В обед меня будит Вампир. Он зовет есть вареную баранину, которую готовит во дворе школы. Я долго собираюсь подняться, чешу голый затылок, слушаю потрескивание суставов и мну затекшие бока. Как следствие — опаздываю на угощение.
Щелкая языком, что проспал, я ковыряюсь подвернувшимся ахмедовским ножом в последних оставшихся ребрах. От жадности тороплюсь и разрезаю острым лезвием пальцы. Приходится бросать неудавшуюся затею с обедом и идти смывать бегущую по ладони кровь.
Промокая куском бумаги ровные края порезов, я вспоминаю бессмертное произведение Артема Веселого, трагическую и великую эпоху Первой мировой и Гражданской войны, его фундаментальный труд «Россия, кровью умытая»: «…Скотина ты бессловесная, мышь ты серая. Служил ты царям, служил королям, служил маленьким королятам, а ни один черт не догадался досыта тебя накормить. Воюй не горюй, а жрать не спрашивай!..»
После пары вчерашних пирожков и лысых бараньих ребер есть хочется ужасно. Прихватив автомат, я иду на солнцепек загорать. Раскидав овечий помет и мелкие ветки, стелю на землю поролоновый коврик и принимаюсь лениво наблюдать за местностью.
День ясен. Гневное светило застряло в своем зените. Далеко открытый горизонт вырисовывает грозные перекаты Большого Кавказского хребта. Небесные вершины его ледяных столбов торчат над летним зноем земли. За ними и перед ними война. Здесь Чечня, там Грузия, Абхазия и Осетия. Задумавшись о чем-то своем, хмурые и неприступные, молчат горы.
О чем молчат горы? Что они хотят сказать нам, людям, задавленным ненавистью друг к другу? Видать их со всех дорог. Слышно их молчание от всех степей. Страшна и торжественна тяжесть их воспоминаний. Старые люди говорят, что горы мудры. Мудры и поэтому молчаливы. И страшен будет день на земле, когда заговорят горы.
Целые поколения, целые народы, нации и расы идут здесь друг за другом по костям мертвецов, и нет конца этому людскому потоку. Как нет конца тому горю, что плетется за спинами шагающих.
Неужели когда-нибудь, когда сгинет человечество, когда околеет и превратится в прах последний его дряхлый старик, останутся те, кто будет помнить прежнюю славу и гордость людского рода? Неужели горы? Неужели им нужно будет вспоминать это? Да и была ли она слава и гордость человечества? Алчность, кровожадность и жажда сеять смерть на своем пути — вот что видели горы. «Нет памяти о прошлом, и не останется памяти о тех, которые будут после».
Зачем я здесь, коль все так тленно и не вечно под этим солнцем?..
Смазывая красивый пейзаж, на белые спины хребта лезут лиловые горбы туч. Море облаков закипает на горизонте.
Местные целый день ездят то в город, то на Грозненское море (лужа в поселке Черноречье, сплошь из грязи и пиявок). Предлагают искупаться и мне. Но я вежливо отказываюсь.
На крыльце школы сидят двое молодых, чуть за двадцать, пэпээсников. Они пристают ко мне с расспросами:
— Скажи честно, сколько отдал, чтобы в милицию попасть?
Я пожимаю плечами, вспоминаю, как в милицейском институте мне еще и деньги платили, что учусь, и неуверенно отвечаю:
— Да нисколько…
— Вообще не платил?
— Нет. Ни разу. А вы?
— А мы каждый по полторы тысячи долларов отдали за то, чтобы в ППС устроиться. Еще места были повыше да посолиднее, но у нас денег не хватило. Семьи кормить надо. Братьев, сестер много…
Они вздыхают и, сощурив глаза, вновь пытаются докопаться до истины:
— Ну, ладно. С милицией ты нам соврал. Ну а сколько за звание лейтенантское выложил?
— Да тоже нисколько. А здесь оно сколько стоит?
Который постарше, видно, специалист в этой области, отставляет автомат, поднимается на ноги и охотно рассказывает:
— Я когда хотел себе лейтенанта, две тысячи просили. Старший лейтенант еще на полтысячи или на тысячу больше. Но это давно было, полгода назад, сейчас, наверно, больше. Все в долларах. Но ничего, я обязательно куплю. Потом…
Оба не верят ни одному моему слову о милиции и признаются, что никогда не были в России. Были только беженцами, в палаточных лагерях Ингушетии.
Вечером из поселка приезжает местная водовозка, и высохший небритый чеченец доверху наполняет наши пустующие цистерны. В голой комнате первого этажа я несколько минут стою под струей холодной воды. После меня туда шмыгает Опер. Никто из чеченцев не следует нашему примеру. Они лишь перед молитвой умываются во дворе и моют ноги.
Покрывшиеся гусиной кожей, посиневшие и радостные, мы греемся в медлительных лучах заката.
Я, обложившись книгами, из которых черпаю забытые когда-то слова, в основном прилагательные, в тишине пустого класса сочиняю шедевр своего творчества:
Самым близким людям на земле.
Когда в мой дом вошла война
И, не спросив, в нем разместилась,
Вы не могли и знать тогда,
Что не на день она вселилась.
Что груз страданий, горя воз
Она внесет с собой на годы,
И не поможет море слез,
Чтоб смыть с себя ее невзгоды.
Из города привозят новые «трассера» о готовящихся сегодня вылазках боевиков. Мы равнодушно слушаем, не вдаваясь в подробности и ни о чем не переспрашивая. Для нас это уже привычка — чего-то постоянно ждать. Что будет, то и будет. Не будет сегодня ничего — хорошо, будет — еще лучше, развеет громадную скуку.
Все наши вечера похожи один на другой и не несут ничего нового. Чеченцы сидят у телевизора и во все глаза смотрят очередной фильм, мы с Опером, изредка завязывая быстро умирающий разговор, маемся на столах в соседней комнате. Вытянув из ботинка ветхий, истопившийся шнурок, я мастерю подобие петли и швыряю заготовку скучающему товарищу:
— На! Повесишься хоть! Без мыла, правда, но ничего, слюнями смажешь.
Опер бросает петлю в угол:
— Утром встаю — ты уже висишь…