С участковым Хроном мы отправляемся «на пять минут» на 29-й блокпост новосибирского ОМОНа встретить приезжающую делегацию ООН.
Изнутри блокпоста мы до самого обеда наблюдаем за суетой на дороге, пытаясь не пропустить момент своего выхода. Старший омоновского наряда сидит с нами, а шестеро бойцов, мокрые и пыльные, неспешно поджариваются на солнце перед поворотом дороги. Больше для движения, сталкивающего с места сплошное марево, чем из надобности, они останавливают грузовики, трактора, легковушки, шарят пальцами в мятых листах паспорта, нажимают ладонями на покрытое тряпками днище багажника. Все близлежащие развалины давно загажены, и любое волнение воздуха выволакивает из них пьяный, сырой тухлый запах.
Солнце медленно катится к своему зениту, вставая над головами. Меняются смены и лица. Кто-то из командиров приглашает нас на обед.
По длинному низкому бетонному тоннелю-коридору, похожему на огромную полутрубу, пригнувшись, добрых сто метром мы идем от блокпоста на территорию отряда. Мрачное здание с заложенными мешками окнами-бойницами, внутри просторно, сухо и прохладно. Мимо нас проходят полураздетые, загорелые мужики, полные будних забот и земного спокойствия. В пустой, неуютной, чистой столовой мы с Хроном тискаем ложками жидкий гороховый суп. Вероятнее всего, это уже остатки, гущу съели еще в обед, когда я спал на блоке, а Хрон рассказывал кому-то из наряда про свой родной город. Повар привычно и небрежно бросает в наши тарелки кашу — распадающийся кусок переваренной гречки.
Хрон забывчив, рассеян и непостоянен. Отнеся к мойке посуду, он берет со стола кепку и спешит к выходу. Дождавшись, когда его ступни коснутся горба порога, злоумышленно, на всю столовую, я кричу вдогонку:
— Нажрался?! А автомат я забирать буду?!
Омоновцы за своим столом прыскают компотом и сгибаются пополам:
— Поел горохового супчика, и ружья не надо!
С блуждающей улыбкой, сконфуженный и виноватый Хрон забирает из угла оружие.
Через час мы ловим по радиостанции напряженный голос, что сообщает о прорыве в город через один из блокпостов трех «Газелей», напичканных боевиками. На блок приходит командир ОМОНа и до подтверждения услышанного не может выбрать одно из двух решений: усилить наряд на дороге либо же вообще убрать с нее своих бойцов. Подходят стоящие в сотне метров ниже Бродяга и Ахиллес. Они машут рацией и говорят о какой-то тревоге в отделе, где сейчас собирают весь личный состав РОВДа.
Тревога может быть только по одному поводу: наличие в городе еще не пойманных боевиков. Обычно в таких случаях собирают всех, кого могут, а так как могут редко, то зачастую удается набрать команду лишь из двадцати-тридцати человек, которых делят на группы по двое-трое и растыкивают по всем перекресткам немаленького нашего района с одной задачей: задержать и обезоружить многократно превосходящих нас численностью, слабеньких и пугливых боевичков.
Бойцы ОМОНа ловят нам попутный автобус и, наказав быть осторожнее, машут вслед широкими открытыми ладонями.
Пока мы обсуждали, ехать, не ехать, пока собирались и искали транспорт, наконец, пока ехали, из хриплой умирающей рации стало ясно, что тревога давно отыграла, а все, кого ей удалось собрать, уже выехали во главе с Рэгсом и Безобразным в неизвестном направлении с неизвестной целью. Выход один: идти в кафе и там за чашкой кофе, а для кого и покрепче, дожидаться скорого вечера, когда кто-нибудь, возможно, расскажет о том, как сейчас наши товарищи по двое, по трое насмерть бьются с превосходящими силами боевиков. Совесть не мучает нас нисколько. Рассказывая друг другу анекдоты, мы негромко хихикаем и хохочем за столом.
«В темном переулке на мужика с ножом выскакивает грабитель:
— А ну давай деньги!
Мужик, крестясь и бледнея от страха:
— Нету.
Грабитель подносит нож ближе:
— Снимай штаны!
Мужик, бледнея еще больше:
— Последние.
Грабитель плюет на землю и вскакивает ему на спину.
— Ну, тогда хоть до угла довези!»
Переждав, пересидев ураганы и бури скончавшегося дня, бодрые и довольные, мы заходим в ворота отдела, поднимаемся на второй этаж общежития, валимся на застланные кровати душных каморок. Божья благодать безделья снисходит на нас.
День закончился. Черный послезакатный ветер зашелестел в древесных кронах, побежал по широким листьям. Малиновые пути горизонта потекли по просевшему, подслеповатому небу.
Какое-то неясное, слепое чувство терзает меня последние дни. Оно забирается в душу, стискивает горло. Это — любовь. Какая-то неверная, вся угловатая, неправильная любовь. В ней нет радости, нет надежды, веры и ожидания, она выдумана бесконечными годами скитаний, полна лишь грустью и отчаянием, написана всеми оттенками красок, но тем не менее бледна и сера, непостоянна и капризна. Моя любовь перебирает имена знакомых мне людей, собираясь отдать себя лучшему из них, точнее, лучшей. Это она пишет все стихи и сочиняет все песни. Она копается в больных ранах памяти и выносит наверх неудачи и промахи прожитого. Я перебираю их имена, всех тех, кого когда-то любил, кто когда-то был мне так дорог. Так много времени назад я клялся себе никогда не расставаться с ними и так часто уходил от них. Кто-то уходил и от меня. По большей части я сам предал их, разменял на бранную славу боевых походов и выплеснул из огрубевшего сердца. Теперь я хочу вернуть хотя бы одну. Лучшую. Но это невозможно. Ничто не повторяется в этой жизни, а старые ошибки непоправимы.
Одиночество сводит меня с ума, и я выдумываю, распаляю в себе любовь. Сознавая всю глупость своего поступка, наивно надеясь хоть на что-то, я пишу письмо ей, заранее зная, с каким ответом оно вернется. Дрожащая, слабая искра надежды и вера в жизнь возвращаются ко мне с этим письмом. Все еще будет…
На вечернее построение выходит лично Тайд. Ноздри его раздуты, и взгляд полон огня. Начальник долго и серьезно говорит о последних данных разведки: для нападения на наш РОВД, ожидаемого с субботы на воскресенье, в город вошли около тысячи боевиков. Основания для опасения более чем достаточны, шутки шутить никто не собирается — это мы сразу чувствуем и по голосу, и по взгляду Тайда. Его решением отдел уже с сегодняшней ночи садится на казарменное положение — весь личный состав находится здесь, домой никто не уходит.
Слабый, едва различимый страх закрадывается в низкие человеческие души. Это видно уже сейчас, за сутки до нападения. Бегающие короткие взгляды, молчаливое напряжение от страха неумело прячутся в мелькающих пятнах лиц. Чеченцы все, как один, говорят не то что о возможном нападении, а о двухсотпроцентном нападении. Даже местное население информировано о планах боевиков и шелестит об этом на рынке.
Предвидев скоп пораженческих настроений и надвигающийся шторм тихой паники, в отделе остается Тайд. Для многих, желающих скорее исчезнуть отсюда, это становится катастрофой. Какой-то чеченец-гаишник вскользь говорит мне, что, мол, Тайд не думает о семьях сотрудников, что, мол, его, гаишника, сегодня или завтра здесь убьют, а дети останутся сиротами.
Уперев в асфальт дула автоматов, мы с Плюсом стоим под горящим окном начальника. Я делюсь с чеченцем своими наблюдениями, осторожно называя количество малодушных цифрой в десять процентов. Тот смеется и говорит, что здесь не десять процентов, а все пятьдесят бы дали при случае стрекача или сдались в плен. Плюс уверен в своих словах.
— Ты думаешь, здесь такие уж и вояки собрались? Да каждый второй — законспирированный трус и негодяй! Это они здесь работают потому, что еще более-менее спокойно, а чуть накались в городе обстановка — пол-отдела бы в один день не досчитались…
Развивая тему, я предлагаю проложить на заднем дворе тоннель с выходом далеко за пределы района и устроить у люка продажу билетов всем желающим спасти свои шкуры. Вот заодно и посчитали бы, сколько у нас трусов. Плюсу идея безумно нравится, и он, совсем в чеченском духе, радостно восклицает:
— Представь, сколько денег бы заработали! Озолотились бы за ночь!
Но я кровожаден к предательству и предлагаю несчастливый конец:
— Ты бы с этого конца билеты продавал, а я бы на том конце валил их по очереди!
Оба мы громко и от души смеемся. В этом чеченском участковом я уверен, как в самом себе.