В 1608 году на развалинах цивилизации инков в Лиме воздвигались башни собора, балконы вице-королевской резиденции, дворцы с решётчатыми ставнями, двориками, фонтанами — роскошь испанской архитектуры эпохи барокко.
Эрнан Кортес и Франсиско Писарро уже полвека как лежали в могилах. Серебро из рудников Потоси оплачивало войны в Европе. Люди Нового Света продолжали искать Эльдорадо и смотреть в будущее.
Смотреть на море, омывающее Перу — на Тихий океан. За ним лежали державы, которые ещё предстояло завоевать.
И хотя как нельзя более далеки от этого были помыслы монахинь в Лиме, отрезанных от мира неодолимыми стенами, но за решёткой на хорах церкви клариссинок, и за другой решёткой — деревянной, за бархатным занавесом и холщовой гардиной таилось нечто, будившее желание свободы, служившее символом Америки.
То не был запечатанный ларец в алтаре — золотой реликварий, хранивший мумифицированное сердце отца-основателя, блаженного дона Торибио, которого в Риме уже готовились причислить к лику святых. И не «монстранц[4] сестёр святой Клары», пожертвованный монастырю семьями новоначальных монахинь — дочерей и внучек конкистадоров, украшенный таким множеством огромных, тяжёлых жемчужин, что Христовы невесты в одиночку не могли достать её из шкафа в ризнице и водрузить на алтарь.
То была раскрашенная деревянная статуя — повторение другой статуи, поглощённой водами Южных морей — Божья Матерь, дорогая сердцу одной из благодетельниц монастыря.
Дарительницу звали донья Исабель Баррето.
Она тоже была дочерью конкистадора; два её мужа входили в число величайших капитанов Нового Света. Взяв на себя украшение комнаты, в которой монахини, скрытые от посетителей, пели мессу, она заказала для неё в Севилье статую, которую особенно почитала, и выписала итальянского живописца расписать нишу, предназначенную служить для статуи ковчегом.
Теперь Мадонна стояла в нише, большой как альков, с написанным на лазурном фоне фреской орнаментом, напоминавшим о ветре и пенистых волнах.
Стоящая статуя была исполнена в человеческий рост. Не было ни апостолов, ни святых, ни ангелов с арфами и трубами, ни даже коленопреклонённых дарителей по обе стороны, как было принято для произведений этого рода.
Не было и Младенца на руках.
Она была одна.
Столько грусти или, может быть, сострадания излучал потупленный взор Мадонны, что глаза Её, казалось, плакали, губы испускали стон, сердце кровоточило. Но слёзы по лицу не текли, и семь мечей не пронзали сердца.
Святая Дева стояла, скрестив руки, а на изнанке хитона, распахнутого как два крыла, были видны четыре галеона, словно плывших вокруг Неё. Большие корабли испанского флота в складках гигантской деревянной пелерины художник изобразил объёмными.
Немного наклонив голову, она представала заступницей каравелл, галиотов, фрегатов, даже барок и шлюпок, написанных на цоколе статуи.
Любовью своей Дева Мария обнимала четыре океана, четыре континента, цепочки островов, терявшихся вдали, за ней.
Весь мир — четыре части света.
Перуанские моряки называли эту Мадонну Божьей Матерью Мореплавателей, монахини Санта-Клары — Божьей Матерью Раскаяния, а дарительница — Божьей Матерью Пустынницей.
Но не правдоподобие в её лице, не пристальный взгляд стеклянных зрачков, не длинные волосы на плечах сильней всего действовали на зрителей, а женщина, молившаяся перед ней, лёжа ниц на земле и раскинув руки крестом.
Все видели только её — донью Исабель в холщовом платье. Она пожертвовала эту статую, и она же погружалась перед ней в бесконечную покаянную молитву.
Носи она, подобно другим здесь, облачение ордена клариссинок с покрывалом, никто бы не удивился. Но длинные волосы, разметавшиеся вокруг неё, ясно говорили, что пострига она не принимала. Она была от мира, и доступ в клуатр был строжайше запрещён ей уставом.
Конечно, знатные дамы, подобные Исабель, могли уйти за монастырскую ограду — жили там временно на покое или, овдовев, принимали монашество.
Но донья Исабель была замужем — и не оставляла обители.
Строжайший пост, умерщвление плоти, слава, разнёсшаяся о её подвигах, внесли смятение в среду монахинь и беспокоили аббатису. Её поведение будило в душах сестёр чрезвычайную тягу к делам мира.
В чём же она так каялась?
«В каких-то страшных грехах, в каких-то преступлениях», — перешёптывались даже самые милосердные...
Вопросы, слухи... Каждая толковала по-своему.
И вот уже монастырь разделился на два лагеря. Белые сёстры — простые монахини — восхищались её воздержанием; чёрные сёстры — приближённые аббатисы — осуждали чрезмерное изнурение.
Она вносила раздор.
Даже молча, в темноте, на коленях, с глазами, выжженными слезами, изнурённая молитвой и постом, донья Исабель была ярко освещена на соблазн многим.
Как часто бывает, рассвет над Лимой был тусклый. Ни один луч не падал на бесконечную ограду монастыря Санта-Клара, напоминавшую тюремную во всякое время года.
Монастырь был расположен на площади более двух гектар. Огромный монастырь: город в городе. Несколько сот насельниц толклись по его улицам, складам, мастерским, амбарам, прачечным, кухням, собранным по разным кварталам, смотря по происхождению и положению сестёр. Ночью они, опять же согласно уставу, собирались в дортуарах, а иные, кому ранг дозволял такую привилегию, почивали в своих кельях. Социальная иерархия соблюдалась здесь ещё строже и была ещё незыблемей, чем при испанском дворе.
Но какое бы место ни занимали монахини в иерархии, надо всеми в монастыре всегда нависали серые тучи. Кресты и распятия повсюду были окутаны туманом. А охра на стенах домов не выцветала под полуденными лучами.
Что ж такого? Чем мешал Христовым невестам этот вечный туман? Цветы, плоды и сердца раскрывались здесь почти без солнца и совсем без дождей. Нескольких лучиков, лёгкой росы хватало растениям и цветам, чтобы расти и украшаться. Чем мешала хмурость Города Царей служительницам Господа, если они-то жили в Божьем свете?
Но аббатиса жаловалась на климат: донья Хустина де Гевара родилась в Севилье и тосковала по небу своего детства. Она утверждала, что полвека сплошной серости испортили её характер. Кроме этой вечной жалобы в ней не было ничего напускного. От природы спокойная, в общении простая, она ничем не болела, хорошо спала, хорошо кушала и железной рукой правила своим владением. Никто не смел оспаривать её власть. За четыре года она сделала свой монастырь самым богатым и популярным в городе. А между тем игра с конкурентами шла крупная: было ещё четыре женских монастыря, гордившихся большей, чем Санта-Клары, древностью. Иные существовали даже с самого основания города — с 18 января 1535 года, дня, когда в этой части света празднуют Богоявление. В честь этого праздника Лима и носила название «Город Царей»[5]. Теперь, семьдесят лет спустя, пятая часть женского населения столицы Новой Кастилии жила в монастырях Рождества Христова, Непорочного Зачатия, босых кармелиток и Святой Троицы.
Но самые знатные из знатных семейств хотели отдать своих дочерей в монастырь Санта-Клара. Донья Хустина добилась этого своими мерами. Она проводила очень строгий отбор, а вступительный взнос для привилегированных монахинь («чёрных сестёр») установила в размере двух тысяч песо. Тысячу песо платили «белые сёстры» — менее обеспеченные сёстры, которые прислуживали «чёрным». Все они должны были представить доказательства подвигов своих отцов и limpieza de sangre («чистоты крови») в трёх поколениях. В их жилах не должно было течь ни капли еврейской крови. Собственно, это правило действовало везде: нарушить его не посмел бы никто. Но донья Хустина особенно строго следила за чистотой крови своих монашенок. Если иные аббатисы закрывали глаза на не вполне достоверные родословные, лишь бы кандидатки носили одно из славных имён конкисты, то донья Хустина требовала оригиналы документов, выданных в Испании, — доказательства совершенно безупречного происхождения, добыть которые в Новом Свете было очень трудно. Кроме того, существовало и другое, ещё более неодолимое препятствие: аббатиса объявила, что принимает только таких девушек, которые совершенно свободно исповедуют истинное желание принести свою жизнь в жертву Богу.
И вот результат: списки соискательниц в монастырском совете росли на глазах.
Стремительный взлёт, который поставил её во главе монастыря, ясно говорил о её чутьё и властолюбии. Вопреки всем законам, положенным для монашеской жизни, она сама сделала свою карьеру. Первый архиепископ Перу, блаженный дон Торибио, которого уже называли и святым Торибио, нарушил ради неё орденские правила, забрав из ордена августинок и переведя во францисканский орден как настоятельницу монастыря Святой Клары Ассизской. Ради неё он преступил и уставы собственного ордена, назначив Хустину пожизненной настоятельницей, хотя аббатисы монастырей Святой Клары должны были обязательно избираться и не более, чем на три года. Не соблюдено было и правило о возрасте: аббатисе должно было быть не менее пятидесяти лет, а Хустине не исполнилось и сорока.
Настоятельница же была покорна церковным властям и всячески старалась, чтобы новый епископ не вспомнил, что власть она получила с некоторыми нарушениями.
Её пожизненное правление только начиналось.
Итак, не из-за погоды не спалось такой женщине, как донья Хустина, этим хмурым ноябрьским утром 1609 года. Она приняла решение — вернее, собиралась направить одну из овец своих, гибнущую душу, вверенную Господом её попечению. Надобно было надзирать за ней, не раздражая епископа и не оскорбляя благотворителей монастыря.
Чтобы не растерять союзников.
Совесть редко мучила донью Хустину. Сердце её не ведало тоски и сомнений. Мистических трансов она тоже не знала. Как и все чёрные сёстры, аббатиса умела читать и писать, но не была любознательна; труды великих богословов её к себе не влекли. Вера её была похожа на неё саму: такая же крепкая, бодрая, несокрушимая, как сама её полная фигура, являвшаяся по всему монастырю. Уверенная в том, что Господь ведёт её и подсказывает любой самый малый шаг, донья Хустина жила спокойно.
Но теперь она столкнулась с казусом, который требовал от неё величайшего хитроумия, — и в ней бушевала буря.
С этим «казусом» (другого слова для предмета своей тревоги она не находила) донья Хустина была знакома давно. Его знали во всём Новом Свете, а имя ему было — донья Исабель Баррето де Менданья де Кастро.
Раньше её звали короче, но величава и горделива эта женщина была всегда. Даже в отцовском доме, в девичестве, затерявшись в числе шести сестёр (а всего детей в семье было одиннадцать). Где бы ни селилось это семейство, всегда эта улица превращалась в «улицу доньи Исабель». Её красота или, вернее, стать, её познания во всём: латыни, географии, владении оружием, — её высокомерие и отвага стали легендой Перу.
И впрямь — казус. Или монстр.
Все капитаны, ходившие с товаром между Китаем, Филиппинами, Мексикой и Испанией, знали историю её путешествия в Южное море. Больше двадцати тысяч километров от Лимы до Манилы. Весь Тихий океан насквозь... По сравнению с этим расстояние, пройденное Христофором Колумбом, не шло ни в какое сравнение! Переход был так невероятен, что сами мореплаватели называли подвиги доньи Исабель «странствием царицы Савской к Богу». Такая вот риторическая фигура, попахивающая ересью...
По крайней мере, богохульством.
На этот счёт аббатиса не заблуждалась. Лукавый обретался где-то рядом. Но прежде она не подозревала, насколько велика опасность.
А если бы и видела, то как бы избежала?
Как могла она не принять у себя донью Исабель Баррето де Менданья де Кастро?
Супруги доньи Исабель были высокородны, три её сёстры уже находились в монастырях Лимы, а одна из двух старших весьма отличилась в том же монастыре Санта-Клара; сама донья Исабель пожертвовала «Божью Матерь Пустынницу» и сделала много других щедрых даров для Церкви — по всему этому она получила от нового епископа благословение дожидаться в тишине и покое возвращения супруга. Второго супруга.
После Дня Всех Святых 1608 года она могла по своей воле удалиться в избранный ею монастырь на время отсутствия ушедшего в море знаменитого капитана Эрнандо де Кастро, управляющего серебряными рудниками Кастровиррейна, кавалера ордена Сантьяго.
Донья Исабель выбрала Санта-Клару.
Великая честь.
Считая, что благочестивый подвиг столь важной дамы послужит на пользу монастырю и в поучение миру, аббатиса велела заново отделать одну из самых красивых келий. «Кельями» в Санта-Кларе называли жилища, занятые чёрными сёстрами — освобождёнными от хозяйственных забот, элитой. Чёрных сестёр было двадцать; каждая жила в отдельном домике, купленном для неё роднёй — они были их законными собственницами. За фасадами с мраморными капителями и гербами на воротах находились цветущие дворики и богато меблированные гостиницы. То были маленькие дворцы, обильно населённые служанками-индианками и чернокожими рабынями. Все они попадали за эти высокие стены вместе со своими хозяйками, и обратно уже ни одна не выходила.
Итак, одну из келий, по соседству с кельей доньи Петронильи Баррето де Кастро (в монашестве матери Марии Младенца Иисуса, старшей сестры доньи Исабель) поспешно привели в порядок, чтобы сёстрам было удобно вместе ужинать, музицировать, принимать в гостях других монахинь из числа своих родственниц. Для их кухарок предназначалась общая кухня посредине между домиками.
Но донья Исабель явилась без прислуги. Одна. Настолько одна, насколько позволяли приличия.
Она могла позволить себе такую причуду, зная, что муж когда-нибудь заберёт её отсюда.
Никаких рабынь. Никакой мебели. Никакого белья. Ничего — ни сундуков, ни туалетов, ни украшений. Через Лиму она прошла босиком из любви к Господу нашему Иисусу Христу, Который на кресте не стыдился своей наготы.
И хотя голову она не остригла, но изуродовала великолепные светлые волосы, сразу по приходе в монастырь выкрасив их в чёрный цвет. То был знак скорби и покаяния.
Аббатиса оценила величие жертвы. Но она и не предполагала, какие подвиги последуют за этим.
Донья Исабель отреклась от бархата и парчи и надела холщовое платье — балахон грубее, чем самая простая рубаха. На шее она носила не свои любимые ожерелья и жемчуга, а железный обруч, стягивавший горло. Со своего ложа сбросила тюфяки из самого лёгкого и нежного пуха, а на их место положила деревянную доску и полено вместо подушки.
Обет молчания, прилежное посещение богослужений, ночи в молитве, недели строгого поста — сперва столь скромное поведение светской дамы льстило аббатисе. Она-то боялась, что донья Исабель смутит души сестёр роскошью и легкомысленным поведением... Тут она ошиблась. Каков пример для белых сестёр — монахинь низшего статуса, служивших чёрным! А какой пример для «доньядас», служивших белым сёстрам! Какой пример для остальных — служанок и рабынь: видеть, как знатнейшая дама всемогуществом Божьим так же, как и они, обращена в ничто!
Но с течением времени радость доньи Хустины поблекла. Даже совсем пропала. Потому что через полгода жительница обители дошла до такого состояния, что стало ясно, к чему она в конце концов стремится.
Никто уже не мог узнать в этом измождённом теле прежнюю женщину. Энергичная походка, округлые формы, румянец на щеках — от всего этого и следа не осталось.
За полгода.
И случилось такое превращение по её собственной воле — аббатисе это было ясно. Донья Исабель встала на путь полного самоуничтожения.
Но что скажет муж, что скажет семейство, когда увидят вместо неё живой скелет? Что скажет епископ, вверивший её попечению Санта-Клары и доньи Хустины, которую все считают умной и доброй?
Аббатиса просила молитвенницу следить за собой и даже очень настаивала, чтобы та немного поела и отдохнула.
Донья Исабель ничего не сказала, но не послушалась.
Её духовника просили быть с ней помягче, не налагать таких тяжёлых епитимий. Он признался, что не в силах руководить ею. Донья Исабель исполняла всё, что он накладывал на неё в покаяние, но притом ещё сама себя изнуряла такими лишениями, о которых он вовсе не говорил.
Его стали расспрашивать, но священник отказался что-либо говорить, и только каменное лицо его давало понять, сколь важную тайну он хранит. Какой великий долг платит эта грешница Господу.
Неужто прегрешения доньи Исабель были так ужасны?
Под сводом алькова, предохранявшего кровать от землетрясений, донья Хустина ворочалась с боку на бок на тонких полотняных простынях. Было отчего! Она вспоминала, какие споры неделя за неделей сотрясали её капитул. Четыре чёрных сестры, которые вместе с ней управляли делами аббатства, каждый день исчисляли, какими ещё пытками истязала себя их гостья. Они рассказывали, что донья Исабель лишает себя сна, лишает хлеба, лишает воды. Она даже те несколько капель, что позволяла себе, дабы не умереть от жажды, зачерпывала из вонючего пойла для свиней. Ходил ещё слух, что она ни днём, ни ночью не снимает власяницы из-под рубашки.
Что до этого тайного самоистязания, то ни следа от него не отражалось на её лице. Но каждый здесь знал, что ей приходилось стискивать зубы — и очень крепко стискивать! — при малейшем движении. Говорили даже, что власяница эта сплетена не из пеньки и конского волоса, как обычно, а из выворотной свиной кожи. Свиная щетина заносила заразу в открытые раны на спине, оставшиеся после плётки, которой она хлестала себя по обычаю. А хлестала свирепо, приговаривая так: «Жена алчная, жена себялюбивая! Увы, душа бесчувственная! Увы, душа безжалостная! Увы, душа нелюбящая!»
От такого покаяния всё тело доньи Исабель, конечно, превратилось в одну сплошную рану.
Ладно бы только это. Но спросим ещё раз: что скажет муж, что скажут родные, когда обнаружат её в таком состоянии?
Этот вопрос, больше всего беспокоивший аббатису, помощниц её не занимал.
На их взгляд, было зло куда страшнее, чем расстройство здоровья доньи Исабель Баррето де Менданья де Кастро.
Она умерщвляла плоть совсем не так, как сами они во время поста.
Они покоряли тело, обуздывали свои земные побуждения. Молитва устная и безмолвная, сокрушение в грехах вели их душу на путь совершенства. И все они инстинктом понимали, что не к духовному совершенству стремится донья Исабель. Поведение её примерно, но цель не такова — не подражание Страстям Христовым.
— Она не сокрушается, а обуяна гордыней.
— В великие заблуждения впала она.
— Надобно, чтобы наши сёстры никоим образом с ней не сообщались!
— Ложное смирение — первый признак сатаны, ищущего соблазнить легковерных!
— Надобно увести её с пути мнимого покаяния — а не то просто выгнать!
Таков был приговор. И такова проблема.
Выгнать из монастыря Святой Клары донью Исабель Баррето де Менданья де Кастро? Немыслимо!
А впрочем... что тут такого?
Донья Исабель не следовала наставлениям духовника, не повиновалась распоряжениям аббатисы, даже отказалась занять назначенную келью по соседству с сестрой — вот сколько нарушений устава!
Теперь она желала прислуживать за столом белым сёстрам, а ночевать в дортуаре доньядас — монастырских насельниц самого низкого ранга. Такой безумный поступок бесчестил её, оскорблял и аббатису, и чёрных сестёр, и белых. Всему монастырю это было бесчестьем.
— А что она ещё потом выдумает? Будет служить метискам и негритянкам? Переселится в квартал рабынь?
Вот об этом — о том, что такое может быть, — и размышляла донья Хустина перед рассветом.
Капитул был прав. Главное не в том, что скажет капитан дон Эрнандо де Кастро о телесной оболочке своей супруги. Святой Торибио, все святые Божьи — они-то что скажут? Что скажет Господь, сотворивший мужчин и женщин, чтобы служить Ему на том месте, куда Он их поставил в этом мире от рождения?
— Каждому из нас Он назначил на земле своё место... И донье Исабель Баррето де Менданья де Кастро — тоже...
Да, капитул был прав. Покаяние это мнимое: кающаяся не творит волю Господню. И кому, как не донье Хустине, выпала миссия остановить её падение, вернуть на путь истинный?
«Как убедить её в её слепоте? Как принудить отказаться от заблуждений? Как просветить?»
Донья Хустина оценила масштаб поступка: донья Исабель стремилась к абсолютной нищете. Её желание самоуничижения не ведало никаких пределов. Она готова была лишиться всего. Даже — да прежде всего! — человеческого достоинства, чести, за которую она, говорят, прежде всегда так держалась.
Донья Исабель падала ниже и ниже. Без предела.
«Как остановить её?»
Надежду аббатиса возлагала на родную сестру доньи Исабель — свою любимицу. Ей она поручила вразумить гордячку.
Донья Петронилья Баррето де Кастро была идеальной монахиней, образцовой воительницей Господней: никакого честолюбия, любовь к послушанию, страсть к служению. Её монашеское призвание родилось не вчера. Но когда она призналась в нём отцу, тот не послушал её. Двух других дочерей он поместил в монастырь Непорочного Зачатия, хоть они и твердили, что монастырская жизнь им вовсе не по душе, а Петронилью выдал замуж за старика, более богатого и благородного, чем она. Петронилья, как всегда, приняла свой жребий смиренно и кротко. Но оставшись тридцати трёх лет вдовой — владелицей нескольких энкомьенд, — она поспешила уплатить клариссинкам вступительный взнос в две тысячи песо и обрести убежище за стенами маленькой женской республики, которой теперь управляла её подруга детства — донья Хустина де Гевара... В этом мире, вдали от мужчин, она искала защиты.
Донья Петронилья действовала без колебаний: воспитание сына поручила своему деверю, а всех дочерей взяла с собой в монастырь. Старшие приняли постриг вместе с матерью. Младшая, любимица Марикита, предназначенная к замужеству, жила как послушница. Так что донья Петронилья с дочерьми жила одной семьёй, в уюте, в одной келье, под сенью всеми почитаемой настоятельницы.
И ни к одной из них не было ни малейших нареканий.
Хотя донья Петронилья не имела никаких способностей к начальствованию, аббатиса назначила её членом капитула: будучи уверена в почтении и преданности старой подруги, она рассчитывала на её поддержку против трёх остальных сестёр.
Те были в числе основательниц монастыря, как и она, и каждая считала, что аббатисой вместо неё полагалось стать именно ей. Донья Хустина контролировала их честолюбие тем, что держала около своего престола. Но соперницы могли нанести ей удар — и теперь, этой бессонной ночью, она вдруг взялась обдумывать, насколько он может быть страшен.
Утверждая, что родная сестра фаворитки предана не истинному, но лишь показному покаянию, настаивая на том, что она страдает непослушанием и опьянена своей свободой, три соперницы вызывали опасный призрак: призрак бесовщины.
Они ещё не говорили вслух, но подразумевали: аббатиса впустила в монастырь дьявола. Хуже того, она это знала и закрывала на это глаза.
Если такие обвинения дойдут до инквизитора...
Донья Хустина ни за что не хотела, чтобы в её стенах появился инквизитор!
Нетерпеливым движением, какого за ней не водилось, она отбросила одеяло, вскочила с постели и приказала рабыне, которая стерегла её сон и следила за здоровьем:
— Вызови ко мне донью Петронилью!
— Ты убедила её? Что она говорит?
Монахини сидели рядышком в зале капитула и вели беседу. Сугубо приватную. Дружба связывала их с детства. Вопреки всем правилам и уставам, между собой они так и остались на «ты».
— Ничего не говорит.
— Как ничего?
— Сестра так слаба, что не произносит уже ни слова.
— Дала обет молчания, я знаю.
Донья Петронилья, не отвечая, опустила глаза.
Если бы кто увидел эти две фигуры издали, в глубине огромного сводчатого зала, то не отличил бы их друг от друга. Донью Петронилью называли тенью доньи Хустины. Двойником. Одного роста, обе кругленькие, та же семенящая походка. Но кроме малого роста и немалой полноты, они вовсе не были похожи. Одна, донья Хустина, была брюнетка, другая — блондинка с теми золотистыми волосами, что отличали всех девушек рода Баррето. Теперь, когда ей перевалило уже за сорок, из-под покрывала выбивалась седина. Кроме того, рассеянный кроткий взор доньи Петронильи никогда не загорался стальным сполохом, как, бывало, взгляд аббатисы.
— Дала обет молчания, — сурово повторила донья Хустина, — хотя я сняла его с неё! Стало быть, упорствует?
Собеседница опять не ответила.
— Что она читает? — продолжала расспрашивать донья Хустина.
— Она не читает.
— Я думала, она помешана на книгах.
— Она их сожгла.
При других обстоятельствах такое аутодафе было бы добрым знаком. Донья Хустина всегда говорила: искушение земным знанием — одна из уловок лукавого, чтобы увести человеческие души от знания истинного.
Однако она уточнила:
— И молитвенник не читает?
Донья Петронилья с сожалением вздохнула.
— В церкви поёт?
— Молится.
Аббатиса не выдержала:
— Молча небось молится! А ведь музыка возвышает душу грешную... Она считает себя святее ангелов, поющих во славу Божию?
Донья Петронилья посмела дать объяснение:
— Она слишком любит музыку, как и книги.
Донья Хустина немного поразмыслила над этими словами, а потом заговорила обычным мирным тоном:
— Добейся от сестры, чтобы она оставила эти крайности, чтобы вернулась к обыкновенным трудам покаяния.
— Как можно требовать от Исабель обыкновенного покаяния?
— Ты знаешь тайны её сердца, ты любишь её — скажи мне... Чем она провинилась, что сама на себя наложила такое отречение от всего?
— Она не отреклась от всего.
— Не отреклась?
— Не знаю.
— Нет, знаешь. Я спрашиваю тебя: какие преступления совершила твоя сестра?
Голос настоятельницы требовал ответа.
— Не знаю.
— Лжёшь!
От резкости такого обвинения на ресницы доньи Петронильи навернулись слёзы. Никогда ещё аббатиса так с ней не обращалась.
— Не спрашивайте меня об этом, — пролепетала она.
— Я велю тебе отвечать. Что она сделала, что затворилась здесь?
— Ничего! Ничего не сделала! Здесь она сражается. Торгуется с Мадонной, ведёт переговоры со Спасителем...
Теперь уже донью Хустину как будто плетью огрели. Она ошеломлённо повторила:
— Торгуется с Мадонной?
И впрямь Сатана поселился в этих стенах!
— С Господом нашим Иисусом Христом она ведёт переговоры?
Собеседница, почуяв, что вступила на зыбкую почву, попыталась объяснить и сделала ещё один неловкий шаг:
— Хочет променять свою жизнь...
— С Господом не меняются!
Донья Петронилья покорно поправилась:
— Отдать жизнь...
Цепляясь к неловким словам, аббатиса громко заговорила:
— На что она выменивает жизнь? Чего хочет такой ценой? Чего требует в уплату за своё покаяние?
Донья Петронилья ответила не сразу.
— Она отказывается от свободы, — попыталась она объяснить, — от красоты, от всего, что дорого её сердцу ради... — Петронилья задумалась, как бы выразить мысль поточнее, и произнесла слово, от которого аббатиса вздрогнула: — Ради любви.
— Любви? О любви какого рода ты говоришь? В делах доньи Исабель я совсем не вижу тех святых радостей, которые любовь Господа нашего Иисуса Христа даёт смиренным рабам его. Ты говоришь, она сражается. Чего она хочет?
— Быть такой, какой всегда должна была быть: женщиной, которая ждёт и молится.
— Ты не отвечаешь на мой вопрос. Чего она добивается от Бога?
Тут-то Петронилья выговорила то, что не смела сказать прямо до сих пор:
— Она молит о жизни своего супруга дона Эрнана де Кастро, которого сама принудила выйти в море без оружия, провианта и карт... За это она всё отдаёт Божьей Матери Раскаяния — за то, чтобы любимый человек вернулся в Лиму.
Донья Хустина немного подумала и неприветливо сказала в заключение:
— Принеси мне ларец, который стоит у тебя. Не отпирайся, дочери твои мне говорили: когда вы сюда поступали, донья Исабель дала тебе ларец на хранение. Ступай за ним!
Бедная Петронилья вышла из зала капитула в большом волнении. Она так старалась помогать настоятельнице, во всём угождать ей... Раздоры были ей ненавистны.
Но на сей раз она не послушалась и побежала не прямо в келью, чтобы принести то, что от неё требовали, а совсем в другую сторону.
Но сестры нигде не нашла. Ни перед статуей Божьей Матери, ни в церкви, ни в клуатрах.
Петронилья ходила на заседания Совета. Она слышала, какие слухи витали вокруг чрезмерных трудов Исабель. И чуяла: над головой женщины, которую, она любила больше всех на свете, наравне ещё с доньей Хустиной, героини её юности — собирается гроза.
Каждый день Петронилья видела, как сестра изводит себя, и сама изводилась.
А теперь... Теперь о прошлом Исабель будет расспрашивать аббатиса. А может быть — допрашивать инквизитор.
Петронилья вернулась к себе и застала всех трёх дочерей в такой же панике. Марикита поругалась с другими послушницами и пришла в слезах. Сёстры суетились вокруг неё — только мелькали, как в танце, коричневые сутаны и чёрные покрывала.
— Они говорят, что тётушка Исабель кончит на костре, — делилась младшая сестра. — Инквизитор, дескать, её отлучит от Церкви! Нам, дескать, надо от неё бегом бежать — она проклята!
— И правда, мне стыдно за все её поступки, — подала голос старшая.
— На твоём месте, — прервала её донья Петронилья и, дрожа от негодования, повторила: — На твоём месте я бы воздержалась от таких выражений!
— Вы, матушка, всегда за неё заступаетесь, а она вам, родной сестре, не соизволила ни слова сказать с тех самых пор, что сюда переехала! Она нас не любит! Она...
— Исабель — и нас не любит! Знала бы ты, знала бы только... Да никто не любит нас так, как она: и сестёр, и братьев — всю семью. Она с нами всё разделила...
— Разделила? Может, ты имеешь в виду её океанское плаванье? Безумие, которое нас всех разорило...
— Все последствия этого, как ты говоришь, безумия, Исабель до сих пор терпит одна.
— И слава тоже вся ей одной!
— Поверь на слово: никому я не пожелаю такого бремени. Своими поступками тогда, в том плавании, она всех нас, всех близких, всех, кого любит — и дядей ваших Луиса и Диего, всех! — спасла от наших неправд и малодушия.
— Какого малодушия? Каких неправд? Говорят, её командование было сплошным скандалом! Говорят, она сама убила первого мужа, а дон Эрнандо не возвращается, потому что бежал от неё!
— Не говори, чего не знаешь.
— Одно я точно знаю: если бы она нас любила, то не унижала бы так.
— Матушка, это правда. Она прислуживает белым сёстрам — это бесчестье для нас.
— Грязная вся, хуже судомойки!
— А ещё, — упрямо продолжила Марикита, — говорят, что она вообще конверса.
От такого оскорбления Петронилья вся побелела. Хуже ругательства не было. «Конверса» значило «новокрещёная еврейка».
— Если бы в твоей тётушке Исабель текла еврейская кровь — значит, она была бы и во мне, и в вас тоже. Тогда бы нас здесь не было!
Но на самом деле этот слушок леденил Петронилье сердце. Она знала, что имя её отца запятнано молвой. Ещё при его жизни шептались: он-де носит имя Нуньо Родригес Баррето и называет себя отпрыском португальских грандов, родичей Борджиа и Арагонской династии, потомком Нуньо Родригеса Баррето I и Нуньо Родригеса Баррето II, а на самом деле не имеет никакого права называться доном. Ему удалось раздобыть документы, подтверждающие limpieza de sangre, чистоту христианской крови, но происхождение его родителей оставалось тёмным. На смертном одре он назвал себя законным сыном некоего Мануэля Перейры, и все свидетели содрогнулись: слишком явно это имя указывало на португальского еврея. Своим поведением во время гражданской войны, внёсшей раскол среди испанцев Перу, правильным выбором, сделанным тогда (он встал на сторону короля против мятежных конкистадоров, желавших самостоятельно править колонией), верностью и подвигами на службе Его Величества Нуньо Родригес Баррето заслужил милость вице-короля. Тот его и наградил, дав сиятельную супругу такого высокого происхождения, такой чистоты крови, что это обеспечивало благородство всего их потомства.
И всё же недруги и кредиторы Нуньо позволяли себе тихонько поговаривать, будто бумаги, подтверждающие, что еврейской крови в нём нет, он подделал...
И вот теперь об этой возможности, которая для всех одиннадцати детей Баррето была смертельной опасностью, об этом подозрении, которое они между собой никогда не произносили вслух, прямо в лицо донье Петронилье объявила родная дочь. Ужас потряс её до глубины души.
Конверса! В те времена это слово значило нечто такое, что было гораздо хуже любых страхов аббатисы... Если инквизитору подскажут, что женщина, предающаяся чрезмерному покаянию, быть может еврейка, донья Исабель почти наверняка потеряет жизнь. Но не она одна — погибнет и донья Петронилья, навек потеряет покой донья Хустина... Страшный позор покроет весь монастырь...
Аббатиса права: Исабель обязательно нужно прийти в норму. Найти своё место. Войти опять в круг своих дочерей, племянниц, сестёр — супруг великих конкистадоров. Именно так: занять своё место в родословии победителей там, куда Всевышний её поставил. В числе наследников, по праву рождения в Лиме, тех свершений, которые испанцы в Перу почитали величайшими во все времена, Божьей наградой.
И впрямь, открытие Нового Света было такой наградой — даром Господа их католическим Величествам в знак Его радости об изгнании евреев из королевства. Доказательство? Да ведь золото и все богатства Четвёртого континента открылись Христофору Колумбу в тот год и чуть ли не в тот день, когда государи приняли решение об этом изгнании...
Чтобы отразить обвинение в принадлежности к народу, который Петронилья сама называла проклятым, нужно было раствориться среди носителей Слова, покориться тем, кто обладает истинным Знанием. Петронилья знала, в чём разгадка: в послушании.
Не сказав больше ни слова, она прошла к себе в комнату, опустилась на одно колено и вытащила из-под кровати ларец, который не так давно ей вверила под великим секретом Исабель.
— Перестань так глядеть! — велела аббатиса. — Ты не предаёшь сестру, а спасаешь.
Тоскливый взгляд славной, доброй, верной Петронильи раздражал донью Хустину. Сама же она, обычно такая сдержанная, даже не пыталась скрыть любопытство к предмету, стоявшему теперь на столе.
Это был ящик из тех, что берут с собой моряки для личных вещей: походный сундучок с полукруглой крышкой, обитый медью с железными наугольниками, закрытый на три огромных замка.
Петронилья вошла под тёмный свод и ждала, что будет дальше.
— Давай сюда ключ.
Петронилья подошла, положила ключ на стол и отступила обратно. Она-то уже знала, а аббатиса нет: ларец они не откроют: его можно только взломать.
Чтобы открыть замки, им надо было иметь не один, а три ключа, которые одновременно требовалось вставить в замочные скважины. В этом не было ничего не обычного. В таких сундучках хранили золото, серебро и любые иные богатства под ответственность трёх лиц, так что никто из них ничего не мог сделать без согласия двух других.
— Так, а ещё? Где ещё два ключа?
— Один на шее у доньи Исабель, а ещё одним владеет дон Эрнандо де Кастро. Он забрал его себе.
— Как забрал? Ты хочешь сказать — без согласия доньи Исабель?
— Я не знаю.
— Опять начинается! Говори, что знаешь.
— Сестра хотела спрятать этот ларец как раз от мужа. Для того и доверила мне.
— А я думала, у них брак по любви... Мне говорили, она избрала его из многих женихов... Да ты сама мне только что говорила: она молится Богородице о его скором возвращении...
— Всё это верно говорят. И то, что я вам сказала про чувство сестры к своему мужу, тоже, скорей всего, правда.
— Чего же не должен знать капитан дон Эрнандо?
Донья Петронилья не сразу ответила. Она и сама не знала, что находится в ларце, да и задумалась об этом в первый раз. Аббатиса не отставала:
— Что такого страшного хранит твоя сестра, что нужно оказалось спрятать сундучок у тебя?
— Память.
— Перестань! Память столько не весит. Вот золото из копей царя Соломона — это пожалуй, — пошутила донья Хустина.
Это был тонкий намёк на прозвище «Царица Савская», как издавна прозвали донью Исабель на Тихом океане. Так ведь и говорили, будто она отправилась на поиски этих копей — затерянного царства Эльдорадо...
Петронилья от этой шутки не перестала хмуриться.
Аббатиса постучала пальцем по одному из замков и сказала:
— Что ж, просто дело оказалось посложней, чем мы думали.
Петронилье показалось было, что всё кончилось и можно забрать сундучок, но в следующую секунду она поняла: настоятельница твёрдо решила взломать его.
— Там память... — попыталась настоять она на своём. — Документы... Мореходные инструменты... Корабельный журнал... откуда мне знать, что там? А чтобы тронуть его, надобно получить разрешение...
Она осеклась и поправилась:
— Испросить одобрения...
И распрямившись с неожиданным для самой себя величием донья Петронилья, ясно, отчётливо, раздельно произнесла под гулкими сводами все подобающие славные титулы:
— ...Милостивого одобрения её сиятельства доньи Исабель, аделантады Пятого континента, гобернадоры Маркизских и Соломоновых островов, конкистадоры Южного моря, первой и единственной женщины — адмирала испанского флота!
Это было настоящее чудо, которое не могло не поразить аббатису. Обе монахини хорошо знали, как необычаен такой перечень титулов и должностей.
В их мире, где женщины считались пожизненно малолетними, где они были буквально собственностью отцов, мужей, сыновей и братьев, донья Исабель Баррето, нарушив все законы Божеские и человеческие, присвоила себе право по-хозяйски распоряжаться людьми, уходящими в дальнее странствие. А ведь эти люди были опасны и, как никто, должны были её презирать. Ни один матросский экипаж не мог потерпеть, чтобы среди них, на галеоне, оказалась женщина. Женщина несёт кораблю несчастье не хуже кроликов, грызущих снасти. От женщин происходит раздор; они ведут моряков к бесславию и смерти.
Взять женщину с собой на корабль — уже безумие. А уж повиноваться ей в море! Такое даже вообразить себе нельзя.
Немыслимо. Невозможно.
А донья Исабель отважилась на невозможное.
Как же взять и силой нарушить тайны такой особы?
Донья Хустина — как всегда, осторожная, принимающая в соображение род и ранг собеседника, — отложила решение.
Зазвонили к службе. Аббатиса велела отнести сундучок к себе под кровать.
Но и этой ночью ей спалось не лучше: она всё думала, как далеко от стен Санта-Клары до бескрайних просторов Южного моря, пыталась понять, как можно соразмерить добровольное заточение с жаждой простора, жившей в молитвеннице... Образ Царицы Савской, царствующей над галеонами, сталкивался в её голове с другим — Пенелопы-затворницы, со слезами ткущей своё полотно. Закрыть ли на её тайны глаза? Или разоблачить? Или сжечь?
Сомнений не было: мечтания, возбуждавшиеся судьбой доньи Исабель, не предвещали ничего доброго для мира и блага монастыря! И молитва аббатисы к Богу слово в слово совпала с той, что шептала Петронилья, стоя на коленях у себя в келье:
«Господи Боже мой, верни домой скорее капитана дона Эрнандо! Сохрани его живым и здоровым. Чтобы она его приняла опять...»
И ещё одна женщина в этот миг повторяла те же слова. Уже много месяцев она сквозь слёзы твердила их, днём и ночью взывая к Божьей Матери Одиночества:
«Услышь меня! Спаси меня, Мати моя, иже еси на небесех! Острова, золото, титулы, все богатства, даже детей, даже детей моих детей — даже любовь мою — всё возьми, чтобы вернулся в Лиму дон Эрнандо де Кастро...»
Утром аббатиса знала ответ.
По крайней мере, она оправдала своё недипломатичное любопытство долгом и необходимостью хранить своих питомиц.
Она позвала четырёх чёрных рабынь, обрубавших ветви в саду: эти умели управляться с молотком и топором.
— Сбивайте замки.
Чернокожие не решались. Она сама подала им инструменты:
— Ломайте!
Если аббатиса надеялась найти тайны, то среди хлама в сундучке она что-то похожее нашла: три больших журнала — тома, заполненные от руки, сшитые и переплетённые.
Но никаких секретов и сенсаций там не было: одни только списки.
Она стала листать первый том. Списки имён, списки предметов, списки цифр. Счета, описи, подсчёты: плюс — минус, минус — плюс... О чём здесь шла речь? Она просмотрела второй, затем третий — всё то же самое. Архив морского перевозчика, сухопутного купца? Находка казалась неинтересной. Только один из трёх журналов мог оказаться осмысленным. В нём было всё то же самое: бесконечные цифры, выцветшие от влаги — подсчёты чёрными чернилами, которые все расплылись, так что результаты нельзя было и разобрать. Столбики, столбики: плюс — минус, минус — плюс... Поди пойми... Но в этом томе на большинстве страниц были написаны и какие-то связные фразы. Некоторые, в самом верху, кажется, были обрезаны; другие, в самом низу, загибались кверху на полях. Почерки разные. Всё так убористо, так плотно, столько помарок, что смысла никак не получалось. На просвет строки на двух сторонах листа сливались, так что ничего нельзя было прочесть.
По крайней мере, аббатиса своими слабыми глазами не могла.
К тому же и бумага от света и воды была в таких пятнах и дырах, что для восстановления недостающего понадобилось бы много фантазии — у доньи Хустины столько не было. Она отродясь не любила абракадабру...
Настоятельница велела снова позвать Петронилью.
Увидев разломанные замки, щепки, торчащие железки — словом разгром, коему подверглись памятные вещи, вверенные ей сестрой, бедняга онемела.
Кроме больших журналов, на столе валялось ещё несколько предметов.
Аббатиса показала на яркое кроваво-красное пятно поверх этой груды:
— А это что такое?
— Перо.
— Вижу, что перо. А точнее?
— Плюмаж генерала Альваро де Менданьи.
Аббатиса как будто не слышала ответа.
— А это что за камни? Взяла и положила два здоровых булыжника... нарочно, чтобы мне спину надорвать, — усмехнулась она. — Правда, чего ради нагружать сундук такой тяжестью?
Петронилья взяла камни, взвесила на руке, долго разглядывала.
— А вы их не узнали?
— В каком смысле — узнала?
— Это же чёрные камни порта Кальяо.
— Признаюсь, — иронически заметила настоятельница, — до сих пор я как-то не обращала внимания на чёрные камни порта Кальяо.
Взгляд Петронильи перебегал с предмета на предмет — «до сих пор» аббатиса и на эти вещи не обращала внимания. Кусок железной диадемы. Маленькое Распятие. Индейская флейта.
Все вещи и вправду грошовые.
Донья Хустина достала и бросила на стол ещё одну реликвию.
— Гриф от лютни, обвязанный индейскими лентами... И зачем донья Исабель хранит весь этот мусор?
В словах и, главное, в жесте настоятельницы было столько презрения, что Петронилья была глубоко уязвлена. Аббатиса делала её соучастницей того, что монахиня считала оскорбительным, да ещё с таким высокомерием!
— Я думаю, — сухо ответила Петронилья, — что этот мусор, как вы его называете, принадлежит не ей.
— А кому же?
— Я вам уже говорила.
Аббатиса почувствовала в голосе собеседницы непокорность и даже угрозу. Она встала и ледяным гневным взором оглядела Петронилью.
— Я, наверное, не расслышала, — чеканно проговорила донья Хустина.
Петронилья не отступала:
— А ведь я точно говорила вам, кто владелец.
— Должно быть, я оглохла. Напомни, кому принадлежат эти вещи.
— Аделантадо дону Альваро де Менданье. Первому супругу Исабель.
— Я знаю, малышка, кем аделантадо приходился твоей сестре. Знаю, кто такой был генерал, вернее, адмирал, Менданья.
— Приснопамятный, — заметила Петронилья и опять посмотрела на выпотрошенный ларец. — Мир его душе.
— Но ты не ответила мне на вопрос. Зачем донья Исабель хранит это барахло?
— Это барахло — её жизнь.
Донья Хустина не отступала. Уставясь стальными глазами прямо в глаза Петронильи, как та их ни опускала, она упорно переспрашивала:
— Вот это старьё — жизнь?
— Я говорила вам: жизнь её и жизнь другого человека. Этот сундучок принадлежит не Исабель. Память, которую она хранит, тоже не её. Книги, предметы — всё это не её. Да, сестра — человек верный. Она страстно привязана к тем, кого любит. Но сентиментальна ли она? Да нет, конечно. По крайней мере, не в таком роде. Сломанные лютни, сухари и перья на память — это всё не в её вкусе.
— Так это аделантадо таскал их с собой? Ты смеёшься! Такой герой, как аделантадо...
— Аделантадо Менданья был человек упрямый — упорный в мечтах и привязанный к прошлому. Он был полон желаний и разочарования. Скажу ещё раз: эти реликвии остались от него. Это следы времени, которого Исабель не помнит. Не помнит — потому что ещё и не родилась тогда! Но родители наши утверждали, что с этого и началась её судьба, что именно тогда она была предначертана. Да, твердили они, жребий Исабель, жребий нас всех был брошен в этот день, в этот час... Они столько раз рассказывали нам, как это было, что мы как будто сами при том присутствовали. А прежде всего, конечно, Исабель. Под конец она всё узнала — точнее, увидела — вплоть до мельчайших подробностей. И я, и все мы в конце концов все увидели!
Донья Хустина поняла: сейчас Петронилья всё скажет. Из неё хлынул неудержимый поток слов — столько она, верно, за всю прежнюю жизнь не сказала.
Аббатиса невозмутимо слушала, не перебивая.
— Это было почти ровно сорок один год назад, 17 ноября 1567 года, в День святой Изабеллы Венгерской. В порту Лимы творилось столпотворение: племянник губернатора Лимы отплывал на двух галеонах. Он отправлялся на поиски в пустое пространство, о котором ничего не говорят карты — в Южное море. Отплывал, говорят, искать неизвестные острова, новый мир, Пятый континент, который непременно должен существовать в Южном полушарии, чтобы земной шар держался и не перевернулся! Найдёт ли он эту часть света, которую сам окрестил «Земля Догадки»?
Ему едва исполнилось двадцать пять лет. Его величали новым Колумбом, а звали Альваро де Менданья.
Матросы и солдаты, толпившиеся на чёрных булыжниках на берегу, только о том и мечтали, чтобы попасть в отряд из шестисот смельчаков, отправлявшихся с ним.
Весь народ только им и грезил — молодым пламенным красавцем. Открыть, колонизировать, крестить, управлять, разбогатеть... Его одиссее завидовали. Она воспламенила восторгом даже капитана Нуньо де Баррето — моего отца.
Обычно он не был склонен делить свои радости с нами, но в этот раз велел матери, несмотря на беременность, присутствовать на церемонии отплытия. Мой старший брат Херонимо и остальные дети, в том числе, должно быть, и я (нам тогда было от семи до двух лет) тоже находились при этом событии на губернаторской трибуне.
Его превосходительство дон Лопе Гарсия де Кастро в сопровождении бесчисленной свиты явился приветствовать племянника на берегу. От имени испанской короны он вручил ему указ: отныне Альваро де Менданья становился генералом, представителем короля Филиппа II — правнука королевы Изабеллы Католички, — наместником Бога на земле и на море.
Тогда Менданья повёл своих людей на корабли. Среди орифламм были видны бурые капюшоны четырёх францисканских монахов, которые отслужили мессу на берегу, а теперь отправлялись в море для спасения душ человеческих.
Длинной чередой шлюпок, с трудом одолевавших океанский прибой, они прошли через бухту к рейду, где стояли на якоре два корабля. Кресты, алебарды, аркебузы и каски покачивались на волнах, поблёскивали на белом солнце южного лета. Впереди, рядом с генералом, видна была статуя святой Изабеллы — покровительницы экспедиции, — которая также качалась в шлюпке.
Мать всегда рассказывала мне, что сыновья, особенно старший, Херонимо, не сводили глаз с большого красного султана, кровавым пятном видневшегося на шляпе Менданьи, и с золотой короны святой Изабеллы. Матушка шёпотом объясняла мне: это не Мадонна, хотя и в короне — и рассказывала на ухо историю этой принцессы, которая должна была стать королевой, но предпочла славе мира сего служение Господу.
Когда статую водрузили на борт «Капитаны», когда укрепили её под фок-мачтой, барабаны и флейты смолкли.
Всё стихло и на земле, и на море.
Долго ещё слышен был только ветер, хлопающий парусами, да медленный лязг цепей поднимаемых якорей.
И вот все увидели, как корабли генерала Альваро де Менданьи направились в открытое море — тяжёлые, будто две вращающиеся башни. Увидели, как они проходят между двух чёрных островков, замыкающих бухту Кальяо. Увидели, как они пошли прямо вперёд и растаяли в дымке у горизонта. От волненья, от шума, от пыли, от тяжёлого дня произошло неожиданное: в тот же вечер матушка родила.
К несчастью, не сына. Но к счастью, имя для девочки было готово заранее: Исабель.
Такими словами донья Петронилья заключила свой рассказ. Ответив на вопросы настоятельницы — объяснив, что значит этот султан, эти камни, обломок короны, — она замолкла, как и обычно молчала.
— Продолжай.
— Что вы хотите услышать?
— «Исабель». Ну и что? Рассказывай.
— Она росла самым обыкновенным ребёнком. Всемогущий Господь дал моему отцу многочисленное потомство. Прежде Исабель родились сначала два мальчика, первый из которых умер четырёх лет от роду. Потом две девочки: Беатрис, моя старшая сестра, на которую отец никогда не обращал внимания, и я. После Исабель — ещё один мальчик, которого назвали Лоренсо в честь старшего, покойного. Потом Диего и Луис. Потом четвёртая дочь, Леонора. Затем Грегорио, Антонио и, наконец, одиннадцатый ребёнок — дочка, которую назвали Мариана, как нашу мать. За всякого новорождённого отец благодарил Бога, но радовался, мне кажется, только одному. До того, что каждую ночь напивался в тавернах, говорила мне матушка. Это был не первый сын и не последний: наследство, продолжение фамилии тут было ни при чём. Только одна дочь! Почему именно эта? Загадка! Я даже посмею сказать: он вообще больше никого не любил. Но он ненавидел всякую чувствительность — всё это ему вообще казалось недостойным. И это чувство он оправдывал тем, что его предмет якобы достоин предпочтения. Она самая красивая, самая умная, самая храбрая — даже храбрее его сыновей. И он позволил себе роскошь или причуду воспитывать Исабель по образу своему.
— По образу?
— Да как мужчину — и даже лучше, чем мужчину. — Петронилья выдержала паузу. — Ну вот, теперь вы всё знаете, донья Хустина. А я слышу благовест: сёстры ждут меня на хорах, чтобы увенчать цветами Божью Матерь и приготовить трапезу Господню.
Не теряя ни минуты, она отвесила реверанс и оставила настоятельницу в глубокой задумчивости.
Должность vicaria del coro[6], которую занимала донья Петронилья, требовала величайшей аккуратности. Именно ей принадлежала честь следить за благолепием богослужения: роскошью риз, белизной алтарных покровов, сиянием всех священных предметов. Это не считая наблюдения за органом и выбора музыки. Эта была тяжёлая, но завидная должность, и Петронилья с ней справлялась блестяще. Странно: ведь для того, чтобы сохранить такой пост, надо было иметь серьёзное честолюбие, обладать музыкальным слухом и ценить внешнюю красоту. А у доньи Петронильи всех этих качеств как раз не было.
Её достоинства — как и её недостатки — были поразительны. Даже покойный супруг, много страдавший от того, что в ней совсем не было кокетства, так и называл её: «поразительная Петронилья».
Товарки заметили: донья Петронилья сегодня сама не своя. Она много суетилась, но совсем не обращала внимания на то, что делает.
Суть в том, что разговор с аббатисой возбудил в ней такие чувства, что она уже не могла остановить нахлынувший поток слов. И Петронилья продолжала твердить в уме историю любимой сестры, оклеветанной и преданной. Говорила, говорила, говорила сама с собой... Слова, цвета, звуки наплывали огромной волной; воспоминания детства возникали из забвения и катились лавиной.
Относя подсвечники на алтарь, украшая святые статуи, ставя на место дароносицу, открывая и закрывая шкафы ризницы, Петронилья продолжала рассказывать повесть «Исабель». Себе самой, настоятельнице. Богу.
Молиться она теперь могла только об одном: просить у Господа дозволения говорить.
Она воображала, будто вокруг неё сидят дочери, и она обращается к ним:
«Дети, я позвала вас, чтобы вы больше никогда не повторяли тех слов, что я слышала вчера от вас про тётю Исабель. Даже ты, Марикита — и даже особенно ты...»
На этих словах Петронилья осеклась. Как объяснить маленькой Мариките жизнь такого противоречивого человека, как Исабель? Как рассказать про детство в доме их отца? Как высказать всё, что сделает понятным теперешний выбор Исабель?
Петронилья возобновила внутренний монолог, оттягивая решительный момент:
«Я расскажу вам о ваших дедушке и бабушке: вы меня столько о них расспрашивали, а мне всё недосуг было ответить.
Вы должны знать, что моя матушка, донья Марианна де Кастро, как и ваша тётя Исабель, была замужем дважды. И мой отец, Нуньо Родригес Баррето, страдал болезненной ревностью к своему предшественнику... Так и ваш дядя Эрнандо, муж Исабель, страдает ревностью к её первому мужу, аделантадо Менданье, и эта ревность сломала им жизнь...
Но я отвлеклась.
Не только в своей семье отец считался человеком с причудами. Он то и дело загорался из-за причин, того совершенно не стоивших. Оспаривал храбрость самых знаменитых людей — считал их подвиги слишком заурядными, чтобы они заслуживали его уважения. Больше всего он боялся, как бы его не провели: то была, пожалуй, главная черта его характера. Как бы не одурачили другие, как бы самому себя не одурачить. Вечно такой страх. Кто угодно: начальство, солдаты, приживальщики, рабы. Как бы не провели своя жена и дети... К нам он был способен и на величайшую несправедливость, и на самое ошеломительное великодушие. Он либо ненавидел, либо обожал.
Но если бы мне нужно было охарактеризовать его натуру двумя словами, сказать, каким я узнала его с годами, я бы выбрала два ужасных слова: подозрителен и завистлив. Да, смею сказать: во времена, когда я родилась — до рождения Исабель, — любое самое малое чувство отца было окрашено подозрением.
Как он ревновал матушку, знал весь город.
Она, конечно, была выше родом. И уж безусловно получила лучшее воспитание. Этого он ей и не прощал.
Отец никак не мог забыть о её первом браке. Его преследовала мысль о благах, которые имел первый муж, и он по любому поводу припоминал “этого дурня дона Алонсо Мартина де Дон-Бенито”.
Отец насмехался над ним так, будто сам-то заслужил всё, что имел “этот дурень”: титул, герб, землю, индейцев на этой земле. А получил он вместо всего этого только вдову старого фаворита разбойника Писарро. Но отцовская гордость была настолько уязвлена, что он позволял себе самые вздорные и нелепые речи о покойном сопернике. Ведь дон Алонсо Мартин де Дон-Бенито был не более и не менее, как один из трёх конкистадоров, впервые увидевших Тихий океан. Один из троих, впервые искупавшихся в его водах. Один из троих, заметивших, что здесь, на западном побережье Америки, существует естественный порт, и очертивших своими пятками пределы будущей столицы. Да, именно по его указаниям Лима была начерчена на песке на некотором расстоянии от моря, которое дон Алонсо с товарищами окрестили Южным[7].
Так что никто не слушал отца, когда он говорил: дон Алонсо был-де дурак и по-дурацки дал себя провести индейцам. Что проводники из племени кечуа отомстили “этому дурню” и всем испанцам, указав им самое бесплодное и опасное место в империи инков — место, где никогда не светит солнце, с разрушительными землетрясениями, свирепыми наводнениями. Что первые колонисты выбрали старого дона Алонсо своим градоначальником, алькальдом Лимы, так это была ещё одна дурость. Между тем именно благодаря своей высокой должности старый Алонсо получил руку португальской аристократки, девицы самой первой молодости, бедной родственницы и фрейлины вице-королевы.
Я говорю о моей матери — донье Марианне де Кастро.
Она воспитывалась при португальском дворе, а после уехала в Перу вместе с супругой его светлости вице-короля дона Андреса Уртадо де Мендоса, третьего маркиза Каньете.
Отец, исполненный злобы, твердил, что “дурень Алонсо” был не первым поклонником доньи Марианны. Что за время нескончаемого путешествия через Атлантику, потом верхом на муле через Панамский перешеек, потом, наконец, по Южному морю от города Панамы до Лимы, у этой “благовоспитанной жемчужины” были идиллические отношения с доном Гарсия Уртадо де Мендоса — двадцатилетним юношей, сыном её покровителей. То была невозможная любовь — из тех, что родители всегда торопятся разрушить.
Если верить моему отцу, вице-король отправил сына на новые подвиги: послал во главе пяти сотен солдат усмирять Чили. Вице-королева же постаралась устроить судьбу своей протеже и выдала её за алькальда новой столицы: за дурня, но очень важного дурня, дона Алонсо Мартина де Дон-Бенито. По крайней мере, такую легенду везде разносил мой отец, а матушка сама никогда ей не противоречила.
Когда она в первый раз вышла замуж, ей было пятнадцать лет, а дону Алонсо семьдесят пять.
Не прошло и трёх лет, как он умер. Его вдова, унаследовав индейские поселения Умай, Каньете и Лаэте, стала одной из самых богатых “энкомендьерас” в Новом Свете.
И самой желанной невестой.
Вице-король всячески старался не допустить, чтобы перуанские вдовы становились главами маленьких государств, а главное — тревожился, как бы донья Марианна де Кастро не вышла замуж по собственному выбору. Он поспешно, против её воли, выдал её за одного из своих офицеров — португальца, который хорошо служил ему. Вице-король хотел его вознаградить, не входя сам в расходы.
Этот португалец был из отряда пятисот храбрецов, что сражались в Чили под началом вице-королевского сына дона Гарсия, некогда влюблённого в Марианну. Сам себя офицер называл капитаном Нуньо Родригесом Баррето и был якобы незаконным сыном важного вельможи, носившего то же имя.
Отвага капитана Баррето, ярость, с которой он ломал сопротивление индейцев, его презрение к врагам и ненависть к побеждённым вошли в пословицу. Искренне преданный дону Гарсия, он стал одним из основателей города, получившего славное имя маркизов Каньете.
Но когда чилийский поход закончился, отец почувствовал себя обделённым. Повсюду он громко говорил о своём недовольстве. Я только и слышала, как он жаловался на неблагодарность сильных мира сего. Когда императору Карлу Пятому, вспоминал отец, понадобилась его помощь в гражданской войне, он отправил в распоряжение короны собственных людей и лошадей. Он сражался с людьми предателя Гонсало Писарро. Всю свою жизнь он представлял как путь верного конкистадора, который за беспорочную службу не получил никакой награды.
Когда ему дали самую богатую и благородную вдову Лимы, он счёл это выплатой задержанного жалованья. На такую сделку отец согласился как на нечто должное и продолжал ворчать, что заслуживает настоящей награды, а не чужих обносков.
Ко времени второго замужества матушке едва исполнилось двадцать лет. Отцу было тридцать пять.
К счастью, она была очень хороша собой. Также к счастью, умела хорошо сносить невзгоды. Так что к злобному нраву второго супруга она приспособилась.
И то было к счастью, что дону Алонсо она детей не принесла — не было наследника, который мог бы оспорить у нашего отца полученное им огромное богатство. Зато с ним она каким-то чудом оказалась исключительно плодовитой: пятнадцать беременностей за восемнадцать лет. Сначала, правда, пришлось тяжело. Четырёх младенцев похоронили родители в церкви Святой Анны. Но милосердный Господь услышал их молитвы, и новые дети помогли забыть о скорбях. К тому же умер вице-король Мендоса — покровитель обоих родителей, — а его сын дон Гарсия отправился обратно за море. Новые вице-короли и не думали благодетельствовать клиентам маркиза Каньете. Как раз когда я родилась, очередной вице-король заплатил жизнью за многочисленные связи с дочерьми и внучками первых конкистадоров: его убили мужья... Провидение пожелало, чтобы убитого вскоре сменил губернатор по имени Лопе Гарсия де Кастро. Де Кастро — родовая фамилия моей матери.
Общество Лимы, думая, что Марианна де Кастро — родственница столь могущественного человека, — стало всячески к ней подслуживаться.
Не так уж много было в Новом Свете женщин высокого происхождения, выросших при дворе и получивших изысканное воспитание! Матушка моя была одной из них; губернатор де Кастро искал её общества и тем поддерживал легенду о родстве. Он разрешил мужу и сыновьям доньи Марианны на праздниках и церемониях стоять под его балдахином и на его балконе, а при отплытии своего знаменитого племянника генерала Альваро де Менданьи — даже на королевском помосте.
Поэтому, как ни грызла ревность сердце отца, он начал соглашаться, что не промахнулся, переехав в Новый Свет и укоренившись там.
Большой дом на углу площади Санта-Анна и улицы Альбаакитас наполнился детским визгом. Мать его детей вполне удовлетворяла его. А кроме того, перед ним был предмет обожания, свет очей его — воплощение красоты, ума и очарования, наследница его мечтаний и честолюбивых стремлений: дочь Исабель. Чего ещё желать? Дочка тоже была очарована им и гордилась, и он это знал.
Между тем я должна признать, что капитан Баррето с виду был неказист.
У отца был сломанный нос, чёрные глаза навыкате. Борода до ушей закрывала боевые шрамы на щеках. Так он, по крайней мере, говорил нам, когда Исабель просила его показаться без бороды. Черноволосый, широкозадый, очень широкоплечий — но маленький: не выше ростом, чем индейцы, над которыми мы, креолы, насмехались, считая карликами.
Зато на коне... О, это дело другое! Никогда не видела такого славного всадника, как мой отец.
Когда Нуньо Родригес Баррето приехал в Перу, у него одного были лошади. Сперва одиннадцать — одиннадцать коней, переживших путешествие. В них заключались всё его состояние и вся его слава. Всех их он безумно любил за красоту, смелость и выносливость. Во время чилийской компании он продал восемь лошадей дону Гарсия, и эти восемь скакунов помогли разбить племя мапуче в битве при Лагунилье. Для себя он оставил только трёх, самой ценной из которых была кобыла. Она принесла отцу одиннадцать жеребят, от которых пошёл завод породы пасо фино — теперь им управляют мои братья. Число одиннадцать счастливое для Баррето — оно у нас даже в гербе: одиннадцать лошадей, одиннадцать детей...
Но и дети, и лошади точно знали, кто у отца самая любимая. Исабель — а её инстинктивно тянуло как раз к лошадям — не имела соперниц. И он чувствовал, как она им любуется, когда он проезжал верхом под нашим балконом: в седле как влитой, корпус прямой, рука на боку — прямо кентавр. Он видел по глазам, как она восхищена и заворожена.
Пожалуй, она была воспитана «по образу и подобию» капитана Баррето — но при нём была кокетлива. Уже маленькой она любила наряды и украшения. Ни за что она не появилась бы перед отцом иначе, как в самом лучшем платье, причёсанная и убранная. Уже в четыре года она хотела ему нравиться. И добивалась этого без всякого труда.
Но иногда он забывал о ней, бросал её. Когда он уезжал в индийские поселения — в Кантарос или в другое место, — лично собрать доход или навести порядок на серебряных рудниках, его могло не быть дома месяцами. Там он занимался такими делами, что не желал показывать их женщинам. Бывало, он брал с собой кого-то из сыновей — но не Исабель. Притом он никогда не оставлял на её счёт никаких распоряжений. Только запрещал служанкам, мамкам и нянькам заниматься ею и даже к ней подходить.
Он торжественно передавал ключи от дома и права на управление поместьем жене и столь же торжественно запрещал ей заботиться об Исабель. Считалось, что девочка подчиняется только ему, а потому её держали вдали от женской половины. Может быть, он считал, что материнская ласка и кротость разнежат её? Он оставлял Исабель на попечение двух своих старых солдат, выбранных им самим: один был учителем фехтования, другой — верховой езды. К счастью, как только капитан Баррето уезжал, ветераны начинали пренебрегать своими обязанностями. Оставались другие учителя — наставники братьев, — и матушка, которая, вопреки запрету, бдительно пеклась о ней.
Асьенда, которой матушка занималась в отсутствие мужа, находилась на краю города, как и теперь. Но тогда она была гораздо больше. Наши земли доходили почти до самой реки.
Берега Римака всё ещё были опасны. За нашей приходской церковью Святой Анны индейские жрецы продолжали потихоньку справлять языческие обряды. Исабель, очевидно, решалась бегать туда. Бывала она и в конюшнях возле квартала рабов, куда нам вход был воспрещён.
Поскольку я была старше, матушка вечно посылала меня следом за ней посмотреть, что она делает. Я терпеть не могла это бессмысленное занятие — поневоле ходить хвостом за сестрой.
Как сейчас вижу её одну посреди манежа, на котором конюхи выезжали отцовских лошадей.
Почему я так хорошо запомнила эту сцену?
У барьера сгрудились негры, метисы, индейцы — работники на гумне. Они с адским шумом хлопают в ладоши.
На манеже стоит Исабель, а за ней три музыканта играют какую-то варварскую музыку на индейской флейте, гитаре и барабане.
Сколько ж ей тогда было лет?
По росту судя — ещё совсем маленькая. Восемь? Десять? Двенадцать?
Кажется, дело было осенью... Когда выжимают масло: сильно пахло оливками и конским навозом.
На ней было ярко-жёлтое, почти золотистое платье. Но украшений, как всегда при отце, она не надевала. Босые ноги на песке... не знаю, откуда она появилась; не знаю, кто научил её тому, что она делала.
Она распустила длинные светлые волосы, чтобы они волнами падали на плечи. Левую руку она держала на поясе, а правой, поднятой, махала над головой белым платочком. Платьице она подобрала и с двух сторон заткнула кружевную юбку за пояс, открыв ножки. Сестра топотала по земле и кружилась в ритме сарабанды — быстрой, резкой музыки на четыре доли. Она плясала, поводя бёдрами, а руками делала сладострастные движения — я никогда не видела ничего неприличнее. Но это ещё что... Какое у неё было лицо! Как она даже не пыталась скрыть веселье! Голову она держала опущенной, но когда иногда запрокидывала, взгляд её пугал меня до полусмерти. Глаза у Исабель чёрные от природы, а от восторга начинали гореть, как адское пламя. Конюхи всё понимали и громко подбадривали её.
Как это мы не заметили, что они едут? Ни она, ни я, ни другие... Должно быть, музыка заглушила конский топот, за хлопками в ладони не было слышно копыт.
А вышло так, что наш отец и с ним ещё несколько всадников как раз возвращались из Кантароса. Они подъехали к каменной ограде асьенды, въехали в большую арку с колоколом, проскакали через двор, объехали колодец и проследовали по аллеям имения.
Отец перешёл с иноходи на галоп.
Я не знаю, что он почувствовал, увидев, что его дочь пляшет самакуэку — танец негритянок, проклятый танец, запрещённый епископом и осуждённый инквизицией.
Он разом остановил кобылу. Его сыновья и свита окаменели вместе с ним в туче пыли.
На нём не было ни шлема, ни кирасы; как и все колонисты Лимы, он носил чёрный камзол и большую соломенную шляпу, закрывавшую лицо, так что глаз его я не видела. Не видела и того, как скривились губы в бороде.
Гитары и барабаны замолчали. Мы все тоже остолбенели.
Он не шевелился. Казалось, даже лошадь его превратилась в статую.
Но по некоторым признакам я поняла, что будет дальше: он поставил кобылу ровно, грудью вперёд, как перед атакой. Лошадь, чуя перед собой врага, тяжело дышала и грызла удила.
Но Исабель не бежала от неизбежной кары, а всё той же качающейся походкой, ритм которой уже не задавала музыка, пошла прямо к отцу. Не сводя с него глаз, она продолжала танцевать. Запрокинув голову, приоткрыв рот, улыбаясь всё той же ужасавшей меня улыбкой, сестра перескочила через ограду манежа.
Отец, не снимая шляпы, опустил голову, весь подобрался и не глядел на дочь.
Она то подходила, то отступала, махала платочком, дразнила его, как матадор быка. И тут он не выдержал — пришпорил лошадь. Кобыла ринулась вперёд. Она бы опрокинула, растоптала девочку. То ли дразнясь, то ли просто не понимая, Исабель отскочила в сторону, прижалась к ноге отца, потом повернулась и оказалась у крупа лошади. Лошадь тоже повернула. Исабель опять увернулась от неё — только разлетевшуюся юбку сорвало копытом. Кобыла взвилась на дыбы, повернулась, чуть не раздавив девочку, и приготовилась к новой атаке. Исабель изогнулась, перевернулась, проскочила у самого бока, погладив лошадь платочком, отлетевшим затем под мощным ударом хвоста.
Кобыла рыла землю копытом, скакала, отскакивала...
Отец направлял лошадь то прямо на дочь, то наперерез ей, кружился около неё тем гармоничным, ритмичным аллюром, который бывает только у лошадей пасо.
Не сразу, но я всё поняла. Быстрый шаг на четыре доли — как танец Исабель... Поняли и музыканты. Отец с дочерью играли в невероятнейшую игру.
То был балет.
Она вела свою партию на земле, он верхом. Они сближались, сталкивались, убегали, ссорились, мирились...
Робко возобновилась музыка. Ритм всё ускорялся, звук нарастал — и оборвался на финальном взрыве.
Они разом остановились. Снова наступила тишина.
Отец нависал сверху над Исабель и какое-то время выжидал.
Когда он с силой вырвал у неё платок, склонился к ней и грубо дёрнул за руку, все подумали (и я первая), что сейчас он швырнёт её наземь и растопчет. А она, опершись на стремя, запрыгнула позади него на круп и уселась, свесив ноги.
Они поехали иноходью в оранжерею, и никто не мог предсказать, что там с ней будет...
Отец, должно быть, смог забыть свою злобу, позволил себе простить её. Да и чего ему оставалось ещё желать?
У неё с ним — старым беспощадным солдатом, жестоким мужем, несправедливым отцом — началась история безумной любви. Они обольщали друг друга...»
История безумной любви...
Как произнести такие слова, рассказать такие вещи родным дочерям? Петронилья знала: никак.
Как рассказать Матери Марии Непорочного Зачатия, Матери Марии Розария, матери Марии Гефсимании, маленькой Мариките про пороки их деда — знаменитого Нуньо Родригеса Баррето? Как раскрыть изъяны в их родословной, которую они считали столь славной?
И как можно объяснить, оправдать поведение тёти Исабель в Санта-Кларе рассказом о танцах, запрещённых Церковью?
Постепенно донья Петронилья стала адресовать своё оправдательное слово не детям, не другим сёстрам, не аббатисе, не воображаемому инквизитору. Даже не Богу.
Она обращалась к тому единственному человеку, что был способен выслушать и понять её монолог.
К Исабель.
Она занималась своими обязанностями, ходила по церкви туда-сюда и рассказывала, рассказывала сестре её собственную историю.
Всё время искала её глазами.
Почти целый день и целую ночь Исабель не молилась у ног Божьей Матери Раскаяния. Её не было ни в клуатрах, ни на улицах, ни на площадях — ни в одном общественном месте монастыря. Даже на церковные службы она перестала ходить. И опять соблазн — типичное поведение одержимой. Знак, что в неё вселился дьявол... Ибо Сатана бежит от Креста, прячется от взгляда Божьего. Пошёл слух, что она избегает общества монахинь, не хочет встречаться ни с чёрными, ни с белыми сёстрами, даже с доньядами; что забилась в какую-то трещину в стене, как можно дальше от всех людей, а особенно от доньи Петронильи.
«Я догадалась: ты видела, как я отнесла ларец дона Альваро к аббатисе. А если и не видела своими глазами — знаешь, что я это сделала. Совершенно добровольно. Без принуждения.
Ты это почуяла, или до тебя дошёл такой слух... И знаешь, что донья Хустина его вскрыла. Будь спокойна: могу ручаться, что она не прочла ни одного из трёх журналов! Это ей не по плечу. Но монахи и прочие учёные на службе инквизитора, скорей всего, расшифруют их без всяких затруднений... Я ни словом не обмолвилась донье Хустине про дневник Альваро. Ничего не сказала и про твои собственные заметки — те, что ты делала в судовых журналах после смерти мужа. Только ответь мне: там есть что-то такое, чего не должен знать инквизитор? Они для тебя опасны? Послушай, я спрашиваю! Как ты относишься к тому, что эти книги оказались в келье аббатисы? Мысль об этом тебе неприятна, я понимаю. Но катастрофа это или нет? Если да — хочешь, я попробую их стянуть? Хочешь, я их уничтожу? Сжечь судовые журналы... Сейчас донья Хустина так и настроена: всё сжечь. Ты бы желала, чтобы я укрепила её в этом намерении? Или не давать ей так сделать? Ответь, Исабель! Может быть, от этого зависит слава дона Альваро, твоя честь, твоя жизнь!»
С такой же тревогой, как в те времена, когда Петронилья разыскивала сестру в огромном саду асьенды, она про себя уговаривала её:
«Не начинай опять! Хватит уже твоих безумств, от которых я сама схожу с ума! Довольно! Я прошу у тебя прощенья... Вернись ко мне!»
Сколько раз Петронилья произносила эти полные нежности слова — единственные, которые после спора могли бы поколебать волю Исабель?
Теперь её нигде не было, и Петронилья вспоминала другие разлуки, другие позабытые было ссоры.
Чем больше она вспоминала родительскую асьенду, тем сильней одолевали её обида и ярость:
«Знаешь, что я тебе скажу, Исабель? В сущности, ты ведь очень дурно воспитана! Ты всегда утверждала, что отец был к тебе неизменно добр, вёл себя безупречно, а ведь он тебя развратил, испортил, внушил ложный взгляд на мир.
Подумать только: он требовал, чтобы ты носила его фамилию. Не материнскую, как принято у всех испанских девушек — нет, его: Баррето! Как сын. Исабель Баррето... Какая честь! И какой ужас! Я думаю, что говорю. Ты всегда порождала самые невероятные ситуации, самые крайние чувства... Тебя ненавидели или обожали. Ты пробуждаешь в других или самое худшее, или самое лучшее.
И если благодаря твоей любви наш отец, возможно, обретал мир — зато он пользовался тобой, чтобы ссорить нас и властвовать над сыновьями.
Скажу ещё раз: зависть отравляла наш воздух.
Явное предпочтение, которое он оказывал тебе, полное безразличие, с которым относился к остальным, грубость к Беатрис и Леоноре, строгость к Антонио и особенно пренебрежение к Херонимо — старшему из мальчиков — мучили всех их.
Несчастный Херонимо по праву считал себя будущим главой семьи, единственным наследником отца. Как унижало его, что у тебя с ним были одни учителя! Какая несправедливость — держать его как ровню с девчонкой, к тому же на семь лет его младше! На манеже, в конюшнях — повсюду он воспринимал твоё присутствие как оскорбление.
Нелюбимый, коварно обиженный он отыгрывался на тебе. Как сейчас слышу его слова: «Выбирай, козявка: на кинжалах или на шпагах? Дерись давай — тебя же научили!» Он хотел обезобразить тебя, выколоть тебе глаз, как принцессе Эболи, которая играла в те же игры — занималась фехтованием. Ты принимала его вызов, платила ему той же монетой. Но наскоки Херонимо были отнюдь не братские. Он не шутил, и это ещё мягко сказано. Дай ты ему только волю, и он решил бы вопрос окончательно... Шрамы у тебя на руках и на животе тому свидетели. Ты была, конечно, слабее. Но зато решительнее, проворнее, быстрее.
Если ты получала рану, то ни за что никому не жаловалась. Ничего не рассказывала. Ни слова.
Собственно, ты вообще не болтлива. Ты даже очень редко говоришь. Молчишь вопреки собственной гордыне.
И, собственно, да — я никогда не ценила по заслугам именно этого: твоего молчания.
Проиграв бой — после каждой встречи с Херонимо, — ты исчезала. Должно быть, перевязывала раны. Ты могла скрываться целыми днями... Никогда не могла понять, как ты могла уцелеть одна среди головорезов Лимы. Это бандитский город, где всё отребье Испании и солдаты конкисты, оставшиеся не у дел, продолжали искать приключений, терпеть нужду и мечтать о золоте. Убийства происходили повсюду. Твои исчезновения сеяли панику в доме. Индианки-кормилицы страшно рыдали, метиски-служанки громко вопили. Мать плакала взаперти.
Искать тебя посылали Лоренсо. Он был младше тебя ровно на год. Мы все знали: ты его обожаешь. Он один мог уговорить тебя вернуться.
А Херонимо, которого отец жестоко порол бичом, как раба, за его спиной говорил, что родитель балует тебя и портит. Что ты, его любимица, позоришь имя капитана Баррето. Что ты на самом деле ничего не стоишь, бегаешь от него, трусишь. Когда отец слышал применительно к тебе слово “страх”, то впадал в ярость.
Я и не догадывалась, что ты вправду боишься. Не Херонимо: боишься не достичь той высоты, на которую возводил тебя отец. Он забивал тебе голову рассказами о разных подвигах. Как сейчас слышу его повесть про собственные схватки с мапуче в Чили. Кончилось тем, что ты переняла его мечты о кровавых битвах. О конкисте...
Открыть, как он, новый материк! Властвовать над неизвестной землёй! Иметь собственное царство!
Ты переживала свою слабость, свои поражения. Ты была слишком горда, слишком честолюбива — и клялась когда-нибудь победить Херонимо, победить всех. Ты должна была стать самой богатой. Самой сильной. Самой образованной. Самой красивой, самой храброй... Вот тогда любимый отец будет доволен и спокоен. Не окажется в дураках, не будет жертвой веры в тебя.
Перестань мучиться: ты вернула ему его заботы сторицей.
Для нашего отца ты стала именно тем, чего он от тебя хотел: реваншем безвестного португальского офицерика, который готов был скорее выдавать себя за бастарда большого вельможи — прославленного Нуньо Родригеса Баррето, так никогда и его не признавшего, — чем расписаться в неблагородном происхождении. Какая разница — законный он или нет? Зато ты, его дочь, станешь королевой. В шестнадцать лет ты была единственной сеньоритой в Перу, способной объезжать чистокровных скакунов и владеющей шпагой. Единственной в Лиме, которая говорила по-латыни, понимала в математике, знала географию. Донья Исабель Баррето... Ты играла на лютне — как королева. Ты пела, танцевала, читала стихи наизусть — как королева. И наряды у тебя были, как у королевы. Донья Исабель Баррето... Ирония судьбы: потом ты вышла замуж за племянника губернатора де Кастро, ещё потом выбрала в мужья капитана Эрнандо де Кастро и стала опять тем, чем и должна была быть всегда — де Кастро. Как наша мать, как все мы!
Признайся: желая видеть тебя своей, силой перетягивая на свою сторону, отец лишил тебя какой-то части самой себя. Я говорю о душе нашей матушки. Уж точно в тебе никогда не было её нежности! И доброты её, и самоотречения. Вот только, как и в ней, в тебе нет скаредности. И есть её способность прощать, великодушие, любовь... Ты сама всегда говорила: к несчастью, между вами нет ничего общего; она была щедра и плодовита. А ты нет... А ведь ты похожа как раз на неё — на матушку нашу!
Ты и сейчас на неё похожа... Когда смотрю на тебя в клуатре, с потупленной головой, с великолепной светлой шевелюрой, крашенной в чёрный цвет, — так и вижу, как она идёт по галерее с молитвенником в руке.
А отец... отец был влюблён в тебя, Исабель. Ты была так похожа красотой и познаниями на его супругу — слишком высокородную, слишком образованную, которую он ревновал... Даже не понимаю, как он согласился уступить тебя другому!
А между тем он это сделал: сам тебя выдал за Альваро де Менданью.
Должно быть, он думал — Менданья слишком стар, чтобы тебе понравиться? Ты никогда в него не влюбишься?
Ну да: он наверняка никогда не думал, что ты полюбишь этого человека. Полюбишь до такой степени! Да и никто из нас, правду сказать, не мог этого предположить... Он был во всём тебе противоположен».
При воспоминании о чудном лице Альваро голос, неумолчно звучавший в голове Петронильи, вдруг прервался. Не рассказывать же, в самом деле, Исабель, как она познакомилась с собственным мужем!
А между тем кто бы это сделал лучше Петронильи?
Ведь она сама была просватана за Менданью — после своей сестры Беатрис и прежде Исабель...
Старая история. Старый план их отца. Мечта породниться с племянником губернатора Лопе Гарсия де Кастро...
Когда Менданья вернулся из первого путешествия, богатейший капитан Баррето заключил договор о браке молодого генерала, которого называли теперь «аделантадо Соломоновых островов», с одной из его дочерей. С Беатрис или с Петронильей — какая разница? Кто будет ближе к брачному возрасту, та и пойдёт к алтарю, а приданое за ней дадут богатое...
Но Менданья отправился в Испанию. Говорили, что он при дворе, представляет королю отчёт о своих странствиях.
С течением времени в контрактах, заключавшихся по доверенности между Мадридом и Лимой, имя невесты менялось. Беатрис чересчур состарилась, и её отдали в монастырь. Петронилью, которая всегда в монастырь и стремилась, выдали замуж за другого. Это было в 1584 году, и у Нуньо оставалось ещё три дочери на выданье. Старшей из них — Исабель — было семнадцать лет.
С самого дня своей святой и собственного рождения — с 17 ноября 1567 года — она слышала про аделантадо Менданью. Жизнь его была нелегка. Он уже давненько вернулся в Лиму, но не смел, не соизволял явиться у Баррето. Не приходил потребовать обещанное ему приданое.
Для Нуньо это было семнадцать лет ожидания.
Семнадцать лет он ждал этого союза, родившегося от зрелища на берегу Кальяо: чёрные камни, красный султан и раззолочённые галеоны, уходящие в Южное море.
Когда Петронилья вернулась после вечерней службы в зал капитула, там уже собрался весь монастырский совет во главе с аббатисой. Четыре монахини, прямые, как палки, восседали в высоких креслах. Все они склонили головы, руки держали крестообразно, кисти рук прятали в рукава. Все как будто были погружены в свои мысли.
Петронилья поспешно заняла место по правую руку от доньи Хустины. Когда же она села, та начала:
— После многих молитв нам с почтенными матерями открылось, что не должно оставлять содержимое ларца доньи Исабель Баррето де Кастро в монастыре. Нам было открыто, что мы, бедные инокини, рабы Господни, не можем судить об этом деле, и нам следует снестись...
— С кем? — с ужасом в голосе перебила Петронилья, нарушив своей репликой всякое приличие. — С инквизитором?
Донья Хустина предпочла не заметить этой грубости. Так непохоже было на Петронилью — забыть об обычаях!
И аббатиса ласковым голосом продолжала:
— Почему с инквизитором? Это дело нимало его не касается. Нет, не с инквизитором. С нашим возлюбленным епископом, который сможет дать нам добрый совет. Мы с почтенными матерями желали бы предоставить ему всё, в чём он может нуждаться. Мы рады были бы, если бы вы написали всё, что он должен знать о прошлом вашей сестры.
— Я? Нет, я не сумею!
— Прекрасно сумеете. Разве не все вы делили с доньей Исабель?
— Только в девичестве.
— Так расскажите о её девичестве.
— Но о том, что было до замужества, нечего и рассказывать.
— Вот именно. Сообщите его преосвященству обстоятельства её первого брака с аделантадо де Менданьей.
Донья Хустина говорила, глядя прямо перед собой, не оборачиваясь к Петронилье, с которой разговаривала. Голос её под сводами звучал, как бестелесный:
— Поверьте, если бы нам было возможно расспросить саму донью Исабель, мы не обратились бы к вам. Но донья Исабель весь день сегодня не соизволила появиться на богослужении. Насколько мы понимаем, даже вы не знаете, где она прячется.
— Донья Исабель не прячется, — ответила Петронилья. — Я боюсь, не занемогла ли она, раз не появляется на службах.
— Хотелось бы так думать. И мы разделяем вашу тревогу. Вопрос в том, как помочь ей.
Монахиня, сидевшая по левую руку от настоятельницы, неприветливо уточнила:
— В том случае, если донья Исабель ещё оказывает нам честь находиться в наших стенах... А в этом позволительно усомниться.
— Супруга дона Эрнандо де Кастро, вдова дона Альваро де Менданьи никогда не нарушит правило, запрещающее покидать монастырскую ограду.
— Как бы то ни было, — сказала в заключение донья Хустина, — я просила бы вас подготовить краткий отчёт, чтобы епископ смог составить представление о деле, которое мы предполагаем отдать на его рассмотрение. Письменный отчёт, поскольку устно вы его произнести, кажется, не в состоянии. Речь идёт всего о нескольких страничках... Сущий пустяк. Только самое главное. Например: регулярно ли донья Исабель с самого детства исповедовалась? Каждый ли день посещала мессу? Все ли наставления духовника исполняла?
— Моя сестра всегда была очень благочестива! У отца, на асьенде...
— Вот именно. Вы меня поняли. Опишите духовную жизнь доньи Исабель в её девичестве. Почерк у вас очень изящный, донья Петронилья, мне всегда приятно вас читать... Гораздо приятнее, чем корабельные журналы вашей сестры в том пресловутом ларце. Значит, только самое главное.
Склонившись над столом, с пером в руке, Петронилья занималась предписанной работой. Она старалась хорошо исполнить порученное и задавала вопросы, необходимые для епископа, самой себе.
Напрасно! Ни одна строчка не вела туда, куда нужно. Ни одна фраза не давала ответа на вопросы настоятельницы.
Перо скрипело в тишине. Она зачёркивала уже написанные слова, задумывалась, снова начинала писать.
И снова напрасно.
Она застывала с поднятой рукой, старалась привести мысли в порядок. «Как связно описать натуру сестры?» -спрашивала Петронилья сама себя.
По многим причинам Исабель можно любить. Многое можно поставить ей в укор. Тщеславие? Да, конечно! Чересчур горда, кокетлива, жестока, властна. Петронилья просила прощения у Господа за то, что не помогла сестре найти путь к Его свету и миру. Просила прощения за собственную слабость, сама себя обвиняя в душевном смятении Исабель, с которым никогда не могла справиться.
Она поднялась.
Стала расхаживать взад-вперёд босиком по плиточному полу, останавливалась то у стола, то у постели, потом вновь принималась бродить по келье. Думать она не могла. Не могла писать. Не могла молиться. Не могла даже лечь: на постели сразу же начинали звучать мысленные голоса, пробуждаться мысленные картины...
Она видела дом своего детства на площади Санта-Анна, в нескольких сотнях саженей от больницы, предназначенной для индейцев. Дом походил на крепость — приземистый куб, внутри которого друг за другом шли три дворика, выбеленных извёсткой. Первый двор был для мужчин. Второй для женщин. Третий для прислуги. Строения все были всего двухэтажные, с окнами, выходящими на внутренние балконы. На улицу не глядело ничего, кроме входной двери, подбитой гвоздями. Снаружи, за дверью, как раз рядом с дверью и аркой с колоколом, находился бассейн с прозрачной ключевой водой. К нему приходили пить все в городе — и люди, и животные. Из того же источника, который так и называли «родник Баррето», наполнялись колодец и бассейн в парадном дворе. Оттуда расходилось несколько тропинок к жилищам рабов и к службам. В конце одной их них находились конюшня и песчаная дорожка, на которой капитан Баррето выезжал лошадей. В конце другой дорожки — загон для быков и луг, на котором паслись эти боевые чудовища, гордость Исабель. Быки... Los toros...
Воспоминание об отцовской асьенде не принесло Петронилье ни радости, ни облегчения. Картины против её воли сменяли друг друга, и так же навязчиво звучали слова. Всё время одни и те же — голосом Исабель: «Я не пойду за аделантадо Менданью!»
Не уходил из памяти эпизод этого сватовства. Не когда сватались к ней, а когда к Исабель.
Петронилья опять встала и забегала в нервической пляске, рассказывая самой себе сцены из жизни Исабель, которым была свидетельницей.
«...Я? Как же я могу знать, Исабель, что ты думала? Что переживала?
Ты возразишь: я-де знаю всё от тебя. Неправда! Я знаю только то, о чём ты изволила мне рассказать.
Да, верно, ты мне объясняла резоны многих твоих поступков... Правда — но только кстати к разговорам на другие темы, когда твой выбор был уже прочно сделан, когда причины, побудившие к нему, не имели уже никакого значения. И всегда много времени спустя.
Вот как раз так и было, когда к тебе сватался аделантадо Менданья. Сколько лет понадобилось, чтобы ты мне поведала историю своего замужества — одновременно и заодно с рассказом о другой драме, о жуткой твоей поездке в Кантарос?
Сколько раз твои поступки погружали меня в пучину сомнения! Смею сказать — они меня всегда заставали врасплох. А как же иначе? Ты ничего не говорила. Когда тебя спрашивали о твоих намерениях — молчала. Упрямо молчала. Иногда я думаю: уж не нарочно ли ты старалась, чтобы тебя понимали неправильно? Из гордости! Тебе казалось: кто не понимает тебя, тот тебя недостоин. А раз так, то зачем объяснять? Все слова, все признания тогда бессмысленны.
Гордость тебя погубит...
Так что я повторяю: говорить должна ты, Исабель. Я-то как расскажу? Как вспомню нашу молодость, так понимаю: рассказать про неё я могу — да и то не наверное! — только тебе самой. Согласись, это было бы странно.
И принуждать меня к этому, сестра — тоже чересчур!
Ну что же. Начнём с начала.
С замужества. С твоего замужества. Расскажу вместо тебя — ведь от меня этого добивается.
Хотя бы в уме. Начали...
В тот день отец собрал нас всех у загона в дальнем конце асьенды, где осматривали и отбирали боевых быков. Это было больше двадцати лет назад, накануне корриды в честь приезда в Лиму нового вице-короля. Сколько могу припомнить, то был граф Вильярдомпардо.
Я сама тогда уже не жила в столице: вышла замуж и поселилась у мужа, километров на сто южнее. Но при этих особенных обстоятельствах — по случаю процессий, корриды и празднеств в честь нового правителя — мы с супругом приехали в асьенду.
Вижу тебя, Исабель, только что вышедшую из отрочества, рядом с отцом у ограды загона. Вижу твою тень на песке. Силуэт был такой отчётливый, как будто вырезан ножом. Высокий, выпуклый лоб. Нос изогнутый, орлиный. Рот слишком маленький при таких чувственных губах. Волевой подбородок. И шея — резкая ясная линия, которая, казалось, никогда не кончалась. Королевская осанка — уж это без всяких сомнений.
Мне, помнится, говорили: нарисовать тебя в профиль может любой ребёнок. А вот сделать твой портрет анфас — это куда сложнее! В фас ты сама на себя не была похожа — совсем другой человек. Профиль был резкий, но овал лица всё смягчал. Нос казался довольно коротким, рот нормальным. Две разных девушки.
Но как бы я на тебя ни смотрела, спереди или в профиль, я думала, что всегда, в любые времена тебя назвали бы красавицей. Не хорошенькой, не прелестной, даже не грациозной — именно красавицей.
Впрочем, иные у нас в Лиме, пытаясь тебя описать, вставляли словечко «странный». «Донья Исабель, девушка странной красоты» — так про тебя говорили. Ну что ж, странность в тебе была — люди не совсем были неправы! Потому что считать твои черты правильными — значило ничего не видеть, упустить самое главное.
А что же главное? Противоречие между кожей блондинки и большими чёрными глазами, блестящими, как маслины? Контраст между высокими, изогнутыми, совершенно чёрными бровями и золотыми волосами с рыжеватым отливом — того особенного цвета, который бывает только у девушек из Галисии? Или, как говорил наш отец, с севера Португалии. Он утверждал, что от твоих волос веет знатными дамами его рода. Может быть, он говорил правду, хотя между вами не было ничего общего. Ты была высокого роста, а он совсем маленький. У тебя лицо было бледное — у него загорелое до черноты. Словом, очарование твоего лица, как и всего твоего облика, держалось именно на смешении двух типов: блондинки и брюнетки.
Прозрачная и сильная. Обворожительная и суровая. Ты сверкала, как золото, и блестела, как чёрный янтарь. Свет и тень... Думаю, что эти диссонансы, это раздвоение, которое делает твой внешний вид таким необычным, перешли и в душу твою.
Ибо всё в тебе двойственно.
Херонимо, наш старший брат, с малолетства тебя ненавидел. «Сучка Исабель, — говорил он про тебя. — Шлюха до мозга костей». Что тебя воспитывали, как мальчика, — да, это верно, то было одно из пагубных заблуждений нашего родителя. Ты владела оружием, но это не заставляло Херонимо тебя уважать. «Дрянь последнего разбора, — твердил он. — Своего нигде не упустит. Соплячка, а преопасная баба!» И в этом была своя правда. Ты любила нравиться и знала, чем хороша. Например, ты ни за что бы не согласилась носить мужскую одежду — даже когда скакала верхом, работала с быками, фехтовала... По крайней мере, я тебя никогда иначе, как в платье, не видела. Но это было не из уважения к законам, предписанным нашему полу, не из послушания Господу, запретившему носить иную одежду, нежели Он избрал для нас, а по собственному вкусу. По инстинкту. Отец был этому очень рад. Он бы не вынес, если бы ты была похожа на кого-либо из братьев.
— Я не пойду замуж за аделантадо Менданью, — сказала ты ему вслух, не сводя глаз с быков, которых мы тренировали для завтрашнего торжества.
Эта коррида, завершавшая празднества в честь наместника Его Величества, имела для нас, Баррето, особое значение. После присоединения португальской короны к испанской нам, португальцам из Лимы, было очень важно показывать, что мы блюдём мадридские традиции.
Первая «фиеста брава» в Перу состоялась лет за пятьдесят до того, сразу после победы испанцев над индейцами. Франсиско Писарро лично убил второго быка, доказав тем самым свою безупречную храбрость и заслуженность своей победы.
С тех пор все наши великие торжества, невзирая на церковные эдикты, которые время от времени осуждали и запрещали «дикий языческий праздник», заканчивались на арене. Тут, как ни старайся, традиция держалась.
Этим ноябрьским утром 1585 года на пути следования короля из порта Кальяо в Лиму поспешно возводили арки и другие сооружения из папье-маше. Военный плац посыпали песком, окрестные улицы перекрыли, в тени собора поставили трибуны. Только дворяне могли участвовать в этих играх, возвращавших им военные радости и опасности. Сражались они верхом на арене, как во времена рыцарских турниров.
Вследствие благородного происхождения моей матери, красоты наших коней и особенно мощи наших боевых чудищ, наш отец был назначен главным распорядителем. Лучшие быки были нашего завода. Наш младший брат Лоренсо считался замечательным рехонеадором[8]. А ты, Исабель, назавтра должна была в первый раз появиться в свете, на почётной трибуне, в свите нового правителя. Ты только об этом и мечтала. И все мы, вся семья Баррето с нетерпением ждали корриды, которая представит нас как одно из первых семейств Лимы, которая прославит наше имя.
В то время Херонимо было двадцать три года, Лоренсо шестнадцать, Диего пятнадцать, а Луису двенадцать. Ты показывала им быков, а они осматривали. Никто лучше тебя, Исабель, не умел отбирать самых смелых и яростных животных.
— Я не пойду за аделантадо, — услышала я ещё раз.
Ты вышла из-за изгороди и устроилась на возвышении над ареной. Там ты присела на доску, служившую скамьёй или, вернее, ступенькой. Мы с моим мужем уже там и стояли. Арена была далеко внизу под нами.
— Сделаешь, как тебе сказано! — грозно произнёс отец.
Он поднялся вслед за тобой и стоял теперь рядом, а с ним трое наших братьев. Четвёртый, Лоренсо, спрыгнул обратно к быкам.
— Говорите, что хотите — не пойду!
— Вот было бы диво, если бы соплячка согласилась, — усмехнулся Херонимо. — Не закапризничала.
Вы с детства друг друга терпеть не могли. Старая история. Теперь он завидовал тебе, как никогда. Твоё здоровье, энергия, а больше всего — твоя яркая красота, добивали его. Сам он совсем не был похож на наших родителей: высокий и толстый, жир пополам с мускулами. Его не любили, и он озлобился.
Однако опыт научил его одному жизненному правилу: не мешаться в отношения отца с дочерью.
Херонимо сошёл со ступеньки и ушёл прочь.
— Аделантадо на двадцать пять лет меня старше, — небрежно сказала ты.
— И что? — недовольно сказал отец.
— А то, что...
Ты оборвала фразу, как будто тебе всё это неинтересно. Гораздо важнее, чем этот разговор, были быки, отобранные тобой для Лоренсо, — на них-то ты и смотрела не отрываясь.
Лоренсо был на год младше тебя, высокий блондин, как и ты. Вы были так похожи, что вас можно было принять за близнецов. Когда я смотрела на Лоренсо с быками — казалось, что вижу тебя. Но ты неподвижно сидела на месте и внимательно смотрела.
Несколько индейцев бегало вокруг Лоренсо. Они выгоняли быков из «керенсий», убежищ, и гнали вперёд. Если бык кидался на то, что движется на другом конце арены, на шляпу, которой махали вдалеке, на тряпку, которую ему кидали и убегали, это был знак его боевого духа.
Очень хороший знак.
Один из быков на бегу с тяжёлым грохотом всадил рога в деревянный забор прямо напротив нас. Отец невольно попятился. Ты не шелохнулась.
— А то, что вот и не пойду, — опять заговорила ты. — Знаете, что я вам скажу? У него даже в мыслях нет с вами породниться. Чем докажу? Тем, что за шесть лет, что аделантадо вернулся в Лиму, он ни разу к вам не зашёл.
— Шесть лет, говоришь? Даже так?
— Шесть лет.
— У него было много дел, некогда было жениться.
— Некогда жениться на невесте с сорока тысячами дукатов приданого? Полноте! У него совсем другое на уме. Может, другая невеста, откуда мне знать? Индианка-наложница, как у Херонимо. Нет уж, увольте! Для меня надо найти жениха получше.
— Я твоего мнения не спрашиваю!
— Так слышите и без спроса.
Обычно ты была красиво причёсана и роскошно одета, но в этот день волосы в беспорядке падали тебе на лоб, юбка короткая, на локтях и на туфлях дыры. А как иначе? В красивом наряде ты не могла бы работать вместе с пеонами в грязном хлеву.
Вот завтра, на почётной трибуне, тебя будет не узнать: ты всех затмишь сиянием. Я видела, как ты собиралась и упражнялась. Золотые волосы в мелких завитках, прорези на рукавах, обшитые материнскими жемчугами, шнуровка с железными наконечниками на груди, гордо поднятая голова, подпёртая огромным белоснежным воротником, какие ты любила. Сейчас это монументальное сооружение отбеливала и приводила в порядок армия твоих прачек — индианок.
Даже сидя на ступеньке, ты была на голову выше отца. Рядом с тобой он казался маленьким и безобидным.
Но это только казалось. Для всех нас он оставался грозным и взбалмошным хозяином.
— А жених мне нужен, — продолжала ты таким же легкомысленным тоном. — А то прождёте, я и состарюсь.
— Тебе семнадцать лет!
— Уже восемнадцать скоро. Петронилью в четырнадцать замуж отдали...
Я испугалась, как бы они не наговорили про меня лишнего при моём муже, и отошла в сторону.
Но не слышать вас было нельзя: вы кричали всё громче.
— Что ж ты так возмущалась, когда её выдавали? — возразил тебе отец.
— Потому что Петронилье замуж идти не хотелось. И отдали вы её за старого хрыча, который бьёт её. А я... Я за такого не пойду, мне нужен лучше муж.
— Да аделантадо даже знатнее родом, чем твоя мать! И королём был принят.
— Зато, говорят, он совсем разорился и так обнищал, что ни один гранд не хочет отдавать за него дочерей.
Этот довод попал в цель. Отец взорвался:
— Кто это так говорит?
Ты осторожно уклонилась от ответа, не желая никого выдавать:
— Кто бы ни говорил, всё равно аделантадо так и не пришёл ко мне свататься.
— Ладно, дочка, это поправить недолго.
Аделантадо Менданья жил неподалёку от нас. Отец соскочил с возвышения и пошёл по аллее. Вскоре он вышел на улицу. Если ты нарочно это устроила, чтобы добиться встречи с «женихом», то своего добилась.
Я кое-что знала, чего не знал отец. Ты уже подстраивала для себя встречу с доном Альваро. И даже не одну.
В этом не было ничего удивительного. Всё Перу знало дона Менданью. Вот и ты его заметила.
Тайком выбегая в город, ты надевала «тападу», как делали все женщины Лимы, желавшие сохранить инкогнито. На голове широкая андалузская шаль — ты опускала её на лицо; нижняя часть лица закрыта куском материи, один глаз прикрыт шалью, другой оставлен. Тебя не видят, а ты всё видишь. Это ты тоже прекрасно умела.
Я никогда не знала толком, куда ты убегаешь в таком наряде. Должно быть, за лентами, кружевами и безделушками, которые торговки на дом не носили. Но в восьмидесятые годы ты выходила уже не в деревню, а в самый большой торговый город Нового Света! В нашей столице жило больше одиннадцати тысяч человек; улицы его были не менее многолюдны, чем улицы Неаполя и Милана. Город — шахматная доска, которую Писарро за десять лет собрал по кусочкам. Улицы: Серебряная, Мясницкая, Сапожная — пересекались под прямыми углами; их низкие, обшарпанные домишки всё-таки уже не напоминали времянки. Даже таверны, в которых бандиты собирались делить добычу, даже «чичерии», где метисы — работники у отца — упивались кукурузной водкой, даже заведения ещё худшего пошиба были аккуратно побелены и снаружи казались солидными.
На плацу в тени башен нашего собора, которые непрерывно надстраивались, кишел самый пёстрый народ. Помнишь? Под деревянными балконами и нависающими галереями дворца люди выставляли напоказ всякие диковины. Это было ещё до землетрясения... Авантюристы в доспехах, вербовщики, музыканты, подёнщики... Даже уроженцы высоких нагорий с грустными глазами толпились возле колодца, наполненного водой. Они тоже любили это место. Здесь они предлагали на продажу изделия своих деревень: холщовые вьюки для ослов да мотки пряжи, украденные у хозяев из ткацких мастерских.
С какой тоской я вспоминаю времена нашей молодости! Там, у колодца, индианки с крючковатыми носами предсказывали грядущее по ракушкам; там торговались кто о золоте, кто о курах, выменивали кто свиней, кто побрякушки, меняли серебряные блюда на всякие безделицы. В это царство мелкой торговли стекались женщины в тападах: аристократки под вуалями, простолюдинки в масках. Приходили за удачными покупками... или просто за удачей. Как ты.
В соборе каждое воскресенье епископ метал громы и молнии против вуалей, которыми закрывались креолки Перу. Он утверждал, что их переняли у сарацинок, у мавританских женщин, а они ведь изгнаны из Испании!
Напрасно он вещал. Эта традиция, как и коррида, оставалась незыблемой.
Уже несколько наших вице-королей потерпело поражение в борьбе за приличие или, вернее, против неприличия тапад. Последний из них даже прямо-таки сдался, объявив официальным декретом, что ежели отцы и мужья не могут уследить за тем, как одеваются женщины в их доме, то и он не видит способа воспрепятствовать дамам и девицам разгуливать инкогнито, сколько им угодно. Оставалась ещё инквизиция. Но долгий опыт позволял вам, переодетым, ускользать от бдительного ока её агентов. Я сама видела, как ты стремительным грациозным движением, какого ни у кого, кроме тебя, не было, скидывала шаль на плечи. И перед духовными лицами, которые хотели тебя схватить, ты всегда появлялась с непокрытой головой.
Поговаривали, что женщины в тападах бегали и на любовные свидания. Только не ты! Ты эти уловки презирала. Между тем твоя красота приучила тебя к знакам внимания. Ты даже была несносной кокеткой. О том, что аделантадо Менданья даже не взглянул на тебя, ты рассказывала мне с яростью. Обычно прохожие не оставались равнодушными к совершенству твоей фигуры, которую шаль только украшала. А он прошёл мимо. Не заметил, не улыбнулся, не покачал головой — ничего. Ты же дала себе труд несколько раз оказаться у него на пути, переходила перед ним дорогу то туда, то сюда... Любой мужчина на его месте был бы заинтригован, говорила ты. Самый робкий, и то бы себя проявил. А этот нет — и это человек, предназначенный тебе с рождения!
Я бы поклялась, что скромность дона Альваро говорила скорее в его пользу. Но тебе его равнодушие показалось оскорбительным и угрожающим.
Но ты признала, что человек он статный.
Ты сказала мне, что он высок ростом. Широк в плечах. Хорошо сложён. Лицо бледное, несмотря на все его странствия. Волосы и борода короткие, аккуратно подстриженные, рыжие, тронутые сединой. А по правде говоря, уже совсем седые.
Руки у него были длинные, покрытые родинками, перчаток он не носил. Одну руку он держал на эфесе шпаги, другая болталась под плащом в такт неровному, слишком быстрому шагу. Серые глаза с длинными ресницами смотрели прямо вперёд. Он явно был где-то далеко. Явно куда-то спешил. Ты всё это заметила.
Категорично, как всегда, ты определила его двумя прилагательными и одним наречием. Красивый. Но старый. Уж очень старый.
Впрочем, на сей раз твой приговор не удовлетворил тебя саму — ты мне в этом призналась.
Обычно тебе хватало одного взгляда. Нравился тебе человек или нет, справедливо или несправедливо, но ты любила сразу знать, кто перед тобой. Судила обо всех по первому впечатлению. Право изменить мнение ты за собой оставляла, но твоё представление сразу должно было быть чётким.
Но при встрече с аделантадо не появилось ничего: никакой идеи, никакого впечатления. И вот теперь такая неясность заставляла тебя торопить события. Только затем ты и перечила отцу: чтобы получить ответ. Да или нет. Замужество или разрыв. Решить раз навсегда.
Ты поневоле всё время думала об этом человеке, который на тебя не претендовал. Довольно, довольно уже этого бесконечного ожидания, за которым пустота и сомнение!
Отец и многие другие почитатели Менданьи говорили тебе, что это один из величайших мореплавателей всех времён. Двадцати пяти лет от роду Менданья нашёл ту сказочную страну, тот потерянный рай, который с самого начала отыскивали конкистадоры: Эльдорадо. Он открыл острова, с которых царь Соломон вывозил свои богатства: золото, золото — золото, про которое в Библии сказано, что он покрыл им храм Господень в Иерусалиме. Теперь аделантадо держал в ларце грамоту, дававшую ему именем испанской короны право владения всеми землями, которые он впредь откроет в Южном море. И завещать их своим наследникам в двух поколениях.
Даже Колумб и Кортес такого для себя не получили. Одного этого было достаточно, чтобы заинтересовать тебя.
Но доходили до тебя и другие слухи.
Были такие, что называли этого человека фантазёром, мечтателем, сумасшедшим. Судите сами: ведь он уже семнадцать лет тому назад вернулся с этих пресловутых островов, да так туда и не возвращался. Почему же? Да потому, что всё это время советники трёх вице-королей Перу подряд считали его неспособным. Правда, всё это были враги его дяди, губернатора Лопе Гарсии де Кастро, ныне покойного; они отыгрывались за прежние унижения на его племяннике.
Говорили, что вся жизнь дона Альваро де Менданьи состояла из непрестанной подготовки к путешествиям, которые так и не состоялись, да ещё из арестов и тюрем.
Наверное, он был упрям. Бесспорно — хороший моряк.
Но недруги твёрдо держались своего мнения о нём: никчёмная бездарность.
Они видели в нём неисцелимый изъян, клеймо, по которому было понятно, что он неспособен на какие-либо завоевания: доброе сердце. Кроме того, он не умел уживаться с придворными и так и не научился противостоять интригам.
Доброе сердце и ум без лукавства — не эти ли странные качества воодушевили некогда нашего отца, обычно столь недоверчивого? Сам-то он хорошо просчитал, с какой выгодой можно выдать одну из дочерей замуж за будущего, после колонизации золотых островов, маркиза Южных морей. Раздел Эльдорадо: пятая часть королю, остальное поровну между конкистадором и вкладчиком предприятия — казался весьма соблазнительным предприятием.
Ради этой перспективы он когда-то и предложил аделантадо Менданье пользоваться его капиталом под видом приданого. Тогда они договорились между собой; состоялось обручение.
Дон Альваро даже продал шкуру неубитого медведя: представился в Мадриде как супруг дочери знаменитого португальского конкистадора из Лимы.
Этот обман, предвосхищавший события, имел целью успокоить короля, который решительно не хотел поощрять холостых конкистадоров — бродяг, сеявших раздор по всей Америке. Его Величество желал устроить в Новом Свете прочное общество, Основанное на семейных ценностях. Что же может быть надёжнее, если супруга разделит с мужем жизнь в колонии?
Правду о семейном положении аделантадо правительство узнало тогда же, когда и Менданью уведомили о пострижении в монашество нашей сестры Беатрис — первой его невесты. Немного погодя он услышал и о моём замужестве. И сделал из этого вывод, что капитан Баррето устал его дожидаться. А сам в вихре бурной жизни и думать забыл об этом неверном деле — задуманной, но неудавшейся женитьбе в Лиме.
В то утро, в ноябре 1585 года, отец вдруг явился перед ним и вновь предложил брачный союз. На выданье была третья дочь — черноглазая блондинка, настоящее чудо, по его словам. Настойчивость капитана Баррето заставила дона Альваро заколебаться.
Сорок тысяч дукатов — это два галеона...
Как все моряки, Менданья был суеверен. Исабель? Какое совпадение: его мать тоже звали Исабель. Она тоже была черноглазой блондинкой. И ещё совпадение: мать его была урождённая Нейра-и-Гарсия де Кастро. Исабель де Кастро. Как твоё настоящее имя.
Предложение пришло вовремя. Подарок Провидения. Предписанный свыше союз...
Дон Альваро прождал столько лет, что теперь не терял ни минуты. Он откупорил бутылку, выпил с будущим тестем и немедленно согласился, так и сославшись на стечение всех предзнаменований.
Но, что касается судьбы, Менданья нарочно не уточнил некоторых деталей, связанных с датами.
Вопреки нашей семейной легенде, которую мы всегда рассказывали, ты родилась не в тот вечер, когда он отплыл на Соломоновы острова, потому что в тот день отплытие не состоялось. После церемонии отправления противные ветры заставили аделантадо вернуться в порт. Окончательно он поднял якоря только 20 ноября — на четвёртый день после Дня святой Изабеллы. Но какая разница? Эту святую он сам избрал в покровительницы своей экспедиции. Первой своей земле, первому острову, первому берегу в Тихом океане, при открытии которого он, говорят, испытал самое сильное чувство в своей жизни, Менданья дал это любимое имя: Санта-Исабель. Год спустя, также в ноябре, он вернулся туда, когда бушевала буря, в двух кораблях открылась течь — и святая вознаградила его за любовь. Гибель была неизбежна. Ураган сломал мачты, бурные валы оторвали руль. На коленях перед статуей капитан просил святую Изабеллу заступиться за него и его людей перед Господом. Она услышала его. Ветер утих. Пучина отхлынула. Это было 17 ноября 1568 года — ровно год спустя после церемонии отплытия из порта Кальяо. Ровно через год после твоего рождения.
В жизни дона Альваро этот день так и остался счастливым праздником. Семнадцать лет каждый год 17 ноября он приносил благодарственное подношение святой Изабелле. Однако новых милостей покровительница ему не оказывала.
Сегодня же случился сговор с сеньоритой Исабель, которая скрывалась тут, в нескольких шагах от него, и благодаря этому сговору он снова мог вернуться на остров Санта-Исабель в золотом архипелаге.
Осталось встретиться с суженой.
Отец с женихом взяли шляпы и отправились прямо на асьенду.
Пройти нужно было всего несколько улиц.
— Хотела, чтобы аделантадо просил твоей руки? — закричал отец, подойдя к арене. — Ну так вот он, я его привёл!
Знакомство не могло получиться тяжелее и обиднее. Всё происходило при нас при всех. Не прошло ещё двух часов после вашего разговора с отцом. Пахло скотиной, навозом и чесноком.
Ты спрыгнула со ступенек.
— Вот он, твой поклонник: ты его кликала, а он и пришёл со мной. Готов припасть к твоим ногам.
Ты побледнела — я тоже.
Я видела тебя: волосы разметались по лицу, вся пропахла сильным бычьим запахом... Ни одна испанка, ни одна жительница Лимы, ни одна женщина в целом свете не пожелала бы показаться жениху в таком виде. Отец это знал хорошо. Да и все знали про твою гордость и кокетство.
Совершенство... Со временем то, что девочка чувствовала инстинктивно, стало потребностью.
Чтобы существовать на равных с мужчинами вокруг тебя, ты обязательно должна была принудить их к восторгу и уважению. Подавить их величием и держать на расстоянии. Отцовское воспитание не оставило тебе другого выбора: ты должна была превзойти саму себя. Он вылепил из тебя такую знатную даму, которая была мечтой всего Перу: настоящую испанку не взять ни силой, ни золотом, даже близко не подойдёшь. Попросту говоря — полную противоположность обыкновенной женщине. Всегда убрана, всегда при украшениях, всегда надушена. Сейчас эта маска уже приросла к твоему лицу...
Подловив тебя за работой в хлеву — а в нашем мире даже самые бедные придавали такое значение приличиям и внешнему виду! — отец наносил тебе оскорбление.
И он, конечно, это понимал. То была умышленная жестокость.
Тут был он весь, каким я его знала: причудливый, переменчивый, вспыльчивый. Он сам не мог уследить за своим нравом и совладать с ним.
Желая унизить тебя, он кричал так громко, что даже индейцы в загоне отвлеклись от быков.
Все смотрели, что происходит.
Ты стояла напротив них. Тот, с кем тебя знакомили, был так высок, что тебя за ним совсем не было видно. Его я видела со спины. Братья подошли поближе. Им тоже хотелось повеселиться вместе с отцом.
— Ты же этого хотела, нет? Он на тебе женится. На такой, какая есть. Хоть ты сейчас и смотришься замарашкой.
Вслед за братьями я подошла совсем близко к аделантадо. Он явно такого не ожидал: нахмурился и наклонил голову.
Моё первое впечатление было такое же, как у тебя: никакое. Я не подумала о нём ничего. Он не соизволил показать себя. Глаза его оставались непроницаемы.
Зато в твоих глазах чувства читались ясно. Ты все их вложила во взгляд, который не предвещал жениху ничего хорошего.
Отец, конечно, понял его смысл: ты велела переменить тон или вовсе замолчать. Но он не стал с этим считаться. Что-то заставляло его обижать тебя при доне Альваро.
Что? Возможность тебя потерять, страх расставания, который он до этого мгновенья недооценивал? Потребность показать тебе, что он здесь всё равно главный? Боль, затаённая ревность к твоему замужеству, хотя отец сам желал этого события и устроил его?
Или страх быть одураченным своим будущим зятем? Почему аделантадо Менданья согласился так скоро? Не потому ли, что кошелёк его был пуст, что он был стар, разорён — конченный человек, и сам это знал? Не потому ли, что он видел в этом браке такие выгоды, которые обернутся ущербом для семьи Баррето...
Насколько я знала отца, он чувствовал себя обманутым.
Его обхитрила ты, заставив пойти к аделантадо. И тот обхитрил, потому что согласился.
Им вертели, как хотели, а он шёл на поводу без раздумий.
Я думаю, в тот миг отец ненавидел дона Альваро. И тебя тоже.
— Смотри на него хорошенько, дочка; смотри на своего жениха. Ты говорила, он старый и скрюченный? Так перед тобой он склонится ещё ниже.
Тут дон Альваро поднёс руку к шпаге. Хотел смыть оскорбление? По слухам, кровь у него была не горячая. Но говорили также, что в гневе он мог быть страшен.
Подозреваю, он не понимал иронии нашего отца. К чему все эти насмешки? Или капитан Баррето пьян? Нет, этого быть не может: они только что распили вместе всего одну бутылку. Или он уже напился раньше? Ввалился к нему прямо с утра со своим безумным предложением...
Аделантадо смотрел на тебя и сдерживался, видя, что написано у тебя на лице. Он принудил себя к вежливости и отвесил галантный поклон, на который ты не соизволила ответить.
— Сорок тысяч дукатов! Два галеона! Дочка, да кто бы не согласился на что угодно за два галеона?
И снова аделантадо схватился за шпагу. Даже губы у него побелели. Он заставит замолчать капитана Баррето!
Но твой взгляд, брошенный отцу, остановил его: видя твой стыд и страдание, дон Альваро решил не затевать ссоры.
Потом он мне говорил, что не ожидал найти тебя такой живой, такой пламенной — и такой трогательной.
Он стоял, как громом поражённый, а ты изо всех сил старалась опровергнуть то, что говорил отец. «Вот он, твой поклонник, ты его кликала» — она на «поклонника» и не взглянула. «Смотри на него хорошенько, дочка; смотри на своего жениха. Ты говорила, он старый и скрюченный...» — нет, как будто он ей совсем не интересен.
Ясно было показано: будущий супруг для тебя не существует. Ты его буквально в упор не видишь.
Но таить свой гнев на отца ты от людей не стала.
— Грубость ваша беспримерна, — громко заявила ты. — А что до сердечного благородства... Низкая у вас душа. Вы лакей!
И ты повернулась к нему спиной, нанеся такое же публичное оскорбление, как и он тебе.
Мы все остолбенели. Ты пошла в дом.
В тот день и много недель потом ты показывала отцу, что он ни к чему не может тебя принудить. Что ты ни за что не выйдешь за человека, которого он тебе предназначил. Пусть жених согласился — ты не согласна.
— Не пойдёшь за Менданью — ни за кого не выйдешь! В монастырь тебя запру!
— Что ж, и так подойдёт: зато подальше от вас.
— Негодяйка! — орал отец. — Вот как ты платишь за всё моё добро! Не видать тебе людей! Ни в церковь, ни на процессию, ни на корриду, ни на бал — не выйдешь из этой комнаты, пока не станешь его женой!
— Значит, никогда не выйду.
— И не пущу к тебе никого. И Петронилье не сможешь поплакаться. Одна в четырёх стенах. Захочу — всю жизнь так и просидишь.
— По крайней мере в покое.
— Ты что, никого не любишь?
— А вы, отец, разве кого-то любите?
Твоё заточение перевернуло весь дом. Матушка всегда оставалась негласной госпожой. Но ты семнадцать лет царствовала явно. Ты была душой, головой, руками асьенды — настоящей хозяйкой. Теперь всюду не хватало твоей невероятной энергии, организаторских способностей, любви к власти. От самого смиренного индейца до самого нахального метиса слуги без тебя отбились от рук.
Семья разделилась на два лагеря. Херонимо ставил стеречь твою дверь своих людей и злых собак. «Малыши» — Диего, Луис и Марианна — пытались общаться с тобой, подкупая служанок.
Матушка, как и все, сделала свой выбор. Обычно она не вмешивалась в дела, но тут объявила во всеуслышанье: непослушание твоё — преступление против Бога, против семьи, против долга перед самой собой. Ты забыла о своём поле и сане.
Я подозревала, что материнское осуждение пугало тебя до глубины души. С детства тебя мучил страх изменить своему долгу. Ещё совсем маленькой ты так была предана чести, что ничто не могло заставить тебя изменить данному слову. А вдруг наша мудрая, благородная матушка права? Вдруг своим бунтом ты вступила на путь постыдный и недостойный? Ты потихоньку плакала, но не сдавалась:
— Я не пойду за аделантадо Менданью.
Что до меня, я никак не могла понять, отчего ты упрямишься. Не могло быть лучше выбора, чем дон Альваро де Менданья-и-Кастро де Нейро. Так говорила матушка — она даже настаивала на этом. Чистота благородного происхождения, семейные связи, могущественная родня в Испании ручались за него и в Перу. Превосходная партия!
Резон разницы в возрасте с точки зрения здравого смысла никак тебя не оправдывал. Да, матушка в первый раз вышла замуж за человека лет на пятьдесят себя старше. Но тут же такого не было! Обзывая дона Альваро стариком, ты, как всегда, преувеличивала. Ему ещё не исполнилось сорока пяти лет.
К чему же это сопротивление воле отца, этот разрушительный раздор между вами?
Хотя напоказ ты была с ним груба, я не сомневалась, что ты его уважаешь. Характер у вас обоих был тяжёлый, но вопреки этому с самого рождения между вами не было ни облачка, ни единой ссоры! Ты никогда не скрывала, что обожаешь его. Предупреждала его желания. Во всём оправдывала. Любовалась им.
А он день за днём всячески показывал нам — другим детям, что ты у него любимица. И на асьенде, и даже в Лиме все знали, как вы друг друга любите.
«Я не пойду за аделантадо Менданью...»
Как мне было догадаться, что сватовство было только предлогом, а на самом деле ты противилась отцу совсем в другом? Что предстоящий брак к предмету вашей ссоры не имел никакого отношения? Что ни возраст Менданьи, ни бедность, ни двусмысленная репутация не имели для тебя в этой битве никакого или почти никакого значения? Что тон отца при представлении жениха, твоё унижение на арене обидели тебя гораздо меньше, чем другие его насмешки и оскорбления?
Была ещё другая сцена. Другая ошибка капитана Баррето.
Вот к тому случаю и восходило ваше столкновение: к твоему посещению энкомьенды Кантарос за три недели до того.
Отец никогда не рассказывал об этой поездке ни мне, ни матери, ни кому-либо другому. А если и случалось ему о ней припомнить, то он только жаловался, что не послушался тогда своего инстинкта. Больше ничего не говорил.
Прежде он никогда не соглашался взять тебя в горы. Никогда не пускал в эти дальние поездки, в которые отправлялся со своими людьми. Не потому, что за тебя боялся: он знал, что ты можешь вынести самые тяжёлые переходы, преодолеть любые опасности.
Но всё же он считал тебя креолкой. И этим доводом обосновывал свои отказы взять тебя с собой. Он говорил: хоть ты и умеешь владеть оружием и ездить верхом — всё равно ты уже американка во втором поколении. Родилась в Лиме. Значит, изнежена, как все дочери колонистов.
Вот женщины из Португалии и Эстремадуры, необычайные женщины, последовавшие в Америку за своими мужьями, братьями и возлюбленными — то было другое дело!
А ты, утверждал он, к тому миру уже не принадлежала. Да, даже ты... К миру, где конкистадоры вразумляли дикарей и вводили их в свет Истины беспощадной войной. Отец совершенно искренне утверждал, что не искал войны сам. Но противление индейцев Слову Божьему, их коварство и жестокость принуждали обороняться его самого и других испанцев.
Иные зрелища могли тебя смутить — кто знает? Ты могла расплакаться, закричать... или рассказать другим.
— Нечего тебе делать там наверху! — твердил он тебе много лет подряд.
— Где же мне быть, как не рядом с вами?
Хороший ответ!
— Вы же берёте с собой брата Херонимо! Какая между нами разница? Никакой. Кроме той, что я храбрее и не так глупа. Если вы меня воспитали так, как воспитали, — значит, считали, что я того достойна. По крайней мере, была достойна, когда мне было пять лет. А что теперь? Позвольте мне доказать вам, себе, кретину Херонимо, что я в самом деле такова, как вы обо мне думаете. Испытайте меня. Иначе окажется, что все ваши труды выковать мою душу по вашему образцу были напрасны. Настал мой час!
Так ты приставала к нему много лет.
Наконец, он дал слабину и позволил себя уговорить.
Правда, ему хватило остатков благоразумия и не согласиться, по твоему настоянию, на самую тяжёлую поездку. Он не стал везти тебя на две энкомьенды при серебряных рудниках. Там обстановка была гораздо тяжелей, чем в приходе Кантарос.
«Да всё равно тем же самым и кончилось бы», — ворчал он по возвращении.
Дела пошли плохо — как всегда шли с «этими свиньями и собаками», как отец называл индейцев. Это можно было предвидеть. Он и предвидел. Он ни в чём не мог себя упрекнуть. Даже Бог и король одобрили бы его. Нет, упрекнуть ему было не в чём. Закон требовал от него собирать дань с подданных, которых Писарро отказал первому мужу нашей матери. Поэтому капитан Баррето имел право заставлять индейцев работать на себя при условии, что будет их защищать и просвещать.
Он это и делал.
От чистого сердца.
Он много раз говорил нам, что без колебаний вёл ко Христу паству, вверенную ему королём. И очень гордился тем, что для этого сделал.
В каждой деревне он выстроил на фундаменте инкского храма большую церковь. Две белые колокольни высились над стенами из чёрных камней, над ярко-жёлтыми террасами и кругами плодовых шпалер. Отовсюду было видно, как белые башни прорывают клочья облаков. Церковь сияла под вечно свинцовым небом.
Перед папертью он расчистил эспланаду и соорудил Лобное место: огромный крест, тоже белый, установленный на четырёх тёмных глыбах — неодолимых ступенях, прежде служивших жертвенником для инкских варваров. Вокруг эспланады отец выстроил сторожки и амбары — ряд небольших домиков, соединённых аркадами. Издали всё это напоминало торговые ряды на главных площадях в Лиме и Куско.
На этой эспланаде туземные вожди приносили отцу дань, которую сами собирали по всей округе, пока его не было. К сожалению, касики, вожди, управлявшие деревнями, были заодно с другими индейцами. Все они воры и плуты, только и думают, как обмануть! И отец старался предупредить их плутни, придумывая свои хитрости.
Как и мой муж, как большинство энкомендьеро, отец подделывал счета и подкручивал весы, на которых взвешивался натуральный налог — кукуруза, тюки хлопка, вязанки хвороста, — положенный по закону для индейцев.
Подкрутить весы, утяжелить гири — этим занимались повсеместно. Но отец гордился тем, что придумал кое-что почище, чем простые ошибки в сложении. По сговору со священником он, например, так перекроил церковный календарь, что весь год в его энкомьендах укладывался в четыре месяца. Кто на его земле мог быть против? Поскольку дань приходилось собирать не один, а три раза в год, он и на места наведывался чаще (а ведь это ему самому лишняя тягота!). И горе касику, который вздумал бы пожаловаться властям. Столица была за пятьсот с лишним километров, а Херонимо догонял строптивых и безжалостно расправлялся.
А прочее...
Лоренсо, видевший всё это, рассказывал так: при экзекуции, которую отцу пришлось устроить индейцам, ты вела себя так, как хотел бы от тебя отец. Как будто так и надо. Не вскрикнула, не дёрнулась. Не пыталась вмешаться, протестовать, как-то помешать происходящему. Только немножко побледнела.
А потом, на обратном пути? Ни вопроса, ни замечания. Ни слова.
Чистое совершенство.
Правда, когда отец решился пройтись насчёт «этих развратных содомских свиней», ты так на него посмотрела, что он замолчал на полуслове.
Правда внизу, в Лиме, рассказывал Лоренсо, ты стала держаться в стороне от мужчин. И всё время молчала. Но он не понял, в чём дело.
Должна признать, когда я приехала к вам в дом, то и сама ничего не заметила.
Отец, полагаю, обратил внимание, что ты отвечаешь ему односложно. Отводишь глаза, когда он глядит на тебя. Избегаешь его.
Но его этим было не пронять.
Иди ты к чёрту, думал он. Плевать ему на твои душевные терзания! Увидела то, чего не стоило видеть? Пеняй на себя — тебя предупреждали. Он, что ли, виноват, что индейцы в Кантаросе такие сукины дети? Повторяю: винить себя ему не в чём. И что ему до неодобрения, да хоть и до осуждения сопливой девчонки?
Пусть придёт в себя, и всё будет в порядке.
В самом деле: как я могла сообразить, что после возвращения, все три недели до сцены на ступеньках арены, ты не могла заснуть? Что цвета, звуки, запахи Кантароса не стёрлись со временем, а каждое утро становились всё живее, каждую ночь — всё отчётливей?
Ты даже не закрывала глаз, а перед тобой вставали низкие стенки и посадки на террасах. Все оттенки зелёного, спускавшегося в долину между остроконечными горными пиками. Ты видела церковь, белевшую на свинцовом небе. Белый крест, белые кладовые. И индейцы в красных одеждах, собравшиеся в кружок вокруг костра на площади. Ещё отчётливей и удушливей был тошнотворный запах костра и кипевшей на нём смолы...
Ты пыталась понять. Пыталась рассуждать.
Война есть война. Писарро с тремя сотнями спутников не покорил бы такую державу, если бы не убил несметное количество людей, сопротивлявшихся ему. Да: война — это война.
А что в Кантаросе? Там не было войны! И мятежа не было. И ни малейшего поползновения к возмущению. Отцу никто не угрожал. Индейцы энкомьенды Кантарос были уже тридцать лет как покорены, усмирены и крещены.
Как мог твой отец, с его открытым сердцем и прямой душой, велеть устроить такую мясорубку?
А сперва тебе так нравилось первое путешествие за пределами Лимы... Палящие дни под таким белым солнцем, что даже коням было трудно смотреть. Ледяные ночные привалы, разбитые на каменистых речных берегах. Изнеможение. Страх. Даже тропинка над пропастью — такая узкая, что ты могла идти по ней только пешком, ведя лошадь в поводу. То спереди, то сзади, то рядом, бок о бок.
Ты вспоминала, как твоё плечо прижималось к шкуре, как ты всем телом удерживала горячее конское тело от падения вниз, на камни. Если бы лошадь поскользнулась, то увлекла бы тебя за собой в бездну. Самым сильным и выносливым не всегда удавалось удержать своего коня. Самые лучшие индейские носильщики, и те падали и разбивались вместе со своими ламами. Ты знала, что по дороге к инкам отец каждый раз терял двоих-троих людей. Что ещё опасней был обратный путь, когда спускались с тяжёлой данью, навьючив животных тюками с провизией, курами и свиньями.
Но не надо думать о возвратном пути после того, что ты видела в Кантаросе. Лучше вернуться к началу. К пьянящему чувству, что ты идёшь в этой колонне по следам конкистадоров, поднимаешься вдоль ущелий, пересекаешь пропасти, приближаешься к тучам...
На этом тебе хотелось бы оборвать нить воспоминаний.
В деревне вы привязали лошадей у водопоя внизу. Все вместе поднялись к церкви, поскальзываясь на грязной мостовой. Здесь не было балконов на консолях, как в Лиме, не было каменных резных порталов. Кругом нищета. В канаве посредине текли нечистоты, смешанные с горной водой.
Звонили колокола. Печальный звон сопровождал вас до самого верха.
Впереди шёл священник с крестом. Вы четверо — отец, двое братьев и ты — за ним в ряд. Все в широких соломенных шляпах. Мужчины в высоких сапогах, со шпагами на боку. Ты в женском платье, как и положено. Сзади шли белые люди, служившие нам: солдаты, прибывшие с вами, и приказчики, смотревшие за порядком в Кантаросе. Затем пять касиков в длинных красных накидках на плечах, в ожерельях, со всякими знаками своего достоинства на груди, с жезлами в руках. Наконец, толпа индейцев в полном молчании, как неживые.
Ты слушала мессу в первом ряду, одна на левой половине. Ни рядом, ни сзади тебя не было ни одной женщины. Мужчины — белые — собрались на правой половине. Индейцы остались за дверьми.
Вопреки закону, который признавал наличие души у туземцев, отец наш приказал, чтобы никто из них, даже вожди, не мог войти в церковь. Священник лишь благословлял их с деревянного балкона между башнями над эспланадой.
Касики и слуги молились снаружи, на паперти, стоя на коленях перед распахнутыми дверьми. Деревянная ширма загораживала от них алтарь, который по благочестивому обычаю не должен быть виден с улицы.
Ширма была двустворчатая с росписью, которую ты хорошо запомнила. Справа изображались добрые индейцы, следовавшие за пастырями и другими испанцами. Слева — плохие индейцы в аду; одни варились в котлах, других пожирали чудища, похожие на свиней.
Ты потом мне однажды сказала, что и тут ни о чём не догадалась.
После мессы отец просил тебя остаться в церкви. Даже не просил, а прямо запретил выходить из неё. И опять ты ничего не заподозрила. Тебе и в голову не пришло спорить. Он закрыл за собой обе створки дверей, даже не подумав о том, что оставляет тебя в темноте. И снова ты не возражала.
На самом деле ты только о том и мечтала — остаться одной. Не для молитвы, а ради инструмента, который ты увидела в храме сбоку. Миниатюрный орган, построенный индейцами под присмотром прежнего священника. Редко, так редко приходилось играть на органе в своё удовольствие!
Ты знала, что играешь хорошо.
И ты предалась радости громогласных созвучий. Звучали все гимны, которые ты знала без нот. Церковь сотрясалась.
В перерывах ты слышала снаружи голос отца, извергавшего потоки страшных ругательств. Мы к его грубости были привычны. Он со всеми слугами в Лиме обращался как со свиньями и собаками. Да ты и сама, бывало, преспокойно употребляла грязные слова.
Играла ты долго. Без малейшего предчувствия, без тени догадки о том, что происходит снаружи.
Переиграв все песнопения, которые знала наизусть, ты ощупью пробралась к выходу.
Лучи заходящего солнца ослепили тебя.
Ты не сразу поняла, что они там делают, зачем там деревянная колода и котёл с варом. Не поняла и того, откуда здесь две огромные свиньи — два белых нехолощённых хряка, метавшихся зигзагами по эспланаде. Обычно местные свиньи были маленькие и чёрные. Эти показались тебе какими-то чудовищами.
Отец сидел спиной к тебе на высоком кресле, поставленном под аркадой. Перед ним стоял Херонимо.
Твоё внимание привлёк один чёрный невольник, которого на асьенде прозвали «Палач». Здесь у него в руках был не кнут, а топор.
Херонимо наклонился. Ты увидела, что он держит индейца на коленях, а Лоренсо насильно кладёт руку индейца на колоду. Над их головами сверкнула сталь. Топор упал. Крика не было. Только два хряка страшно захрюкали и кинулись к плахе. Человек на коленях упал ничком. Земля была вся в крови. Херонимо бросил обрубок, оставшийся на колоде, в большую корзину. Свиньи подбежали ближе. Херонимо немного помотал корзиной у них над мордами, дразня аппетит, как кормят собак. Потом медленно, нехотя, перевернул корзину и высыпал на головы хрякам целый дождь отрубленных ладоней. Свиньи с хрюканьем и с дракой принялись их пожирать.
Херонимо поднял индейца, подтащил к котлу и опустил культю в вар, чтобы прижечь рану.
Наказанный потерял не слишком много крови. Впредь он мог по-прежнему работать. Как и ещё десятка два покалеченных индейцев. Они пошатывались в сторонке, некоторые упали в обморок.
Херонимо и его люди подняли лежавших и поставили всех перед капитаном Баррето.
Отец встал, сделал несколько шагов вперёд по площади в сторону изувеченных. Он обратился к ним с длинной речью по-испански: они-де сами заставили его прибегнуть к этому наказанию. Если они будут продолжать его обкрадывать, резать и есть его свиней, пытаться убежать в горы, как сделали недавно, то им уже отрубят не руки, не ноги и не носы...
Он прервал свою речь и обернулся.
В этот миг он встретил твой взгляд.
Попытка восстановить мир... Общая работа с быками на домашней арене, разговор о будущем замужестве только тем и были: твоим первым шагом навстречу ему, первым опытом примирения.
В первый раз после той страшной поездки в Кантарос ты просила прощения.
И что же вышло? Тебя заперли. Допускали к тебе только духовника.
Херонимо торжествовал, то и дело повторяя пословицу, которая, на его взгляд, вполне передавала твоё положение: «Двум петухам на одной навозной куче не ужиться». Так изящно он намекал на твои отношения с доном Альваро и с отцом.
Твоё заточение продолжалось около двух месяцев. Торжества по случаю приезда вице-короля миновали. Ты на них не появилась. Наказание было исполнено. Наказание должно быть отменено. Так теперь постановила наша матушка.
Она была одной из первых красавиц Лимы. Но семнадцать родов всё-таки состарили и высушили её. Выходила она теперь только в церковь или в больницу на углу нашей улицы. Она навещала больных, шила, молилась и желала покоя. С нами, одиннадцатью оставшимися в живых детьми, она никогда не повышала голоса. Она была вальяжна, даже ленива, но тем не менее могла оказываться упрямой и неуступчивой, как король.
В то утро, войдя в её покои наверху, я застала её печальной. Она сидела, по обыкновению поставив ноги на жаровню, склонив голову над шитьём. Как всегда, она в тишине своей комнаты вела разговор с Богом. «Господи Боже мой, — шептала она, — к чему весь этот кавардак? К чему, Господи? — повторяла она, нервно продёргивая иголку. — Девчонка раскапризничалась!»
Я поцеловала ей руку.
— А, вот и ты, — сказала она. — Я тебя ждала. Что-нибудь слышно про твою сестру?
— Я знаю только то, каких прислужниц поставил Херонимо надзирать за ней. Во-первых, свою сожительницу, а ещё самую глупую и запуганную из всех кухарок.
— Это мне известно. Твой брат, конечно, не дал ей Инес, которая её любит и слепо ей повинуется... Всё это плохо кончится! С доном Альваро положение становится невозможным: он же приходит сюда, чтобы с ней повидаться, ухаживать за ней. Как сказать благородному и воспитанному человеку, что его невесту держат взаперти, потому что она не хочет идти за него? Что она скорее позволит всего лишить себя, чем примет его предложение? Как признаться перед ним в таком сумасбродстве? С этим скандалом надобно покончить. Исабель должна покориться. Сделай так, как считаешь нужным.
Матушка покачала головой. Она по-прежнему не понимала тебя и не одобряла. Но тем самым она как бы дозволяла мне нарушить отцовский запрет: повидать тебя, урезонить, убедить...
Попасть к тебе было делом нелёгким. Жалюзи твоей комнаты выходили только на балкон второго этажа вокруг второго внутреннего двора. Я хорошо знала это место: в этой комнате я жила вместе с тобой до замужества. Огромный фикус во дворе полностью загораживал свет. Впрочем, комната была просторная. И богатая, хотя и без пышности. Дубовые панели до середины белёных стен, резные наличники чёрного дерева на окнах и двери. Это деревянное роскошество говорило о нашем состоянии. Но ничего напоказ. Весь блеск семейства Баррето отец сосредоточил в парадных залах на первом этаже. Они были ещё темнее и холоднее жилых помещений, зато так и сверкали великолепием ювелирного мастерства. Серебряные канделябры, серебряные блюда, серебряные сосуды были украшены сценами на религиозные сюжеты. Под самым потолком (впрочем, низким и сводчатым, на случай землетрясений) висел портрет Франсиско Писарро, которому отец остался верен, когда испанцы принялись убивать друг друга, и прочих конкистадоров в доспехах. Итальянские художники, никогда не видавшие этих конкистадоров, изображали их как Бог на душу положит.
В наших же спальнях ничего подобного не было. Никаких картин — только фигура Спасителя из слоновой кости на огромном Распятии над алтарём, где всегда горели свечи. В глубине, в кабинете спала дуэнья, которую приставил к тебе Херонимо. В ногах у дуэньи, на стуле — служанка. Они шпионили за тобой и доносили своему хозяину обо всём, чем ты занималась. От них он знал, что большую часть дня ты молилась перед Распятием. А остальное время проводила за туалетом перед блюдом, которое служило тебе зеркалом. Суета сует! Мне они говорили: каждое утро ты одеваешься так тщательно, как будто тебе сегодня идти стоять на почётной трибуне. Им ты велела умывать себе лицо и руки. Волосы твои они расчёсывали на пятьдесят частей и укладывали в шиньон. Ты велела надевать на себя фижмы и все нижние юбки. Кружевные манжеты и воротники. Беда, если воротничок покажется тебе недостаточно накрахмаленным! Ты желала быть безупречной. Даже наедине с собой — особенно наедине с собой... За такими хлопотами проходили часы — столько, сколько ты считала нужным. К чему всё это было? Загадка... Подруга Херонимо спросила тебя об этом. Ты ответила: раз «дуэнья» об этом спрашивает — значит, ответа не поймёт.
Впрочем, ночами тебя так мучили кошмары, что даже стражницы не могли уснуть.
Я представляла себе: бездействие, на которое тебя осудили, может свести тебя с ума.
И знала, что ты не сдашься.
Отец опять собирался в дорогу. Теперь он отправлялся на рудники. С ним уезжал и Херонимо со своими людьми и волкодавами.
Без них и надзор ослабнет...
— Петронилья! Наконец-то! Слава Богу!
Ты встретила меня, сама не своя от радости, бросилась ко мне в объятия, крепко прижалась. Эти проявления чувств, совсем на тебя не похожие, тронули меня. Ты умеешь быть такой сердечной... Только редко смеешь дать себе волю. От этого твоя любовь только ещё ценнее.
Слух об отъезде отца дошёл до тебя. Ты понимала, что матушка должна им воспользоваться, и считала минуты.
Ты казалась весёлой, но, по правде говоря, я нашла тебя очень бледной и исхудавшей... Ты не выпускала моей руки и целовала её.
— Каждый вечер, чтобы заснуть, я думала о тебе, — говорила ты. — Каждый раз, когда хотелось подумать о чём-то хорошем, вспоминала тебя. Если бы ты знала, Петронилья, если бы только знала, сколько раз я вспоминала, как ты ходила меня отыскивать после моих поединков с Херонимо... Ты уже тогда ругалась на меня.
— На твоё поведение, — уточнила я.
— Но всё равно всегда находила... Как сегодня! Я знала, что ты придёшь. Скажи мне только: эти две дуры от Херонимо... что ты с ними сделала?
— Твоя любимая Инес подсыпала им порошок из тех, с которыми так хорошо умеет управляться.
— Они умерли? Браво! Пускай теперь Херонимо их собакам скормит.
— Ну нет, не умерли. Лежат на кухне без чувств... Херонимо не уехал со всеми. Отец оставил его управлять асьендой вместо себя.
— Вместо меня, — поправила ты.
— У нас мало времени. Пара часов...
— Пара часов, говоришь? Да, значит, времени масса. Дай мне на тебя посмотреть... Петронилья, ты ребёнка ждёшь?
Я знала, что за последние месяцы не похорошела. И ребёнка я уже не ждала. Бог призвал к Себе младенца, которого я носила. Я ушла от твоего вопроса своим:
— Долго ты ещё собираешься терпеть эту пытку?
— Ни минуты больше. Пошли!
Ты потащила меня к двери. Я удержала тебя:
— Нет. Матушка не велела. Я прошла к тебе только под тем условием, что ты не убежишь.
Ты отступила. Приказа доньи Марианны ты не могла ослушаться — я это знала.
Я подвела тебя к креслам.
— Давай поговорим...
Я села. Ты осталась стоять.
Я думала, как бы навести разговор на аделантадо Менданью.
— Какие они жестокие... — вздохнула ты.
Я тебя не поняла.
Почему ты мне тогда не рассказала, что видела в Кантаросе? Почему не сказала, что не можешь одолеть отвращения к поступкам отца? Что омерзение, презрение к нему — человеку, которого ты любила больше всех на свете — стали твоим крестом? Знай я про это, может и смогла бы тебе помочь.
Ты принялась кружить по комнате.
Я склонила голову и молчала. Думала только о том, как исполнить свою миссию: добиться, чтобы твоего согласия на брак с аделантадо. Чтобы прекратились раздоры и скандалы.
— Кто жестокие, Исабель?
— Мужчины.
— Но не к тебе.
— И ко мне, и ко всем.
— Аделантадо Менданья...
— Ах, этот! Как тебя выдали за первого встречного, так и меня хотят выпихнуть за этого болвана!
— Аделантадо Менданья не первый встречный.
— Старый хрыч, который плевать на меня хотел!
— Почему ты так думаешь?
— Я знаю! Довольно на него посмотреть.
— Ты ещё такая молодая. Как ему не полюбить тебя? Свежая, чистая...
— А ты, Петронилья, несчастная.
Ты остановилась, посмотрела на меня сверху вниз. Я физически почувствовала, как ты меня ощупываешь взглядом. Ты осторожно приподняла мой подбородок и потрогала губу:
— Это он сделал?
— Кто?
— Не разыгрывай дурочку. Кто? Муж твой.
Я отстранилась и вернулась на своё:
— Отец так гордится тобой, что готов сделать маркизой Южного моря.
— Этот титул ничего не стоит. Мне это совсем не интересно.
— А что тебе интересно? — настаивала я не без ехидства. — Подвиги аделантадо Менданьи тоже нет?
— О чём ты говоришь, бедняжка Петронилья? Подвиги Менданьи? Какие подвиги?
Я знала: ты воспитана на миллионе рыцарских романов. И на рассказах нашего отца о сражениях в Чили. Засыпала в колыбели под россказни его товарищей о том, какие сокровища они ещё откроют. Как все мужчины вокруг нас, как наши родные братья, ты мечтала завоевать все четыре части света. А титул маркизы Южного моря... если что-нибудь вообще, Исабель, могло тебя соблазнить, то только это. Кроме супруг Кортеса и Писарро никто ещё не носил имени земель, открытых их мужьями в Новом Свете.
Ты пожала плечами:
— Говорят, Менданья даже золота с Соломоновых островов не привёз. Да ничего не привёз. Ни серебра, ни жемчуга...
— Но что-то он привёз наверняка, иначе король не даровал бы ему таких милостей.
Мы замолчали. Потом заговорила я:
— Я видела дона Альваро. Он мне показался красивым мужчиной.
— Слабак.
— Слабак?
— Не смельчак, если тебе так больше нравится.
Ты бросила такое тяжкое, ужасное обвинение, что оно могло бы полностью оправдать твои поступки.
— Не смельчак! Почему ты так говоришь?
— Он позволил унизить себя при мне.
— Когда?
— Да в день его так называемого сватовства. У загона для быков. Ты тоже видела его и слышала. Его прилюдно объявили стариком. Бедным, хилым, кому одна надежда — жениться на мне. Ничтожеством, готовым пасть к моим ногам из-за приданого.
— Ты преувеличиваешь...
— Ничего я не преувеличиваю. Он позволил отцу так с собой обращаться. Ни слова не сказал, не шевельнулся, чтобы остановить его. Даже не вздрогнул от оскорбления.
— Может быть, не хотел тебя огорчать?
— Ты хочешь сказать: не может быть, а точно. А ещё точнее, не хотел огорчать капитана Баррето, который давал ему богатство.
— И всё-таки, тебе следовало поговорить с ним.
— О чём говорить с трусом?
— Но если бы он вернул тебе слово...
— Я ему никакого слова не давала, нечего и возвращать!
— А вдруг он всё-таки согласится уйти с дороги?
— Я ему не поверю.
— И будешь не права. Он готов разорвать сговор.
— Откуда ты знаешь?
— Он сам мне сказал.
— Ты что, видела его?
— Я тебе уже сказала, что видела.
— Неужели и ты, Петронилья, меня заманиваешь?
— Никуда я тебя не заманиваю. Исабель, он приходит сюда каждый день. Хочет повидать тебя. А недавно...
— Что недавно?
— Он обратился ко мне.
Ты хмуро посмотрела на меня:
— Как ты всего боишься, Петронилья... Боишься отца, боишься мужа... И от страха готова кого угодно предать, лишь бы от тебя отстали.
— Не говори так, Исабель! Я делаю всё, чтобы вывести тебя из лабиринта, в который ты забрела.
— Какого лабиринта? Мой новый духовник, которого ко мне прислали, чтобы приготовить к замужеству, всегда говорит одно: брак — это жертва, которую муж и жена приносят друг другу. Не перед священником, а перед Богом. А чтобы Бог эту жертву принял, на неё должно быть обоюдное добровольное согласие. Я не согласна. Вот и всё.
— Вот именно. Послушай, что предлагает тебе дон Альваро.
— Я вся внимание.
— Он тебе объяснит всё лучше, чем я.
— Могу и его послушать.
— Здесь и сейчас.
Я вскочила, пробежала через комнату, открыла задвижку.
И впустила аделантадо Менданью, который дожидался снаружи, на галерее.
Мужчина в твоей комнате — это было так неприлично, что я дрожала всем телом.
Я вернулась назад и села. Ты стояла прямо перед незваным гостем.
Может, ты и удивилась, но виду на подала. Только сказала шутливо:
— Вы, сеньор, решительно вездесущи. Самое малое, что можно сказать, — времени даром не теряете.
Он улыбнулся:
— А мне сдаётся, я его уже порядком разбазарил.
Любая другая на твоём месте громко завопила бы и прогнала его. Тебе это и в голову не пришло. Я — другое дело. В общем, я только о том и думала: о твоём позоре, если кто-нибудь нас застанет. Такое свидание могло тебе стоить жизни... Да и всем нам троим.
Дону Альваро следовало быстро сказать тебе то, что нужно. Но он, кажется, был совсем выбит из колеи. Только глядел на тебя н не мог вымолвить ни слова.
Возможно, ты его напугала. Бедняга думал о тебе днём и ночью. Он очень хорошо знал, какую неприязнь ты к нему испытываешь. А я описала ему, как тебя стерегли эти месяцы.
Он представлял себе девушку с растрёпанными волосами, в грязных башмаках — такую, какой он тебя полюбил. А увидел важную даму, приодетую и разукрашенную.
В его глазах что-то такое промелькнуло. Должно быть, он догадался о твоём пристрастии к парадоксам: на улице ты в лохмотьях, дома — в парадном туалете.
Ты почувствовала его недоумение и перешла в наступление:
— Вы что-то хотели мне сказать? Извольте. Даю вам три минуты.
— Простите меня, что я столько медлил.
— Давайте к делу.
Я сжалась в кресле в комочек, стараясь стать как можно меньше. Но слушала — даже очень старалась не пропустить ни одного вашего слова. Этот разговор я должна была пересказать матушке. А если бы вдруг кто-нибудь появился, присутствие замужней дамы сделало бы вашу встречу хоть чуть-чуть менее скандальной.
Он начал:
— Не буду говорить вам о моих чувствах: я знаю, что вы в них не верите. В этом вы, может быть, не правы. Но я дал слово вашей сестре не докучать вам этим предметом.
— Если вы явились ко мне с такими речами, то можете удалиться. А если мой отец причастен к этому свиданию, скажите ему...
— Ваш отец к этому непричастен. А дон Херонимо защитит вашу честь. Он только что вызвал меня на дуэль. Мы дерёмся завтра.
— Ничего не понимаю.
— Я сейчас от вашего брата. Я разорвал свои обязательства перед вашим семейством.
— Уже?
— Уже.
— Окончательно?
Меланхолическая улыбка явилась во взгляде дона Альваро:
— И бесповоротно. Но не тревожьтесь: я не убью вашего брата.
— И напрасно откажете себе в удовольствии. Но скажите яснее: вы пришли ко мне объявить, что отказываетесь от этого нелепого брака?
— Я бы не стал употреблять таких слов... Увидев вас, я подумал, что передо мной чудо — это верно. Я видел вас рядом с собой: вы должны были стать королевой четырёх частей света. Познакомившись с вами, я подумал... Вы так полны жизни, донья Исабель. Но вскоре я понял то, что вы сами почувствовали инстинктивно. Я ничего не могу предложить такой девушке, как вы. Вы — сама жизнь; другого слова я не нахожу. И вся она перед вами. Я не имею права... Словом... Словом, я просто старый упрямец. В немилости у двора. Весь в долгах. Несколько раз разорялся... А хуже всего, что я не собираюсь сходить с этого пути. Я буду искать то, что искал, пока не найду. Когда-нибудь я вновь отправлюсь туда. Когда и как? Не знаю. Не знаю также, где кончается упорство и начинается безумие.
— Вы хотите сказать — чем настойчивость отличается от глупости?
— Да, я как раз об этом. Какая разница между Христофором Колумбом...
— И безумцем вроде вас? По моему мнению, никакой. Колумб, если я верно понимаю, ошибся во всём. Выходя в море, он не знал, куда направляется. Он даже не умел правильно пользоваться астролябией. Вы скажете на это, что я преувеличиваю. Мне это все всегда говорят. Тем не менее знаете, какое единственное различие между героем и сумасшедшим, между упорством и глупостью? Успех.
Аделантадо кисло улыбнулся.
— В таком случае, донья Исабель, про меня ответ ясен. Я полностью провалился! Огромная водяная пустыня перед моими глазами — должно быть, единственное место, где можно оставаться так долго, не видя ничего. Прошло целых три недели, пока перед нами из моря появилась тёмная глыба — наш первый остров.
— Вы уверены, что это был именно остров?
— Тогда я ни в чём не был уверен... Но вам, должно быть, скучно.
— Ничуть не скучно. Говорите. Я не буду вас больше перебивать.
— Нет-нет, перебивайте!
— Говорите, прошу вас.
— Да, это был остров.
Его голос дрогнул, и он замолчал. Ты повторила с настойчивостью, похожей на раздражение:
— Мне вовсе не скучно! Рассказывайте.
— При первых лучах рассвета 9 февраля 1566 года мы попытались подойти к берегу. Это было опасно из-за рифов. И вдруг перед нами, прямо над грот-марсом, явилась яркая-яркая, как бриллиант, звезда. Она сверкала даже в полдень. Я приказал взять курс прямо на эту звезду. Я понял: святая Изабелла послала её нам как путеводную. И привела она нас в бухту с прозрачной, глубокой зелёной водой. Я назвал этот остров Санта-Исабель и бросил якорь в бухте Звезды. Якоря звенели негромко, но огромно было наше чувство. С тех пор я и мои товарищи попали в рабство к островам Южного Моря.
— В рабство?
— Почему нет? Я никогда не видел ничего столь прекрасного. Туземцы, населявшие этот земной рай, тоже были прекрасны. У них был вождь, которого я смог очень полюбить. Его звали Билебанарра, а я называл просто Биле. Мы научили друг друга каждый паре слов своего языка и могли общаться. Я даже мог что-то объяснить и другим племенам. Но...
— Что случилось?
— Первое впечатление было прекрасное, но вскоре я осознал, что жители Санта-Исабель никак не хотят делить с нами трапезу. И здесь, и на других островах, которые мы открыли потом, туземцы не давали нам даже воды из источников. Если у них не было стрел и камней, они просто плевали нам вслед и показывали зад. Я из последних сил удерживал своих матросов: они желали проучить индейцев[9], но тех было так много, что я был убеждён в необходимости сохранять мир. Однажды, когда мы служили мессу на суше, передо мной предстал вождь банды, уже нападавшей на нас. Он нёс перед собой четверть человеческого тела и детскую руку вместе с плечом. Вождь протянул их мне и сказал: «Наэла» — «Съешь это». Тогда я понял, что мы высадились среди людоедов. Я взял то, что он предлагал мне, и тут же похоронил в земле. Вождь был страшно оскорблён и удалился вместе со своими людьми на близлежащий островок. Тут-то и начались наши настоящие злоключения.
В комнате было почти совсем темно. Ты слушала его, Исабель, как никогда никого при мне ещё не слушала. Я не видела лиц: ни твоего, ни дона Альваро. Только два силуэта... И слышала вдохновенный голос, раздававшийся в темноте:
— На другое утро я послал баталёра набрать воды на берегу. Там его ожидало более двухсот индейцев. С гор бегом спускались ещё новые. Увидев всё это с корабля, я прыгнул в шлюпку вместе с солдатами. Мы шли против отлива. До берега пришлось добираться долго, хотя мы гребли изо всех сил. Побежали к речке, где баталёр с помощниками должны были набирать воду. Там мы их не нашли. Я подумал, что они укрылись на речном островке. Переплыл туда и увидел своих людей, разрубленных на куски. У одних не было рук и ног, у других головы. Всем отрезали кончик языка и вырвали клыки. Если у кого голова оставалась на месте, то была разрублена надвое и вскрыта, как гранат: дикари съели их мозги. Это страшное происшествие нас поразило до глубины души. Туземцам удалось внушить нам ужас.
— И это вы называете земным раем?
— Я зову это новым светом.
— Но это путешествие в ад!
— И всё же такое путешествие стоит того, чтобы его повторить... Я приказал собрать бригантину, которую мы привезли в разобранном виде. Это судно вмещало тридцать человек и могло плавать по любому мелководью. На бригантине я послал своего главного штурмана, старого Эрнана Гальего, вокруг острова. Он открыл с другой стороны великолепный архипелаг, а самую большую землю в нём нарёк Гуадалканалом. Её вид напомнил ему золотые и серебряные рудники в родной андалусской деревне.
Пришло время двинуться дальше. Удача была с нами; мы смогли встать на якорь в бухте другого острова, который я окрестил Сан-Кристобаль. Я послал восемь человек искать драгоценные металлы. На них и тут напали индейцы; долго нашим продержаться не удалось. Но они вернулись и сказали мне, что видели на туземных воинах золото. Сами они не принесли ни унции, но клялись, что в ручьях на острове золота множество.
Однако не было и речи, чтобы нам там обосноваться. Слишком много было больных и раненых. Старший штурман Гальего думал, что надо немедленно отправиться в Перу и вернуться с новой провизией, новыми кораблями, новыми людьми. Все были с ним согласны. Только я хотел ещё отправиться на юго-восток на поиски Неведомой Земли, которая, по утверждению моего картографа, должна находиться между пятнадцатым и двадцатым градусом южной широты[10]. Я знаю, вы слышали о нём — о мерзавце Сармьенто; теперь он утверждает, что это ему Испания обязана моими открытиями. Вы не можете не знать, что писал Сармьенто королю по этому поводу. Но всё, что он говорит, — неправда. Я всегда считал этого человека негодяем, но не мог не ценить его знания. Тогда он считался — да и теперь считается — самым великим географом Нового Света. Итак, я решил вернуться, как предлагал мой главный навигатор, но прежде поискать континент, существование которого предсказывал Сармьенто. Мы подняли якоря в среду 11 августа, простояв у Сан-Кристобаля пять недель. С собой я захватил четверых пленных индейцев, чтобы они научили меня своему языку.
Плаванье на юг выдалось чрезвычайно тяжёлым. Грота-рея сломалась, грот порвался, корабли не могли идти дальше. Я чувствовал, что зреет бунт. Старший штурман замечал, что, продолжая следовать курсом, на котором настаивал Сармьенто, мы затеряемся в бескрайнем океане, о котором никто из нас ничего не знал. Он обратился ко мне с письменным рапортом, призывая вернуться как можно скорей. Все рулевые, офицеры и матросы обоих кораблей подписали эту петицию, давая ей законный характер. Мне ещё не хватало мореходного опыта. Пришлось согласиться с мнением этих господ. Я приказал Гальего отправиться к северу — это направление он считал единственно возможным. И тогда мы попали в одну из самых сильных бурь в моей жизни. Она продолжалась около двух недель. В урагане мы потеряли из вида второй корабль. Когда непогода унялась, у нас не было ни мачт, ни шлюпок, и все запасы подошли к концу. Опять стал назревать бунт. Мне удавалось сдерживать его ещё две недели, а затем всемогущий Господь в неизречённой Своей милости изволил спасти нас... Уже готова была начаться резня — и тут нам в борт ударило бревно. Мы бросили якорь в пустынной бухте моря Кортеса, в Калифорнийском заливе. Это было на рождество 1567 года.
— А что второй корабль?
— Он тоже спасся. На той же неделе он, к великой нашей радости, появился. На нём был мерзавец Сармьенто, который теперь обвиняет меня, что я нарочно его покинул. Ещё он говорил, что из-за меня провалилась вся экспедиция, потому что он якобы знал, где находится новый континент, а я не нашёл его. Это была тяжкая клевета. Он повсюду распространял её, прибавляя всякие небылицы, и пожаловался на меня мексиканским властям. Я велел арестовать его, чтобы он перестал нам вредить. Ему удалось бежать.
Потом он отрицал своё бегство, уверяя, будто я второй раз бросил его, высадив на берег против его воли. По его словам, я неожиданно вышел в море.
Я много говорю вам об этом человеке, донья Исабель, потому что вы, как и все в Лиме, должны, полагаю, знать о нашей распре и как дорого она мне обошлась.
11 сентября 1569 года я увидел берега Перу. Мы отплыли отсюда двадцать два с лишним месяца тому назад... Из ста шестидесяти человек я потерял тридцать пять. Впрочем, я избежал нескольких бунтов и привёл оба корабля в порт. Итак, донья Исабель, вы всё знаете!
— Как «всё»? Я ничего не знаю! Что случилось, когда вы вернулись?
— Вы действительно хотите знать, что было дальше?
— Недостаёт ещё пятнадцати лет поисков.
— Поисков? Пятнадцати лет борьбы и тяжб! Высадившись в Лиме, я узнал, что мой дядя губернатор Лопе Гарсия де Кастро отозван в Мадрид, а преемник его — не кто иной, как дон Франсиско де Толедо, смертельный потомственный враг моей семьи. Для меня начались неприятности.
Я немедленно отправился к Толедо доложить о своих открытиях и вернуть королевский штандарт. У меня было чувство, что я выполнил свою миссию. Я был первым мореплавателем, который пересёк Тихий океан в Южном полушарии. Я нанёс на карту, прежде совершенно чистую, два десятка земель, которыми завладел от имени Испании. Я открыл большой архипелаг, богатый ископаемыми, который мои люди нарекли Соломоновыми островами. Толедо выслушал меня. А через четыре месяца, в феврале 1570 года, он согласился отправить королю письмо, удостоверяющее, что я хорошо потрудился и проявил больше рассудительности, чем можно было ожидать от моих двадцати пяти лет. В то время мне было уже двадцать семь, но это неважно. Он прочитал мне начало этого послания, по которому у меня создалось впечатление, что он собирается поддержать мой план новой экспедиции, но утаил остальное, где ругал меня последними словами.
Мерзавец Сармьенто — географ, жаловавшийся на меня в Мексике — был из его окружения. Сармьенто наплёл ему, что Его Величество отнюдь не обязан обращать ко Христу Соломоновы острова, поскольку они не упоминаются ни в одной папской булле. Я совершил ошибку: взорвавшись, громко заявил, что папа и не мог их упоминать, потому что никто о них не знал, покуда я не открыл их!
Как бы то ни было, недобросовестность Сармьенто дала Толедо в руки необходимое оружие. Во втором докладе он привёл множество доводов, которыми приближённые короля пользовались, чтобы отвратить его от новых завоеваний. Для Испании и так нелегко удерживать свои колонии и управлять ими; нет никакого смысла добавлять к нынешним сложностям множество проблем, которые повлечёт за собой новое путешествие в неизвестность. Но это было ещё не худшее из препятствий, с которыми мне пришлось бороться в наступающие годы.
Всё решительней обращаясь против меня, Толедо написал королю третье письмо с советом не слушать болтунов и обманщиков, которые могут явиться в Испанию со своей ложью. Что касается лжи и обмана, то на это как раз Толедо и Сармьенто были мастаки! Они препятствовали моему отъезду, но через два года после возвращения с островов я прибыл в Мадрид.
Началось бесконечное сидение, чтобы получить аудиенцию у нашего доброго короля, Его Величества Филиппа II. Ожидание продолжалось три года. Тем временем я старался употребить свои средства, чтобы подарками и пирами завоевать дружбу великих вельмож, которые могли ввести меня ко двору.
Я не буду рассказывать про всё, что я делал, сколько вытерпел, как бесился. Старания принесли свои плоды: 12 апреля 1574 года меня пригласили явиться в Эскориал. Наконец-то!
По правде говоря, с аудиенции, которой удостоил меня король, я вышел в смешанных чувствах. Но главное всё-таки получил: дозволение на конкисту западных островов со многими чинами: аделантадо, генерал-капитан, верховный судья. Кроме того, король обещал возвести в сан маркиза Южных морей два наших поколения: меня и моего сына. Но зато снарядить экспедицию я должен был за собственный счёт. И не только это... Я обязан был внести в королевское казначейство залог в две тысячи дукатов. Дядя ссудил мне эту крупную сумму. Я продал наследство, полученное от матери, и купил в Испании такое оружие, какого не найти в Новом Свете. Затем со всеми сундуками и аркебузами погрузился на корабль в Севилье. Только в конце 1576 года я прибыл в порт Панама. Там я собирался зафрахтовать корабль и дойти на нём до Кальяо, где можно было бы купить остальные.
К несчастью, градоначальником в Панаме был приятель вице-короля Толедо — мошенник, которого мой дядя некогда уличил в огромных злоупотреблениях и выслал из Перу. Я давно знал этого человека. Звали его дон Габриэль Лоарте, доктор прав. Мне было известно, что он человек бессовестный, подлый и мстительный. Дядя мой в Совете Индий много сделал к его невыгоде, но теперь как раз умер. Такому человеку, как Лоарте, ничего теперь не стоило навредить мне.
Я уже собирался отправиться в Лиму, и тут градоначальник вдруг заявил, будто один ветеран моего первого плавания погрузил свой сундук, не уплатив пошлины. Нас обоих арестовали и бросили в тюрьму. Что в тюрьму! — в клоаку для чёрных рабов. Этим арестом он рассчитывал отнять у меня и честь, и жизнь.
Мало того, что я не имел никакого отношения к этому дурацкому делу — мой арест ещё и нарушал королевский указ, по которому я подчинялся только Совету Индий и никакой судья, даже вице-король, не мог вмешиваться в мои дела. Оскорбление было таким колоссальным, что даже советники Лоарте в конце концов возмутились и заставили выпустить меня. Но пока меня не было, все нанятые моряки разбежались, а судовладельцы отказались от предприятия.
В Лиме дела пошли ещё хуже. Мне удалось завербовать новый экипаж, но Толедо забрал у меня людей под предлогом необходимости борьбы с английскими пиратами, а именно с корсаром Френсисом Дрейком, который только что разграбил Акапулько и теперь подходил к Кальяо.
Позвольте уточнить, донья Исабель: для борьбы с пиратами Толедо не сделал ничего — именно ничего, я хорошо обдумал это слово. Я гнался за англичанином по своему собственному почину. Но мне было не догнать Дрейка на своей скорлупке.
Когда я вернулся в порт, Толедо опять посадил меня в тюрьму. На сей раз под предлогом, что мой корабль якобы повернул назад в виду неприятеля.
Я пробыл в заключении месяца три. Мои сторонники, в том числе ваш отец, прилагали усилия, чтобы освободить меня, но экспедиция застопорилась.
Финансовое положение моё стало катастрофическим. Набранные мной волонтёры жили в страхе. Всё делалось только втайне — так мы боялись, что вице-король прознаёт о моих планах. Я знал: покуда Толедо у власти, никуда я не отплыву.
Не знал я другого: у моих полномочий срок был всего на двенадцать лет!
Ты, Исабель, чуть не умерла от смеха:
— Так вы, короче, всю жизнь провели за решёткой? Недурно для великого мореплавателя!
Менданья тоже улыбнулся:
— Вот какой интересный взгляд на мою судьбу!
— Теперь я понимаю, почему вы никогда не приходили с визитом к отцу!
— Я знал, что немилость при дворе не даёт мне жениться. К тому же мои бессвязные мечты — явно не то, в чём нуждается жена.
— Смотря какая жена.
— Думаю, никакая не согласилась бы выйти за человека, которые всё своё имущество вкладывает в наваждение, в химеру — называйте как хотите — и раз за разом разоряется из-за этой химеры. Как бы то ни было, вас это сумасбродство никоим образом не касается. Я думал, что встреча с вами позволит мне свободно предаться ему. Я ошибся. Я отказываюсь от вас. По крайней мере, отказываюсь отправляться на ваши средства. Что до остального... Я не буду вам рассказывать, будто нашёл там кучи золота, каменьев, жемчуга. Совершенно напротив. Я не привёз ничего, что имело бы хоть какую-то рыночную стоимость. И всё же... Прошло семнадцать лет, а я всё ещё не прозрел. Нисколько. Индейцы там — людоеды; женщины их красивы, но чернят зубы; обратный путь ужасен. И всё же у меня есть только одно желанье. Красота этих берегов, восход солнца над заливом, свет, отвесно падающий через пальмовую листву, необычайные звери, запахи... Я только одним глазком поглядел на этот мир — и остался им упоён! Хочу лучше узнать его! К тому же колонизация Южного моря — не только мой бред. Она необходима для нашей безопасности. Я так думал тогда — думаю так и сейчас. Единожды пройдя Магеллановым проливом, корсары вернутся вновь. Испания должна владеть тихоокеанскими островами как аванпостами против вторжения желающих захватить Новый Свет, придут ли они с востока или с запада. Я имею в виду англичан, голландцев и французов.
— А знаете ли, дон Альваро, что вы можете показаться убедительным?
— Вы мне льстите. Я старался ничего от вас не скрывать. Не смейтесь надо мной в тот миг, когда расходятся наши пути.
— Я совсем не смеюсь, и особенно теперь — когда наши пути, как вы говорите, расходятся.
— Мне давно следовало отречься.
— Отречься?
— Да. Отречься от новых земель, про которые я даже не уверен, что они существуют. Дело не в одних островах: их-то я хотя бы видел, у меня есть доказательства. Но южный континент, который я ищу? К которому стремлюсь! Это слух, который ходит среди моряков... Моя гипотеза... Ничто.
— Хотите, я предложу вам ещё более опасную гипотезу? Отказ — вот истинная гибель! Зачем оставлять другим славу ваших завоеваний? Да ни в коем случае! Препятствия, с которыми столкнулись вы, — точно те же, которые встречали Христофор Колумб и Фернандо Магеллан. Перечитайте рассказы об их путешествиях. Как вы, они не знали, где найдут земли или проливы, которые искали; им тоже грозили мятежи; они знали клевету и предательство тех, кто желал присвоить себе их труды... И для чего всё это? Для торжества идеи! Да какой идеи? Просто мечты... На самом деле так утешительно, что Бог сотворил таких мечтателей, как вы. Вам дела нет до людоедов; вы идёте наперекор лихорадке, кораблекрушениям, отчаянию, смерти... И думаете только о том, чего вы не видели!
— Вы ошибаетесь: кое-что — вернее, кое-кого я видел очень ясно. Видел вас рядом со мной... И вот эту-то мечту я должен вырвать из своей души.
Ты ничего не ответила, Исабель.
Что ты могла добавить к своей долгой речи? Только по твоему молчанию я и поняла, как ты взволнована.
Что испытала ты, видя безупречную честность этого человека? Он признался: женясь на тебе, мог бы осуществить мечту всей жизни. И однако решил потерять всё... И тебя. Из любви к тебе.
Ты не напрасно упоминала великих первооткрывателей. В человеке, стоявшем перед тобой, ты увидела тот род отваги, о которой всегда мечтала сама. Он имел достоинства личностей, которыми ты восхищалась.
Сердце твоё билась так сильно, что ты поднесла к груди руку и сжала её в кулак.
Будто не обратив внимания на последнюю фразу дона Альваро, ты, как ни в чём не бывало, произнесла:
— Что касается всего прочего — я не знаю, что вы сделали с собаками моего брата, но слышу, как они бегут сюда. Они очень злые, знаю по опыту... Бегите: жалко будет, если они вас загрызут.
Но было поздно. В дверном проёме появилась грузная фигура Херонимо.
Я в ужасе вскочила с кресла.
Дон Альваро шагнул вперёд, прикрывая тебя. Но тебе защита была не нужна. Ты подошла прямо к Херонимо и гордо произнесла:
— Ах, братец, как ты, кстати, явился. У меня для тебя две хороших новости. Первая: аделантадо Менданья тебя не убьёт. Во всяком случае, на сей раз. И вторая: ты прав — не бывать двум петухам на одной навозной куче.
— Навозная куча — это, должно быть, ты?
— Кто же ещё? Можешь доложить отцу, что я ему покоряюсь. Склоняюсь перед его волей и уступаю его желанию. Всем его желаниям. Я выйду замуж за дона Альваро. И отправлюсь в Южное море. Искать Пятый континент.
«Ты сдержала слово.
Ваш брак был заключён через неделю, в мае 1586 года, в нашей церкви Святой Анны.
Что касается другого обещания — выйти в море, чтоб утолить своё неизбывное желание, — то с этим пришлось подождать.
Сражение только начиналось».
«Из всех событий 1586 года только твоя свадьба осталась у меня в памяти не как катастрофа. Она была, напротив, чудом. Образцом примирения в семье. Каждому досталось что-то своё. Херонимо был рад, что ты уйдёшь из дома к мужу. “Малыши” торжествовали, что ты вышла из заточения. А отцу хотя и пришло было в голову не уступать тебе и объявить, что брак с аделантадо для него самого уже не годится, но матушка взялась его остановить и представила ему твою капитуляцию как его собственную победу.
Сам он вернулся из поездки на рудники довольный. Он привёз оттуда несколько больших серебряных слитков, благодаря которым и уплатил твоё приданое. В конечном счёте дон Альваро получил не сорок тысяч дукатов, а пятьдесят.
Я говорила о том, как радовалась наша родня, но ещё ничего не сказала о твоих чувствах. Мучения прошедших месяцев сменила чистая радость — это было несомненно для всех. Судя по тому, как блестели твои глаза после первой брачной ночи, дону Альваро удалось тронуть твоё сердце. Ты вышла за того, о ком мечтала. Принадлежала ему вся — телом и душой.
А он, казалось, весь утопал в восторге и счастье. Брак с тобой казался ему главной встречей, главной удачей его жизни. Небесным даром. Он говорил вновь и вновь: с тобой для него опять всё возможно.
Яростно стремясь к золотым островам, он никогда и не думал о мирном семейном счастье. Теперь осуществилось то, о чём он объявил королю много лет тому назад: дон Альваро был женат на дочери знаменитого перуанского конкистадора. Тем самым он связывал оборванные некогда нити, ведущие к временам, когда ему покровительствовала святая Изабелла.
На самом деле страстная любовь к тебе ослепляла его. На богатство, доставшееся от тебя, ему было попросту наплевать. Он бы взял тебя нищую и неодетую. Ты это чувствовала.
Когда свадьбу сыграли, я ещё на несколько недель задержалась в Лиме, сколь можно дольше оттягивая момент отъезда в супружеский дом. Поэтому я уверена в том, что утверждаю. В связи с этим мне вспоминается одна сцена, когда я подглядела, как вы с доном Альваро обращаетесь друг с другом. Признаюсь, это воспоминание меня и теперь смущает, как будто вы занимались при мне чем-то таким, чего я не должна была видеть... Успокойся: ничего особенного. Это было на кухне, и вы просто кушали. Я никогда тебе об этом не говорила, потому что и тогда понимала, и теперь понимаю: там не в еде было дело...
А было так.
Обычай требовал, чтобы мы в семье Баррето каждый вечер ужинали все вместе. Исключая слуг-индейцев, рабов-негров, двух сестёр, принявших постриг, и меня, когда я была у мужа, все мужчины, женщины и дети нашего дома собирались вокруг хозяина, чтобы благодарить Господа и разделить трапезу. Это правило было установлено матушкой. Каждый вечер она ждала нас в комнате первого этажа под сводами. И никто из нас от мала до велика — ни Херонимо, ни кто-либо ещё из братьев — не смел не явиться в урочный час. За стол должны были садиться даже учителя фехтования. Про тебя было решено, что ты, несмотря на замужество, по-прежнему будешь сидеть рядом с отцом во главе стола, в то время как дон Альваро занимал место на другом конце. Никто не ожидал, что ты установишь новый закон. Я говорю “никто не ожидал”, потому что все знали, как ты любишь гомон большой семьи. Но ты объявила, что впредь вы с мужем будете ужинать у себя вдвоём, кроме воскресных и праздничных дней. Вдвоём? Совершенно неслыханное дело!
Большинство семей в Лиме жило все вместе. Ни одна супружеская пара не оставалась в одиночестве, если только у супругов были родичи и они не понесли бесчестья. Твоя воля, совершенно противоречащая обычаям, вызвала полное неприятие. Ты не сдалась. Дон Альваро принял ураган на себя, и отец в конце концов подчинился решению нового зятя.
Однажды вечером, накануне отъезда на юг, я надолго задержалась в церкви, а потом решила зайти к вам попрощаться. Рядом с комнатами никого не было: ни рабов, ни служанок. Ты их, должно быть, отослала на ночь: никто не доложил обо мне, и я прошла прямо в кухню, где сидели вы. На пороге я остановилось. Через полуоткрытую дверь до меня доносился самый изумительный запах. Ты, которая всегда отказывалась от домашней работы (во всяком случае от женской), теперь готовила своими белыми ручками “косидо берсиано” — жаркое из провинции Леон, откуда был родом аделантадо. Как ты нашла в Перу все необходимые для североиспанского блюда продукты? Загадка! Нут — это да, пожалуйста. Но капуста? Копчёная колбаса и сало? Уши и хвост свиньи, которая должна быть зарезана не в тот день и даже не накануне, а ровно, день в день, за год до приготовления жаркого? Не говоря о том, что ни одна благородная дама не взялась бы готовить такое блюдо сама. Она командовала бы служанками, но к мясу не притрагивалась — тем более к свинине. Ты же решительно хотела ради своего супруга хозяйничать без помощниц. Поставила на стол дымящийся горшок и прислуживала любимому за столом. Такое твоё усердие, Исабель, меня позабавило: ты же никогда никому не прислуживала.
Но не это — не твоя предупредительность к дону Альваро — заставило меня остановиться. И даже не твой наряд. На тебе было домашнее платье, которого я никогда не видала: очень простое и очень нескромное. Нет, это был твой голос: как весело и громко ты рассказывала аделантадо про свои кулинарные неудачи последних дней... Ты издевалась сама над собой, треща без умолку, к чему я тоже не привыкла. Болтала и болтала, не закрывая рта. А дон Альваро смеялся каждой твоей шутке.
Но ещё больше, чем твоя болтовня, меня поразило, как вёл он себя за едой, которую ты приготовила.
Он не скрывал удовольствия. Не торопился есть.
Отложив нож и вилку, он ел капусту руками. С наслаждением отщипывал этот крестьянский овощ, не сводя с тебя взгляда. Отрывал лист за листом с большими прожилками, как будто лепестки розы. А ты стояла рядом в глубоком декольте, говорила, смеялась и хватала его за руку, чтобы проворно, бесцеремонно облизать мясной сок с его пальцев.
Всего этого было уже довольно, чтобы мне стало стыдно и страшно. Но худшее было впереди.
Как ты вдруг замолчала, когда он вдруг схватил твою руку, как стала серьёзна и побледнела, когда он приласкал её таким движением, которое я не могу описать... От волнения я попятилась, повернулась и убежала.
Впрочем, блаженство ваше долго не продлилось. Не прошло и двух месяцев, как на Перу обрушились беда за бедой.
Истинно беда за бедой: ведь, думаю, не было в истории нашей страны времени мрачнее, чем пять лет после твоей свадьбы в церкви Святой Анны. Как не вспомнить страшное землетрясение в семь часов вечера 9 июля 1586 года, которое смело Лиму подчистую?
Толчки продолжались ещё сорок дней. Не осталось ни одного целого здания. Обрушились башни собора. Развалились трибунал инквизиции и дворец вице-короля. Мой любимый колодец на главной площади, аркады с лавками торговцев, мост через Римак — всё исчезло в несколько секунд.
От столицы, построенной Писарро, остались одни развалины. Дома и службы нашей асьенды выстояли не лучше, чем остальные: обрушилось всё. Милосердный Господь благоволил, чтобы мы не потеряли никого из членов семьи. Остались в живых даже слуги, лошади и дорогие наши быки.
Во всём остальном — полная катастрофа.
За первым толчком последовала гигантская волна, уничтожившая весь наш флот в порту Кальяо. Двадцатиметровые валы обрушились на портовые склады. Склады рассыпались, а все товары в них смыло. Я была тогда у мужа на юге; там мы тоже почувствовали сотрясение, но всё-таки не такое сильное. Ты написала мне, что аделантадо снова всё потерял. Купленные им для путешествия паруса, такелаж, инструменты, гвозди и множество прочих необходимых предметов, собранных за много-много лет, унесло в море.
Из этого письма, как и из всех остальных твоих писем, невозможно было понять, как велико ваше горе.
Только позже душераздирающий рассказ нашей матушки дал мне оценить, насколько вы пострадали. Она-то хорошо всё это знала, потому что ты взяла её, Лоренсо и малышей к себе. Вы поселились в развалинах вашего дома, где тебе удалось восстановить для них один флигель.
Матушка рассказывала: вслед за землетрясением в городе разразилась эпидемия оспы. Даже несколько эпидемий подряд: сперва оспа, потом корь, потом тиф — выкосили весь этот край. Люди вокруг вас, говорила она, умирали тысячами; в больницу Святой Анны рядом с асьендой поступало по двадцать больных на дню. Они были покрыты гнилостной сыпью. Сыпь была в горле, в носу, чуть ли не в глазах. После страшных мучений гнойники душили несчастных до смерти. Больше всего болезнь убивала индейцев, негров и детей.
Случилось то, чего и боялась матушка. В это страшное время, продолжавшееся четыре года, ты родила трёх детей. И все малыши на другой же день умирали.
Ты никогда не говорила о своём горе над гробиками младенцев. Потом ты даже мне говорила, будто бы неспособна рожать... Неправда! Совершенная неправда! И такие твои слова, Исабель, так поразили меня (ты же лгать не умеешь!), что я всё время об этом думаю. Неспособна рожать? Да я думаю, что ты и других детей донашивала. Я не знаю их пола и имени: Господь забирал их к Себе до крещения. Я только думаю: их смерть так поражала тебя, что ты даже отрицала их существование. Да и дон Альваро тоже так и не пришёл в себя после этого.
Как ни странно, эта скорбь ещё сильней сплотила вас друг с другом.
Я тебя знаю: ты решила не поддаваться печали сама и поддержать мужа. Пред ним отныне ты более всех преклонялась, его боготворила. Ты пыталась ему помочь, сделать возможным невозможное путешествие, за которое он в одиночку так долго боролся. С удесятерённой энергией ты старалась уберечь любимого человека от новых потерь, от нового краха.
Ты никогда не подвергала сомнению тот рассказ, который слышала у себя в спальне. Не только не сомневалась, но ещё думала, что дон Альваро, напротив, многого не сказал из скромности. Честность и откровенность губили его. Признав, что не привёз золота, он обесценивал своё открытие. “Он открыл Эльдорадо! — твердила ты. — Он должен вступить во владение своим имуществом. Богатства Соломоновых островов принадлежат ему по праву”.
Вскоре Экспедиция стала вашим общим плодом — заменой детям, которых вы не имели. Ради супруга ты втянулась в организацию путешествия.
Туда, туда, туда!
Но Господь судил иначе.
После землетрясения июля 1586 года и наводнения, разрушившего порт Кальяо, после голода и мора, ставших следствием этих бед, после смерти твоих детей явилась новая опасность. В наши воды проник преемник Френсиса Дрейка: ещё более кровожадный английский корсар, разбойник по имени Томас Кавендиш. Он шёл с юга на север вдоль берега, всюду сея страх. Кальяо был для него самой желанной добычей. Самой важной. Взяв Кальяо, он становился хозяином Лимы.
Кавендиш сделал в точности то, чего опасался дон Альваро. Он прошёл Магеллановым проливом, который, как мы считали, укрепил и защитил старый враг твоего мужа — мерзавец Сармьенто, как тот его всегда называл.
Милость, которой мерзавец Сармьенто пользовался у вице-короля Толедо, позволила ему получить от Его Величества Филиппа II неслыханные полномочия: командование двадцатью тремя кораблями и восемью сотнями людей, чтобы держать пролив, не пропуская через него англичан. Затея обернулась катастрофой. Сармьенто поссорился со всеми капитанами, а потом бросил колонистов на берегах пролива, отправившись якобы за провиантом. Обратно он так и не вернулся: ещё один корсар, сэр Уолтер Рэли, взял его в плен и отвёз в Лондон.
Несчастные, высаженные им на берег, погибли от голода и холода. Корсар Кавендиш встретил с десяток колонистов, не более. Он позволил себе назвать колонию “Порт Голода”, а в живых оставил только одного испанца, который служил ему проводником до Лимы.
Милостью Божией Кавендиш проскочил Кальяо и только разграбил наши северные порты. Зато в Мексике ему удалось захватить наш галеон, шедший из Манилы. Существенная потеря! Галеон вёз королю китайский шёлк, азиатские пряности и сто двадцать две тысячи золотых песо, на которые Его Величество мог бы финансировать войну с Англией. И это несчастье случилось в то самое время, когда ветер и буря разметали у шотландских берегов нашу Непобедимую Армаду.
Казалось, Бог нас оставил...
Но в своей великой благости милосердный Господь решил спасти Перу, дав нам нового вице-короля.
Преемником графа Вильярдомпардо, которого мы прозвали “Трясунчик”, потому что он вечно болел, стал не кто иной, как первый поклонник нашей матушки — дон Гарсия Уртадо де Мендоса, вместе с которым она тридцать пять лет назад направлялась на корабле в Новый Свет.
Наш отец тоже хорошо знал дона Гарсию: под его началом он сражался в Чили. Благодаря этому мы теперь владели землёй у Каньете — города, названного по маркизату фамилии Уртадо де Мендоса. Теперь, в 1589 году, дон Гарсия, четвёртый маркиз Уртадо, по справедливости мог считаться официальным покровителем наших родителей. Ему мы были обязаны всем. При вести о его назначении мы чуть с ума не сошли от радости.
И далеко не только наша семья была в восторге. Ликовал весь город. Чилийские ветераны, которых некогда дон Гарсия привёл к победе над племенами мапуче, твёрдо знали: он поднимет страну. Сделать надо было много. Всюду было неспокойно. Бунтовали индейцы, страдавшие от дурного обращения. Земли, опустошённые наводнением, не обрабатывались. Мы страдали от жажды: не хватало воды. Обваленные, заброшенные оросительные каналы вышли из строя. Что касается флота, он тоже находился в плачевном состоянии. Хоть корсар Кавендиш Лиму и не разграбил, где-то недалеко всё время рыскали другие пираты.
Все говорили: дон Гарсия прямо создан до таких дел. Ему было пятьдесят пять лет. Он считался человеком властным, холерическим, гордившимся своей знатностью, страстно преданным чести Испании. Грандом, который всей душой любя Перу, думал ввести при своём дворе строгий этикет, скопированный с мадридского. С ним прибыла его супруга — дочь графа Лемоса, председателя Совета Индий[11]. В её свите прибыл эскадрон менин[12], полк дуэний[13], целая армия статс-дам, первая камер-фрау, вторая камер-фрау, церемониймейстер, духовник, врач, секретари, пажи, даже музыканты и итальянские живописцы. Появление сотен таких людей — вымуштрованных суровыми испанскими церемониями, со множеством титулов и знатных предков — сильно изменило атмосферу в столице. Прежде резиденцию вице-короля посещали только военные и юристы. Его окружение было чисто мужским; фаворитки-креолки и наложницы-индианки тоже никак не способствовали изящным нравам. С прибытием доньи Тересы явился целый рой девиц на выданье и вдов, желающих мужей; все они, как одна, происходили из самых высоких фамилий. Дворец очень скоро превратился в копию Эскориала.
Муниципалитет был так впечатлён, что решил устроить вице-королеве торжественный въезд отдельно от её супруга. Нам с тобой, Исабель, и ещё сотням других замужних дам, выбранных в самых высокопоставленных семействах, было поручено сопровождать донью Тересу в городе. Обычно мы лишь издалека, с высоких балконов, наблюдали, как кортеж всадников гарцует под триумфальной аркой, воздвигнутой на въезде в Лиму.
Теперь впервые в нашей истории мы, креольские женщины, выехали навстречу вице-королеве. Будто сейчас вижу, как сверкают твои чёрные глаза при виде приближающегося к нам кортежа. Донья Тереса прибыла из порта Кальяо. Её приближение встретили барабаны и трубы. Зелёное бархатное платье необычайной ширины, не вмещавшееся в носилки, издалека выделялось на фоне пурпурного шёлка кресла. Справа от неё восседал прежний вице-король — старый граф Вильярдомпардо. Слева — её родной брат. За ними выступала великолепная вороная кобыла, купленная муниципалитетом на заводе моего отца, на которую вскоре предстояло воссесть вице-королеве. Узда, поводья и стремена на ней были из кованного серебра. Ещё никогда не видывали столько роскоши, надетой на одну лошадь. Фестоны на седле резали, штамповали, чеканили и чернили наши лучшие золотых дел мастера. За кобылой следовали четыре конюших, потом четыре кавалера в доспехах. Все они шли пешком, с непокрытыми головами в знак почтения. За ними вилась длинная вереница портшезов, в которых восседали статс-дамы в расшитых жемчугом платьях. Их подбородки лежали на жёстких воротниках, они смотрели прямо перед собой и ни на кого не глядели. Особенно на нас — креолок из Лимы. Должна сказать, мы были одеты гораздо лучше них. Посмею добавить: тем более мы их превосходили красотой и гордостью. Позже вице-королева призналась нам, что никогда прежде не видела столько золота, кружев и самоцветов, как на знатных дамах Лимы, ожидавших её у триумфальной арки. В то время её высочество ещё не знала, до какой гордыни доводило нас богатство: даже невидимые глазу пуговки на башмаках и подвязках были сделаны из драгоценных камней.
Впрочем, донья Тереса де Кастро-и-Куэва не могла не знать, какое впечатление на нас производили слава её рода и величие её личности: ведь в её лице к нам являлась сама королева! Честно говоря, нас обуял страх. Нам следовало помочь ей спуститься с носилок и пешком пройти в ворота её города. Тебя вытолкнули в первый ряд. Когда она попросила тебя представиться, ты благоразумно назвалась именем матери — однофамилицы доньи Тересы, с которой нас связывало очень дальнее и неопределённое родство. Затем она просила тебя весь день оставаться рядом с ней. Должно быть, опасалась за своё собственное поведение. Робкая по натуре, она оказалась одна в мире, о котором ничего не знала, на церемонии, которой руководила без супруга... Сам он должен был въехать в город и появиться перед подданными только на другой день.
По просьбе доньи Тересы ты отвела её на трибуну, где ожидали представители сословий для торжественной церемонии присяги. Перед Богом и Пресвятой Богородицей, на Святом Евангелии и Святом Кресте её высочество поклялась, что будет вместе с вице-королём сохранять в нашем городе все привилегии, милости и льготы, которые даровал ему Его Величество король Испании. Принеся присягу, она проехала на своей убранной в серебро кобыле через площадь к собору. Вечером того памятного дня город устроил в её честь фейерверк, и что-то подсказало мне: не только в её, но и в твою. Ведь это твой муж был инициатором этого зрелища, он придумал идею и сценарий. Такой неприметный поклон даме сердца был в его духе. Горделивое, но скрытое приношение его любви. Намёк, который только ты могла понять...
Ибо в самой середине площади стояли четыре статуи на четырёх столбах. В полночь должны были загореться костры, чтобы столбы превратились в пламенный венец, пляшущий вокруг статуй, не задевая их, служа им как бы ковчегом. Первая статуя изображала женщину верхом на быке: Европу. Вторая — женщину на верблюде: Азию. Третья женщина на слоне: Африка. Четвёртая наступала на каймана: Америка.
Четыре части света — весь мир.
У каждого животного на шее висела цепь, а на цепи медальон с огромной латинской буквой “Р” — вензелем Его Величества короля Филиппа II. У ног животных — картуши с надписями. Перед быком Европы было написано: “Me habitat” — “(Филипп) Живёт во мне”. Перед Азией: “Me vincit” — “Побеждает меня”. Перед Африкой: “Me terret” — “Устрашает меня”. Перед Америкой: “Me possidet” — “Владеет мною”.
Донья Тереса прекрасно знала смысл всех аллегорий; она поняла без раздумий, что это все континенты приносят дань почтения её господству. Ведь именно вице-королева была воплощением владычицы вселенной — Испании. Империи, где никогда не заходит солнце, более обширной, чем римский мир во времена его наибольшего распространения. Ты шепнула ей на ухо первую из всех твоих кратких фраз, пробуждавших в ней мечту о новых завоеваниях: “Но, ваше высочество, не открыт ещё один мир: континент Австралии”.
Как вам удалось в тот день и час слиться в столь тесной дружбе? Думаю, между вами тогда пробежала искра взаимной приязни. Сказать, что вы были разными — значит ничего не сказать. Донья Тереса была маленькая, чернявая, лет тридцати — на шесть или восемь старше тебя. Говорили, что она кротка, послушна, занимается богоугодными делами: посещает больницы и своими руками перевязывает больных. Духовник говорил о ней, как о святой. Да, сомнений нет: между вами не было ничего общего. Такая высокородная дама... Я понимаю, отчего ты нервничаешь, Исабель. Не в обиду тебе будь сказано, ты сострадала всегда только избранным. Твои добрые дела — лишь для тех, кого ты любишь. А остальные... Боюсь ошибиться, но, думаю, ты никогда не посещала бедных. Ты даже милостыню не подавала. Или очень мало. Или очень скудно.
И твоё желание нынче служить им у нас, в монастыре Санта-Клара, от этого кажется мне лишь ещё более похвальным: я по опыту знаю, как ты брезгуешь нищетой.
Во всяком случае, праздники в честь новых вице-королей продолжались неделю. Ты пропустила случай войти в большой свет, когда власть принимал граф Вильярдомпардо, зато предстала во всём очаровании, когда прибыли маркиз и маркиза Каньете.
Ты, казалось, создана затем, чтобы жить в приближении у этих государей. Полученное тобой необычное воспитание дивно подходило для роли придворной дамы. Ты любила власть и роскошь, говорила по-латыни, играла на лютне, умела танцевать. Всё так, но остаётся ещё загадка.
Как ты своей молодостью, естественностью и живостью пленила донью Тересу, я легко себе представляю. Из всех креолок её окружения ни одна не могла лучше тебя наставить её в секретах правления.
Что ты, со своей стороны, поклонялась её величию, восхищалась её терпением и благочестием, что ты полюбила её беззаветно, как умеешь любить, — это я тоже могу понять. Но дон Гарсия?
Как мог столь суровый владыка, как маркиз Каньете, допустить, чтобы девушка, подобная тебе, стала любимицей его супруги и правила в его дворце?
Дон Гарсия считал, что честная женщина должна пребывать в заточении. На другой же день после празднеств он всех нас сослал за решётки и ставни. При его господстве мы ни с кем не могли разговаривать без присутствия дуэньи. Он сам диктовал законы нашего поведения — законы официальные и очень строгие, воспроизведение монастырских уставов для мирянок. За исключением придворных торжеств, на которых этикет заставлял нас молчаливо присутствовать, мы должны были всегда быть заняты домашней работой или духовными упражнениями. Мне-то это было по душе: я знаю тщету века сего. Но тебе, которая обожала светские удовольствия, расхаживала по городу в тападе? Загадка, загадка, загадка!
Может быть, твоё влияние на такого человека объяснит один случай, про который тогда шла молва.
Рассказывали, будто на другой день после въезда вице-короля, когда донья Тереса отдыхала в гостиной резиденции в обществе своих дам, явился некий касик с высоких нагорий и попросил аудиенции. Предполагалась ли эта встреча заранее? Не знаю... С ним была индейская девушка. Со всей учтивостью, на какую только способны бывшие инкские вельможи, они положили к ногам вице-королевы серебряный брус в десять раз толще и тяжелее, чем любой из слитков, которые когда-либо привозил наш отец. Это был приветственный дар. Донья Тереса благодарила за него. Касик спросил от имени всей туземной аристократии, окажет ли она ему честь стать восприемницей его маленькой дочери в их деревенской церкви. Донью Тересу глубоко взволновало, что дикарь оказался набожным, благородным и вежливым христианином. Она согласилась. Более того: сказала, что ни одна из придворных дам не будет представлять её на этой церемонии — она явится на крестины лично. Вице-королева не знала того, что знали мы: провинция, откуда происходил этот индеец, расположена за триста с лишним километров от Лимы, причём, что самое главное — в ледяной пустыне на четырёх тысячах метров высоты.
Но отказываться было поздно. Донья Тереса уже дала слово.
Когда дон Гарсия узнал о неосторожности своей супруги, с ним случился один из его знаменитых приступов ярости с угрозами и бранью — первая вспышка из тех, что нажили ему так много врагов. Поток обвинений, который он обрушил на свидетельниц этой сцены — на всех нас, кто прислуживал донье Терезе — мог сравниться только с волной публичных оскорблений, обрушенных им на саму донью Тересу. Он был страшен. Никто не свете не посмел бы вмешаться, чтобы защитить несчастную. Кроме, конечно, тебя.
Я и теперь дрожу, как тогда, стоит мне вспомнить, как ты выступила вперёд. Твоё поведение могло всем нам дорого обойтись. Нашу семью могли удалить от двора, а то, пожалуй, и изгнать из Лимы. У дона Гарсии была слава человека, не терпящего возражений. Всякий знал, что в гневе он способен на всё.
Вопреки всякому этикету, ты очень спокойно подошла и объявила, что его высочество напрасно так сердится и даже вообще беспокоится. Серебряный брус, подаренный индейцем донье Терезе, бесценен и происходит из таких жил, о которых прежде никто и не слыхал. Поэтому следует как можно скорей отдать ему визит и убедиться на месте, что эти жилы действительно существуют. Вероятно, это какие-то неизвестные индейские рудники. Ты же вызвалась заняться организацией этого путешествия и сопровождать вице-королеву.
Как ни странно, он не прогнал тебя прочь, а только велел взять себя в руки: “Успокойтесь, дитя моё, успокойтесь...”
А ты с виду и не волновалась.
“Не трепещите. Я вспыльчив, это верно. Загораюсь, как порох, но потом остаётся только дым”.
Кажется, он и вправду пришёл в себя. Твоё предложение он принял.
По правде говоря, только ты одна и отправилась в горы по доброй воле. Испанские дамы страшно боялись этого путешествия и всячески старались его избежать. Мы, креолки, уже зная, как утомительны и опасны поездки в горы, изъявляли не больше отваги. Дон Гарсия велел отправить нас силой. Ты вышла из положения: поехала с вице-королевой одна.
Надо, конечно, правильно понимать, что значит “одна”. За вашими двумя носилками тянулась нескончаемая вереница, теряющаяся среди гор. Там были три капеллана, полсотни всадников, сотня пехотинцев, множество индейской обслуги: проводники, носильщики, повара, служанки.
Я толком так и не узнала, что вы там делали наверху. По преданию, индеец вымостил дорожку от вашего лагеря до хижины, где спала его дочка, серебряной брусчаткой. Офицеры, ехавшие с вами, постарались разузнать, откуда взялось это серебро. И действительно нашли рудники. Грандиозные! Точнее говоря, это было месторождение ртути. Они так же редки, как и серебряные, и столь же необходимы. Только с помощью ртути можно быстро отделить драгоценный металл от пустой породы.
Люди дона Гарсии переименовали эту деревню, окрестив её в честь нашей любимой госпожи: Кастро-Виррейна[14]. Месяц спустя дон Гарсия послал туда больше двух тысяч человек — две тысячи туземцев, переселённых из других провинций.
Вскоре Кастровиррейна стал третьим горняцким городом Перу — вслед за Потоси и Уанкавеликой.
Как подумаю, что ты ещё вчера царила над дворцами этого города, возведёнными при твоём содействии, над его церквями, монастырями, над собором... Вчера? А сколько времени прошло с тех пор? Да полугода ещё не прошло... Конечно, вчера! До самой той поры, как твой второй муж, дон Эрнандо, которого Бог сделал самым выдающимся из правителей Кастровиррейны, не вышел в море вопреки твоему желанию. А ты, пока его нет, не удалилась сюда, в Санта-Клару.
Но это всё гораздо позже...
Следствием твоей поездки в Кастровиррейну с доньей Тересой стали уважение и приязнь маркиза с маркизой. От доньи Тересы ты их заслужила ещё раньше. Дон Гарсия разделял её чувства с присущей ему безоглядностью. Завистницы и завистники говорили: он был ослеплён страстью к авантюристке. Я же думаю, что ты его забавляла. Супруга управляла им, усмиряя собственной кротостью. Ты же удивляла его бравадой. Любое твоё, любое ваше слово — словцо блаженной брюнетки доньи Тересы, словцо задорной блондинки доньи Исабель — могли повлиять на его решения.
Благодаря твоему фавору милость явно вернулась и к аделантадо — супругу твоему.
Дон Гарсия был не таков, как его предшественники: он оставался полководцем, человеком, принимавшим участие в завоевании Нового Света. Он тоже считал, что Испания должна владеть островами, материками и всеми землями в Южном море. И к мысли о новых открытиях он был достаточно благосклонен. Но пока речь шла о других экспедициях.
В угоду тебе маркиз назначил аделантадо инспектором королевского флота. Дон Альваро отправился изучать обороноспособность нашего побережья. За два года он посетил каждый порт между Лимой и Панамой, каждую бухту, каждую малую бухточку, заметил места, в которых могут пристать и укрываться англичане. В отчёте, который дон Гарсия нашёл прекрасным, он предложил несколько планов предотвратить это.
Выводы дона Альваро обнаружили, что он превосходный моряк и гениальный стратег. За свой отчёт он получил вашу первую индейскую энкомьенду в Тиаганако, округ Ла Пас. Благодаря энкомьенде, приносившей три тысячи песо в год, вы могли жить как подобает самым большим вельможам. То была манна небесная. Ведь ты, одержима замыслами дальних странствий, никак не хотела тратить своё наследство на придворные увеселения. За несколько лет ты поняла, что такое двор. Борьба за власть, которую ты же и направляла, интриги вокруг вице-королевы, соперничество испанок с креолками, грандесс с простыми дворянками, стали казаться тебе невыносимо мелкими. Ослепление прошло, и ты начала задыхаться. Но сопровождать дона Альваро в его поездках было никак нельзя. Как ни благоволил тебе его высочество дон Гарсия, он держал тебя взаперти, как и всех. Не такой он был человек, чтобы потакать твоим прихотям — позволять лазить по корабельным палубам.
Затем, в восторге от способностей твоего супруга, вице-король поручил ему обновление и перевооружение галеонов Его Величества.
После ещё двух лет разлуки, наполненных титаническими трудами, аделантадо, как никто, изучил все течения и ветры Южного моря. Ещё он знал имена лучших королевских кораблей, послужные списки лучших королевских капитанов, штурманов, помощников.
По возвращении он мечтал только об одном: отдыхе воина.
Дону Альваро было тогда около пятидесяти лет. Он признавал: теперь его уже не так тянет вперёд, в неизвестность... По заключённому с Мадридом контракту он всё равно обязан был сам финансировать свою экспедицию. Говоря проще — потратить на это своё состояние и влезть в долги ещё на несколько поколений. Теперь аделантадо знал: только огромные королевские галеоны могут выдержать тяготы задуманного им плавания. Их покупка была не по карману ни одному частному лицу, будь такой человек хоть сам весь из золота и с несколькими компаньонами в придачу. К тому же коронная собственность вообще не продаётся и никогда не будет продаваться. Охоты решать эту проблему дон Альваро больше в себе не находил. Странствия вдоль побережья внушили ему тоску по семейной жизни рядом с тобой.
Ты превратила его жилище в один из первых чертогов города. Руками ты не умела делать ничего: ни шить, ни вязать, ни ухаживать за больными. Зато умела управлять слугами. А самое, самое главное — умела считать деньги.
У тебя было деловое чутьё, был вкус к удобствам — да ещё какие! Дон Альваро мог быть всем доволен. За восемь лет ты добилась, чтобы его состояние принесло плоды, и вложила его в великолепный дворец.
Он размышлял.
Хороший дом, супруга, дети — разве этого не довольно? А что? Он имел великолепную жену. Имел её душу и сердце. Имел такую подругу жизни, какой не заслуживал. Да ещё и превосходную хозяйку.
Аделантадо был богат. В милости при дворе. Ему начинало казаться, что он получил от Бога всё. Зачем стремиться к чему-то ещё?
И тут ты начинала бунтовать.
“Зачем? — спрашивала ты. — Да затем, что, если так, никто бы ничего никогда не сделал! Потому что покой, на который ты готов согласиться, — это смерть, а не жизнь!”
Ваши роли начали меняться.
Твой муж заново привыкал к семейным радостям, говорил, как счастлив в твоих объятьях — а ты буквально била копытом от нетерпеливых мечтаний. Как может он, аделантадо Менданья, открывший источник всяческого богатства, теперь отказаться от обладания им?
Но мечтала ты не столько о сокровищах, сколько о славе.
Воздвигнуть Святой Крест на неизведанных берегах. Принести слово Христово дикарям, спасти души тысяч людей. Построить города. Основать династию... Тут твой голос прерывался. Ты жила словно под проклятием смерти твоих малышей. Думала, что других тебе Бог не даст. Но ты собиралась и говорила об остальном. О жемчужинах величиной с перепелиное яйцо в лагунах островов Тихого океана. О золоте, которое несут горные реки...
Дон Альваро слушал, как ты ему пересказываешь прошлые его приключения и рассказываешь о будущих завоеваниях, как воспеваешь отвагу и верность — доблести, которые вели его в прошлое плавание — и начинал сам вновь загораться. От твоего энтузиазма он воспрял духом. Ещё бы! В женщине своей жизни он обретал энергию собственной юности, собственные силу и уверенность.
Ты же любила его безмерно, как прежде любила отца. Отцу подвиги были так же необходимы, как и тебе — на этой почве вы опять сблизились, отодвинув от себя ужасы Кантароса. И всё же ваша мечта казалась дальше и туманней, чем когда бы то ни было.
В том самом 1594 году ещё один корсар, по имени Ричард Хоукинс, захватил в порту Вальпараисо груз пяти кораблей. Потом он двинулся к Лиме. Когда пират направил пушки на Кальяо, дон Гарсия был сильно болен и даже не мог встать с постели. Но план нашей обороны составил аделантадо.
Флот, облегчённый, переустроенный и перевооружённый твоим мужем, теперь был способен состязаться с англичанами в скорости и завязывать с ними морской бой. Наши корабли под командой родного брата доньи Тересы догнали Хоукинса и около Панамы пустили его ко дну. Полный триумф! Пирата взяли в плен. Наши захватили добычи на тридцать тысяч дукатов. А ещё — три вражеских корабля. Ты ухватилась за этот шанс. Кроме того, что победа лихорадила сердце и освежала атмосферу в городе, она раскрывала умы и обращала взгляды навстречу новым горизонтам. Один из кораблей мог заменить в нашем флоте великолепный галеон, давно желанный тобой. Назывался этот галеон именем нашего брата — “Сан-Херонимо”. Мне казалось, что это не лучшее предзнаменование, но аделантадо говорил, что он способен пройти любое расстояние, выдержать любые бури. Совершенное чудо!
Дон Гарсия, как и его предшественники, не имел полномочий для передачи какого-либо корабля, принадлежащего королю. И всё же согласился вывести из списков этот корабль и заменить его судами Хоукинса. “Сан-Херонимо” он уступил вам за девять тысяч песо — целое состояние. Через полгода после этой грандиозной покупки ты продала ваш дом в Лиме, заложила энкомьенду и сторговала второй корабль: галеон водоизмещением двести пятьдесят тонн, длиной двадцать пять метров — из тех кораблей с высокими бортами, которые походили на плывущий по морю замок, особенно благодаря массивной корме, сделанной в виде башни. Это судно носило имя, дорогое для твоего супруга: “Санта-Исабель”.
Под твоим влиянием, Исабель, весь клан Баррето участвовал в этом предприятии деньгами. Не будь наш отец уже очень стар, он бы даже сам отправился с вами. Ведь он договорился с твоим мужем, что сделается, когда вы войдёте во владении островами, его генерал-губернатором. А чтобы потомки стали его представителями и получили от этой конкисты свою долю богатства и славы, он отправил, считая тебя, пятерых детей из одиннадцати: Лоренсо, Диего, Луиса и даже маленькую Марианну...»
Внутренний голос Петронильи дрогнул.
«Но я-то что знаю о том, в каких хлопотах вы провели эти последние месяцы? Вы все были так взбудоражены... Ещё бы! Дон Гарсия попросил для себя отзыва в Испанию. Никто не мог быть уверен, что его преемник будет столь же благосклонен к вашим планам. Да ты ведь уже и на опыте убеждалась в обратном... Время торопило. Будущий вице-король уже находился в Мексике. И речи не могло быть о том, чтобы дожидаться его прибытия! Думаю, что по иронии судьбы ты устроила всю одиссею за несколько недель. А ведь готовилась к этому десять лет. Десять долгих лет ты всю свою энергию, жизнь и честь посвящала ненасытной жажде завоеваний... Десять лет? Ничто в сравнении с аделантадо, который боролся уже более четверти века. Двадцать семь лет борьбы — и вот он добился: есть эскадра из четырёх кораблей. Благодаря тебе размах этого прожекта превзошёл все ожидания. Экспедиция была не только исследовательской, но предполагала и крупномасштабную колонизацию. Вы взяли с собой четыреста человек, которые должны были населить ваше королевство. Кроме двух галеонов, принадлежавших вам, с вами следовали ещё два корабля — собственность их капитанов. Они были меньше, но могли перевезти человек шестьдесят. Пока твой муж посещал свои суда, проверял их состояние от киля до клотика, обследовал каждую доску, каждый конец, каждый гвоздь, каждый болт, каждую гайку, заставлял каждую деталь изготовлять в двух и в трёх экземплярах, ты жёстко торговалась с купцами. Помню, как прилежно ты собирала сундук, который называла “подарочным” — дары, которые вы собирались предложить дикарям за доброе отношение. Дон Альваро по опыту знал, что туземцы любят головные уборы и яркие цвета, стеклянные бусы, переливающиеся на солнце, маленькие зеркальца, миниатюрные ножнички и всяческие мелкие безделушки, которые вы, быть может, сможете выменять на их золотые подвески. Ты заказала сотни красных шапок вроде тех, что носят моряки, и всякого рода барахло, про которое говорили, что оно нравится островитянам. Ну, и прочее... Ты чуяла: самая пустяковая вещь, о которой ты вдруг забудешь — клещи, пила, молоток, свечи, бумажные свитки, чернила, — может оказаться невозместимой потерей. Были ещё предметы, которыми ты не занималась, самые редкие и нужные: аркебузы, пушки — всё, что относится до артиллерии. Их делали не в Перу, а в Испании. А ещё порох, ещё свинец, ещё фитили... Не говоря уже о бочках, которых в достаточном для плаванья количестве просто не было: в Лиме для них не хватало железа и особенно дерева. В конце концов ты решила загрузить воду в глиняных кувшинах, оплетённых ивовыми прутьями. Дело рискованное: ведь кувшины могли разбиться. За свой счёт ты заказала тысячу восемьсот таких сосудов. И заполнила их пятьюдесятью пятью тысячами литров воды, которую тоже сама оплатила. Тот факт, что корона не финансировала путешествие, невероятно усложнял твою задачу. Хотя аделантадо имел безусловное старшинство, у его компаньонов тоже были свои соображения. За вашим столом одно за другим собирались совещания. К тебе только и приходили, что вкладчики и колонисты. Да ещё всякая сволочь последнего разбора, привлечённая мечтаниями о золоте царя Соломона: матросы, штурманы, торговцы, солдаты — все, внесённые в твои списки. Обо всём ты должна была думать сама. К тебе и подступа не стало...»
Петронилья вздохнула.
Ох уж эти списки Исабель! Список инструментов, список растений, список животных... Список провианта, список оружия. Список четырёхсот человек, чьи имена теперь покоились в тех журналах, которые аббатиса собиралась передать епископу.
«...А потом на чёрных камнях порта Кальяо я потеряла из виду тебя и всех, кто с тобой отправился: Лоренсо, Марианну... Здесь наши пути разошлись, любимая моя сестричка. Что с вами случилось в Южном море — об этом я не знаю ничего».
Петронилья перестала расхаживать по келье. Голос в её голове утих. Она села на кровать, опустив руки, и думала уже не об Исабель. Теперь она вспоминала красавца Лоренсо, которого сами солдаты сделали генерал-капитаном, Марианну, спешно выданную замуж за подозрительного человека — адмирала, командовавшего «Санта-Исабелью»...
В тишине ночи Петронилья видела их всех: кто нагнувшись, кто на коленях они как будто складывали свои пожитки в сундуки и плетёные корзины. Вдруг ей стало очень душно.
До рассвета было ещё далеко. Сколько бесконечных часов пройдёт, пока в монастыре не зазвонят к заутрене? Сколько часов до божественной службы, которая одна только может принести покой?
Петронилья открыла дверь комнаты, выходящей прямо на маленькую площадь, где журчал фонтанчик. Ни лучика света. Ни шороха. Она стояла в дверном проёме и глубокими вздохами вбирала воздух, рассеянно глядя на собственную тень, ясно видимую на белой стене напротив. Длинную, тощую тень... Её сердце замерло.
Это никак не её силуэт... Петронилья не шевелилась, а тень двигалась. Росла. Приближалась. Пересекла улицу, обогнула фонтан.
Полная луна была словно подвешена над ней, освещая только волнистые волосы до пояса — блестящие, чёрные, иссиня-чёрные в знак траура. Черна была и сорочка, и вся фигура, утопавшая во мраке.
У Петронильи перехватило горло. Она глядела, глядела... Исабель!
— Ты?
Две сестры стояли лицом к лицу. Одна маленькая, круглая, с седой обритой головой. Другая худая, высокая, окутанная длинными крашеными волосами, как траурной вуалью.
Но они ощущали друг друга в темноте и были близки, словно два борца.
Петронилья, прильнув к Исабель, чтобы никто не смог их услышать, прошептала:
— Откуда ты?
Та не соизволила ответить. А может быть, у неё не было сил. На бледном лице с тёмными кругами под глазами сами глаза, некогда жгуче-чёрные, казались синими. От слёз покраснели веки, выплакались очи... Как в этом жутком призраке с того света узнать белокурую девушку, которую всю ночь вспоминала Петронилья? Ту лучезарную Исабель, прелести которой сестра завидовала, а жаждой жизни восхищалась? Тут аббатиса и её совет все понимали правильно: супруга, которую оставил капитан Эрнандо де Кастро, и та, которую он найдёт, когда вернётся (если, конечно, вернётся), были так непохожи, что прежней как будто и не существовало.
А впрочем...
Как ни иссушил многодневный пост её тело, взгляд её не изменился. Он излучал тот же пыл, ту же безумную гордость, ту же волю к жизни и победе.
Через секунду Петронилья почувствовала: Исабель горит в лихорадке, к которой любовь к Богу не имеет никакого отношения. А то, что она поняла про земные желания своей сестры, внушило ей такой глубокий ужас, что монахиня не открылась к ней сердцем, а принялась наставительно укорять.
— Ты хоть понимаешь, какой скандал из-за тебя в монастыре? — сердито зашептала она. — Да что я, дура, спрашиваю! Какое тебе до этого дело! Ты и знать не хочешь, какие из-за тебя неприятности у моих дочерей, сколько хлопот у аббатисы, у чёрных сестёр, у белых сестёр... Да и у меня — ты ведь здесь под мою ответственность!
Исабель подошла ближе. Она тоже говорила вполголоса и таким же тоном, где были смешаны упрёк и тревога.
— Те бумаги, которые ты отдала, Петронилья, — их надо забрать назад.
Петронилья отступила от сестры:
— Во-первых, я ничего не отдавала. Во-вторых, если ты думаешь, что я могу что-то забрать, то ошибаешься.
— Тогда хотя бы признай свою ошибку и исправь её! Ты всегда говорила о послушании, Петронилья, — вот теперь и послушайся меня. Вынеси три журнала, которые лежат под кроватью у доньи Хустины, и замени другими, за которыми я выходила.
— Тебе удалось отсюда выйти? Это же невозможно. Куда?
— Домой.
— В Кастровиррейну?
— Не прикидывайся глупей, чем ты есть. На асьенду.
— Это невозможно, — сказала опять Петронилья.
— Знай ты свой монастырь получше, ты бы не удивлялась. Не в том дело. Три книги, которые я нашла дома (мои расчётные книги времён жизни с аделантадо) почти такие же, как те. Аббатиса не заметит подмены, и никто не заметит.
— А что же такого драгоценного в «тех», что ты хочешь заставить меня их украсть?
— Там сокровище, от которого нынче для меня зависит любовь мужа, дона Эрнандо. Это сокровище к его возвращению должно оставаться невредимым. Если к ним прикоснётся епископ или кто-нибудь другой, оно погибнет.
— Я тебя не понимаю.
— Там морские карты аделантадо Менданьи. Они должны оставаться в тайне. Он доверил их мне. Я должна охранять их от воров, от любопытных глаз, от дураков, от негодяев, от всех, кто может продать их англичанам или французам...
— Не могу себе представить, чтобы наш любимый епископ продал секреты Испании!
— И напрасно. Я вот очень хорошо себе представляю, как наш епископ их потеряет, уничтожит, бросит или отдаст инквизиции. Из страха, по невежеству... Эти карты перешли к моему второму мужу — дону Эрнандо де Кастро! Только ему принадлежит честь и слава продолжать наши открытия. Он только тем и занят. Он наш продолжатель. Старинная мечта аделантадо — и моя! — смутила ему душу. Я хотела избавить его от моих мучений, оградить от них. Я поклялась ему на Кресте Господнем, что у меня нет карт дона Альваро. И никогда не было. Я солгала. Поклялась, что не храню ничего, никакого следа расчётов, которые мы вели в плавании. Что нет даже контракта, подписанного королём — того контракта, по которому я приняла наследство, по праву переходящее к нему. Он мне не поверил. И был прав. Он ушёл в море. А я умираю от того, что обманула его.
— Мне кажется, ты ещё вполне живая... Стала опять похожа на себя, на властную Исабель: хочешь, требуешь, приказываешь, чтобы ради тебя другие совершали недопустимые, опасные поступки! Так и быть: может, я пойду на такой подлог, о котором ты говоришь, но взамен и я кое-чего потребую.
— Всё, что пожелаешь.
— Итак, я тоже хочу, тоже требую, чтобы ты мне рассказала, что случилось на «Сан-Херонимо». Что убило Лоренсо? Что по сию пору сводит с ума наших братьев Луиса и Диего? Что смущает душу дона Эрнандо и приводит в отчаянье твоё сердце?
— Ты найдёшь ответ в тех самых книгах, которые принесёшь мне.
— Нет уж! Так было бы слишком просто. Я хочу всё услышать из твоих уст. Хочу, чтобы ты мне сама рассказала про ту экспедицию, которую лимские моряки уже тринадцать лет зовут Путешествием через ад. Про твой знаменитый подвиг: плавание царицы Савской туда, где нет Бога. Хочу, чтобы ты мне поведала то, что скрывала, о чём утаила... Не могу больше вытерпеть твоё молчание, Исабель! Не хочу, чтобы ты исчезала. Деваться тебе некуда. Эту ночь ты у меня под арестом. Пошли ко мне. И рассказывай. Теперь же. Сию минуту. Когда я выслушаю тебя — клянусь покончить с твоим делом.
Петронилья втолкнула сестру в келью. Закрыла дверь за собой и молча показала на единственное в комнате кресло. Сама она села на кровать в стенной нише.
Как когда-то, как всегда, Исабель не стала садиться.
Она прислонилась к стене. Всё так же угрюмо смотрела прямо в глаза Петронилье. Та раньше всегда опускала взор, но теперь тоже в упор смотрела на сестру, как обвинительница.
— Что ты хочешь узнать? — спросила Исабель.
— Кто был тот человек, португальский главный навигатор, который в прошлом году послал на тебя этот ужасный донос королю и всем рассказал об этом?
— Кирос? Жалкий завистник.
— А я думала, это лучший штурман, величайший навигатор всех времён. К тому же святой человек: он совершил паломничество в Рим в юбилейный год. Служитель Бога, истинный христианин, почитающий Его заповеди...
— Кто тебе мог это рассказать? Никто — только он сам... Кирос! Только это он и умеет — продавать сам себя. Использовать Божье слово, чтобы достичь своей цели, служить собственной выгоде... Когда в девяносто пятом году он явился к нам, то был похож как раз на того, кем на самом деле являлся: оборванцем тридцати пяти лет, который в лице дона Альваро нашёл курицу, несущую золоте яйца... Знаешь, чем он мне понравился? Внешностью! Ох уж эта внешность Кироса! Притом красавцем он, поверь, вовсе не был. В те времена — только кожа да кости. Чёрное лицо. Впалые щёки. Нос крючком. Чёрные горящие глаза — вправду как у святого. Или у хищного зверя. Португальский акцент, манеры, глаза — всё в нём напоминало мне другого человека. Любимого человека: отца. Такой же худой, такой же порывистый... Тем-то он и стал мне симпатичен, что похож на отца. На самом деле между ними не было ничего общего. Дон же Альваро соблазнился его набожностью и показным спокойствием. Могу признать: Кирос был лишён колебаний, вернее сказать — абсолютно уверен в своих знаниях и способностях. Это впечатляло. А между тем, откуда он вообще взялся? Сам говорил, что воспитывался в Лиссабоне у францисканцев, а потом поступил судовым приказчиком на торговое судно, перевозившее пряности. Утверждал, будто несколько раз прошёл в обе стороны путь в Ост-Индию и обратно, будто никто не знает моря лучше него. В это могу поверить: служба его в Индийском океане продолжалась двадцать лет. Ещё он говорил, что, когда португальская нация подчинилась испанской, он отправился в Мадрид к Его Величеству с предложением поступить на службу — и признавал, что ничего там не добился... В это тоже охотно верю! В Мадриде он женился; жена принесла ему двух детей. Он оставил их всех в Испании и один, без семьи, отправился в Новый Свет. Года два он шатался по Перу, а потом прослышал о нашей экспедиции... Как видишь, карьера у него была не больно славная. Между тем он сам о себе говорил, как о лучшем мореплавателе империи. В тех самых выражениях, которые ты повторяешь теперь: «лучший и единственный». Таким уверенным в себе казался этот паршивый португалец! Подхалим и хвастун. Всегда говорил то, что от него хотели услышать. Казался искренним, а в сущности — интриган. Да ещё и смутьян! Признаюсь, я поддержала его кандидатуру... Поддержала всем своим весом. Мне нравилось, что этот человек верит в «Неведомую Австралию», которую мы искали. Колонизация Соломоновых островов была ему интересна, но от жажды открыть Южный континент он весь дрожал. Теперь он утверждает, будто мы сами явились к нему и на коленях просили, чтобы он изволил вывести нас в море. Враньё! Чтобы получить своё место, он предлагал нам вложить в предприятие три тысячи песо — всё своё состояние... Так что, надо думать, он всё-таки верил! Теперь в доносах и пасквилях на меня, распространяемых им, он рассказывает, будто сдался на мои мольбы, а пост главного навигатора принял только по дружбе к аделантадо. Как раз на него похоже такое жульничество. В общем, было так. Дон Альваро решил испытать его, велев начертить карту по его указаниям. Теперь эта карта в тех журналах, которые ты отдала настоятельнице. Кирос был готов к этому делу. Он смог из головы в мельчайших подробностях изобразить побережье Перу со всеми гаванями и бухтами от Арики до Пайты. И обозначил две точки в полутора тысячах миль на запад от Лимы: одну на седьмом, другую на двенадцатом градусе южной широты. Там как раз и находились наши острова. Никаких других, никакой земли, где мог бы найти убежище отбившийся от эскадры корабль. Что ему было за дело до островов! Открыть и обратить ко Христу Южный континент — вот что было его неотвязной мечтой.
— Как и вашей, так ведь?
— Да, как и нашей. В этом-то и была наша величайшая ошибка. Все остальные кандидаты желали золота. Он искал власти и славы. Плод, полагаю, был уже с червоточиной. Но что нам оставалось делать? Без всякого спора, этот человек был самым подготовленным из всех моряков. Он расспрашивал ветеранов первой экспедиции; те уверили его, что аделантадо — капитан превосходный. Этих расспросов ему было мало: он сходил ещё в темницу к еретикам. Дон Гарсия оставил в Лиме в заключении нескольких людей Хоукинса. Англичане укрепили его в нашей уверенности: Пятый континент, Земля Гипотезы дона Альваро находится в Южном полушарии — вероятно, по курсу за нашими островами. Кроме того, Кирос позволил себе потребовать у королевской администрации копии контракта, по которому муж становился губернатором всех открытых им берегов. Самое малое, он знал, на что идёт, и старался подстраховаться. Это мне тоже понравилось. Другие бросались в дело, очертя голову, а этот всё хотел предусмотреть. Итак, 7 марта 1595 года мы его наняли. Аделантадо доложил о своём решении вице-королю. Он описал своего главного навигатора — начальника над капитанами всех кораблей с их командой, своего первого помощника — как человека, достойного полного доверия, с большим опытом плаваний и большими познаниями в мореходном деле.
— А что все остальные: капитаны, матросы, солдаты?
— О, это совсем другое дело! Мы с аделантадо не соглашались ни в чём. Я говорю «ни в чём», и это не фигура речи. Больше половины людей, которых он принимал на борт, я считала негодными к плаванию: сволочь последнего разбора, подонки общества... Аделантадо возражал: он всё это знает лучше меня, но ничего не может поделать. Таковы условия его договора с вице-королём. Почему, думала я, дон Гарсия дал ему «Сан-Херонимо» даром? Почему торопил нас с отплытием, авансом выдав километры такелажа из королевских запасов, изъяв из добычи, отнятой у Хоукинса, полсотни аркебуз, пушек и ещё Бог весть сколько оружия, которого нам не хватало? Может, по доброте душевной? Или, пожалуй, ради моих прекрасных глаз? Да нет! Потому что дон Гарсия воспользовался нашей экспедицией, чтобы отправить к антиподам разбойников, сеявших беспорядок в столице. Их было много: все головорезы старой и новой Испании, все негодяи, желавшие побольше подраться и поскорей разжиться, стекались в Перу. Старая история! Тридцатью годами прежде, под покровительством покойного дяди Альваро, таким же точно способом была организована первая экспедиция. Но заткнуть мне рот аделантадо не мог. Я не унималась: «И что этот сброд будет делать в море? То же, что здесь — сеять хаос! Не желаю видеть у себя на палубе отбросы человечества!» — «Тогда, Исабель, оставайся на берегу. Пойми меня: у нас выбора нет. Я стараюсь умерить зло, отбираю людей здоровых, знающих своё дело, способных выполнить задачи, которые я им поставлю». С той поры я больше не мешалась в найм моряков. Но потом мы с мужем опять начинали собачиться. Например, когда хозяин фрегата не пускал меня осмотреть трюм для перевозки скота. Или не давал проверить список провианта и для людей, и для животных. Честно говоря, Петронилья, я отклоняла, кажется, всех кандидатов, выбранных доном Альваро... Хуже всех был офицер, предназначенный в начальники нашим солдатам. Не спрашивай меня, каким образом такой благоразумный человек, как дон Альваро, мог нанять такого монстра. Его звали полковник Педро Мерино-Манрике. Он был ветеран итальянских войн, очень хорошего рода. Лет около шестидесяти. Грузный, коротконогий. Волосы седые, лицо красное. Как военный, он считал, что стоит выше всех моряков. Выше капитанов четырёх кораблей, даже выше главного навигатора — «паршивого португальчика Кироса» (его собственные слова), — который сам себя полагал первым по званию после аделантадо Менданьи. Полковник же был уверен, что он начальник, которому и Кирос, и все остальные, обязаны повиноваться. Собственно, Мерино-Манрике только и делал, что твердил о своём благородном происхождении, а всех остальных презирал. Даже моего мужа: он завидовал его положению. Особенно он ненавидел наших с тобой братьев, которых взяли не как солдат, а как офицеров с военными полномочиями. Первыми в списке врагов, подлежащих устранению, стояли Лоренсо и я. А Мерино-Манрике по примеру своего прежнего начальника, страшной памяти герцога Альбы, считал, что лучший способ избавиться от соперника — убить его. Убить всех разом и немедленно.
— Если не ошибаюсь, Исабель, ты и сама почти того же мнения...
— Не говори, чего не знаешь! Мерино-Манрике был подлый гад. Я в первую же секунду поняла, что это так. Оказалось, что я была права.
— А третий разбойник — адмирал Лопе де Вега, за которого ты выдала нашу бедную Марианночку?
— Никогда я не выдавала Марианну за этого субъекта! Она сама хотела отправиться со мной — и добилась своего, отдавшись капитану, которого дон Альваро выбрал для «Санта-Исабель». Бросилась ему на шею, дала себя обесчестить...
— А ты не могла её остановить? Ты же всегда говорила, что этот Лопе де Вега — бандит...
— Не бандит, а пират: называй вещи своими именами! Он был пират, и Марианна была им совершенно довольна. Думаю, она считала его красавцем. Высокий, худой, горбоносый... Говорил, что он близкий родственник своего знаменитого тёзки — поэта Лопе де Веги, слава которого дошла и до нас в Лиме. «Всякий живёт по своему нраву, — частенько говорил наш капитан. — От мадридского Веги пахнет духами, а от перуанского — порохом». Марианна была в него страшно влюблена... Хорошо ещё, что он согласился на ней жениться! Он был не из тех людей, что много думают о всякой девчонке, которую лишили невинности.
— Марианне ещё не исполнилось шестнадцати...
— А Лоренсо было двадцать семь, Диего двадцать пять, Луису двадцать два... Ты к чему клонишь? Я никого не заставляла уходить с собой. Даже свою верную Инес или Панчу. Никого из своих рабов. Все люди нашего дома, которые отправились со мной, сделали это по всей своей воле.
— Ты говоришь о служанках... А что остальные? Твои фрейлины, гардеробмейстерины, свитские дамы...
— И этих женщин никто не заставлял подниматься на борт.
— Ты столько золота им обещала! Апартаменты, которые ты устроила для себя на юте «Сан-Херонимо», были блестящим чертогом. Вспомни, ты привела меня туда в гости: я была поражена! Несколько гостиных на двух уровнях, отделанных сусальным золотом... Ковры, фонари, библиотека с огромной картой мира, даже маленький орган. Ты обо всём позаботилась: сундуки твои полнились всякими чудесами, всякими драгоценностями, которыми ты собиралась обставить свои дворцы на островах. Поистине твоя каюта была достойна королевы. Вот и соблазнились семьи твоих юных прислужниц. Такая роскошь! Бедные! Я уж не говорю о судьбе твоей чтицы, юной доньи Эльвиры Лосано, про которую ты говорила как про наперсницу. Теперь она утверждает, будто ты на борту заставила её выйти замуж за человека по своему выбору, а потом приказала убить её мужа...
— Не была она моей наперсницей. И если будешь дальше так разговаривать, Петронилья, — кончим разговор! Ты меня спрашиваешь, я отвечаю. Но отчёт я отдам одному Господу Богу. И поверь: перед Ним, Всевидящим, не но твоей мерке ровняю я свои поступки... А впрочем, ты лезешь не в свои дела. Ты всегда слишком много про меня болтала. И всегда слишком много от меня хотела. Всегда жила моей жизнью, как и теперь. И дальше ею живи: делай то, что я тебе велю! Когда аббатиса пойдёт к заутрене, возьми тетради, которые я спрятала у неё перед дверью, под ступеньками в келью. Пустяковое дело. Никто не заметит, что тебя нет. Я сама буду на хорах. Когда я появлюсь на службе, весь монастырь будет смотреть только на меня, а донья Хустина станет меня бранить. За одну минуту ты войдёшь к ней, подменишь книги, а журналы с расчётами и картами спрячешь в ту же дыру. Потом, после, если тебе уж так любопытно, ты сможешь спокойно вынуть их из-под ступенек, принести к себе и читать. У тебя будет бортовой журнал Альваро и мой: я вела его дальше вслед за ним. А ещё дневник нашей сестры Марианны: ей хватало смелости писать обо всём. Будет там и свидетельство доньи Эльвиры — «чтицы», как ты её называешь — на следствии, которого потребовал Кирос в конце пути.
Пустяковое дело? Сердце бедной Петронильи до сих пор трепетало. Ещё никогда в жизни она так не волновалась. И всё-таки она это сделала. Теперь, заставив дверь в келью, занавесив все окна, она стояла на коленях у постели с тремя драгоценными томами в руках.
Совершая подмену, она проявила дерзость, но это ни к чему ей не послужило: ни на один свой вопрос ответа она не нашла. Сколько она ни листала журналы — ничего не понять! Страницы были рассыпаны, потом опять собраны и сплетены в беспорядке. Посреди тетради вдруг попадалась совсем другая. Разные почерки сменяли друг друга. Кто это писал? Дон Альваро? Марианна? Исабель? А может быть, чтица? Даты перемешались: вперёд, назад, потом вдруг большой скачок... Петронилья не могла даже найти мореходных карт — тех самых, заветных, опасных! Может, вот эти рисунки? Точки, линии, цифры... Ни конца, ни начала... «Мусор», как назвала всё это аббатиса. И ни один человек не мог раскопать этот мусор.
Она вскочила, ворвалась без стука в соседний домик.
— Я принесла тебе то, что ты просила, — бросила она с необычной для себя грубостью.
Исабель, молившаяся на коленях перед специально для неё поставленным киотом, сразу же поднялась.
В обмен на свой отважный поступок Петронилья потребовала от неё: стань как остальные! Оставь чрезмерное покаяние; полностью подчиняйся монастырскому уставу; вернись в ту келью, которую тебе предназначила аббатиса — келью монахинь нашей семьи.
Исабель со всем согласилась.
— А теперь исполни наш уговор, — продолжала Петронилья. Читай. И начинай сначала!
Сёстры как будто обменялись ролями. Петронилья, обычно словоохотливая, говорила кратко, командовала. Исабель казалась кроткой и покорной. Должно быть, оттого, что получила желаемое, она теперь могла быть терпеливой?
— Что ты называешь началом? — переспросила она.
— Отплытие.
— Отплытие, Петронилья, ты сама видела: ты же там была, как и я.
— На берегу. На борту не была.
— Насколько я знаю, отплытия никто из нас не описывал. Может быть, только Кирос. Но бумаги Кироса заперты в сундуках Каса де Контратасьон[15] в Севилье... Однако ты права: у дел на борту «Сан-Херонимо» действительно было начало. Только не тогда, когда мы вышли в море. Раньше, гораздо раньше! За несколько недель до того. Когда дон Альваро ещё готовился, инспектировал суда. Хотя сам он не понимал, как всё это важно, не занёс в свои книги...
Было несколько инцидентов, которые все мы видели. Я прекрасно всё это помню: уже тогда я подумала, что они не к добру. Я говорила тебе про полковника Мерино-Манрике, командира наших солдат. Он уважал только силу, презирал всех моряков и признавал только одну власть: моего мужа. Последнее к его чести, подумаешь ты, и будешь неправа. Ведь в муже моём воплотилось всё то, что ненавидел полковник: идеализм, который вёл его в плаванье, мечта, химера — называй как хочешь... А нашего брата Лоренсо, «Лоренсо Баррето, постельного героя» (я опять передаю его собственные слова), он вовсе в упор не видел. Мерино-Манрике считал его ничтожеством без всякой военной выучки, без всякого чувства дисциплины, под каблуком у бабы — «своей суки-сестрицы», то есть у меня. Не кривись, Петронилья, не кривись! Как я тебе опишу людей, бывших вокруг меня, не употребляя их выражений? Тебя мой язык смущает? Привыкай. Мои спутники были не мальчики из церковного хора. Такими словами они думали, такими и говорили...
Беда полковника была в том, что мы — семейство Баррето — считали себя выше него. Кто кому должен был подчиняться? Между полковником и Лоренсо сразу же началась война. В тот день они поссорились на палубе, при посторонних. Полковник Мерино-Манрике передал брату список своих солдат. Не успел Лоренсо его как следует взять, как порыв ветра унёс бумажку. Мерино-Манрике обвинил Лоренсо, будто бы он бросил список в воду нарочно. Один из людей брата сказал, что это неправда и что, во всяком случае, полковник передавал список старшему с непозволительным небрежением. Мерино-Манрике велел арестовать нахала и ударил его. Лоренсо заступился за своего подчинённого. Пошла ругань, толчки... Мерино-Манрике выхватил шпагу, стал грозить. Я видела всё это с верхней палубы. Поспешно спустилась и объявила: полковник неправ, список действительно был унесён ветром.
— Не надо было этого говорить!
— Правда? А надо было позволить этому хаму оскорблять Лоренсо и убивать наших людей? Я приказала Мерино убрать оружие. Прилюдно обвинила его в грубости и насилии по отношению к брату. Он в ярости сбежал с корабля и ринулся к дому, где застал моего мужа за работой. Как бешеный, он накинулся на дона Альваро и бросил ему в лицо прошение об отставке. Вскоре следом за Мерино явилась я. Дон Альваро приказал мне принести полковнику извинения.
— И ты извинилась?
Да, извинилась. Против воли. Но извинилась. Когда он вышел от нас, я догнала его на улице и просила вернуться на должность военного командира экспедиции. Против воли — уж этому можешь поверить! Я чуяла, что этот человек опасен. Полагала, что надо его уволить. Но на все мои доводы против него аделантадо отвечал: если мы вообще хотим выйти в море, делать нечего: полковник Мерино-Манрике наш третий пайщик. Он вложил в дело пять тысяч дукатов. И что значат мои предчувствия по сравнению с оружием, которое предоставил полковник, и его военным опытом? Сколько я ни кричала, как не доверяю ему, как он мне не нравится, мы нуждались в нём, в его солдатах, в его мушкетах... и в его дукатах! Хотя львиную долю внесли мы, остальные также пустили свои небольшие состояния целиком на это путешествие. Наш главный навигатор Кирос, полковник Мерино-Манрике, адмирал Лопе де Вега, даже четыре капеллана, сопровождавших нас, снабжались за свой счёт и участвовали в общих расходах. Было ясно: раз корона не финансировала экспедицию — все эти люди имели право голоса.
Чтобы доказать аделантадо, что хотя бы от одного их них необходимо избавиться, нужен был новый случай. Долго ждать его не пришлось. Прямо на другой день после столкновения с Лоренсо произошёл такой же точно инцидент — на сей раз между полковником Мерино и Киросом. Один солдат из отряда Мерино-Манрике оставил свою амуницию, каску и оружие среди корабельных снастей. Кирос велел ему подобрать свой скарб: это корабль, а не свалка. Мерино-Манрике взвился:
— Только я могу здесь отдавать приказы своим солдатам! И вообще, Кирос: если, когда мы будем в плавании, я прикажу вам пустить корабли ко дну, устроить течь, направить на скалы — вы должны подчиниться!
— Если придётся прибегать к таким мерам — избави Бог от этого! — я поступлю так, как сочту нужным. И постарайтесь без глупостей. Я не признаю на борту «Сан-Херонимо», «Санта-Исабель» и двух других судов под своей командой никакой власти, кроме аделантадо. Как только он прибудет сюда, я поговорю с ним о своих и о ваших обязанностях.
Я подумала, что отставка Мерино-Манрике решена, и поспешно послала за мужем. Он выслушал жалобу Кироса. Но сделал вид, что не услышал: «Только-то? Мальчишеская ссора!» Претензии Кироса он не принял всерьёз, свёл к пустякам, уладил раздор. Как я ни поддерживала «паршивого португальчика» против «хама полковника», дон Альваро велел мне молчать.
На другой день — новая неприятность. Осмотрев все четыре корабля, Мерино-Манрике стал повсюду критиковать их состояние. Наш второй галеон, «Санта-Исабель», он счёл слишком ветхим для морского плавания. Муж мой отвечал ему, что лучшего галеона он не нашёл и что «Санта-Исабель» превосходно выполнит свою задачу. Но Мерино-Манрике заприметил в одном северном порту как раз такое судно, какое ему нравилось, и решил добиться своего. Ночью он велел своим солдатам продырявить днище «Санта Исабель». Разумеется, при мне он отрицал свою причастность. Кто же сделал пробоину? Бог знает! А он, полковник, понятия не имеет — поверьте. Он только настаивал, что теперь «Санта-Исабель» точно не сможет выйти в море. Зато есть другой корабль, в северном порту, выбранный им самим, он её заменит и будет гораздо лучше... Одна беда: корабль не продавался. Он принадлежал одному канонику, который заплатил за него так дорого, что расстаться теперь не мог. Мерино-Манрике в сообщничестве с адмиралом Лопе де Вега произвёл его осмотр и овладел силой. Типичное пиратство! Я потребовала уволить обоих. На сей раз не просто потребовала, а устроила аделантадо семейную сцену, грандиозный скандал. Орала, била всё, что попадалось под руку... Мы уже не раз спорили по поводу экипажа, но с такой силой — никогда...
Аделантадо был непоколебим. Упрям и упорен. В гневе он мог становиться страшен. Он кричал, что у меня нет никаких доказательств вины Мерино-Манрике. Это была правда. Не было доказательств и тому, что адмирал Лопе де Вега причастен к повреждению «Санта-Исабель», которой сам он должен был командовать. К тому же если мы отправим прочь Лопе де Вегу, он откажется жениться на Марианне. А если он на ней не женится, семейный позор Баррето получит огласку. Грех моей сестры может покрыть только замужество. Поэтому Альваро предложил заплатить канонику цену его судна. Но каноник требовал назад имущество, а когда мы его не отдали, проклял нас всех: аделантадо, всех, кто с ним, и меня в том числе: «Каждый день и каждую ночь я буду молить Бога, чтобы этот корабль не дошёл до цели и все, кто на нём, горели в огне!»
Проклятие устрашило меня. Оставить так это дело было нельзя. Мы призвали Кироса.
— Так и есть, ваше сиятельство, — сказал он, обращаясь к одному аделантадо, — старому кораблю крышка. Без поповского судна мы отплыть не сможем, это тоже правда. И времени у нас нет — тоже правда. Скоро вступит в свои права новый вице-король. Если мы хотим выйти в море, пользуясь покровительством его высочества дона Гарсии, это надо сделать не через неделю, а завтра же!
На меня Кирос подчёркнуто не смотрел. Я стояла рядом с доном Альваро, но он вёл себя так, как будто меня нет в комнате. Выдержав паузу, он продолжал:
— И не хотите ли спросить меня, ваше сиятельство, что я про это всё думаю?
На меня он по-прежнему не смотрел, разговаривая только с одним собеседником — моим мужем.
— Я думаю, ваше сиятельство, что среди нас дьявол и уже держит нас в своих когтях!
Эти слова потрясли меня ещё больше, чем проклятия священника. Помянуть сатану — к несчастью...
— Идите сами к дьяволу, Кирос! — взорвалась я. — Боитесь отправляться, так забирайте пай. А мы найдём другого навигатора.
Если бы он мог меня зарезать кинжалом (лучше в спину), он бы это сделал. Но Кирос нарочито никогда не пускал в ход оружие. Кирос всегда ходил без него. Кирос выдавал себя за миролюбца. За мудреца.
Поэтому он только закусил губу и замолчал. Он даже поклонился мне — очень низко. Двурушник — я тебе уже говорила. Лицемер.
Перед аделантадо он вёл себя со мной нарочито любезно и почтительно, но был глубоко уязвлён. Моё вмешательство потрясло его. А ведь «Санта-Исабель» я купила на своё приданое и деньги родных, я была её хозяйкой. Её повреждение меня прямо касалось!
Он так не считал. По его мнению всё, что касается моря, было его делом, а не моим. Я не имела прав гражданства на собственных кораблях. Как и его врагу полковнику Мерино-Манрике, ему была противна сама мысль о том, что женщина куда-то суётся. В глубине души он обвинял меня в том, что я командую собственным мужем. «Дьявол держит нас в когтях...» Он боялся, что я и им стану командовать. Соблазню его людей, переманю его матросов. «Дьявол среди нас...» Да, это была угроза. Он имел в виду моё пребывание на борту. Я знала это. И все это знали.
Началась битва на новом театре — теперь между им и мной. Аделантадо прервал нас:
— Довольно! Хватит спорить о всяких глупостях. Поднимаем якоря послезавтра. Всем быть готовыми!
На самом деле он рассчитывал, что помочь ему приготовиться и успокоиться смогу я...
Должно быть, последняя ночь в Лиме с 8 на 9 апреля 1595 года была худшей в его жизни. По крайней мере, то был один из мигов самых страшных сомнений.
А я хлопотала по дому. Вместе с Марианной и множеством служанок носилась из комнаты в комнату. Списки, списки, списки... Книги, одежда, всё прочее...
Скоро должен был заняться день. День отплытия...
Альваро сидел за столом и оглядывал тот мир, который собирался покинуть. Я чувствовала, что он в тревоге... Или это мой страх ему передался? Он смотрел, как мы с Марианной упаковываем последние подсвечники, посуду, ткани, тюфяки...
И я услышала его вздох:
— Надеюсь, всё это не слишком поздно...
Я в это время пыталась закрыть очередной баул и ответила, даже не подняв головы:
— Что значит поздно?
— В это странствие должен был отправиться такой человек, каким я был когда-то...
Тут я не выдержала:
— Как ты можешь так говорить? Ты же так долго ждал!
— Вот именно. И эти годы меня износили.
— Чепуха! Ты в расцвете сил.
— Я ощущаю бремя лет на плечах, холод времени в костях... Мне пятьдесят четыре года.
— И что? Ты же выиграл сражение!
— И при том, Исабель, потерял силы и веру. Я старик.
— Ты? Старик? Какой ты старик, Альваро! Ты можешь всё. И я с тобой. Вместе мы можем сотворить невозможное. Ты же знаешь!
— Твои братья уже поссорились с капитанами, Кирос — с Мерино-Манрике... Подождём-ка ещё месяц.
Он высказал как раз то, о чём я думала. Все эти доводы крутились у меня в голове весь день, и я пришла к такому же заключению.
Подождать? Да я только этого и хотела!
Да, но как? Один только взгляд на оставленный в помещении кавардак убеждал: мосты мы уже сожгли. Наш дом был продан, энкомьенда заложена, движимое имущество тоже распродано. У нас в Перу ничего больше не оставалось.
«Так. Ну и что? — говорил мне внутренний голос. — Что с того, что вокруг беспорядок? Мы всё-таки можем остаться! Надо просто устроить жизнь заново. И в Лиме для нас всё пойдёт на лад...»
Верно, верно, мы можем ещё помедлить. Ещё подождать.
Только чего?
Я отмела эту мысль и сказала мужу как раз обратное тому, на чём настаивала несколько часов назад:
— За братьями я прослежу. Кироса, Мерино-Манрике и адмирала отодвину. Мне хватит сил облегчить тебе бремя.
Правда была в том, что меня тоже сковывало сомнение. На той неделе, среди хлопот и суеты, я заступилась за Лоренсо. Вмешалась в драку, когда поссорились Мерино-Манрике и Кирос. Но теперь...
Теперь я думала: мы ведь и в самом деле не обязаны рисковать, покидая любимую землю... К чему пускаться на поиски этого нового континента? Осваивать неведомые острова? Просвещать варварские племена? Строить церкви, дворцы, города? К чему? Какая надобность самих себя заставлять заниматься такими глупостями?
Нет, было ещё не поздно. Я могла остаться дома и снова зажить счастливой жизнью с любимым человеком.
Сердце сжималось при мысли о матушке. О тебе, Петронилья... Увижу ли я вас снова? Увижу ли отца? Где мы будем, где я буду через год? Кем стану? Королевой четырёх частей света — или блюдом на пиру каннибальского царя? Может, мои руки и ноги зажарят на вертеле, как зажарили людей аделантадо? А череп расколют, как грецкий орех?
К чему это?
Но Альваро тосковал, и я была обязана отогнать от себя все эти вопросы, успокоить его, весело сказать:
— Наше плавание будет удачным! Всё у нас получится!
— Всё получится? Да у меня в Перу слава рассказчика баек про континент и острова, которых вовсе нет на свете! А вдруг мои враги правы?
— Но ты же не выдумал свои острова, ты их видел!
— Откуда тебе знать? Да и мне самому — откуда? Прошло столько лет!
Успокаивать его, пробуждать силы к жизни... Не в том ли была моя роль все эти десять лет?
На самом деле если бы Альваро не предложил отложить отплытие, я бы потребовала этого сама. Тем более что мой — наш с тобой — отец в апреле девяносто пятого года был сильно болен. Помнишь, Петронилья? Он уже стал терять зрение и не вставал с постели. Я совсем не хотела теперь оставлять его. Завтра, когда он поправится — ради Бога. Но не теперь!
Но искушение дона Альваро, внезапное желание бросить всё в конце жизни, полной борьбы и разочарований, покончило с моими собственными страхами и слабостями.
Он ещё раз сказал:
— Думаю, нам надо бы подождать более благоприятных обстоятельств...
Я не выдержала:
— Подождать? Чего, чего подождать, Альваро? День за днём... так и останемся здесь!
Он выпрямился в кресле и больше не сказал ни слова. Может, мои слова были тем ответом, которого он от меня и желал? Он снова принялся быстро писать: могучий, с ясным взором, с крепкой рукой.
Он одолел страх. Пришёл в себя. Но я так и не знаю: если бы...
Голос Исабель дрогнул. Петронилья ожидала, что будет дальше. Но ничего не было.
— Если бы? — переспросила Петронилья.
Изабель нерешительно продолжала:
— Если бы я повела себя иначе... Не так ответила...
Она вздохнула.
— В общем, я покончила с колебаниями, которые могли удержать его. Отказаться от путешествия было уже нельзя. На другой день церемония отплытия должна была напоминать отправление в крестовый поход.
И опять воцарилась тишина.
Обе сестры вспоминали тот торжественный день. День отплытия. Одни и те же картины возникали в их глазах. Цвета, ароматы, звуки...
В тот день, на рассвете пятницы 9 апреля 1595 года, колокола кафедрального собора в Лиме вовсю звонили к торжественной мессе.
Статуя Божьей Матери Мореплавателей — та, которую теперь Исабель называла Божьей Матерью Пустынницей, а аббатиса — Божьей Матерью Раскаяния, — возвышалась на золотом помосте перед алтарём. Пресвятая Дева, широко раскинув руки, охраняла четыре корабля аделантадо Менданьи, написанные в трёхмерном изображении на её хитоне. Полная сострадания и любви. Она склонялась к капитанам, матросам, солдатам, поселенцам, даже к семьям, остававшимся на берегу, к огромной коленопреклонённой толпе в соборе и на самой Пласа де Армас. Восемь участников экспедиции вскоре пронесли её через весь город в гавань, на лодке перевезли на рейд и водрузили на борт флагманского корабля — «Сан-Херонимо».
Но пока что Мадонна ещё покоилась в густых клубах ладана и надзирала за последней мессой Своих мореходов в соборе Лимы. Она благословляла его высочество дона Гарсию Уртадо де Мендосу, когда он передавал королевский штандарт представителю Бога и Его Величества на всех морях и во всех неведомых землях.
Дон Альваро стоял перед вице-королём на коленях.
Петронилья видела его со спины.
Он был в доспехах, в шлеме с плюмажем на голове. Отовсюду в церкви можно было видеть его красный султан, склонённый на ступенях алтаря.
Истово, с бесконечной любовью дон Альваро поцеловал знамя. Потом встал и с пылающим взором, с лицом, овеянным огромной радостью, оборотился назад.
Высясь над молящимися во весь рост, являя осанку вождя, высокий, могучий и казавшийся ещё сильней благодаря стали кирасы, он развернул белое полотнище с вышитым крестом и поднял над собой. Пурпурный крест Сантьяго, крест святого Иакова — покровителя Испании — заколыхался над алтарём, затрепетал над головами коленопреклонённых людей.
Все встали, громыхая оружием.
Причастие очистило их души. Все подняли левую руку.
В один голос все собравшиеся поклялись в верности всемогущему Господу — своему небесному Государю. Его Величеству королю Филиппу II — государю земному. Аделантадо Менданье, под началом которого они отправлялись на завоевание новых земель, абсолютному хозяину их судеб.
Как сказать, что ощущала в тот миг Исабель?
Петронилья вспоминала: сестра, выпрямившись, стояла возле алтаря, в королевской ложе, рядом с вице-королевой. За ними виднелись дочери испанских грандов и супруги перуанских сановников. Все эти женщины были в роскошных уборах, но среди них наряд доньи Исабель Баррето де Кастро де Менданья был самым великолепным и приметным.
В тёмно-жёлтом муаровом платье, отражавшем пламя бесчисленных свечей собора, с лифом, усеянным топазами, в токе на светлых кудрях с пером того же цвета, что юбка, она казалась вся покрыта золотом. Как древний кумир. Она смотрела прямо перед собой, неподвижно, без всякого выражения. Но её волнение было физически ощутимо. Чёрные блестящие глаза её уставились в глаза супруга...
О чём она тогда думала?
— Это ты меня спрашиваешь, Петронилья? Не знаю, не помню! Вот честно — понятия не имею, о чём я думала в ту минуту.
— Ты молилась, Исабель?
— Нет. Должно быть, вспоминала по порядку в последний раз, не забыла ли я чего.
— И ты хочешь меня уверить, что составляла новые списки? Или продолжала подбивать счета? В такой момент?
— Кажется, я как раз поняла, что всё, совершенно всё, что в человеческих силах продумать и просчитать, я продумала и просчитала.
— Ни слову не верю из того, что ты мне тут наговорила! Ты сама себя не знаешь. Или представляешься хуже, чем на самом деле!
Петронилья помнила, с какой страстью, с какой гордостью, с каким упоением сестра следовала взором за каждым жестом дона Альваро перед алтарём.
— Ты не видела себя со стороны в тот миг, Исабель! Как любовалась ты благородством своего супруга, как светилось твоё лицо!
— Дон Альваро в самом деле казался мне неотразимо прекрасен. Да, я гордилась им. Мы отплывали! Но когда я смотрела на остальных: на Мерино-Манрике, на Кироса, на адмирала де Вегу, — мне становилось дурно. Я переводила взгляд с одного на другого, и сердце щемило.
— Чего тебе было бояться? Они же присягнули твоему мужу перед Богом!
— Наивная моя Петронилья, чистая душа... То, что эти люди присягнули аделантадо, ничего не значило. Все они ждали своего часа, жаждали занять его место. Я это знала, но утешала себя тем, что в нашем флоте есть верные люди. Человек сто, причём из лучших, принадлежали к нашему клану. Прежде всего Лоренсо.
— У тебя всегда было к Лоренсо недостойное пристрастие.
— Недостойное? Не оскорбляй его память, Петронилья! Ты знаешь не хуже меня: брат был чудом отваги и красоты.
— Верно, он был красив. Белокур. Хорошо сложён. И сильный. И смелый. Он походил на тебя, как две капли воды... Кроме одного. Он был простой исполнитель. Грубый и честолюбивый.
— А я что? Не груба, не честолюбива, по-твоему? Поговори-ка с навигатором Киросом, спроси, что он об этом думает!
— Перестань клеветать на себя, Исабель. Перестань себя обвинять. Может быть, вы с Лоренсо вели себя одинаково. Одинаково дурно. Твои грехи наверняка ужасны... Но у тебя другие недостатки!
— Во всяком случае, Лоренсо-то меня никогда не предавал.
Петронилья приняла эту фразу за оскорбление. Она указала на тома, лежавшие на постели, и резко возразила:
— Если ты намекаешь на свой сундук, так я тебе возвращаю то, что там было. Вот твои книги и карты. Делай с ними что хочешь! А я больше не хочу о них слышать. Никогда. Поняла?
Исабель сделала вид, что не заметила её гнева:
— Помолимся вместе за упокой души Лоренсо, нашего любимого брата, который не заслужил твоего укора. А журналы мы положим обратно под крыльцо к аббатисе. Или, лучше, на хорах, в постамент Божьей Матери Пустынницы. Там легче и спрятать, и достать, если...
Исабель сделала паузу и не терпящим возражения голосом продолжила:
— Если Господь призовёт меня к Себе раньше, чем дона Эрнандо де Кастро, — поклянись, Петронилья, что ты отдашь их ему.
— Никогда я ни в чём подобном не поклянусь! Из этой экспедиции ты привезла только раздоры в нашу семью, ссоры и несогласия в мой монастырь, и я хочу сохранить о ней только одно воспоминание: как все Божьи твари восходили к тебе на корабль. Ноев ковчег!
— Да, ты права: Ноев ковчег...
Сёстры опять замолчали. Обе прекрасно помнили слова Библии: «И сказал Господь Ною: войди ты и семейство твоё в ковчег... И всякого скота чистого возьми по семи пар, мужеского пола и женского... чтобы сохранить племя по всей земле».
После мессы весь город собрался позади Мадонны, чтобы нескончаемой процессией следовать за Ней к морю. В такт барабанам, в которые мерно, медленно и тяжело колотили соборные певчие с капюшонами на головах, — под этот бой, глухой, как биение сердца, и мрачный, как шествие смерти, — двор и высшее духовенство в каретах, народ, монахи и индейцы пешком все вместе прошли десяток километров от Лимы до Кальяо.
Набережной в порту не было — только чёрный галечный пляж. Толпа встала вдоль берега. Вице-король, его приближённые и члены семьи Баррето — те, кто не состоял в числе экспедиции, — поднялись на помост, с которого был виден рейд.
Тогда-то Петронилья и увидела эту сцену: погрузку скота, который также должен был заселить острова. Никогда ещё при ней не случалось ничего подобного!
Прямо напротив к единственному пирсу, уходившему далеко в море, привязали фрегат и галиот — меньшие суда. Галеоны стояли в открытом море на якоре, эти же корабли могли подходить почти к самой отмели. С пирса на них были перекинуты две параллельных широких доски — сходни, по которым переводили лошадей.
Первой вошла на борт великолепная гнедая кобыла Исабель, которую конюх вёл под уздцы. Встревоженная громом барабанов, стучавших в такт её шагу, шумом волн, накатывавших на мол, лошадь сопротивлялась, била копытом, вставала на дыбы. Её топот на сходне мешался со звуком прибоя на камнях.
Вороной чистокровный жеребец аделантадо, которого другой конюх вёл по другой сходне, тоже яростно фыркал и приплясывал. Во избежание случек и родов в пути, а главное — чтобы самцы не дрались за любовь самок, их перевозили раздельно.
И так, подвешенные между небом и водой, между судном и землёй, лошади шли параллельно друг другу: то вперёд, то назад, всё же медленно продвигаясь, непрерывно сражаясь с поводырями. Жеребец — на фрегат, кобыла — на галиот.
Их ноздри, их гривы трепетали в одинаковой тревоге и непокорности. Копыта стучали по доскам одинаковым нетерпеливым стуком.
На корабли они взошли одновременно. Без разбега, с одного прыжка перескочили поручни, с грохотом копыт приземлились на палубы, немного поскользнулись на свежевымытых досках — и с громогласным ржанием исчезли в трюме.
За ними шла ещё дюжина коней: шесть кобыл и шесть жеребцов, тоже с завода Пасос Финос, владельцем которого был Нуньо Родригес Баррето.
Затем явились семь быков и семь коров, как и лошади, разведённые по разным кораблям. Семь хряков и семь свиней. Семь баранов и семь ярок. Семь петухов и бесчисленное множество кур, квохтавших в семи клетках.
Когда погрузили всех животных, пошли люди. Здесь мужчин от женщин не отделяли. Шла толпа нищих, бродяг, проституток, арестантов — «подонков общества», от которых хотело избавиться Перу. Некоторые казались такими хилыми, что с трудом тащили свой узелок.
Поселенцы, не такие бедные, как эта орда — те, у кого было кое-какое имущество, проданное, чтобы обосноваться на Соломоновых островах, — на сходнях не толпились. Они целыми семьями садились на шлюпки, а те единым строем должны были перевезти их на видневшиеся вдали галеоны.
Главный навигатор Кирос, адмирал де Вега и их матросы уже находились там на борту и смотрели, как приближается нескончаемая флотилия.
Море было серое, небо сумрачное, свинцовое. Ни ветерка. Конечно, в любую минуту погода могла перемениться, задуть свежий ветер. Но сейчас, знали капитаны, отплывать нельзя. Тучи словно повисли всем весом на голых мачтах.
Был канун Пасхи — в тех краях Нового Света это зима... Уже подступала ночь. Первая ночь ожидания на борту.
Люди всё подходили и подходили. Всего на палубах толпилось четыреста тридцать человек. Четыреста тридцать — из них пятнадцать девиц, десятка два супружеских пар, четыре десятка ребятишек, с полсотни всюду мельтешивших рабов и слуг: индейцев, метисов, негров, мулатов.
За шлюпками с колонистами пришли и другие лодки. На большой барке, потрясая аркебузами, стояли солдаты в доспехах. За ними — ялик с четырьмя священниками; они тоже стояли, опираясь, как паломники на посох, на огромные золотые кресты. С ними отправилась Божья Матерь Мореплавателей, при каждом взмахе вёсел мелькавшая над их головами.
Двух священников высадили у адмирала де Веги на «альмиранте» — ворованном галеоне, переименованном в «Санта-Исабель» в честь корабля, продырявленного Мерино-Манрике. «Санта-Исабель II»... Надеялись, что покровительница первой экспедиции сохранит и это судно.
Два других священника, оба с длинными седыми бородами, как библейские патриархи, отправились дальше на «Сан-Херонимо» — флагманский галеон, «капитану» — главный из четырёх кораблей; там они должны были находиться по рангу. Одним был личный духовник аделантадо, отец Серпа, восьмидесятилетний старец. Другой — отец Эспиноса, викарий и один из главных вкладчиков экспедиции. Ему исполнилось всего шестьдесят.
Наконец, подошла самая большая из лодок: украшенная флагами галера, на которой стоял генерал-капитан со своими шурьями и всеми офицерами, в каске, сапогах и доспехах. Аделантадо Менданья приступал к командованию на «Сан-Херонимо». Рядом с ним на носу стоял красавец Лоренсо и держал, воздевая к небу, самый драгоценный из всех предметов, самый весомый из символов: королевское знамя. Такой чести завидовали все.
Гигантская тень «Сан-Херонимо» легла на воду. Казалось, его масса раздавит кишевшие кругом челноки. Он был величествен, как замок, вставший из недр морских. Триста тонн, двадцать пять метров в длину, восемь метров в ширину, три мачты, бушприт и сотни рей, полосовавших снасти.
Проходя вдоль борта, дон Альваро проверял набор корпуса. Всё казалось на месте. Источенные червём доски заменили, просмолили, законопатили. Медные части надраили. Вышки на мачтах перестроили. Да — всё вроде в порядке. Главнокомандующий флотом Южного моря, тот, кого уже называли «эль гобернадор» — губернатор Золотых островов, мог быть доволен.
Но кое-кого не хватало. Самого дорогого сердцу человека. Исабель.
Как только загрузили животных, Исабель куда-то пропала.
Петронилья с трибуны видела, как она скрылась, заметила, как её золотое платье промелькнуло между повозками на дороге в Лиму, поспешно миновало вереницу карет и заторопилось на восток, в сторону материка.
Петронилья так и застыла. Она поняла: Исабель ищет коня, хочет вернуться в Лиму...
Мысль, что сестра как будто не осталась рядом с аделантадо, не примет участия в путешествии, что она в последний момент просто сбежала, ошеломила Петронилью. Она не знала того, что уже было известно морякам: безветрие в этот вечер не позволит поднять якоря.
Что намеревалась сделать Исабель? Петронилья не понимала.
Только долго глядела вслед исчезающей в пыли золотой точке...
— Вас не было в соборе, отец. Не было в гавани. Вы не попрощались со мной. А без вас, отец... без вашего благословения...
Голос Исабель от волнения прервался.
Она стояла на коленях в ногах постели, припав лицом к руке капитана Нуньо Родригеса Баррето — маленькой, короткой, исхудалой руке, свешенной с постели.
Потом она взяла руку в свои ладони и крепко стиснула.
Накануне он отказался прощаться с ней. Не пожелал, чтобы она явилась поклониться ему и обняться с ним на асьенде, но пообещал, что будет на церемонии отплытия.
Нездоровье не позволило ему выйти из спальни.
Отец!
Никогда ещё она не видала его таким худым, таким жёлтым, таким уязвимым. Какая-то странная болезнь пожирала его желудок. Глаза закрылись бельмами. Все признаки были налицо...
Выражение лица слепота тоже изменила. Ничего не осталось от сурового, напряжённого взгляда. Только понимал ли он это?
Исабель давно уже изгнала из памяти то зрелище: её любимый человек, её властелин и герой увечит индейцев в Кантаросе. Теперь она воспринимала эту мерзость как что-то отдельное от реальности, как какой-то кошмар, живущий только в ней самой.
Прошло десять лет, она была счастлива замужем и потому смогла простить отца.
Нуньо же удалось одолеть свою ревность. Он опять признавал те резоны, по которым требовал, чтобы Исабель вышла за аделантадо.
Не было сомнений: связь, соединявшая отца и мужа Исабель, та, что завязалась некогда под знаком соперничества у загона для быков, во время подготовки к путешествию перешла совсем в новое качество. Капитан Баррето поставил свою необычайную энергию, тот энтузиазм, который унаследовала Исабель, на службу семейным планам... и собственной мечте.
Экспедиция вновь обратила дочь и отца друг к другу.
Они делили все труды. Обсуждали выбор провизии, инструментов, животных, людей; говорили, что нужно избавиться от Мерино-Манрике, и ещё о многом другом. Были согласны между собой и в главном, и в малейших подробностях. Им удавалось иногда даже вместе оспорить некоторые решения дона Альваро.
А тот проявил достаточно силы, доброты и мудрости, чтобы не оспаривать у Нуньо любовь Исабель. Отец с дочерью вновь полюбили друг друга безотчётной, всеохватывающей любовью, как было в детстве.
Она услышала прерывистое, со свистом дыхание старого конкистадора, и ужас перед отплытием опять заполонил её.
— Отец, — прошептала она, — поклянитесь, что будете меня ждать... — Слёзы не давали ей продолжать. Сделав усилие, она сказал ещё: — А если будете, то я клянусь достичь цели и благополучно вернуться!
— Не беспокойся обо мне. Отправляйся с миром.
— Но вы будете ждать? — с мольбой спросила она.
— Буду.
— Благословите меня, отец...
Дрожащей рукой он нащупал склонённую голову дочки:
— Вот тебе моё благословение: да будет с тобой Господь. Да сохранит тебя и даст счастливый путь, Исабель...
Суббота, 10 апреля 1595 года. Задул ветер. Пушки порта Кальяо отгремели последним салютом. Пахло порохом, водорослями, дымом костров на пляже, где оставались всю ночь родные, молившиеся за путников. Огромная толпа, собравшаяся на берегу, вся встала на ноги. В один голос все запели гимн Божьей Матери Мореплавателей, моля Пресвятую Деву покрыть своим покровом корабли, видневшиеся вдали — далеко за большой чёрной скалой.
Петронилья вместе со всеми пела от всей души. Вместе со всеми она не сводила глаз с леса мачт с белыми парусами, величественно разворачивавшегося вдалеке. И с золотистого пятнышка, которое, казалось ей, видно под грот-мачтой капитаны.
С моря четыреста тридцать голосов откликнулись хору с земли:
— Buen viaje nos a Dios! — Дай нам, Господи, счастливый путь!
Корабли пропали за горизонтом.
Самое долгое плавание через Южное море началось.