится пахарь — лишь усмехнется,
на своем белоснежном кунжутном поле
Видя утром зеленую змейку-тропку —
след распутницы, бегавшей на свиданье.
Наступили дожди — и домой скиталец
из чужих краев напрямик спешит —
Так спешит, будто рубит на части дорогу,
будто путь большими глотками пьет.
В этом мире людей поистине счастливы
только те, что с рожденья слепы и глухи,
Ибо им не слышны слова нечестивцев
и удачи лжецов-подлецов не видны.
«Ночь уходит! — громко кричит петух,
обращаясь к любовникам и грабителям. —
Эй, бегите, добычу бросайте, грабители!
Эй, любовники, ласки кончайте быстрей!»