Глава VIII. НОВЫЕ ВРЕМЕНА — ВРЕМЕНА БОЛЬШИХ И МАЛЫХ «ЧУДЕС»

1. Преферанс у Коротковых

У нас в доме, когда я жила с родителями, в карты не играли. Правда, сейчас вспоминаю, что лет в шесть мне подарили детскую карточную игру под названием «Черный Петер». Видимо, и мама и бабушка в детстве в этого «Черного Петера» играли. Посмотрела в немецком толковом словаре и узнала суть игры: проигравший оставался с «Черным Петером» на руках. Отсюда и немецкое выражение: «Не подбрасывай мне своего “Черного Петера”».

Но, как сказано, настоящие карты в нашей семье не водились. Это странно, так как папа был человек азартный. Он до самой смерти вспоминал, что, будучи студентом политехникума, пропустил не то первый семестр, не то целый год, увлекшись шахматами.

Не знаю уж, играл ли папа в Германии в карты или ограничился шахматами. Но в наших двух комнатах в Хохловском переулке, где я прожила до 20 лет, главой оказалась мама. А мама была человек совершенно не «игровой», если можно так сказать. У нее все было всерьез, никаких отклонений. Это — нужно, полезно, хорошо, а это — не нужно, вредно, плохо. Мы с папой втайне считали, что все обстоит как раз наоборот. И я, став самостоятельной и заведя собственную семью, с великим удовольствием транжирила время (о чем жалею!), деньги (о чем не жалею!) и покупала явно ненужные вещи (чему до сих пор радуюсь!). А главное, пыталась превратить абсолютно будничные события в некое подобие праздников. Ведь праздник можно сделать из всего. Моя соседка по дому, довольно сносно живущая на грошовую пенсию, превращает в праздник даже такое утомительное занятие, как поездка (на трех видах транспорта) в гипермаркет «Ашан».

Итак, согласно маминым заповедям, в карты люди серьезные не играют. И я в карты не играла лет до тридцати с хвостиком. Даже в «подкидного дурака» не играла. Не могла отличить валета от дамы. Научили нас с мужем «умственной» игре в преферанс сестры — Наталья Сергеевна и Ирина Сергеевна Сергеевы-Волчанские, с которыми мы познакомились в Абхазии, можно сказать, в самое сложное время в нашей с мужем жизни, то есть в конце 40-х. И дружили потом несколько десятилетий.

Тут я вынуждена сделать короткое отступление. Известно, что до 90-х годов прошлого века граждан СССР, как работающих, так и «тунеядцев», не пускали отдыхать на заграничные курорты. Если вы хотели к морю, то должны были ехать либо к теплому Черному морю — в Крым или на Кавказ, либо к холодному Балтийскому… И там и тут трудящиеся по идее могли блаженствовать на всем готовом в домах отдыха и санаториях по дешевым путевкам. Но только по идее… Трудящихся было во много раз больше, чем путевок. И те, кому путевок не досталось, отдыхали «дикарями». Так это называлось.

Осенью не то в 1948 году, не то в 1949-м мы с мужем поехали «дикарями» в Абхазию, в Гудауты.

Побывав не раз на чудесных абхазских курортах, я всегда сочувствовала абхазам. Курорты эти были фактически колонией богатой по тем временам Грузии. Однако Грузия и пальцем не пошевелила, чтобы их как-то благоустроить. Возвести там пусть не пятизвездочные отели, но хоть скромные гостиницы. Чтобы люди со всего Союза не жили в жалких лачугах, друг у друга на голове. И могли помыться после пляжа и песка в нормальном душе. Даже в Гаграх с их дивным парком, пальмами и пахучей мушмулой была одна гостиница «Гагрипш», отобранное в ходе революции у герцога Ольденбургского очаровательное, сплошь из дерева шале. И одна забегаловка с дрянным оркестром, позиционируемая как ресторан. А сколько славных харчевен, кафе, погребков, шашлычных там можно было бы построить!

Когда мы с мужем поехали отдыхать в Гудауты, это был исключительно грязный, запущенный городишко.

Наш хороший знакомый, писатель Илья Константиновский, снял нам комнату в большом доме с полным пансионом. Пансион заключался в том, что в неубранной комнате стояли две железные койки с подушками и простынями. Но когда муж прихворнул и я попросила у хозяйки одеяло, хозяйка очень удивилась, нахмурилась, запричитала и в конце концов принесла свою «котиковую» (кроликовую) шубу, которой муж и накрывался до выздоровления.

Естественно, «удобства» были во дворе. А умывание — в тазу.

Другая часть пансиона — питание — осуществлялась тоже весьма своеобразно. Мы (постояльцы) ходили на базар и покупали живую курицу, фрукты и орехи. А наша хозяйка, обезглавив и ощипав птицу, делала немыслимо вкусную орехо-курицу. Нет, это было не сациви, гораздо вкуснее. Процесс готовки происходил отчасти на большом камне во дворе, где бродили одичавшие собаки вперемежку с одичавшими коровами-бомжами, отчасти — на грязной кухне. Зато ели мы в саду за большим деревянным столом, запивая орехо-курицу маджари — молодым вином.

Ранее на стол ставилась четверть вина (бесплатно), но в тот год вино стали покупать сами постояльцы, ибо в Гудауты съехалась половина московской интеллигенции. Почему-то всем тогда захотелось покоя и тишины. И, повинуясь этому высокому стремлению, жители из московского кольца «А» (Бульварного кольца) отправились не в Гагры или в Сухуми, а в Гудауты. Интеллектуалы, как никто, подвержены стадному чувству. Словом, куры и вино были нарасхват и, соответственно, подорожали. Законы рынка работали даже тогда.

Жена моего однокашника Левы Шейдина, с которыми мы случайно встретились, уезжая, велела нам отыскать Наталью Сергеевну Сергееву, главного редактора «Нового времени», и передать от нее не то электроплитку, не то мясорубку. Шейдин работал в «Новом времени».

Мы поручение выполнили, Сергееву разыскали на том же базаре, где покупали кур, и плитку вручили. А потом Наталья Сергеевна и ее сестра Ирина Сергеевна стали приходить к нам в гости, преодолевая, по словам Натальи Сергеевны, «большие и малые грязи». Уже начались дожди. Кроме того, стало рано темнеть, а свет на нашей улице не горел. Но тут я не оплошала и, разыскав электрика, сообщила ему, что ни в какие аварии не верю и готова платить за включение света. После чего свет зажегся, а когда выключался, я опять вносила нужную, довольно скромную сумму. Но, в общем, жизнь в Гудаутах стала совсем скучной. И сестры Сергеевы уехали, кажется, в Батуми. У нас на передислокацию денег не хватало. К счастью, море было теплое.

Однако знакомство с сестрами мы продолжили в Москве. Гудаутское житье осталось только в моей памяти и в шуточных виршах Натальи Сергеевны, посвященных мне и сочиненных в Москве. Вирши начинались так: «Средь бурных грязей гудаутских ты нам сверкнула как алмаз». Дальше помню только две строчки: «Под рев коров и лай собаки / Ты веселила нас во мраке». Такой вот мадригал. Рев голодных коров, лай собаки и мрак, как говорится, списаны с натуры.

Чтобы не возвращаться больше к теме сочинительства, скажу, что Наталья Сергеевна писала мне стихи периодически, а я отвечала ей по большей части «пьесами». Пьесы Наталья Сергеевна складывала в чемодан как величайшее сокровище. Но чемодан украли. Жаль, что я не делала для себя второго экземпляра. По нему можно было бы восстановить в памяти жизнь обеих семей — нашей и Сергеевых.

Тот факт, что мы с мужем в конце 40-х повстречались с Натальей Сергеевной, главным редактором единственного в СССР внешнеполитического журнала «Новое время», в богом забытых Гудаутах, говорит сам за себя. Сергеева по чину могла отдыхать в самых престижных, номенклатурных домах отдыха и санаториях. В «здравницах», где бы с нее пылинки сдували, кормили бы кремлевской едой, а пляжи посыпали бы белым песочком. Там Сергееву под ручку водили бы в ватерклозет и всячески ублажали бы. А вместо этого она поехала в Гудауты, а потом много раз ездила с нами осенью на юг и жила в поганых комнатушках, зимой же ездила со мной в Тарусу и ночевала в многокроватных «номерах» старого постоялого двора с «удобствами» позапрошлого века — дыркой в цементном полу!

Когда в 80-х известного переводчика Семена Израилевича Липкина118 лишили из-за участия в альманахе «Метрополь» писательских привилегий и он заболел, братья-писатели ужаснулись! Заслуженный старик должен лечиться как все простые советские граждане! Какая несправедливость! А Наталья Сергеевна всю жизнь лечилась как все простые граждане, хотя могла пользоваться кремлевкой. И жила в огромной коммуналке на Арбате.

Я благодарна судьбе за то, что она свела меня с Натальей Сергеевной и со всей ее семьей. Многому я у них научилась, вернее, пыталась научиться. Кроме того, Наталья Сергеевна познакомила меня и мужа с целой плеядой случайно уцелевших мэтров журналистики 30-х годов, которые и создавали так называемый «культ Сталина», начиная со всеми презираемого, к тому времени уже ослепшего Давида Заславского и кончая Львом Ровинским, который в самые лихие времена Большого террора, хоть и недолго, был заместителем главного редактора «Правды», а потом сравнительно долго главным редактором «Известий»119. И часто повторял: «У меня в кабинете арестовали Кольцова».

Познакомила она нас также с некоторыми журналистами-международниками нашего с мужем возраста и моложе нас, ставшими «писателями», вернее, сочинителями докладов и выступлений генсеков (от Брежнева до Андропова), авторами дурацких слоганов, в какой-то степени определявших надводную часть политики СССР: «Миру мир», «реальный» — он же «развитой социализм», «Экономика должна быть экономной» и т. д. и т. п. Впрочем, с этим народом по роду своей деятельности был связан и Д.Е., мой муж.

Но к чему я так длинно рассказываю о Гудаутах, о сестрах Сергеевых и об их знакомых?

О Гудаутах потому, что хотелось запечатлеть на бумаге, как неноменклатурные граждане отдыхали на морских курортах в родимой стране. Ведь такого рода отдых давно забыт, а молодежь и вовсе ничего не знает о нашем курортном быте. И, возможно, не понимает, почему их бабушкам и дедушкам дешевые курорты в Турции кажутся верхом шика и комфорта.

Что касается старых международников и молодых, то часть их стала не только нашими знакомыми, но и столпами режима 70—80-х, вплоть до Горбачева.

Однако пора переходить к теме, заявленной в заголовке, то есть к преферансу. Именно этой игре сестры Сергеевы научили нас с мужем.

Для игры этой необходимы, как пишется в одной старой мудрой энциклопедии, «известное умение и сообразительность».

Естественно, никакого «умения» ни у меня, ни у мужа не было, поскольку начинают играть в преферанс совсем молодые люди лет в восемнадцать — двадцать. А я в этом возрасте, как сказано выше, не могла отличить валета от дамы. И уж совершенно не знала таких слов, как «пулька», «распасовка», «мизер», «верх», «взятка».

Сообразительности особой я тоже не проявила. Но зато оказалась чудовищно азартной. Готова была играть в преферанс дни и ночи напролет. Мужу, человеку самолюбивому, скоро наскучило проигрывать (мы играли не то по копейке, не то по полкопейки, и проигрыш не превышал 4–5 рублей, по-моему). Но дело было не в деньгах, а в самолюбии. И муж к преферансу скоро охладел. О себе я этого сказать не могу. Мы с Сергеевыми играли где только можно: в поездах, на пляже, когда ездили вместе. Конечно, у них дома. Часто меня отстраняли от игры, когда были более серьезные партнеры. Тогда муж разговаривал с неиграющими гостями, а я все равно пялилась в чужие карты и переживала. Но главное, всех и каждого из знакомых я уговаривала играть в преферанс. Что там уговаривала — буквально умоляла расписать «пульку».

Словом, какое-то наваждение.

Свидетельствую: даже не азартные игры, такие как преферанс, могут полностью выключить тебя из повседневной жизни. Ты обо всем забываешь и ни о чем не думаешь, кроме игры. Как бы погружаешься в другой мир, где, увидев, что у тебя «почти чистый мизер», чувствуешь себя на верху блаженства, а получив взятку на этом «почти чистом мизере», впадаешь в отчаяние.

«Пулька» играется два-три часа. И все это время ты пребываешь, грубо говоря, в отключке. И каждый выигрыш и проигрыш привязывают к картам еще сильнее. Выигрыш — ни с чем не сравнимая радость, проигрыш — страстное желание отыграться. Карты — тот же наркотик, но, слава богу, не вредный для здоровья.

Повторяю: для меня, хоть и короткое время, увлечение картами граничило с безумием. И одновременно было моим спасением. Ибо играла я в преферанс в те последние годы жизни Сталина, когда он, безусловно, готовился к новой эпохе Большого террора и почти наверняка к новой мировой войне.

Как кончилось карточное безумие — хорошо помню. То есть помню, что знаменательно, день и час, когда оно начало проходить.

Многое хорошее и плохое, что пришлось пережить, выветрилось из памяти. Память, увы, не компьютер.

А вот пустяковый вроде бы случай, игру в преферанс у Коротковых более полувека назад, запомнила во всех подробностях.

Почему, надеюсь, будет ясно из дальнейшего.

Итак, время — 4 марта 1953 года. Место — новенькая, с иголочки, однокомнатная квартира на Студенческой улице. Квартирка — красота. Отдельная, со всеми удобствами. В новом доме. И получил ее Юрий Сергеевич Коротков, друг Сергеевых, потому что ведал энергоснабжением центра Москвы (минус Кремль). Даже при Сталине глава Мосэнерго был VIP-персоной, а Юрий Сергеевич, подчиненный главы Мосэнерго — мини-VIP персоной. Перебоев с электричеством боялся и сам Вождь. Поэтому Юра — один из немногих наших с мужем знакомых — получил отдельную квартиру, а потом еще одну и еще одну… Естественно, бесплатно. Но кроме того, что Юра отвечал за энергетическую безопасность центра Москвы, он еще был страстным преферансистом. И мы сразу же сели играть в следующем составе: Наталья Сергеевна, Ирина Сергеевна, Юра и я.

Муж на диване флиртовал с золотоволосой хозяйкой, женой Юры, Маргаритой.

Иногда, когда карты кто-то сдавал, Юра включал радиоточку — обычную пластмассовую коробку. Заграничное радио, как говорили потом — «вражьи голоса», никто тогда не слушал, помыслить об этом не смел.

А по радио в тот вечер передавали бюллетени… о здоровье, вернее болезни Сталина.

Дав нам несколько минут послушать непонятные слова вроде «пульс нитевидный» и так далее, Юра опять выключал приемник, и мы продолжали играть столь же самозабвенно.

И вдруг Наталья Сергеевна, не поднимая глаз от карт, сказала задумчиво: «Наверное, он умрет». И я вздрогнула. Какие невиданно крамольные слова. Конечно, я знала знаменитое толстовское из «Смерти Ивана Ильича»: «Кай — человек, люди смертны, потому Кай смертен», силлогизм, взятый из широко известной в XIX веке «Логики» Кизеветтера. Но все это касалось Кая, Ивана Ильича, всех остальных, меня, моих близких, знакомых и незнакомых людей. Но разве Сталин — это «все»? Разве он смертен? Два слова не сочетались. «Сталин» и «умрет». Решительно не сочетались друг с другом.

Да и бюллетени были составлены так, что оставалось неясным, о чем идет речь: о тяжелой болезни или о болезни предположительно с летальным исходом, об агонии, о последних неделях, днях или даже часах Вождя.

«Наверное, он умрет», — сказала Наталья Сергеевна. И никто не прибавил ни звука. Не спросил: «А что будет потом?» Или: «Что нас ждет?» Или: «Какая это потеря!» Или: «А может, политика изменится?»

Впрочем, насчет политики мы и помыслить не могли. Она никогда не изменится — будет сталинской во веки веков! Я, помню, даже удивилась смелости Натальи Сергеевны, с губ которой сорвались роковые слова: «Наверное, он умрет».

На следующий день, 5 марта 1953 года, Сталин умер. Точнее, нам в тот день сообщили, что он умер.

Ну и что мы почувствовали, узнав, что Вождя больше нет?

Я почувствовала страх. Привычный страх. Страшно было и при его жизни. Особенно в самые последние годы. И еще, пожалуй, я была растерянна. «Что теперь с нами будет?» — думала я. И мои близкие думали, мне кажется, то же самое.

Но не только это. Надо быть честной, иначе и писать не стоит.

Я считала, что теперь, как и раньше, необходимо демонстрировать свою лояльность, преданность Вождю. То есть в данном случае — скорбеть. Его уже нет, но все равно за нами следят. И надо показывать, как нам дороги и этот Социализм, и эта Партия. Ведь этот Социализм, эта Партия были тождественны с именем Сталин. «Мы говорим Ленин, / Подразумеваем партия…» А Сталин — это Ленин сегодня. И это так же неизменно и обязательно, как таблица умножения.

Возможно, нынешним поколениям кажется, что могущество Вождя мы преувеличивали.

Они глубоко заблуждаются. К году смерти Сталина он владел половиной мира — гигантской империей СССР, сверхмощной военной державой. Владел Восточной Европой, Центральной Европой, Балканами, половиной Германии, Монголией, половиной Кореи, а в 1949 году и Китай стал коммунистическим. И мы пели: «Сталин и Мао слушают нас». И Молотов грозно провозгласил: «Каждый четвертый житель земли — китаец». Китайцев и впрямь было 850 миллионов…

Но это еще далеко не все. Семена своего бесчеловечного строя Вождь посеял на всех континентах. Сталинские нефтедоллары, сталинское оружие, сталинские эмиссары вторглись в Юго-Восточную Азию; при его жизни во Вьетнаме, в Лаосе, в Камбодже запахло кровью, гражданской войной, смутой. Люди Сталина шуровали и на Ближнем Востоке, и в Южной Америке, и в Африке. Сталинский коммунизм неудержимо расползался по всей нашей несчастной планете. Но, может, Сталин не имел прямого отношения к этому?

Имел! Имел! Он красный тоталитаризм насаждал, лелеял, контролировал, совершенствовал… К тому же Вождь владел с 1949 года самым мощным оружием, какое только знало человечество, — атомной бомбой.

Прославленные советские полководцы Блюхер, Тухачевский, Егоров, Примаков, Гамарник и многие-многие другие безропотно шли на муки и смерть. Герои Гражданской войны, храбрецы сидели в своих маршальских квартирах и, дрожа от страха, «ждали гостей дорогих, шевеля кандалами цепочек дверных».

Может, если бы хоть кто-то из военных сразу не дался, схватился бы за оружие, стрелял бы, орал и если бы кого-нибудь из энкавэдэшников при аресте убили или ранили в перестрелке… Если бы другие жертвы забаррикадировались, бросились бы, пусть с кухонным ножом, на палачей… Если бы Томский, по легенде, поговорив со Сталиным, выстрелил бы в него, а не в себя. Если бы они буянили… и соседи выскочили бы на лестничную площадку… Если бы… Если бы…

Но все происходило как в немом кино. Люди молча одевались среди ночи. Тихо спускались по лестнице. Садились в машину. И без звука давали себя увезти… Убийственный сценарий, покорно исполняемый сотнями тысяч.

Наваждение! Гипноз! Черт его знает что!

Вот написала и думаю, зачем написала?

Может, все это 5 марта 1953 года пронеслось у меня в мозгу?

Ничего у меня в тот день в мозгу не проносилось, никаких связных мыслей не было… Я ощущала если не шок, то полное отупение и страх.

Утром муж «смахнул скупую мужскую слезу», то есть поморгал будто бы влажными глазами. Я всхлипнула на виду у соседей на кухне в нашей многонаселенной коммуналке в Большом Власьевском. Может, искренне всхлипнула.

Во «Второй книге» Надежда Мандельштам вспоминает, что она спросила свою дешевую портниху, бедную женщину, почему та сокрушается: «А вы чего ревете? Вам он что?»

Портниха объяснила: «При нем люди как-то приспособились, а дальше — почем знать. Может, будет еще хуже…» В этом был свой резон.

Точно такие же чувства обуревали и нас всех.

То и дело мы слушали радио. Звучала траурная музыка. И в перерывах великий диктор Левитан читал своим непередаваемо-торжественным «имперским» голосом сообщение о смерти Вождя. Все то же сообщение…

Мама наверняка отправилась в ТАСС. Муж, по-моему, никуда не пошел. А может, пошел в Совинформбюро, где он не то еще числился в штате, не то уже не числился, ведь на том этапе всех евреев в СССР надлежало лишить работы. Я, конечно, осталась дома, в 1949 году меня уволили из Радиокомитета. Папа мой давно был пенсионер…

О чем мы думали, слоняясь по нашим комнатушкам?

Как ни странно, но никому в голову не приходила вполне естественная мысль о преемнике Сталина. Ее начали обсуждать уже после похорон, когда власть перешла в руки триумвирата Молотов — Берия — Маленков. А тогда любое предположение: мол, свято место пусто не бывает и место Сталина займет кто-то другой — казалось диким.

Какие у Сталина могут быть преемники?

5 марта и на следующий день обсуждали, где возведут новую Гробницу, Склеп, Усыпальницу, Мавзолей. Некоторые предполагали, что воздвигнут Пантеон. Слово «Пантеон» фигурировало, это я точно помню! Один Пантеон на двоих: для Ленина и Сталина. Весь вопрос, где его воздвигнут. Кто-то считал, что Пантеон будут строить на Ленинских горах. Кто-то возмущался: «Ленинские горы далеко от Красной площади… Надо снести ГУМ и на его месте построить Пантеон…»

Единственным в нашей семье, кто сразу адекватно отреагировал на смерть Вождя, был семилетний Алик, мой сын.

Алик еще не пошел в свою первую школу в Староконюшенном переулке на Арбате. Он заболел ревмокардитом и занимался в первом классе дома с учительницей из этой прекрасной школы. Учительница была высокопрофессиональная и, видимо, высокоидейная особа, поскольку имела счастье числить у себя в классе… внука Сталина Иосифа120. Мальчик Иосиф носил не фамилию отца Морозов и даже не фамилию матери: Сталина или Аллилуева. Он звался Ждановым — по фамилии второго мужа матери, хотя его папа Григорий Морозов был жив и даже писал заказанные мной статьи на международные темы, когда я работала в Радиокомитете. Зачем я это вспоминаю? Исключительно чтобы напомнить об особенностях той жизни…

И вот Алик, еще даже не пойдя в школу, где рядом с ним на парте будет сидеть внук Вождя, сразу проникся торжественностью момента: с помощью домработницы Шуры купил на Арбате в магазине «Плакат» большой плакат с портретом Сталина во весь рост, прикрепил его кнопками на стену нашей единственной комнаты (что он делал неоднократно и раньше), встал перед портретом навытяжку (во фрунт!) и изобразил пионерский салют, то есть поднял худенькую, согнутую в локте ручонку над головой.

Жаль, что мы тогда не могли предвидеть, что одна из знаменитых картин художников Комара — Меламида, правда в несколько карикатурном виде, воспроизведет скорбное прощание семилетнего Алика со Сталиным. Только на картине мальчики Алик (Меламид) и Виталик (Комар), оба в коротких штанишках, салютуют не портрету, а бюсту Сталина и на них пионерские галстуки. К тому же они одновременно и дети, и великовозрастные балбесы. В частности, Алик изображен с рыжими усами…

Но тогда все было очень трогательно. И мы с мужем, конечно, не решились помешать патриотическому порыву ребенка и посоветовать ему не пялиться так долго на плакат с изображением Сталина кисти, кажется, Налбандяна.

Не жалею об этом. Налбандян не испортил художественный вкус сына. Наоборот, именно он, возможно, привил ему стойкое отвращение к «культу личности». Замечу, что Алик избавлялся от злых сталинских чар куда успешнее, чем я. У меня на это ушло лет тридцать, у него — всего ничего. Опять я отвлеклась…

Так шел день 5 марта. А вечер принес неожиданную разрядку.

Вечером к нам явились, не предупредив по телефону, приятели мужа — Георгий Беспалов и Владимир Колтыпин121. Беспалов еще до войны работал в ТАССе. Потом ушел на фронт, горел в танке. Опять вернулся в ТАСС, был когда-то лихой парень, комсомольский функционер, потом коминтерновец. В общем, яркий человек. Его брат, самородок Иван Беспалов, и вовсе получил известность в 20-х годах как один из «политруководителей» искусства122. К тому времени, о котором идет речь, Георгий (Гоша) Беспалов уже сильно пил. А Иван сгинул в ежовских застенках.

Второй наш гость, Колтыпин, долго работал в Германии в военной администрации, он был вдовец и один воспитывал двоих детей. Колтыпин не пил.

Но в тот день они ввалились к нам оба уже навеселе и с бутылкой водки. Я было покачала головой, ведь Он умер, похоронные марши звучат, на что гости, усмехаясь, сказали: «Вот именно. Выпить необходимо. Мечи на стол закуску. Умер тиран. Это мы тебе говорим, старые коммунисты». «Тиран умер», — они несколько раз повторили эти слова: «Тиран умер», — и за них я им по гроб жизни благодарна. Кто-то должен был сказать это уже в первый день после смерти Сталина, ибо важно было услышать, хоть и не вполне поверить, что хуже не будет. Тиран умер.

Была на смерть Сталина и совершенно другая, и тоже вполне человеческая, реакция. С утра на следующий день моя приятельница Нина Прудкова позвонила мне и сообщила, что рядом с ее домом на Песчаной продаются заграничные мужские безрукавки, двусторонние — можно носить и на одной стороне, и на другой. Чистая шерсть. На мое нерешительное: «Но, Нина, в такой день…» Нина ответила: «Его, между прочим, не вернешь. А безрукавки вам пригодятся. Я бы сама с удовольствием купила, но мы с Олегом и без того в долгах». Я упиралась не так уж долго. И купленная тогда безрукавка: на одной стороне винно-красная, на другой — темно-зеленая, служила верой и правдой мужу, а потом перешла к студенту Алику, который благополучно потерял ее в Строгановке…

Написав о безрукавке, не могу не поделиться чисто житейским наблюдением. Появление безрукавки в магазине на Песчаной в день смерти Вождя было не случайным, а закономерным для советской торговли. Я это поняла много лет спустя, когда генсеки стали уходить из жизни один за другим. Именно в дни траура и скорби в наши торговые точки неизменно вбрасывался дефицит.

Как сейчас помню: услышав сообщение о смерти Андропова, я кинулась на улицу Ферсмана в ближайшую к дому «Березку» (сеть магазинов, где покупали не за рубли, а за так называемые «сертификаты», которые получали в обмен на твердую валюту капстран или на не очень твердую соцстран). В магазине на Ферсмана в тот день было полно народа. Видимо, не я одна оказалась такой прозорливой. И все мы были вознаграждены. Я, к примеру, приобрела отличный «выходной» (парадный) костюм made in Italy. Долго-долго он грел мне душу и тело.

…Итак, Сталин умер. Однако по аналогии с Лениным он не совсем умер. Умер не как все смертные. Ведь «Ленин жил. Ленин жив. Ленин будет жить» — так мы выкрикивали в траурных пионерских речевках. А на торжественном приеме в Кремле в честь Победы в 1945 году малограмотный Сталин и вовсе произнес тост «За здоровье Ленина».

И маме моей, работавшей в ТАССе, пришлось переводить эту здравицу на немецкий, а ее коллегам по редакции информации для заграницы (РИДЗ) на английский и французский… Уж не знаю, как они с этим справились.

Стало быть, и Сталин не совсем скончался. Про его мертвое тело нельзя было сказать «бренные останки».

Как мы узнали, Его положат на первых порах в тот же Мавзолей, что и Ленина, на Красной площади (слухи о Пантеоне как-то затихли)! Но до этого Его следовало всенародно с почестями похоронить. И вот, насколько я помню, этих похорон мы все ждали.

Согласно описаниям одной из кульминаций погребального действа в 1924 году, когда умер Ленин, была «клятва Сталина».

Сталин клялся Ленину продолжать его дело: факел коммунизма перешел из мертвых рук Ленина в живые руки Сталина. Как в эстафете! Замечу в скобках, трудно сказать, что было на самом деле. Когда я попыталась узнать это, то выяснила, что из газетных подшивок выдраны соответствующие полосы. Но об этом в 1953 году никто из нас, разумеется, не ведал.

Впрочем, все это не имело никакого отношения к тому, что мы переживали в марте 1953 года. Как сказано выше, мы ждали похорон, необыкновенно торжественного зрелища. И подсознательно ждали, видимо, передачи эстафетной палочки в чьи-то руки.

И мы были вправе рассчитывать на небывалое зрелище.

Что же я увидела в день похорон?

Расскажу все, как запомнила.

Из всей нашей семьи (мы с мужем жили с моими родителями) пошла хоронить Сталина только я. Умный муж не захотел идти. Предварительно я договорилась по телефону с подругой Мухой. Решили пойти от меня, то есть из Большого Власьевского переулка, который находится в районе Сивцева Вражка и Арбата. И отправиться пораньше, чтобы занять очередь.

Да, я не оговорилась, мы именно хотели занять очередь. Много позже Инна Борисова, запомнившаяся мне еще по «Новому миру»123, называла себя «дитя очередей». Каждый из нас мог сказать о себе то же самое: «Я — дитя очередей».

Мы занимали очередь всегда и везде — очередь в магазин за мясом, молоком, сыром, колбасой. За перчатками, простынями, книгами. Очередь в билетную кассу, очередь в столовую, очередь к врачу, очередь за туалетной бумагой. Занимали иногда с ночи, то есть вечером, дабы получить искомый товар утром на следующий день. Такой был термин: занять очередь «с ночи». В этом случае номер твоей очереди, обычно трехзначный, писали на ладони чернильным карандашом. Зачем писали? Очень просто — простоять всю ночь, не отдохнув ни часу, не сходив ни разу в уборную, немыслимо. А если тебе дадут бумажку с номером, ты можешь передать или продать ее другому. Номер, написанный на руке чернильным карандашом, — гарантия справедливости — кто занимал «с ночи», тот и получит дефицит. Помню, что так приобретали вожделенную муку перед праздниками.

Итак, мы решили в тот памятный день занять очередь и для этого выйти часа за три-четыре до объявленного по радио часа официального пуска в Колонный зал Дома Союзов, где стоял гроб с телом Вождя.

Пошли по Арбату. Народа было не так уж много. Или это мне показалось, потому что мы шагали по мостовой. Движение транспорта, видимо, прекратили. Но, во всяком случае, сплошной толпы не было — люди двигались небольшими группками, по двое, трое, четверо…

Приблизившись к центру, мы, естественно, захотели свернуть направо, но всякий раз нам преграждали путь большие грузовики.

Была весна, но не ранняя, а обычная. Все равно идти было скорее приятно.

Вот мы миновали Петровские ворота, и толпа стала ощутимо густеть. Спускаемся к Трубной, то есть вроде бы удаляемся от центра, от Колонного зала, но гут чувствуем, что нас засасывает как бы в водоворот. Часть людей, увлекаемая потоком, движется вперед, часть старается выбраться из толпы на обочину, и мы с ними. То ли подруга Муха увидела своими «орлиными» дальнозоркими глазами, что на Трубной площади, загороженной со стороны Цветного бульвара грузовиками-чудовищами, уже смертельная давка, то ли я, это домыслили позже. Но мне кажется теперь, что и я разглядела гибельную воронку на Трубной, разглядела, несмотря на близорукость.

И во мне просыпается воспоминание о пережитых неприятных минутах в День Победы 9 мая 1945 года. Тогда я настояла на том, чтобы пойти на Красную площадь. Мужу не хотелось идти, он взывал к моему благоразумию. Я была беременна. Как выяснилось, от родов меня отделяло всего два с половиной месяца. В конце концов мы пошли. Но вот на подступах к Красной площади толпа начала теснить нас со всех сторон. Помню, что муж вдруг больно схватил меня за плечи и что есть силы затолкнул в какой-то двор. Ничего не понимая, я взглянула на него. Муж всегда был бледный, но в ту минуту в его лице не было пи кровинки, он стал просто белый как бумага. И я мгновенно осознала, что толпа может нас смять, затоптать. Прощай, беременность!

Кое-как мы выбрались из этого двора и дошли до безопасного места. О жертвах 9 мая ничего не слышала. Впрочем, если жертвы и были, то при Сталине об этом не сообщили бы. Думаю все же, что жертв и впрямь не оказалось. А о детях, рожденных в тот день на Красной площади, знаю достоверно. Моя знакомая, жена дипломата, родила мальчика не то на Красной площади, не то где-то неподалеку. И не только она одна…

Возвращаясь к марту 1953 года, скажу, что урок, данный мне в День Победы, пошел на пользу. Почуяв давку, я не стала противиться дальнозоркой и осторожной Мухе, наоборот, сама начала усиленно выбираться из толпы и искать безопасный путь к дому… Сейчас опросила многих знакомых моего возраста и младше меня, всех, кто пережил эти дни в Москве. И все, как один, говорят, что видели затоптанных насмерть людей или слышали о них.

Естественно, никакой официальной информации мы об этой катастрофе не получили. Наследники Сталина свято хранили заветы Вождя — никакой гласности.

С каждым днем меня все больше удивляет, почему тогдашние вожди и московские градоначальники не сумели предотвратить беду?

Ведь дважды в год — 1 Мая и 7 Ноября — они устраивали воистину грандиозные шествия. В майских и ноябрьских демонстрациях участвовало все взрослое население страны. Не пойти на демонстрацию, отпроситься мало кто решался. Но кроме этих двух святых для каждого советского гражданина повинностей существовало еще много различных массовых действ, сборищ, игрищ, выводивших на улицы Москвы одновременно сотни тысяч людей. К примеру, в 30-х годах это были физкультурные парады, срежиссированные Игорем Моисеевым, встречи прибывших в столицу героев-челюскинцев или «первого пролетарского писателя» Максима Горького, прославленных летчиков или не менее прославленных полярников, черта в ступе… А также шествия по разным поводам, чаще всего — в знак одобрения политики Сталина или в знак порицания политики буржуазных глав государств. Когда одобряли, на ходу пели духоподъемные песни советских композиторов, когда протестовали — тоже на ходу распевали частушки типа частушек 20-х годов: «Чемберлен, / Старый хрен, / Нам грозит, / Паразит». И каждый раз сотни тысяч москвичей шагали с окраин в центр, а через несколько часов возвращались обратно, правда, уже не пешком, а на городском транспорте. Шагали, невзирая на погоду, иногда в проливной дождь, метель, промозглую сырость. И то же самое происходило в Ленинграде… К примеру, в начале декабря 1934 года, когда провожали в Москву «тело Мироныча», то бишь застреленного Кирова.

Все эти гигантские действа проходили без сучка без задоринки. Молодые папаши брали с собой на демонстрацию своих детишек и, приближаясь к Мавзолею, сажали их на плечи — пусть помашут ручкой товарищу Сталину, нашему Вождю и Учителю… А какое веселье, какое ликование царили в рядах демонстрантов! Стоило колонне остановиться хоть на несколько минут, как из шеренг выходил гармонист, демонстранты образовывали круг, и вот уже на середину круга выскакивала пышущая здоровьем деваха, а следом за ней лихой парень… И начиналась пляска.

И при всем том, при небывалых скоплениях народа в полицейском государстве никто не видел скопления полицейских — милиционеров. Конечно, гэбэшники в штатском были повсюду, но, когда надо, они умели оставаться незаметными, не мозолить глаза…

Что же произошло в роковые дни сталинских похорон?

Неужели ослабла хватка сталинской гвардии? Неужели несгибаемые большевики из ЦК и из КГБ растерялись, как все мы?

Сомневаюсь.

Скорее, они не захотели расписать похоронную церемонию по часам, по минутам, как расписывали любое массовое мероприятие.

Неужели разучились за годы сталинщины опасаться стихии масс, бояться толпы?

Демонстрации проходили по железному сценарию. Заранее было известно, на какой улице, в каком дворе, на каком предприятии или в учреждении, в какое точно время соберется та или иная группа демонстрантов. Известна была ее численность, известно было, когда она построится и выйдет на заранее согласованный маршрут. Когда подойдет к Манежной, когда вступит на брусчатку Главной площади страны (про брусчатку и Главную площадь день и ночь бубнили по радио). Было известно также, в какой колонне пройдет эта группа — в первой от Мавзолея, во второй, в третьей, а может, и вовсе в последней. 11оименно фиксировались граждане-товарищи, которые понесут портрет Сталина, портрет Ленина, прочие портреты и транспаранты. На учете был каждый правофланговый. Все было заранее рассчитано и просчитано. До такой степени просчитано, что трудящимся уже утром сообщали, в каком часу закончится демонстрация и когда откроются закрытые станции метро — «Охотный Ряд», «Площадь Свердлова», «Библиотека имени Ленина» и т. д.

В общем, при Сталине толпа была управляема, поскольку ее превращали в один гигантский механизм.

Но как же происходили (и происходят) массовые мероприятия в других странах, где никогда не строили социализм? И где Сталин и в дурном сне не мог привидеться?

В апреле 2005 года я смотрела по телевизору (по «Немецкой волне») прямую трансляцию из Рима — похороны папы Иоанна Павла II. Площадь перед собором Святого Петра была черна от народа. И все прилегающие улицы — гоже. Передавали, что паломников со всего света было до четырех миллионов.

И люди там говорили на многих языках, не всегда понимая друг друга. Чисто Вавилонское столпотворение. И ни одного затоптанного насмерть. Ни одного несчастного случая. Хотя это происходило в год разгула экстремизма, в год взрывов бомб, перестрелок, в год активизации шахидов, шахидок и прочих изуверов. И ничего! Никто не совершил теракта, хотя на площади было полным-полно видных политиков из разных стран.

Думаю, ничего сверхъестественного в этом нет.

Во-первых, христианская, особенно католическая церковь славится тем, что блестяще все организовывает. Недаром ее так ненавидят при тоталитарных режимах. С Церковью боролись и Сталин, и Гитлер.

Во-вторых, в условиях демократии толпа умеет самоорганизовываться. Она сразу же рождает лидеров местного масштаба, которые наводят порядок.

Наша толпа и в День Победы в мае 1945 года, и в марте 1953 года ничего этого не умела. Ведь лидеры появляются только там, где не убита инициатива. И где человек не стал винтиком (лишь в годы Отечественной войны, в экстремальных условиях фронта в Советском Союзе были свои неофициальные лидеры).

Может быть, я права… А может, в том ужасе, что случился в день сталинских похорон, был свой тайный смысл.

Тиран должен был утянуть за собой в могилу энное число своих подданных. Ведь Сталин вверг страну в варварство. А во времена варварства на Руси погребальный обряд — тризна — сопровождался жертвоприношениями.

Ну а как же с эстафетой? Эстафеты уж точно не было. Не было и пресловутой «клятвы» — идти тем же путем, каким нас вели Ленин и Сталин. Выступления соратников оказались казенно одинаковыми, и виртуальная политэстафета, выстроившаяся в нашем сознании (один Вождь передает другому палочку), явно не состоялась.

Тройка Маленков — Берия — Молотов, которая стояла на Мавзолее как бы на полшага впереди остальных, ничего не говорила ни уму ни сердцу.

Интересно, что из всех моих многочисленных тогда друзей и знакомых только один ночью в организованном порядке сподобился пройти мимо гроба Вождя. Это был Олег Прудков, сотрудник «Литературной газеты», главным редактором которой был тогда Симонов.

И в этом нет ничего удивительного. Главнее «Литгазеты» была только «Правда». Главнее Симонова только Шолохов, главнее писателей, «инженеров человеческих душ», только члены ЦК ВКП(б).

Теперь пора подытожить.

Вспоминая первые месяцы после смерти вождя, должна сказать, что, несмотря на слова наших с мужем друзей «Тиран умер», несмотря на то что мы пили водку отнюдь не за упокой его души, несмотря на то что дела житейские (заграничная безрукавка) шли своим чередом, чувства растерянности и страха не проходили. Впрочем, «страх» — это, пожалуй, не совсем то слово, страх — нечто рациональное. Страх человек испытывает перед походом к зубному врачу и на экзаменах. Страшно, когда болеют близкие и когда тебя вызывает начальство. Тут все понятно.

Но есть еще непонятное иррациональное чувство ужаса. Ужаса перед чем-то необъяснимым, зловещим, неконтролируемым.

Вот этот-то ужас, который сковывал меня в последние годы жизни Сталина, отнюдь не прошел и в марте 1953 года, когда он умер.

Долгое время я стыдилась этого. Стыдилась, что не ощутила ни облегчения, ни радости оттого, что Тирана больше нет.

Теперь уже не стыжусь.

Не стыжусь, потому что знаю, с чем мы остались. И с кем.

Мы остались за «железным занавесом». Скорее, в вакууме, — изолированные от всего цивилизованного мира.

Остались с новым накатом государственного террора.

Остались в стране, превратившейся из красной в красно-коричневую, то есть в красно-фашистскую. И это после того, как народ победил фашизм в германском варианте.

Остались с отвратительной вспышкой ксенофобии, ненавистью к благополучным, добившимся сносной жизни и демократических свобод народам.

Остались со все разгоравшимся антисемитизмом, который во времена моей молодости у нас в стране был искоренен. Ну, пусть не искоренен, а всего лишь подавлен.

Остались, наконец, с «делом врачей», врачей-«убийц», которые, согласно обвинительному заключению, опубликованному в «Правде», признались, что по заказу иностранных разведок убили Жданова, Куйбышева, Щербакова и других вождей и видных военачальников.

Остались с упорными слухами о том, что всех евреев выселят в Сибирь, где уже построены для них бараки, а врачей-«убийц», в том числе академика В.Н. Виноградова, вздернут на виселицу близ Лобного места на Красной площади.

Потом много лет говорили, что, дескать, слухи есть слухи. Бараки не были впечатлены ни на фото-, ни на кинопленке. Но на фото и на пленке при Сталине много чего не было запечатлено.

Еще говорят, что евреев не выслали, а врачей не повесили. Да, не выслали, не успели. Ну и что? Другие народы ведь выслали. Депортировали за 24 часа и ингушей, и чеченцев, и калмыков, и балкарцев, и крымских татар. Депортация была давно отработана, опробована еще на кулаках в 30-х.

Ну а что касается виселиц на Красной площади, то мне они до сих пор кажутся тоже вполне правдоподобными. Разве мог возникнуть в XX веке слух о том, что, например, против Букингемского дворца построят виселицы, на которых вздернут известнейших английских врачей, в том числе лейб-медика королевы? (Виноградов был личным врачом Сталина!)

Ну а с чем осталась я? Вернее, без чего осталась я? Я осталась без работы и фактически без права печататься… Работа мужа висела на волоске. Со дня на день его могли уволить. И в журнал «Новое время», к примеру, даже корректором немецкого издания его не очень-то хотели брать! И еще мы с мужем остались с «гениальным» планом — отдать единственного ребенка домработнице Шуре, с тем чтобы она увезла его в деревню под названием Бродки, если нас сошлют!

В этой деревне недалеко от Ельца, «малой родины» Бунина, я побывала в 60-х. Боже, что она собой представляла при советской власти! Скота почти никто не держал. Одна корова на двор и железная кровля считались верхом зажиточности. Пьяные, грязно сквернословящие мужики переходили от бабы к бабе. Подростки были сплошь неграмотные и полупьяные. Хотя вроде бы школа имелась. На вопрос, кто у нас правит страной (повторяю, дело было в середине 60-х), ребята не смогли ответить… Кто-то робко предположил: «Чапай, что ли?» (Опрос проводили студенты, мой сын Алик и Виталик Комар124, привезенные наивным Д.Е. в Бродки на… пленэр.)

И в этой деревне должен был расти наш единственный сын.

Вот с чем осталась я.

Ну а с кем мы остались? С какими соратниками? С жирным «аппаратчиком» Маленковым, бабье лицо которого внушало мало доверия. Поэт Коржавин прозвал его Маланьей. С жутким Берией. С безликим Молотовым, жена которого была сослана. Даже ее он не смог или не захотел защитить. С малограмотным Хрущевым. С отвратительным Кагановичем. С хитрым Микояном, про которого ходил замечательный анекдот: «Анастас Иванович, дождь льет как из ведра, все с зонтиками. Что же вы без зонтика?» — «Ничего. Я между струями пройду, не замочившись…»

Не знали мы тогда стихотворения Мандельштама о кремлевском горце и сброде его «тонкошеих вождей», о тех, «кто свистит, кто мяучит, кто хнычет», о всех этих «полулюдях». Не знали, но носом чуяли, что они полулюди.

И все-таки оказались не правы.

Даже Маленков, Берия и Молотов — первая тройка — были наименьшим злом. Кстати, портреты Маленкова долго висели в избах у деревенских стариков, крестьяне надеялись, что Маланья спасет их от сталинского крепостного права.

Не говоря уже о Хрущеве.

Ну а мы, нетитулованная интеллигенция, как-то очень скоро очухались. Я не ожидала, что это произойдет так быстро.

Расскажу только об одном забавном эпизоде. По-моему, летом не то в 1956-м, не то в 1958 году ктЛо из знакомых в нашем доме пришел с интересным известием: напротив нас через улицу в магазине «Академкнига» продается брошюра — докторская диссертация математика по фамилии Гастев, и эту брошюру надо немедленно купить. Мы, конечно, купили.

В тексте диссертации ничего не поняли. Но в конце брошюры, где диссертант напечатал список ученых, благодаря которым он и написал свою работу, значились два имени: Д. Чейн и У Стокс.

И тут мы сразу все уразумели и все вспомнили. Вспомнили, как диктор Левитан прочел в сводке о болезни Сталина: «Несмотря на интенсивное кислородное и медикаментозное лечение, наступило чейнстоксово дыхание». Много лет спустя я прочла в «Новой газете», что математик Юрий Гастев, в прошлом узник сталинских лагерей, поблагодарил после защиты диссертации врачей Джона Чейна и Уильяма Стокса за то, что они описали дыхание, которое наступает непосредственно перед клинической смертью…

P.S. Ну а как же преферанс? Повлияла ли смерть Сталина на мое пристрастие к этой увлекательной «умственной» игре? Повлияла. Очарование преферанса поблекло. Вернувшись к более или менее нормальной жизни, я уже не жаждала во что бы то ни стало отключиться. Иногда мы еще расписывали пульку, но это происходило все реже. И постепенно я вернулась в свое первоначальное допре-ферансное состояние: не могу отличить валета от дамы.

Тогда возникает другой вопрос: к чему писать о преферансе, если собираешься рассказать о смерти Сталина? Но так уж получилось, что воспоминания об историческом событии — смене одной эпохи на другую — тесно срослись в моей памяти с картами, с отчаянно азартной игрой в преферанс, с сестрами Сергеевыми, а сестры Сергеевы — с Гудаутами. Не хочу все расставлять по полочкам: на одной — события, на другой — мелочи жизни. На самом деле в голове они почти всегда переплетены.

2. Первая весна… Начало «оттепели»

Бег времени» — устойчивое словосочетание. Но иногда время движется медленно, иногда оно и впрямь бежит. После 5 марта 1953 года, то есть после смерти Сталина, время буквально понеслось вскачь. Жизнь стала меняться даже не сразу, а мгновенно. По нашему тогдашнему восприятию, настала эра больших и малых «чудес».

Большие «чудеса» всем памятны: реабилитация ни в чем не повинных врачей уже в апреле 1953 года и попытки прекратить антисемитскую кампанию.

Далее: какие-то непонятные слухи насчет кардинальных поворотов в политике. Для меня, простой смертной, эти слухи связаны со статьей Маленкова в «Правде».

Маленков написал, что надо думать не только о промышленности «группы А», то есть о тяжелой промышленности, в основном военной, но и о промышленности «группы Б», иными словами, о текстильной, обувной, пищевой, наверное, даже о часовой и парфюмерной отраслях.

Уже сама постановка вопроса о «группе Б» была сенсационной. Стало быть, и впрямь новое веяние: советских людей, видимо, следует как-то получше оде-вать-обувать, вообще приводить в божеский вид, к примеру, снабжать часами не только в качестве премии за ударный труд.

О следующем «чуде» 1953 года мы с мужем также узнали из «Правды», где сообщалось, что все тогдашние вожди, от Молотова до Первухина, прослушали оперу «Декабристы» Шапорина в Большом театре. Все, кроме Берии, который на опере не присутствовал. Во всяком случае, его имени в обязательном перечне не было.

И тут у нас с Д.Е. начался, как писали в то время, «большой разговор», скорее небольшой семейный скандал. Муж утверждал, что Берия кончился, его посадят и расстреляют. Я с пеной у рта спорила: мало ли что случилось с Лаврентием Павловичем: он мог схватить грипп, у него могла подняться температура до 40°, он мог лежать на операционном столе с гнойным аппендицитом.

Ясное дело, я оказалась неправа, а муж — знатоком системы и тогдашнего накала борьбы за власть. Берию и впрямь скоро казнили.

Но кроме этих больших «чудес» происходили и «чудеса» малые.

К примеру, самый хитрый, самый чутконосый «инженер человеческих душ» Константин Симонов попал впросак. Будучи главным редактором «Литературной газеты», он сочинил передовую, в которой призвал всех творческих людей посвятить свою дальнейшую жизнь прославлению Сталина. Дескать, это задача на века. Я всегда читала «Литературку» от корки до корки, все-таки она была поживее других газет. Но, каюсь, в этой передовой ничего не узрела, а может, и не стала читать. У меня с Симоновым вообще были большие трудности. Через его тягучую, многословную прозу и публицистику без единой мысли, но с беспрерывными виляниями я всегда продиралась с трудом. А его романы вообще дочитать даже До середины не могла. Но это я. А «кому надо», тот передовую прочел и все у^эел. После чего знакомые сказали нам, что у Симонова возникли неприятности.^ потом выяснилось (пикейные жилеты подсчитали), что имя ('талина стало встречаться на страницах газет все реже и реже! Чудеса!

Но уже совсем «чудом» в глазах простого обывателя стали турпоездки за границу. Турпоездки не для мидовцев, цековцев или газетчиков типа Мэлора Стуруа125, профессионально разоблачавших американский империализм, а для рядовых граждан.

Когда Нина Игнатьева, журналистка126, писавшая о театре в эпоху космополитизма и не запятнавшая себя ни одной антисемитской строчкой и имевшая только одну слабость — любовь к красивым платьицам и кофточкам, двинулась в гур по Скандинавии, мы все поняли, что наступили другие времена. Я сама слышала комментарии Нины к загнивающему Западу: «Стокгольм — чудесный, ишечательный город, там я купила халатик и красные туфельки… Копенгаген — дивная красота. Два джемпера. Осло — безумно интересно — белые босоножки и три шарфика…»

При этом Нина демонстрировала объекты своих рассказов, давая нам пощупать и даже примерить и красные туфельки, и халатик, и шарфики… Это был не кунштюк, а честный прием. И интересно, и наглядно…

«Чудом» можно считать и создание журнала «Международная жизнь» в октябре 1953 года. Ведь уже существовал аналогичный журнал «Новое время». Зачем два журнала, если у партии нет разногласий по международным проблемам? Одно мнение, одна установка, один журнал. Однако новый журнал появился. И это «чудо» коренным образом изменило жизнь мужа. Сначала его назначили в «Международной жизни» заведующим отделом, а скоро и вовсе членом редколлегии.

Только теперь, после того как мужа уже давно нет, я, по-моему, разобралась в этом «чуде» с Д.Е. И то лишь благодаря П. Черкасову, одному из молодых сотрудников мужа, а ныне маститому профессору, кавалеру ордена I Учетного легиона. Черкасов написал историю Института мировой экономики и международных отношений127, где Д.Е. проработал много лет. Копаясь в архивах, он с удивлением обнаружил, что двадцатипятилетний Меламид на второй год войны был назначен завотделом ТАСС решением ЦК ВКП(б). Именно это решение, видимо, и стало охранной грамотой для Д.Е. Наверное, по канонам того времени выкинуть на улицу человека, фамилия которого фигурировала в высочайшем рескрипте, не полагалось. Одну бумагу надо было ликвидировать с помощью другой, а у ЦК до этого руки не доходили. Не до Меламида было! Так мужа и не уволили до смерти Сталина. А уж после 1953 года назначить не вышибленного из номенклатуры человека в новый журнал оказалось парой пустяков.

Итак, дела Д.Е. резко пошли в гору. Большая зарплата. Спецбуфет. Возможность писать во все газеты и журналы. Читать лекции во всех аудиториях. Ездить в командировки в Германию, в страну его детства и отрочества. А самое главное — осуществить мечту и внести, быть может, какую-то живую мысль в заскорузлую сталинскую доктрину международных отношений.

И эта мечта, казалось, воплотится в жизнь. Муж был включен в группу международников, которым было доверено создать новый учебник по международным отношениям. И писали его не где-нибудь, а на госдаче в Нагорном[По воскресеньям я несколько раз приезжала к мужу в Нагорное с Н.С. Сергеевой, мы смотрели там иностранные фильмы.].

Госдача в Нагорном — большое число строений, окруженных забором и под охраной, — произвела на меня неизгладимое впечатление. Ни в одном известном мне санатории так обильно и вкусно не кормили и уж наверняка не показывали раз или два в неделю не шедшие в прокате западные фильмы.

Молодые А.С. Беляков, Ф.М. Бурлацкий, наконец, Г.А. Арбатов128 начинали там большую карьеру. Но для моего мужа все скоро кончилось. В Нагорном он не прижился. К счастью.

Муж все время хотел написать нечто оригинальное, новое, но старшим группы (не знаю, гласным или негласным) был Арбатов, а тексты правил, то есть подводил под один знаменатель, Лева Шейдин (мой приятель еще по ИФЛИ). Человек умный и остроумный, он был, увы, из породы навсегда запуганных интеллигентов. К тому же очень больной, в Нагорное приехал после инфаркта.

Естественно, сидевший там месяцами коллектив ничего путного не высидел, разве что заменил расхожие цитаты из Сталина соответствующими цитатами из Ленина. Но лиха беда начало. Потом по методу работы в Нагорном было создано много трудов и «документов».

В своей автобиографической книге «Человек системы»129 покойный академик Арбатов превозносит коллективную работу на госдачах, считая ее как бы своими «Lehrjahre», «годами учения», если следовать Гёте. Гёте называл роман «Вильгельм Мейстер», где были описаны годы учения героя, «романом воспитания», можно еще сказать романом становления личности. Арбатов прав. Писание коллективных трудов было для него и его товарищей становлением личности и обернулось еще и становлением особого жанра.

По-моему, именно в Нагорном впервые был создан жанр коллективных работ. Там задумывался не просто учебник определенного направления. К примеру, такой, как учебник истории либерала Ключевского или монархиста Иловайского, как учебник Платонова или учебник одержимого большевика М.Н. Покровского130. Словом, не учебник, где отразились бы взгляды, и даже заблуждения, и ошибки отдельного автора. Нет, создавался коллективный труд. За него никто не отвечал. И у него не могло быть ошибок по определению, ведь это — детище коллектива, и, если кто-нибудь сморозит глупость, его поправят товарищи. Стало быть, появится истина в последней инстанции.

При Сталине такого не было. Канонический учебник «Краткий курс» писал сталинский холуй Емельян Ярославский. Потом Сталин кое-что поправил, вставил (неграмотно) некоторые абзацы. И, как гласит молва, собственноручно написал четвертую главу. После чего «Краткий курс» стал считаться его трудом.

Еще удивительнее представить себе, что, скажем, Зиновьев и Каменев, Троцкий и Радек стали бы творить книги вчетвером или еще более обширным коллективом. Да к тому же на даче.

У «Азбуки коммунизма» были два автора: Бухарин и Преображенский131. Но что писал каждый из них, указано.

Правда, кое-какие попытки коллективного творчества уже были и до войны. Гак, Минц132 (кстати, и он был в Нагорном) еще до войны годами сочинял с сотоварищами «Историю гражданской войны»133

Но все это следует считать, так сказать, пробами пера.

Начиная с Нагорного почти всё, то есть и речи вождей, и партийные документы, писалось совместно и обязательно на госдачах, как бы в коммуно-мо-настырях — без жен, без детей, вне мирских забот, с многоразовым питанием, в комнатах, обставленных казенной мебелью и убираемых казенными уборщицами, с казенными кроватями и казенным постельным бельем.

Так выработался стерильно-образцовый партийный стиль — все подробно написано, но ничего определенного не сказано. Я бы назвала этот стиль «арбатовским».

Уже в XXI веке Бурлацкий рассказал в газете «Известия» на целой полосе, что «потаенный Андропов» (таков загадочный заголовок полосы) собирал тех же Арбатова, Бурлацкого и других, которых называл «аристократами духа», и, сочиняя очередной документ, вслух «мыслил»134. Говорил какую-то фразу, а один из «аристократов духа» вносил свои поправки, иногда заменял одно слово на другое, иногда формулировал экспромтом новый стратегический ход.

Ни я и никто из моих знакомых эти длиннейшие опусы не читал, и, клянусь, это было неудобочитаемо.

Насколько бесхитростный Л.И. Брежнев был умнее — он просто давал другим сочинять за себя и документы, и речи (арбатовским стилем), и даже художественные произведения, но уже «другим манером», как писала уже поминаемая мной Молоховец в своей книге «Подарок молодым хозяйкам».

Кстати, «арбатовский» стиль не дозволял никакой хулы даже на давно почившее начальство.

Написав и издав книгу воспоминаний «Человек системы» аж в 457 страниц, Г. Арбатов ни разу не ругнул «от души» бездарей эпохи Брежнева — Андропова — Черненко, как ругал авторов русского экономического чуда Гайдара и его команду.

Если верить мемуарам Арбатова, то все годы застоя вокруг него и над ним были чудесные люди, например Куусинен, который «не только понимал идеи Ленина, но и мыслил в одних с ним категориях…». Не говоря уже об Андропове, отношение к которому у Арбатова «иногда граничило с восхищением».

И, заметьте, писалось это в… 2002 году[Прочтя мемуары А.Н. Яковлева, я поразилась, узнав, что самым бессовестным в кругу брежневских политиков был не кто иной, как Андропов. В 2010–2013 годах это говорили уже все, кто пережил то время.].

Но бог с ним, с Арбатовым, он был человек способный и не особо вредный. Со времени Нагорного у мужа с ним не было никаких точек соприкосновения. У меня тем более.

Но вернусь к Нагорному.

Просидев, кажется, почти полгода там на госдаче, Д.Е. продолжал получать высокую зарплату в «Международной жизни» и пользоваться тамошним привилегированным буфетом, где водились и семга, и прочие деликатесы. Правда, семга была того же вида, что и семга в столовой на Ленинском проспекте, где даже в лихих 90-х получали спецзаказы академики, — семга с головой, кожей и костями. Поэтому я от нее решила отказаться.

Но с семгой или без семги муж продолжал трудиться в безусловно элитном журнале «Международная жизнь». А я до поры до времени прозябать. Но уже лет через пять после 1953 года — прозябать в отдельной квартире.

3. Визит молодой дамы

А теперь несколько зарисовок людей, которых я могла встретить только после смерти Сталина… «Оттепель». Замороженная страна начала шевелиться, дышать. Прошел XX съезд и далее XXII съезд. Сталина вытащили из Мавзолея.

Я еще сравнительно молода, и мне хочется забыть все дурное и начать с чистого листа. Но где-то в подкорке по-прежнему сидит упорная мысль — немалая часть жизни испорчена, изуродована Усатым Паханом (так мы тогда называли Сталина…).

Но только в подкорке… А тот день вроде бы безоблачный: по календарю — уже весна, по погоде — скорее конец зимы. Воскресенье. И мы с мужем идем обедать в ресторан Дома актера: это называлось тогда «обедать у Бороды», поскольку директор ресторана носил бороду. По деньгам нам доступно. Кормят вкусно. Но самое главное, ресторан Дома актера на углу улицы Горького (Тверской) и Пушкинской (Страстной) площади, то есть в самом центре. А мы, неименитая московская интеллигенция, постепенно смещаемся на окраины. И так хочется погулять по старым, знакомым с детства улицам.

Словом, к Бороде ходят охотно.

Кончаем обедать. И тут появляются и шумно приветствуют нас два старых хороших знакомых: Дезик Кауфман, он же известный поэт Давид Самойлов, и его ближайший друг Борис Грибанов135. Я знаю обоих еще с ифлийских времен.

С ними молодая девушка. Постояв немного около нас, они устремляются к свободному столику, просят, когда расплатимся, подойти к ним. Мы подходим, присаживаемся. Девушку зовут Светланой. Дезик явно ухаживает за ней, шепчет что-то на ушко, обнимает, время от времени повторяя: «Запомните ее фамилию (кажется, Евсеева136), она будет большим поэтом».

Однако основная тема нашего пятиминутного разговора иная: почему мы, такие-сякие, получив (купив) несколько лет назад кооперативную «роскошную квартиру», не пригласили их на новоселье. Мы отвечаем, что новоселья не было. 11риходите, милости просим, когда угодно. Можно и сегодня.

Борис записывает адрес и говорит, что они непременно придут. И мы расходимся. У нас какие-то дела «в городе». Тогда наша улица на Ленинском проспекте казалась нам далекой окраиной. Дезик и Борис собираются на вечерний сеанс в кино.

В одиннадцать вечера мы входим к себе домой.

Мы с мужем живем теперь в огромном, тринадцатиэтажном доме — всего в нашем кооперативе на улице Дмитрия Ульянова три корпуса и только в одном нашем корпусе «Б» шесть парадных. И мы нашей квартирой страшно горды. В ней три комнаты, но мы поделили одну — и теперь у детей, у Алика и Аси, по комнате, а у нас целых две — столовая и кабинет. В столовой стены по обоям выкрашены в разные цвета: две стены терракотовые, две — темно-серые. А в большом кабинете мы спим на широкой зеленой тахте из чешского гарнитура. Стенка тахты стала столешницей самодельного письменного стола, которым мы особо гордимся: говорят, такой стол привез из США Симонов. И наконец, еще один предмет гордости — телефон на письменном столе. Получить телефон в новой квартире через полгода после вселения — это как выиграть миллион в лотерею!

С порога я бросаюсь к телефону — мама требует регулярных звонков: отец старый и больной, и мама ежеминутно опасается за его жизнь. Говорю с мамой и слышу звонок в дверь. Пришли Дезик и Борис. Они, как и в Доме актера, втроем, с какой-то молодой женщиной, которую опять же зовут Светлана. Несмотря на близорукость, я понимаю, что это уже другая Светлана, рыжеватая и постарше первой. Она очень хорошо одета и особых восторгов по поводу нашей квартиры и даже по поводу стен, выкрашенных в разные цвета, не высказывает. А то, что она хорошо одета, я понимаю только по тому, что Тэк зимой ездил в командировку в Швецию и купил мне дорогущее платье из какой-то диковинной шерстяной ткани, черной с серым начесом. Я бы такого платья ни в жизнь не купила, жаба заела бы. Но Светлана номер два, так я ее мысленно окрестила, была в похожем платье.

Гости тут же объявляют, что они голодны. А у нас в доме, как на грех, хоть шаром покати. Даже хлеба нет. В пустом холодильнике непочатая бутылка армянского коньяка (позже узнала, что коньяк охлаждать не положено) и две котлеты. Было еще, кажется, печенье. Муж тут же варит во всех имеющихся джезвах кофе по-турецки, который при жизни Сталина успели переименовать в «кофе по-восточному». И все эти яства мы выставляем на низенький неудобный столик перед зеленой тахтой.

Однако по каким-то причинам разговор не клеится. Мне, как хозяйке, неприятны и позднее вторжение гостей, и отсутствие еды. Ведь тогда магазины работали только до восьми или девяти. А в нашем новом районе их вообще почти не было. И еще раздражало, что поэт все время приставал к Светлане номер два, то гладил ее, то обнимал, то хватал за коленки. Я — родом из патриархальной семьи, и ласки на публике меня смущают. К тому же мы в дружеских отношениях с женой поэта, красивой Лялей Фогельсон137, и мне кажется, что прийти в дом к общим друзьям с незнакомой дамой и довольно грубо приставать к ней — не очень-то красиво. Тем более что такие же ухаживания поэт Давид Самойлов продемонстрировал нам несколько часов назад в Доме актера, только Светлана была другая.

Словом, в тот поздний вечер я взвинчена. И то, что сидело в подкорке, вылезает наружу. Громко вспоминаю день, когда объявили о смерти Сталина. Вспоминаю, как пришли друзья мужа, принесли пол-литра и сказали: «Хуже не будет. Умер Тиран. Радуйся, Тиран умер. Ненавистный всему миру Тиран».

И это только начало. А дальше я уже не могу остановиться. С одиннадцати до трех ночи поношу Сталина, почти не отвлекаясь от этой темы. Впрочем, нет, один раз отвлеклась. Вспомнила Аджубея, с которым мы познакомились у наших приятелей на новоселье, и удивилась, что у нынешнего генсека такой прекрасный зять. И тут же добавила: «Сталин бы такого парня не потерпел».

Так, повторяю, продолжается до трех ночи. Меня, правда, несколько удивляет: отчего гости столь молчаливы? Дезик Самойлов — человек очень остроумный и большой говорун. А тут он помалкивает, усмехается…

Но вот гости прощаются, и муж идет их провожать к нашему тогдашнему старомодному лифту, который на этажах открывался только ключами постоянных жильцов. Муж, дама и поэт выходят на лестничную площадку, а Борис Грибанов слегка замешкался и говорит мне примерно следующее:

— Ну и выдала ты текст насчет Сталина. Вот это да!

Я спрашиваю, что особенного было в моих речах. Он отвечает:

— Ну, все-таки сказать дочке Сталина в глаза такое про ее папашу…

Только тут до меня доходит, что рыжеватая, хорошо одетая Светлана — Светлана Сталина.

Не буду рассказывать, как я провела ту ночь. С трудом узнав телефон Светланы у Бориса Слуцкого, я позвонила ей утром, часов в девять. И, разговаривая с ней по телефону, вдруг взглянула на откидной календарь. Взглянула и вздрогнула: на календаре была роковая дата «5 марта». 5 марта — день смерти Сталина.

Когда Светлана взяла трубку, я сказала буквально следующее:

— Светлана Иосифовна, сожалею о том, что произошло вчера в нашем доме. Приношу свои извинения. Я понятия не имела, что вы дочь Сталина, если бы шала, никогда не позволила бы себе бранить отца в вашем присутствии. Очень прошу забыть это…

Она ответила буквально следующее:

— Ну что вы, я не обиделась. Я к этому привыкла. Мне у вас очень понравилось. Ваш муж варит вкусный кофе. Я с удовольствием приду к вам еще раз.

— Обязательно, — заверила я ее, — мы вас непременно пригласим.

И, кладя трубку, подумала: «Никогда в жизни!»

Эту сценку я запечатлела на бумаге еще в прошлом веке, чтобы повеселить больного мужа. Сценка со Светланой Сталиной была, кажется, первой из записей-«фитюлек».

Прошло еще лет десять, и я написала следующий конец к этой зарисовке…

Очень долгое время я возмущалась нашими друзьями, без предупреждения приведшими к нам в дом Светлану Сталину. Обидней всего было то, что у Самойлова и у Грибанова нашлась бы тысяча возможностей остановить меня — кто-то из них выходил одновременно со мной на кухню, оба они могли вызвать меня под любым предлогом в соседнюю комнату и т. д. и т. п.

Я решительно не могла простить этот казус ни Дезику, ни Борису. Про саму героиню я, как ни странно, вообще не думала. Но потом вдруг поняла: просидеть четыре часа с каменным лицом и слушать поношения собственного отца в канун годовщины его смерти — Светлана наверняка не забыла эту дату — могла только дочь этого самого отца. Ей ничего не стоило назваться, сказать, что разговор ей неприятен.

И только дочь этого отца могла убежать за границу, бросив двоих детей, даже не подумав, что они рискуют подвергнуться жестоким репрессиям. И только дочь этого отца, вернувшись снова на родину, удивилась, что дети не встретили ее с распростертыми объятиями.

Сейчас, много лет спустя, я думаю иначе — мне Светлану жаль. Она такая же жертва своего отца, как и все мы.

В конце 2011 года по телевидению сообщили, что Светлана Сталина умерла в США. Умерла в бедности, а главное, в полном одиночестве. А ведь у нее было трое детей, а стало быть, и внуки. Для нас, совков, она сделала немало уже самим фактом своего бегства из СССР. Книги Светланы я вспоминаю со смешанным чувством. Из них явствует, что свою дочку Сталин все же любил. А в русском языке понятие «любовь» тождественно понятию «жалость». Но ни любовь, ни жалость не вяжутся со страшным именем «Сталин».

4. Семен Николаевич

Нижеследующую историю рассказал мужу и мне Семен Николаевич Ростовский, человек чрезвычайно небанальной судьбы. Рассказал в начале 60-х. О самом Ростовском позже. Но и история, поведанная им, любопытна как один из вариантов пенитенциарных игр в нашем царстве-государстве.

Прежде чем выслушать Семена Николаевича, мы усадили его на лоджии, которая выходила на весьма оживленную улицу Дмитрия Ульянова. Таким образом, мы были не в закрытом помещении, где предполагались микрофоны. И наши голоса заглушал уличный шум. Вот как крепко у нас в костях засел страх. Хотя разговор с Ростовским был спустя лет десять после смерти Сталина, в эпоху «реабилитанса», то есть в сравнительно безопасное время.

Привожу «новеллу» С.Н. Ростовского в том виде, в каком я ее запомнила.

«Вы, наверное, знаете, что меня посадили в феврале 1953 года. И сразу же отвезли на Лубянку во внутреннюю тюрьму. Допрашивали каждую ночь. Нет, никаких избиений не было. Не было ни пыток, ни побоев. Только ругань и очень яркая лампа. Свет бил прямо в лицо. И допросы длились до утра. А спать в камере днем не разрешали.

Через несколько дней я попросил бумагу и карандаш. Мне дали и то и другое. И я начал писать записки следователю. Я писал: “Расстреляйте меня. Никаких показаний я дать не могу, поскольку ничего достойного Вашего внимания не знаю”. Да, я все время писал: “Расстреляйте меня”. И на самом деле ничего так горячо не желал, как расстрела.

Я, как вы знаете, человек здоровый и выносливый, но понимал, что пыток не выдержу. Сойду с ума, оговорю ни в чем не повинных людей.

Расстрел представлялся мне единственным приемлемым выходом.

Дней десять длилась эта мука. А потом меня вдруг перестали вызывать на допросы. Шли ночи, шли дни. Ночью я спал, днем вышагивал по камере и мучительно размышлял, какие страдания меня ожидают? И как к ним подготовиться? А главное, как заставить их убить меня сразу?»

На секунду прерву рассказ Ростовского. Чрезвычайно искушенный политик, он, безусловно, умственно превосходил своего следователя. По вопросам этого гэбэшника Семен Николаевич довольно скоро догадался, что его хотят использовать в деле… самого Молотова… Ростовский много лет жил в Англии, был знаком с советским послом в Лондоне Майским и, видимо, должен был фигурировать на процессе как английский шпион — связной между Майским и Молотовым. В любом случае ему грозила высшая мера. Просьба о быстрой смерти была вполне логичной…

Продолжаю рассказ Ростовского: «Итак, меня больше не допрашивали. По моим расчетам, месяц. Потом опять появился конвойный и привел меня в ту же комнату. Только следователь был другой и проклятую лампу не включали. Незнакомый следователь вежливо предложил сесть, а сам довольно долго листал какие-то бумаги. Все это время меня сотрясала дрожь. Я решил, что сейчас начнется нечто ужасное. И слова следователя: “А теперь говорите правду. Только правду” — показались мне зловещими: что я мог ответить? Ведь я все время говорил правду. И я взмолился:

— Расстреляйте меня.

Долго бился со мной следователь. Но я стоял на своем. Прошло несколько дней, меня вызывали снова и снова. Однако диалог не менялся: следователь просил говорить правду, я молил о расстреле…

И вдруг следователя осенило, и он сказал:

— Вы знаете, что Сталин умер?

Тюрьма на Лубянке была совершенно отрезана от мира. Я существовал в вакууме. Вопрос следователя поначалу испугал меня, но потом в моей голове что-то забрезжило. Следователь дал мне почитать газеты. И я поверил, что Сталина нет и что я выйду на свободу… Через короткое время меня отпустили».

А теперь о самом Семене Николаевиче Ростовском. Имя, отчество и фамилия этого человека выдуманы. Только после того как он умер, мы с мужем — и то случайно — узнали его настоящую фамилию — Хентов138. А звали его Леонид Аркадьевич. Ну пусть Ростовский. Но зачем менять имя и отчество «Леонид Аркадьевич» на «Семен Николаевич»? А может, и «Леонид Аркадьевич» — тоже выдумка? Непостижим для меня этот страх профессионалов-революционеров-коминтерновцев или профессионалов-разведчиков (черт их разберет!) перед собственной идентичностью. Какое-то сверхъестественное желание быть не тем, кто ты есть на самом деле. Не самим собой. В книге К. Хенкина «Охотник вверх ногами» я прочла, что полковник Абель, как писали на Западе, «один из величайших шпионов XX века», был не Рудольф Иванович Абель, а немец Вильям Генрихович Фишер. Но он так и похоронен под именем Абель.

Все равно для меня Ростовский по-прежнему Семен Николаевич Ростовский или Эрнст Генри. Под именем Эрнст Генри он издал в Англии в середине 30-х две публицистические книги: «Гитлер над Европой» и «Гитлер над Россией». Книгу «Гитлер над Россией», под заголовком «Гитлер против СССР», перевели в 1937 году на русский и напечатали огромным тиражом. Родители, да и я читали эту книгу взахлеб, ведь в книге было впервые написано, что гитлеровцы могут вторгнуться в пределы Советского Союза и тогда танки Гудериана пройдут по Белоруссии… Без Сталина такую крамольную книгу не выпустили бы никогда, ведь нам внушали, что война будет вестись на чужой территории. Стало быть, косвенно Сталин хотел подготовить советских граждан к тому, что война может идти и на нашей земле!

Перо у Ростовского было блестящее. И он был международником от бога. В дни «оттепели» он кроме множества опубликованных статей сочинил одно или два самиздатовских письма против воскрешения сталинизма. Их подписали масса известных людей — от Капицы до Плисецкой! А в 1967 году, как вспоминал А.Д. Сахаров в своей автобиографии139, он с Э. Генри написал для «Литературной газеты» статью о роли интеллигенции и об опасности термоядерной войны. Однако статью зарубили в ЦК КПСС. Но она каким-то образом, по словам Сахарова, попала в вышедший за рубежом сборник «Политический дневник»140.

Позже власти то запрещали статьи Ростовского, то опять он бурно печатался. Для меня Семен Николаевич вынырнул из небытия уже вскоре после войны. Что мы о нем знали? Ничего.

Он появлялся то у нас, то у Беспалова, то у других общих знакомых. Писал и в «Новом времени», и в «Литгазете», и в редакциях Радиокомитета.

Только в 1988 году в латвийском журнале «Даугава», который в Москве воспринимался чуть ли не как «тамиздат», известный международник Виталий Кобыш141 и сам Семен Николаевич попытались рассказать о прошлом Эрнста Генри.

Естественно, ни о какой полной биографии речи не шло. Где родился? Прочерк. Кто были отец с матерью? Прочерк. Где учился? Опять прочерк. Из биографических данных Кобыш приводит только одну: год рождения 1904-й. И тут же рассказывает, что в 1923 году, побывав в Турции, Ростовский написал книгу «Анкара». Иными словами, уже был послан в Турцию, уже успел разобраться с кемалийской революцией 1918 года и с политикой ее главы Ататюрка. И издал в Германии свою книгу. И все это в 19 лет. Вернее, в 18. Все-таки год ушел, наверное, на написание «Анкары».

Но еще невероятнее те биографические сведения, которые приводит в «Даугаве» сам Семен Николаевич. Оказывается, уже 1 февраля 1933 года, то есть на третий день после прихода к власти Гитлера, он «случайно» покидает Германию и «по семейным обстоятельствам» появляется… в Лондоне. А в Лондоне с места в карьер знакомится и с видными лейбористами, и с известными журналистами. После чего от этих «случайных» знакомых получает заказ написать книги «Гитлер над Европой» и «Гитлер над Россией». И книги эти «случайно» сразу же переводят с немецкого на английский, с английского на датский, французский и русский.

Единственное, что соответствует истине, — это то, что обе книги триумфально шествуют по миру. Книги и впрямь замечательные…

Ну а как же протекает жизнь самого Семена Николаевича, который прилетел в Англию по «семейным обстоятельствам»? Не так-то спокойно. За ним почему-то охотятся и английская разведка, и гестапо. «Обо мне в Англии, и в других странах тогда, — пишет Ростовский, — распускались разные слухи. Меня называли то немцем, то англичанином, то скрытым “коммунистическим агентом”, намекая, что я стремлюсь “отравить англо-германские отношения”. Приходилось кочевать по знакомым, менять платье и походку, прибегать ко всяким не очень приятным ухищрениям…»

Словом, понятно, что Ростовский был функционером невидимого, коминтерновского фронта. Но нам, простым смертным, обо всем этом знать не положено. Мы и не знали. Ничего не знали о прошлом С.Н. Ростовского. Я могу лишь описать наружность Семена Николаевича. По национальности он был еврей. Но еврейских черт в нем не замечалось. Он был не высокого и не маленького роста. Не толстый и не худой. Внешность у него была среднеевропейская, что ли. Раньше про таких людей говорили: «Типичный клерк». Но клерков в России не видели ни типичных, ни нетипичных. Ростовский был бы недурен, если бы не отчаянная лысина. Однако черные усики, живые глаза и улыбка делали его лицо вполне приятным. Он был крепыш, никогда не болел — плавал в ледяной воде с другими чудаками-моржами. Дожил до глубокой старости. Умер он на восемьдесят седьмом году жизни. Впрочем, и за это не ручаюсь. У меня долго хранилась газетная вырезка — его фотография с сыном, Ростовскому лет восемьдесят, сыну — 8 лет.

Про Семена Николаевича говорили, что он скуповат. Но скупость эта легко объяснима: во-первых, Ростовский прожил много лет за границей и привык считать деньги. Во-вторых, он долго жил один, а холостяки, по моим наблюдениям, всегда скуповаты.

Но главным отличием этого человека от многих из нас была его необыкновенная работоспособность и то, что он по-английски говорил, как англичанин, а по-немецки — как немец.

Кроме политики, Семена Николаевича ничего не интересовало, исключение он делал лишь для крашеных пергидролем блондинок, на которых время от времени женился. Однако по-настоящему он был предан не женщинам и не друзьям, не суетной жизни, а политике. Это объясняет, на мой взгляд, многое в его поведении. Например, я всегда удивлялась, почему Ростовский пользуется в России псевдонимом Генри. У нас в XX веке был необычайно знаменит американский писатель О’Генри. Думаю, Ростовский ничего не знал об американце О’Генри. И уж, во всяком случае, не читал его. Приверженностью к высокой, так сказать глобальной, политике объясняется, возможно, и необыкновенная наивность Семена Николаевича в обыденной жизни. В доказательство расскажу об одном случае…

Появился в России Семен Николаевич, видимо, во время войны или сразу после нее. Как-то его переправили в Москву из-за границы, кажется из Лондона. Однако о жилье надо было позаботиться самому. Пришлось снимать комнату. В послевоенной Москве с ее чудовищными коммуналками найти съемную комнату было почти так же трудно, как выиграть по трамвайному билету миллион. И вдруг выясняется, что наш Семен Николаевич после многих неудач и проживания у сестры снял даже не комнату, а отдельную двухкомнатную квартиру в переулке у Арбатской площади. Мило улыбаясь, он пригласил к себе нас с мужем, а также Н.С. Сергееву и ее сестру, с которыми, как и мы, был в дружбе. Случилось это, по-моему, в 1952 году, когда по всем параметрам Ростовский должен был бы уже давно сидеть в тюрьме. Еврей… Долго жил за границей… В штате не работает… В высшей степени подозрительная личность.

Квартира, которую снимал Семен Николаевич, эдакое уютное, по тем временам богато обставленное «гнездышко», буквально вопияла: я, «гнездышко», принадлежу МГБ, так тогда называлось это прекрасное учреждение. Вопияли и хозяйки — простые девахи, одетые «по-заграничному»… На журнальном столике — последний писк моды в ту пору — небрежно брошены несколько номеров журнала «Америка», который советские граждане читали разве что в спецхране… Видя, что мы косимся на эти журналы, девахи непринужденно спросили, посещаем ли мы в роли дорогих гостей американское посольство, где «Америку» охотно дарят? Посещать посольство США советским гражданам было тогда не менее опасно, нежели совершать подкоп под Кремль.

Такова была степень «конспирации» у прелестных дам. На их память сотрудники Лубянки тоже не очень надеялись, поэтому около своих приборов мы увидели записочки с нашими фамилиями… Все это повергло нас четверых в панику. Но ведь Ростовский был не глупее нас! Однако для того, чтобы он прозрел, понадобилась одиночка на Лубянке. Только там Семен Николаевич понял, что в «гнездышке» на Арбате стоял микрофон, — ему предъявили магнитофонные записи его разговоров…

Но ведь именно Сталин послал в свое время Хентова — Ростовского — Генри подрывать мировой империализм в его важнейших цитаделях — Германии и Англии. Почему же Ростовский стал врагом? Почему за ним стали охотиться крашеные девахи-гэбистки? Этого мне никогда не понять.

Сосредоточусь на личности Ростовского, он же Генри, он же Хентов. Рассказав о своем знакомстве с ним и сообщив кое-какие факты из его биографии, я вижу, что не рассказала ровным счетом ничего. Ни усики, ни любовь к крашеным блондинкам, ни скупость, ни даже доверчивость не затрагивают внутренней сущности этого человека.

Генри был коминтерновцем. Даже антисталинизм Генри был особый, коминтерновский. Генри ненавидел Сталина за то, что тот нанес удар рабочему движению, сперва заключив пакт с Гитлером, а потом распустив Коминтерн, вдобавок физически уничтожив многих его борцов. Однако сама политика «экспорта революции», в которой был повинен Коминтерн, его не смущала. Не смущала и имперская, захватническая политика Сталина. Ведь Сталин огнем и мечом насаждал… коммунизм. В одном из своих диссидентских писем Генри писал, что Сталин мог бы дойти до… Парижа, но не использовал этот «уникальный шанс»…

Коминтерн в конце XX века как-то забыли. Занятые борьбой со своей родной партией большевиков, граждане запамятовали, что она кроме всего прочего породила и десятилетиями лелеяла и холила свое любимое детище Коминтерн.

Помню, в детстве о Коминтерне ходил такой «еврейский» анекдот:

«Вопрос: А почему на последнем конгрессе Коминтерна не было ни одного делегата от Конго?

Ответ: Ни один еврей не захотел вставить себе в нос серьгу».

Разгон Коминтерна в 1943 году был показушным жестом. Когда после окончания войны Сталин наложил лапу на страны Восточной Европы и Балканы, то оказалось, что ему не надо искать кадры правителей для этих стран. Кадры со знанием соответствующих иностранных языков сидели у него под боком на Тверской (улице Горького) в гостинице «Люкс». Старых коминтерновцев импортировали из Москвы обратно в Европу — их везли поездами и самолетами, кое-кого, как моего друга болгарина Петрова, сбрасывали с парашютами. В надлежащее время они были на месте.

А в 50-х появился Коминформ, незаконнорожденный наследник Коминтерна, действовавший более аккуратно и тихо. И кадры Коминформа также выращивали в разных московских университетах и академиях, для которых строили шикарные дома наподобие Дворца пионеров. Кадры для Африки и Латинской Америки, для Кубы и Афганистана, для Юго-Восточной Азии и Арабского Востока…

Наивные иностранцы (см. повесть Бёлля «В долине грохочущих копыт») всегда рассматривали Коминтерн как некий идеологический центр коммунизма. Они ошибались! Коминтерн — это не идеология, это — организация. Спрут, щу-пальцы которого проникали во все страны мира, особенно в неблагополучные. И спрут этот кормился на нашей нищей земле, поглощая последние доллары.

Но это уже не мои наблюдения, а мои умозаключения. И здесь им не место. Семен Николаевич Ростовский был винтиком в этой всемирной организации. На Западе — агентом, у нас — публицистом. Притом он был честен и талантлив.

Мир праху твоему, старый коминтерновец Семен Николаевич…

5. Мишка из Коминтерна

Она называла себя Мишкой142. И уже в самом конце 50-х я ее не раз встречала во многих домах. Но близко мы познакомились с ней у соседей Жоры и Майи. Жора Федоров, иначе Георгий Борисович Федоров, и его жена Майя Рошаль, дочь двух видных сталинских кинорежиссеров Григория Рошаля и Веры Строевой, сами вполне достойны подробного описания143. Не менее достойна этого и их большая, сильно запущенная квартира, где всегда было полно народу, где с утра до ночи разговаривали и спорили, где двое хозяйских детей Вера и Миша жили каждый своей, совершенно отдельной жизнью. Так же как и мохнатый и грязновато-белый пудель. И где Жора и Майя являли собой образцовую, очень дружную и любящую семейную пару. Впрочем, об этой паре я уже вспоминала и еще буду вспоминать.

Среди разнообразных посетителей федоровской квартиры время от времени появлялся особо важный гость: то молодой, но уже известный художник-плакатист, то физик-атомщик, доктор наук. Однажды самым главным оказался несчастный Петя Якир, сын загубленного Сталиным полководца Ионы Якира, а однажды — молодой диссидент Делоне144. Потом многие из этих людей становились друзьями Жоры и Майи и постоянными гостями в их квартире. Так же как и Мишка, которая примерно полвека назад была с гордостью представлена мужу и мне Жорой Федоровым.

Протянув руку, она сказала: «Мишка», а ее муж — он всегда держался немного позади — произнес «Наум». У него, кстати, оказалась и фамилия: Славуцкий.

Здороваясь с Мишкой, я сказала, что мне, мол, неудобно называть даму Мишкой, нельзя ли узнать ее имя и отчество. Однако дама — а она была в летах — решительно отвергла мою просьбу. Все, мол, обращаются к ней как к Мишке. И Жора добавил, что Мишка очень знаменита, что она была узницей ГУЛАГа и что ее и в СССР, и в Германии знают и стар и млад.

Итак, Мишка. Про таких, как она, говорят: «Маленькая собачка до старости щенок». Мишка была очень маленького роста, худенькая, подвижная, с красным носиком, с живыми черными бусинками-глазами. Наверное, в молодости она походила на «мягкую игрушку». Отсюда и прозвище.

Однако в 60-х, повторяю, Мишка была уже старовата, хотя держалась молодцом. В отличие от большинства советских женщин, которые в пенсионном возрасте быстро опускались, ходили без зубов, седые и нечесаные, Мишка была по-западному ухоженна, с черными как смоль волосами, с хорошими вставными зубами и даже чересчур, на мой взгляд, модно одетая. Первое время меня раздражало Мишкино кокетство. Она беспрерывно кокетничала и с собственным мужем, и со всеми нами. Но потом я привыкла к ее ненатуральным улыбкам, ужимкам и капризному тону… А наши соседи по дому, Жора и Майя, в Мишке души не чаяли. Впрочем, я скоро убедилась, что в Мишке души не чаяло великое множество либеральных граждан. Круг ее общения все время расширялся. Бедный Наум, который день-деньской трудился, кажется, инженером на заводе, каждый вечер вел ее под ручку в очередные гости. Мишка распространялась по Москве со скоростью лесного пожара. И не только по Москве.

Как ни удивительно, но Мишкины фанаты не языком болтали, а активно помогали ей, работали на нее. Муж мой терпеть не мог исполнять чужие поручения. И я поразилась, когда он раза два приволок из ГДР тяжелые сумки с барахлом, собранным для Мишки ее немецкими друзьями.

С ГДР у Мишки была постоянная связь. Даже я как-то везла по ее просьбе шоколадные конфеты для неизвестной мне дамы из Восточного Берлина. А заграничными шмотками, которые муж и, видимо, не только муж таскали ей из Германии, Мишка распоряжалась вполне грамотно. Шмотки она передавала, к примеру, Ане, подруге Беспалова, приятеля мужа, а Аня распродавала их в издательстве, где числилась редактором. Аня была девушка простодушная и однажды стала отчитываться перед Мишкой в нашем присутствии, не обращая внимания на сердитые Мишкины жесты…

В середине 60-х Мишка наладила контакт и с ФРГ, то есть с капстраной. Кто-то из командировочных помог ей разыскать ее бывшего супруга Курта Мюллера, функционера германской компартии в 30-х годах.

Кроме всего прочего, это дало Мишке повод укорять Д.Е., моего мужа, за то, что не он связал ее с Мюллером. Мишка всех убедила, что, выполняя ее просьбы, люди делали одолжение не ей, а, напротив, она делала одолжение им…

Помню, как сокрушалась Катя Светлова, весьма достойная и милая женщина, в будущем теща Солженицына, отказавшаяся как-то раз подвезти Мишку на своей машине. Катя имела «Волгу» и сама ее водила, что было в ту пору не так распространено. И Мишка этой «Волгой» часто пользовалась, считая это само собой разумеющимся. Отказ Кати ее просто возмутил…

По-моему, большая часть там- и самиздатской литературы проходила через Мишку, и она распоряжалась ею по своему усмотрению. Это давало ей большую власть над нами. Ведь прочитать хорошую книгу «оттуда» и важные послания «отсюда» в те времена дорогого стоило.

В соответствии с этой властью Мишка и вела себя. Только-только я познакомила ее с западногерманским писателем Бёллем, которого усердно переводила, как Мишка стала чуть ли не главной фигурой в свите модного тогда Бёлля. Помню, что на встрече Бёлля в ресторане с известными молодыми поэтами было всего два тоста: один произнесла Белла Ахмадулина, второй — Мишка — Вильгельмина (так она представилась Бёллю).

Вообще-то говоря, интриги Мишка плела виртуозно. Коснулось это и меня.

Однажды Мишка специально направилась к нашему другу Дональду Маклэйну, чтобы сообщить ему какую-то гадость обо мне. Но Дональд, очень спокойный и вежливый, с виду даже флегматичный англичанин, разбушевался, прогнал Мишку и тут же позвонил Д.Е., чтобы предупредить его.

Однако про Мишкины интриги рассказывать довольно скучно. Тем более во многих случаях они были очень мелкие. К примеру, семья Мишкиных друзей оказалась на грани развода. Мишка тут же едет к обиженной жене и сообщает, что любовница ее супруга полный ноль и она, Мишка, удивлена тем, что супруг буквально «потерял голову». А потом бежит к потерявшему голову супругу и доводит до его сведения, что жена поносит неверного последними словами…

Намного интереснее продолжить рассказ о Мишкиных связях. Тем более что связи эти простирались очень далеко и были налажены не только с либерально мыслящими гражданами, но и с сильными мира сего. Обнаружила я это совершенно случайно.

На заре нашей дружбы я посетила заболевшую Мишку в кардиоцентре. 1 [опасть туда на лечение было сложно. Но я не удивилась, что Мишка лежит именно в кардиоцентре. Уже с первых минут встречи я поняла, что явилась некстати. Мишка с трудом цедила слова. Я было подумала, что это связано с ее болезнью. Но скоро Мишка призналась, что ждет посетительницу из ЦК КПСС и боится, не ляпну ли я что-нибудь крамольное в ее присутствии.

Я тут же ушла. А зря. Потом жалела. Надо было послушать, что «диссидентка» Мишка пела сотруднице Центрального Комитета КПСС. Конечно, Мишка не была диссиденткой, но в то время таких псевдодиссидентов развелось очень много. С диссидентами было тогда как с грибами: не поймешь, где съедобный гриб, где — ядовитый.

В 1974 году жестоко разогнали несанкционированную выставку художников на пустыре в Беляеве. Выставку, которая вошла в историю как «бульдозерная». Среди разгонявших выставку был, естественно, секретарь Черемушкинского райкома КПСС по фамилии Чаплин145. Впрочем, в данном случае не обошлось и без центрального аппарата КГБ. Все равно: секретарь райкома являлся хозяином своего района. В его ведении были и идеология, и бульдозеры.

Как же я удивилась, что этот самый секретарь райкома является Мишкиным другом-благодетелем. Предоставил ей и мужу Науму двухкомнатную квартиру.

Рассказывая о прошлом, всегда думаешь, что молодежь не поймет реалий той жизни. Но когда речь идет о квартирном вопросе — все ясно и старикам и молодежи. Как при советской власти, так и сейчас получение отдельной квартиры в Москве — абсолютное счастье.

С бывшими узниками ГУЛАГа дело обстояло несколько иначе. Думаю, для этих людей счастье обрести свободу было столь велико, что жилье их не так уж и волновало.

Насколько я знаю, бывшие сталинские зэки получали тогда от государства по комнате в новом доме где-нибудь на окраине, и притом в малонаселенной квартире. Квартиры в новых домах были либо однокомнатные, либо двух- или трехкомнатные.

Мишка и Наум получили одну комнату в двухкомнатной квартире на Профсоюзной улице рядом с метро. Во второй комнате жила тихая женщина, видимо тоже прошедшая через лагерный ад. Поначалу Мишка всячески подчеркивала свою к ней приязнь. Потом отношения испортились. Да это и немудрено. Телефон в квартире на Профсоюзной звонил, как на вокзале. К Мишке косяком шли посетители, она то и дело устраивала «рауты». Я побывала на двух таких раутах — на одном замечательная женщина Евгения Семеновна Гинзбург читала новые главы из «Крутого маршрута», на другом Мишка намеревалась «угостить» знакомых Натальей Светловой, которая вот-вот должна была стать Натальей Солженицыной. Но Наталья, увы, не пришла. Пришла всего-навсего ее мать, милейшая Катя Светлова.

Одним словом, Мишке в квартире стало тесно. Тут и пригодились связи с сильными мира сего. Тот самый секретарь райкома, что вскоре разгонит выставку в Беляеве, переселил Мишкину соседку, бывшую лагерницу, а Мишке отдал вторую комнату. У Мишки теперь была двухкомнатная квартира, которую она превратила в гнездышко-рай с нейлоновым (в розах) покрывалом из «Березки» на двуспальной кровати.

Однако даже отдельная квартира еще не была в ту пору высшей степенью благосостояния для советского обывателя. Недоставало дачи. Не «шести соток», а именно дачи с солидным участком.

Дача и участок возникли у Мишки, если не ошибаюсь, в 70-х годах. Но за несколько лет до этого у нее вдруг появилась «тетя», очень пожилая, молчаливая, скромно одетая женщина. Мы с моей подругой Мухой посмеивались, ибо только начисто лишенная чувства юмора Мишка могла называть старуху «своей тетей». Ведь самой расхожей хохмой в ту пору была реплика: «Здравствуйте, я ваша тетя!»

Итак, появилась «тетя» Анна Романовна, по фамилии Мартынова. Представляя ее, Мишка, понизив голос, сообщала, что «тетя» — вдова того самого Мартынова. Я этого Александра Самойловича Мартынова (Пикера) разыскала в Малой советской энциклопедии. Он еще успел побывать народовольцем, потом стал «одним из вождей меньшевизма», а в 1923 году «эволюционировал в сторону большевизма» и был принят в члены ВКП(б). Умер он в 1935 году. Мишка была его племянницей, о чем я узнала в процессе редактирования этой книги.

И вот вдову Мартынова Мишка начала усиленно опекать — брала ее с собой в гости, ездила с ней на дачу, принадлежащую «тете». Так продолжалось, по-моему, несколько лет. А потом выяснилось, что собственницей дачи в поселке «Старый большевик» стала Мишка. По тем временам иметь «по Казанке», совсем недалеко от Москвы, добротный бревенчатый дом с террасой и вполне хороший кусок земли было неслыханной роскошью. А поскольку Наум был человек рукастый и хозяйственный, то дачка прямо-таки засияла. Помню, что, посетив Мишку и Наума в их поместье — Мишкина дача находилась недалеко от дачи наших друзей Сергеевых, — мы с мужем поразились, как умело эта пара распорядилась вновь приобретенной собственностью. Можно было только порадоваться за них. Особенно за Наума. Он, мне кажется, был не приспособлен к светской жизни, которую вела в Москве Мишка.

Одна беда — я обладаю совершенно дурацкой, чисто женской памятью: нужное забываю, ненужное — помню. В тот раз на даче у Мишки я вдруг вспомнила, что у «тети», то есть у старухи Мартыновой, была дочь (может, приемная). И огорошила Мишку вопросом: «Почему дача досталась вам, а не мартыновской дочери?»

Ответа на свой вопрос я не получила и настаивать не стала. Опять же по причине моей памяти вспомнила Мишкину фразу о том, что «тетина» дочь не очень хорошая женщина, ибо «не разделяет прогрессивных взглядов».

Ясно было, что недостойную дочь лишили наследства.

Возможно, именно на даче по Казанке и закончилась наша с Мишкой дружба. Во всяком случае, в долгие годы болезни мужа, а потом и в бурных 90-х Мишка никак не присутствовала в моей жизни. И слава богу. Из написанного видно, что она была мне противопоказана. Да и неинтересна. Я не услышала от нее ни одной оригинальной мысли, ни одной запоминающейся фразы. Даже смешного анекдота. Мне кажется, она ничего не читала, не читала даже книг и рукописей, которые проходили через ее руки. Все, что Мишка говорила и по-русски, и по-немецки, было до ужаса банально.

В 2005 году мне сказали, что Мишка умерла. Я проверила это, позвонив Мишкиному фанату Марлену Кораллову146. Он подтвердил, сказав, что Мишка скончалась в возрасте 100 лет. И посетовал, что последние годы жизни они с Наумом провели в доме для престарелых. Правда, в дорогом. В таких домах я бывала в Германии. И сказала Марлену: мол, можно только позавидовать той спокойной и комфортной жизни, какую предоставляют эти дома. А сама подумала, что пребывание в дорогом доме для престарелых на Западе стоит огромных денег. Стало быть, кто-то эти деньги за Мишку и Наума платил.

Тут пора бы и закончить рассказ о Мишке из Коминтерна. Но вот с некоторым опозданием я прочла посмертную книгу Василия Аксенова «Таинственная страсть», «роман о шестидесятниках», и… наткнулась на Мишку, изображенную писателем в кульминационный момент ее деятельности.

Речь идет, видимо, о 1990 годе, когда Аксенов закончил роман «Ожог». В книге роман назван «Вкус огня», самого себя Аксенов переименовал в Ваксо-на, мать Евгению Гинзбург в Женю Гринбург, Беллу Ахмадулину в Нэллу Аххо, Евтушенко — в Яна Тушинского. Однако Мишка фигурирует под именем Мишка и упомянута даже ее фамилия по последнему мужу — Славуцкая… И имя, которое она сообщала иностранцам, — Вильгельмина.

О себе, Аксенове — Ваксоне, писатель пишет в романе в третьем лице. Далее я просто цитирую:

«Собрав все экземпляры (“Ожога”. — Л.Ч.) и завернув каждый в непрозрачный пластик, он (Аксенов. — Л.Ч.) стал думать о том, как переправить один экземпляр в безопасное место за бугор.

…Смешно говорить о почте. Не смешно размышлять о диппочте. Однако нести все “нетленки” в посольство — это очень и очень онсапо (опасно. — Л.Ч.). Он думал, думал и наконец хлопнул себя по лбу: он отнесет этот вес к Мишке Славуцкой!

Названная особа, вообще-то, была Вильгельминой. Однако за время ее советских мытарств она превратилась в маленькую быстроногую Мишку. Вот уж кому можно было довериться без сомнений, так это ей. Она была сокамерницей, а потом и солагерницей матери Жени Гринбург: мрачный набор первых месяцев 1937-го. Происходила она из интеллигентской берлинской среды и в молодые годы вполне естественно примкнула к Коминтерну. Когда власть в Германии взяли наци, многие комми бросились спасаться на лучезарный Восток…»

Ну и ну! Как хорошо усвоил «Ваксон» школьные уроки обществоведения, на которых все на свете перевиралось. Какая такая интеллигенция в Веймарской республике примкнула к Коминтерну, да еще «вполне естественно»? Тогдашняя немецкая интеллигенция была левой, даже ультралевой. Но это вовсе не значило, что она вступила в компартию, стала «комми». И уж никакого отношения интеллигенция не имела к Коминтерну, ленинско-сталинскому детищу. Когда Гитлер пришел к власти, левая интеллигенция бросилась не на «лучезарный Восток», а на Запад, в США, в Южную Америку, только не в СССР. Пусть мне назовут хоть одного известного немецкого писателя, который эмигрировал в Россию! Художника! Актера! Музыканта! Даже Бертольт Брехт, даже Анна Зегерс не захотели спасать свою жизнь в стране «победившего социализма».

Что касается «маленькой быстроногой Мишки», — она все же называла себя не мышкой и не мошкой, а Мишкой, а Мишка, как известно, не быстроног, а вовсе косолап, — то эта Мишка — Вильгельмина по определению не могла быть «берлинской». И немцы, и евреи-коминтерновцы родом из Берлина, прожив десятки лет в Москве, говорили по-русски еле-еле, с чудовищным акцентом. Вильгельмина (сомневаюсь, что это было ее настоящее имя) была, видимо, уроженкой Латвии, маленькой страны, где одинаково свободно говорили и по-русски, и по-немецки.

И, наконец, последнее: ваксоновскую мать Евгению Семеновну Гинзбург я знала, это была умнейшая женщина (и талантливейшая), к Мишке она относилась чрезвычайно скептически. И я очень сомневаюсь, что Евгения Семеновна посоветовала бы тащить рукопись «Ожога» на Профсоюзную. Но «Ваксон» пошел к Мишке в 1990 году, а Евгения Семеновна умерла в 1987-м…

Однако на этих страницах речь не об Аксенове и не о его матери Евгении Гинзбург. Поэтому цитирую дальше рассказ Аксенова о Мишке.

Ей «удалось уцелеть (лагернице Мишке. — Л.Ч.). После Сталина Мишка и ее колымский муж Наум получили полный пакет реабилитации, включая партийные пенсии и квартиру в Москве на Профсоюзной улице.

Эта маленькая жилплощадь вскоре благодаря Мишкину легкому характеру и великолепному двуязычию превратилась в своего рода международный клуб. (лода в сопровождении Льва Копелиовича и Валли Орловой (Льва Копелева и Раисы Орловой. — Л.Ч.) приходил Нобелевский лауреат Генрих Бёлль. Однажды заехал с гитарой молодой бард из ГДР Вольф Бирман.

Вот именно к этой бывшей зэчке, а ныне хозяйке московского салона, приехал со своим бумажным багажом злокозненный Вакса. Там уже собирались гости. Разноязыкий говор доносился из гостиной. Вдвоем с хозяйкой они уединились на кухне, и он изложил ей свою проблему: готов новый суперроман, стопроцентно непечатная в СССР “нетленка”, опасно или, читая наоборот, онсапо, нужно переправить его за бугор, ты можешь это сделать, Мишка?

“Ваксик, на ловца и зверь бежит! Сиди здесь, я вас сейчас познакомлю”.

Она быстро процокала каблучками в гостиную и почти сразу вернулась со “зверем”. Им оказалась Шанталь Диттерних, молоденькая и такая же шустрая, как Мишка, — пресс-атташе одной нейтральной страны. На все его вопросы она отвечала односложно, но как-то духоподъемно и убедительно: “Ноу проблем!”».

В конце вечера «Ваксон и Диттерних вышли в темноватый двор многоквартирного дома…

Среди затрапезного советского автотранспорта выделялся свежестью ярко-желтый “фольксваген”. Она пригласила его в эту машину. Там он передал ей тяжелую папку с написанным на ней адресом калифорнийского адвоката. <…>

Ё, неужели он (роман. — Л.Ч.) доплывет, долетит, доползет по адресу? Неужели пробьется со всей ордой своих героев, с аритмией своих времен, с остранением своих пейзажей и замедлением стремительных сцен? Диттерних вела себя с такой уверенностью, как будто она ежедневно перетаскивала через границу постмодернистские романы отвержения. Во всяком случае, вполне очевидно, что она это делает не в первый раз. Как жительница “свободного мира”, да еще и дипломат нейтральной страны, она, должно быть, считает это своим вкладом в борьбу советских крепостных за свое освобождение. Для нас — это огромное, невероятно опасное дело, для нее — просто легкая авантюра в реалистическом шпионском фильме; самое большее, чем она рискует, — это аккредитация в Советском Союзе…»

Очень хочется задать вопрос: а чем рисковали шустрая Мишка и ее салон? Для нее это «легкая авантюра» или огромное, невероятно опасное дело?

Удивительно, как Мишкин дом не вызвал у Аксенова подозрений.

Чтобы это понять, как это могло случиться, нужно прочесть аксеновскую исповедальную книгу — «Таинственная страсть». Талантливый Аксенов и его талантливые друзья настолько заигрались в ту пору, настолько возомнили о себе и настолько оторвались от жизни простых людей в СССР, что потеряли всякий разум.

На этом закончу. Прибавлю только, что в мемуарах одной немецкой коммунистки, которая встречалась с Мишкой, кажется, в Бутырках в 1938 году, шла сноска. Цитирую ее по памяти: «Жена Мюллера оказалась агентом НКВД». Страничку с этой сноской мой муж хранил очень долго. Я ее куда-то засунула. И даже забыла фамилию немецкой коммунистки…

6. Дональд Маклэйн

К сожалению, советская власть много десятилетий не показывала мне фильмы о Джеймсе Бонде как идеологически вредные. Я увидела агента 007 впервые на телеэкране только в 70 с лишним лет. Согласитесь, в этом возрасте трудно оценить все его достоинства.

А наш «родной» супершпион Штирлиц вызывал во мне стойкое неприятие. Все-таки, когда смотришь, как Бонд в отличном костюме, с безупречной прической сражается с крокодилами, — это смешно. Вся бондиада пронизана юмором.:)попея же со Штирлицем сделана с убийственной, чисто совковой серьезностью. Бонд бегает, прыгает, падает, вскакивает, дерется, стреляет, целуется. Штирлиц же все время размышляет. Не разведчик, а мыслитель.

Но бог с ним, с нашим малоподвижным Штирлицем, зато с выраженьем на лице.

Очевидно, потребность в героях-шпионах так велика, что и «Семнадцать мгновений весны» (это надо же придумать такое название!) был, есть и будет у нас культовым фильмом. И все его смотрят с удовольствием…

Но мне шпионская романтика противопоказана. А вот мужу все время хотелось писать о немецких разведчиках экстра-класса. И я, покорная жена, хоть и сопротивлялась этой его тяге, но в конце концов садилась за письменный стол и начинала сочинять книгу то о Канарисе, а то и вовсе о разведывательном аппарате в Третьем рейхе.

Но еще задолго до этой книги о Гиммлере, Гейдрихе, Мюллере Д.Е. привел к нам в дом известного во всем мире разведчика, одного из членов знаменитой «Кембриджской пятерки» — Дональда Маклэйна.

Познакомился муж с ним в журнале «Международная жизнь».

В 1955 году в пестром по составу коллективе этого журнала появился ан-ыичанин двухметрового роста — Дональд Маклэйн.

Как теперь понимаю, это было чудом, из рода тех чудес, которые произошли в СССР после смерти Сталина.

Маклэйн, приговоренный в Англии, кажется, к 99 годам тюрьмы, был выкраден и нелегально переправлен в Советский Союз. Его работа на нашу разведку скрывалась и, думаю, отрицалась всеми официальными инстанциями. А журнал «Международная жизнь» уже по замыслу своему был связан с политиками и журналистами из разных стран, в которых работа английского аристократа и крупного деятеля британского МИДа на СССР, а также его исчезновение наделали столько шума.

Недаром тогдашний (подразумевается 1951 год) глава МГБ Игнатьев четыре года продержал Дональда в закрытом после войны для иностранцев Куйбышеве (Самаре).

Маклэйн был переименован в Марка Петровича Фрейзера, а статьи свои подписывал как С. Модзаевский.

И вот вдруг — Маклэйн в Москве.

Видимо, в первые годы «оттепели» и центральный аппарат КГБ, и «первые отделы» как-то растерялись. Поверили в коренное изменение жизни. К сожалению, пришли в себя они куда быстрее, чем многие из нас…

Не помню точно, когда я увидела Дональда, тогда Марка Петровича, в первый раз. Во всяком случае, мы еще жили в коммуналке на Цветном бульваре. Стало быть, это произошло до 1958 года.

Маклэйн был очень высоким человеком с приятным интеллигентным лицом. А вот его манеры, поведение, стиль жизни ассоциировались у меня с образом английского джентльмена из романов XIX века или даже из глупых и старых как мир анекдотов типа «на необитаемом острове встретились англичанин, француз и русский…».

Он был одинаково вежлив со всеми — с вышестоящими и нижестоящими, не навязывал никому свою точку зрения, никогда не говорил о себе, никогда не жаловался.

Со временем, однако, я решила, что ничего специфически английского в Маклэйне нет, просто он являет собой тип интеллигента во многих поколениях и, наверное, не особенно отличался от любого русского интеллигента, если бы это племя в России не истребили за 70 лет советской власти.

Впрочем, одно исключение припоминаю. Очень часто Дональд долго смеялся, улыбался, хихикал, а я, человек чрезвычайно смешливый, никак не могла понять, что его так развеселило. Видимо, это и был пресловутый английский юмор. Кстати, и в книгах он мне не всегда доступен.

«Международная жизнь» оказалась для Д.Е. очередным разочарованием. Вначале журнал этот, как я уже говорила, был хоть и чрезвычайно пестрым по составу, но явно необычным и с большим замахом. Туда попал и известный международник Борис Изаков, человек искушенный, но трудный, с большими амбициями; после войны, потеряв ногу на фронте, он оказался не у дел из-за «пятого пункта». Там стал начальником приятель мужа еще по ТАССу Георгий Михайлович Беспалов, о котором я уже не раз вспоминала. Самородок. В молодости, видимо, и одаренный, и обаятельный, но алкоголик, который к тому времени на все махнул рукой. И способный работяга А. Галкин147, на первый взгляд простак, а на самом деле ох какой непростой. И странный тип Накро-пин148 — по виду не то семинарист, не то поп-расстрига. Он тоже был способный и образованный и, как мне помнится, происходил из рода, связанного со шовещим Победоносцевым, тем самым, что «над Россией простер совиные крыла». Пришли в журнал и молодые, только что окончившие МГИМО ребята. Из молодых помню рассказы о Томасе Колесниченко и Сейфуль-Мулюкове149.

Ну и, конечно, самым необычным персонажем оставался Дональд Маклэйн, английский аристократ.

Многие из сотрудников, видимо, мечтали о хорошем, прогрессивном, как тогда говорили, журнале. Но верх взяли другие тенденции. И журнал постепенно превращался в официоз МИДа, а потом его главным редактором и вовсе стал Громыко, министр иностранных дел, один из будущих «старых джентльменов», как их впоследствии называл Маклэйн.

Д.Е. перешел из «Международной жизни» в ИМЭМО, с которым не терял связи еще со времен академика Варги, возглавлявшего ранее похожий научный институт150.

На самом деле я была рада тому, что Д.Е. сменил работу. И потому, что не разделяла его иллюзий по поводу журнала. И, не скрою, по чисто личным мотивам тоже. У мужа в журнале начался роман с одной из сотрудниц, что принесло мне немало страданий. В особенности из-за того, что я считала: со мной» того не может случиться никогда, то есть я не из тех женщин, которым могут изменять. Оказалось, из тех!

Но здесь не об этом речь. Я и так все время отвлекаюсь. Вместе с Меламидом в ИМЭМО ушел и Маклэйн — Фрейзер. Из книги Петра Черкасова об ИМЭМО узнала, что это было для него не таким уж простым делом. Тогдашний директор Института Арзуманян151 обратился к президенту Академии наук А.Н. Несмеянову, который в свою очередь попросил разрешения на переход Дональда в институт у международного отдела ЦК и «одобрительную визу» у КГБ…

Таким образом, Маклэйн — Фрейзер снова, как хотел, оказался вместе с Ме-ламидом, и тут-то я с ним и с его семьей познакомилась ближе. Но прежде чем рассказывать о совместных застольях у Дональда и его жены Мелинды, процитирую кусок из автобиографии Маклэйна, написанной им в 1972 году:

«Родился 25 мая 1913 года в Лондоне, Англия. Отец, шотландского происхождения, был юристом и политическим деятелем от партии либералов. Он занимал пост министра просвещения Англии в 1931–1932 годах. Умер в 1932 году. Мать умерла в 1964 году в Англии. Старший брат погиб на войне в 1942 году. Второй брат умер в Новой Зеландии в 1970 году, сестра и младший брат живут в Англии.

Я учился в платной средней школе-интернате Итона в 1920–1931 годах и в Кембриджском университете в 1931–1933 годах. Вступил в Коммунистическую партию Великобритании студентом в 1932 году. Учился в Лондонском университете в 1933–1934 годах. По образованию — специалист по Франции и Германии. В 1934 году вступил в английскую дипломатическую службу, в которой служил до 1951 года, служил заведующим отделом США МИД Англии. С 1948 года имел ранг советника. Приехал в СССР в 1951 году. Жена и дети — в 1953 году. По просьбе компетентных инстанций принял фамилию Фрейзер, имя Марк Петрович».

Боже мой! Как Дональд обеднил свою биографию, вернее ту ее часть, которую он прожил в Англии.

Отец его был не просто «политическим деятелем», он был видным английским политиком, так же как и дед. Итон, который Дональд назвал «средней школой-интернатом», известен как самое привилегированное учебное заведение, которое только существует в мире. Лишь дети английских аристократов, фамилии которых являются синонимом респектабельности и безупречности, имели доступ в Итон.

А английские университеты!

Каждый, кто хоть несколько дней пробыл в прославленном Кембридже или Оксфорде, никогда их не забудет. Не забудет ни зданий старинных колледжей с их особой кладкой, ни старого плюща, ни древних мостовых, стертых подошвами десятков студенческих поколений. Не забудет замечательные традиции парадных обедов, где профессора в мантиях и учащиеся сидят за длинными столами при свечах в одном зале…

И уж совсем убого звучат слова автобиографии о службе Дональда в британском Министерстве иностранных дел. Молодой Маклэйн делал там головокружительную карьеру. В 1944 году он первый секретарь английского посольства в Вашингтоне, в 1948 году — советник посла в Каире. Быть бы ему британским послом в США, а возможно, и министром иностранных дел.

Да и личная жизнь вроде бы улыбается Маклэйну. В 1939 году он встречает в Париже, работая там в посольстве, свою будущую жену, очаровательную американку Мелинду, а в 1946 году у них уже два прелестных сына. Наконец, в 1951-м (год его разоблачения) у него и Мелинды рождается дочь…

Конечно, по сравнению с советским городом Куйбышевом и с преподаванием английского в пединституте, куда Дональда упекли на четыре года, и Москва, и «Международная жизнь» могли показаться счастьем. Как-никак Маклэйн оказался в кругу международников и пишущей братии. Некоторые из них могли открыть глаза наивному английскому аристократу и на сталинский режим, и на его внешнюю политику, ибо, несмотря на всю свою интеллигентность и образованность, Дональд, как и все левые европейцы, был донельзя плохо осведомлен о нашей жизни.

Надо сказать, что доблестные чекисты (они и впрямь в случае с Маклэйном оказались доблестными, не только спасли его от пожизненного заключения, но и сумели переправить в СССР жену с тремя детьми) позаботились и о квартире для него, и о даче в мидовском поселке под Москвой, и, насколько я знаю, о пожизненной пенсии, которая казалась тогда не такой уж маленькой, ибо равнялась окладу профессора.

Маклэйн жил в Москве в «сталинском» доме, из тех, что до сих пор ценятся за высокие потолки и добротность. Этот дом на Дорогомиловской, у самого Киевского вокзала, очень мне дорог и памятен. Но вместе с тем я всегда видела весь его неуют. Замусоренный подъезд. А в самой квартире — длинный коридор с кухней где-то подальше от жилых помещений, все как в старых коммуналках, до революции принадлежавших богатым адвокатам, врачам или чиновникам. С существенной разницей — в старых барских хоромах было шесть-семь комнат, а в маклэйновской новой квартире всего три. И по коридору с подносами бегала из кухни прислуга, а не сами хозяева. Для семьи Маклэйн — муж, жена и трое разнополых детей — их жилище было явно мало и неудобно!

Дачу в Чкаловском мы с мужем посетили много лет спустя, но еще в самые убогие времена. И тогда она поразила меня и своими крохотными размерами, и маленьким участком, и неказистостью.

При этом из газетных публикаций и отдельных реплик друга Дональда, тоже суперразведчика Джорджа Блейка152, я поняла, что Маклэйн оказал Советскому Союзу невероятно большие услуги.

Но подробностей не знаю. В шпионских делах я полный профан. А Петр Черкасов, когда речь заходит о конкретных делах, пишет: «…о работе Д. Маклэйна на советскую внешнюю разведку если не все, то достаточно много известно. Поэтому здесь нет необходимости ее освещать».

Вот и пойми теперь, почему в Англии Д. Маклэйна осудили на 99 лет.

Попробую все же поразмышлять на эту несвойственную мне «детективную» тему.

Ну, во-первых, известно, что англичане где-то в начале 40-х расшифровали секретную переписку нацистов, в том числе и военную. Но, расшифровав, скрыли это от своего союзника — СССР.

Наверное, это было не очень нравственно, но вполне объяснимо. Разве можно было доверять Сталину?

Однако высокопоставленные британские разведчики наверняка делились с русскими полученной информацией.

Много пишут сейчас о том, что технология создания атомной и водородной бомб была передана нашим ученым разведкой. Этим, конечно, занимались на Западе совсем другие люди: Фукс, Абель (Фишер), Понтекорво, супруги Розенберг… Но уже само известие о создании бомбы и ее возможном использовании имело огромное значение. Недаром утверждают, что Сталин в разговоре с Трумэном даже бровью не повел, когда американский президент сказал ему о существовании нового оружия неслыханной мощи! Ну а что говорить о планах устройства послевоенного мира, планах, определивших на долгие десятилетия судьбы Европы! Сталин всегда опережал на шаг западных политиков. И в этом была его сила. Тут уж, безусловно, не обошлось без британских супершпионов…

А вот что говорит П. Черкасов о более поздних временах: «В 1948 году Маклэйн получает назначение на должность руководителя американского отдела МИД Великобритании. В этом качестве ему приходится заниматься согласованием позиций двух стран в связи с начавшейся войной в Корее, а также по вопросу возможного использования американского атомного оружия для удара по Северной Корее. Полученная в это время от Маклэйна информация имела первостепенное значение для Москвы, которая была в курсе всех планов и намерений США и Англии в отношении КНДР…»

У нас в XXI веке бытует странное выражение: «Обречен(а) на успех». Обреченным можно быть только на неуспех! Так вот, Дональд Маклэйн был, по-моему, обречен на неуспех, на страдания. Почему?

Да потому, что не обладал ни одним из тех качеств, которыми должен обладать разведчик… К примеру, умением жить двойной жизнью — в Китае быть китайцем, во Франции — французом, оставаясь в то же время самим собой. Приспосабливаться к обстоятельствам, не тащить с собой в другую жизнь своих близких. А самое главное, подобно каскадеру, подсознательно стремиться к экстремальным ситуациям, к опасности, к риску…

Что касается любви к риску, то, думаю, обладатели этого качества шли в знаменитую британскую разведку, а не в Министерство иностранных дел.

А уж о двойной жизни говорить нечего — Дональд не только привез в Россию жену и детей, но и ухитрился выписать из Англии свой старый диван, дедовские чашки (склеенные) и чайник из того же сервиза. На маленькой дачке он истово ухаживал за чахлыми кустиками крыжовника. Известна любовь англичан к загородным домам!

Слабый английский писатель Олдридж, в свое время бесконечно издаваемый в СССР, поскольку был коммунистом, как-то сказал: «Если на осла посадить британского лорда, то и у него будет дурацкий вид».

Когда-то эта фраза очень мне нравилась, но, познакомившись с Маклэйном, я перестала ее повторять.

Несмотря на непривычные условия жизни и на невыносимый быт, Дональд не выглядел смешным.

Даже учитывая, что он оказался в роли эмигранта. А побывав дважды в Америке у сына и воочию увидев эмигрантское существование многих русских, я поняла, какой это трудный экзамен для каждого человека.

Дональд, мне кажется, выбрал единственно правильный путь: если ты, даже не по своей воле, оказался на чужбине, то обязан с самого начала принять правила чужой игры, жить так же, как живут окружающие, делить с ними и радости и печали. А (если речь идет о русских эмигрантах на Западе) не общаться только с теми, с кем можно поговорить: «А помнишь, у Елисеева…», «А помнишь, когда мы были в ЦДРИ…».

Маклэйн сразу же стал учить трудный для любого иностранца русский язык и немедленно включился сперва в жизнь журнала «Международная жизнь»,

Дональд обожал гулять по улицам. Муж — ненавидел. Если можно было проехать остановку, он с удовольствием выстаивал, ждал переполненный троллейбус (автобус, трамвай), только бы не идти пешком.

Дональд, как я уже говорила, был баскетбольного роста; муж, наоборот, — небольшого. Очень странная пара. Но эта пара вышагивала часами — им никогда не надоедало беседовать друг с другом, — они обсуждали политические новости в мире, будущую европейскую интеграцию, возможность которой в СССР тогда не желали признавать. И многое-многое другое, чего я не понимала. Как и большинство моих друзей, я больше интересовалась маленьким мирком московских интеллигентов, а Дональд и муж жили совсем в ином огромном мире.

Но не все из ранних воспоминаний о Маклэйне так лучезарны. Вот, к примеру, такой эпизод: однажды он явился к нам на Цветной бульвар без звонка, без предупреждения, как-то странно поздоровался со мной и тут же уединился с мужем. Минут через десять муж оделся и ушел с гостем. Потом он сказал мне, что Дональд был в запое и его надо было отвезти домой. Да, в первые годы жизни в Москве Дональд пил.

Почему-то считается, что пьют только русские. Странное заблуждение.

Не могу сказать, пил ли Маклэйн, живя в Англии. Но можно предположить, что немалую роль сыграли и тот шок, который он перенес, и те обстоятельства, в которых очутился. Все это, впрочем, предположения. Одно могу утверждать с полным основанием: он, единственный из всех пьющих людей, которых я знала (а их было много), кто действительно «завязал». Дж. Блейк в своей книге «Иного выбора нет»153 утверждает, что за 14 лет их знакомства Дональд ни разу не выпил. Но Дональд не был бы Дональдом, если бы в компании у себя дома или у друзей демонстрировал «сухой закон», пусть даже для себя самого. Нет, он наливал бокал сухого вина и время от времени подносил его ко рту, может быть и отпивал глоток или два.

На тему преодоленных пороков у нас с ним произошел однажды памятный разговор, было это где-то уже в середине 70-х.

По мнению Дональда, никто никогда не излечивается от своих дурных наклонностей, пороков, заблуждений. Дурные наклонности и пороки становятся как бы второй натурой человека.

Я с жаром спорила.

Признаюсь, для меня это не был абстрактный вопрос, я все надеялась, что муж перестанет заводить романы. Как ни странно, его конфидентом был Дональд. Разумеется, я Дональда ни о чем не спрашивала, а он ни о чем не рассказывал. Единственный более или менее прозрачный разговор был именно этот.

Итак, я уверяла, что люди меняются, а Дональд только скептически улыбался. И вдруг я сказала:

— Не сердись, что я тебе напомню о прошлом… Но ты ведь пил. И уже двадцать лет как бросил. Почему же другие не могут побороть свои пороки?

Дональд задумался, а потом медленно ответил:

— У меня не было другого выбора.

Я постеснялась спросить, почему у других пьяниц был другой выбор, а у Маклэйна выбора не было. Но, в общем, поняла: он отвечал за семью. Без него в совершенно чужой стране она погибла бы. Так он, по крайней мере, считал. Хотя дети оказались в СССР еще маленькими, им было куда легче и выучить язык, и привыкнуть к другому образу жизни.

Но у Дональда было гипертрофированное чувство ответственности за все, в том числе и за свою семью.

Наверное, чувство ответственности (ох, как оно мне импонирует!) — тоже одна из примет интеллигентного человека.

Могу сказать, что в ИМЭМО Дональда просто обожали. Обожали за скромность, справедливость, отзывчивость. Особенно люди, непосредственно связанные с ним: аспиранты, которым он помогал писать и защищать диссертации, младшие научные сотрудники, перед которыми не задирал нос.

Но и начальство отдавало ему должное, посылая его «записки» в самые высокие инстанции. Любили его и собратья по лыжам — сотрудники отдела, которые удивлялись, как быстро освоил Дональд этот вид спорта, а главное, как спокойно он относится к советским турбазам, где мужчины спали в одной комнате, а душ и остальные удобства — не дай бог врагу.

И все-таки здесь надо дать слово Джорджу Блейку, человеку аналогичной судьбы: он тоже был разведчиком, его тоже разоблачили и приговорили к 44 годам тюрьмы, и он был наиболее тесно связан с Дональдом.

Правда, Блейк (Георгий Иванович Бехтер) приехал в Москву в 60-х годах, то есть гораздо позже Маклэйна. Но именно Бехтер — Блейк сумел прекрасно вписаться в жизнь советского общества. Думаю, что он, образец здравого смысла, очень помог Дональду в последние годы жизни. А когда Дональд заболел, выхлопотал ему «кремлевку» и регулярно, а если надо, то и ежедневно посещал его в этой больнице — у него была «Волга», которая ездила безотказно. И, наконец, Блейк говорил с Дональдом на его родном английском.

Процитирую книгу Блейка «Иного выбора нет» (очень хочется переименовать ее в «Иного выбора не было»). Книга очень интересная, ибо Блейк был подлинным разведчиком, а не просто коммунистом, которого заставили заниматься разведкой.

Однако, прежде чем цитировать, замечу, что этот труд Блейка вышел в 1991 году, стало быть, писался он еще раньше. И не думаю, что умный Блейк, если бы готовил книгу к изданию сейчас, так часто подчеркивал бы коммунистические воззрения Дональда.

Хотя кто может понять этих господ левых, коммунистов западного толка? В данном случае я имею в виду самого Маклэйна.

Итак, вот что написал о Дональде Маклэйне его ближайший друг: «В отличие от Кима Филби и Гая Берджисса (два члена “кембриджской пятерки” тоже оказавшиеся в Москве. — Л.Ч.), он старался стать членом советского общества и помочь построить коммунизм. Со свойственной ему энергией он овладел русским языком и ко времени нашего знакомства писал и говорил по-русски без ошибок. Дональд вступил в КПСС и активно участвовал в работе партийной организации Института мировой экономики и международных отношений, где он работал. Он являлся ведущим экспертом по вопросам британской внешней политики и защитил докторскую диссертацию по теме “Британская внешняя политика после Суэцкого кризиса”154, изданную потом в Англии в виде книги. Одним из его самых серьезных достижений было то, что он сумел убедить советское правительство, крайне неохотно принявшее эту точку зрения, в необходимости считаться с Европейским сообществом как с третьей мировой силой, обладающей экономическим могуществом. Кроме того, Дональд был членом ученого совета института, присутствовал при защите диссертаций и присуждении ученых степеней.

У Дональда было много друзей и знакомых, сотрудники уважали и любили его. В наш циничный век он привлекал людей не только несокрушимой верой в коммунизм, но и своей жизнью, строившейся в полном соответствии с его принципами. Он отказывался от каких-либо привилегий, одевался и питался очень скромно. “Вместо того чтобы стать алкоголиком, — говорил он о себе, — я стал работоголиком”. И правда, Дональд все время писал обзоры, отчеты, статьи и книги или участвовал в конференциях и “круглых столах”. Он воспитал целое поколение специалистов в области британской внутренней и внешней политики. Мне кажется, Дональд был единственным сотрудником института, чья работа делалась вовремя. В нем была сильна кальвинистская жилка, унаследованная от шотландских предков. И это как бы роднило нас.

Он обладал мягким характером, у него для собеседника всегда было наготове доброе слово или улыбка. Все знали, что он внимателен к людям, и если обращались к нему за помощью, то никогда не получали отказа. Больше всего его интересовала политика, и он пристально следил за сообщениями в стране и в мировом коммунистическом движении в целом. То, что он видел, ему не нравилось, особенно окружение старика, правившего в те годы Союзом. Но Дональд не переставал верить в способность коммунистического движения самосовершенствоваться и самообновляться. Он был уверен, что на смену дряхлым лидерам придет молодое поколение технократов, которое увидит настоятельную необходимость реформ. В этом смысле Дональд явился провозвестником перестройки, до которой, к несчастью, не дожил».

В общем, Блейк, человек в высшей степени здравомыслящий, пишет то же самое, что и я. Только пишет тогда, когда цензура еще работала в полную силу.

Не пишет Блейк только о том, что Дональд вовсе не собирался стать разведчиком. Будучи студентом левых взглядов, он вступил в британскую компартию, которая, как говорили злые языки, была у нас на содержании и поэтому очень прислушивалась к советам русских товарищей. И вот, видимо по совету этих самых товарищей, Дональда призвали, так сказать, для пользы дела — официально порвать с английскими коммунистами. После чего британский МИД решил взять его в штат, а наша разведка попросила не отказываться от столь лестного предложения. Опять же для пользы дела. Так, по чисто идейным соображениям, Маклэйн избрал свой путь.

Естественно, после провала ему не оставалось ничего иного, как нелегально эмигрировать в СССР.

Последние годы жизни Маклэйна и последние годы его работы в ИМЭМО совпали с дремучим «застоем». О времени «застоя» у нас написано очень много и умного и глупого, и искреннего и неискреннего. Но никто, мне кажется, не сказал, что диковинное это время было эпохой какого-то верхушечного странного бурления, «пузырей земли». Нормальная деятельность была заменена для многих лихорадочной псевдодеятельностью.

По всей стране шла бурная переписка.

Академики писали кремлевским старцам: Арбатов — Брежневу. Давали благие советы. И очень этим гордились.

Доктора наук писали академикам. Тоже не обходились без глобальных советов. Амбициозные интеллигенты сочиняли свои теории, наводили критику и распространяли крамольные письма сперва по знакомым, чтобы те их подписали, а потом и по незнакомым, в результате чего «подписантов» брали па заметку.

И, наконец, люди с именами, включая, скажем, Шостаковича, боясь за свое искусство и за жизнь близких, подписывали сочиненные в ЦК гневные тирады насчет «отщепенцев» (от Солженицына до Синявского). И эти жалкие писульки, увенчанные великими именами, публиковались в периодической печати. При пом составители анафем прекрасно понимали, что того же Шостаковича они заставляли жить двойной жизнью.

Наш с мужем умнейший знакомый А. Биргер, видный инженер-строитель, вырезал из газет и журналов зубодробительные письма об отступниках, подписанные Шостаковичем, Улановой, Игорем Моисеевым и прочими корифеями искусства.

К сожалению, все эти вырезки бесследно исчезли: Биргер отдал их перед отъездом в Израиль своему другу, а тот посчитал коллекцию неинтересной и уничтожил.

В общем, вся Россия писала письма.

Даже Маклэйна, пользуясь его чувством справедливости, втянули в это занятие.

Вот что рассказывает П. Черкасов: «Когда в мае 1970 года в г. Обнинске был арестован и помещен в калужскую психиатрическую больницу биолог Жорес Медведев, Маклэйн обратился с личным письмом к председателю КГБ Ю.В. Андропову».

Подобное письмо в защиту Медведева, как говорят, стоило Твардовскому Звезды Героя в связи с его шестидесятилетием.

В январе 1972 года Маклэйн выступил в защиту осужденного на семь лет лагерей и пять лет ссылки правозащитника Владимира Буковского, протестовавшего против использования психиатрии для подавления диссидентского движения. Это письмо, как и предыдущее, было адресовано Ю. Андропову. Маклэйн и далее выступал в защиту тех, кого несправедливо преследовали власти. Буквально накануне смерти он нашел в себе силы заступиться за арестованных КГБ молодых научных сотрудников ИМЭМО.

И всегда он открыто возмущался позорной практикой лишения советского гражданства лиц, неугодных режиму, — Солженицына, Ростроповича, Галины Вишневской и других, а также ссылкой академика Сахарова в Горький.

Однако Дональд все же не был столь наивен, чтобы думать, будто эти письма могут что-то изменить. Мне кажется, он подписывал их только потому, что хотел показать: он полноправный гражданин Советского Союза!

В своих записках, отданных незадолго до смерти на хранение Дж. Блейку, Маклэйн писал: «В Советском Союзе сама инициатива творческих преобразований будет, скорее всего, исходить от партийно-государственной иерархии, а не извне…»

Нет, он отнюдь не был наивным!

Теперь о демократичности Дональда. И она не была показушной. В обеденный перерыв Дональд и муж всегда ели в пельменной. Но думаю, не только из демократичности. Чтобы пообедать в ресторане (да и где были эти рестораны?), надо было потратить уйму денег, а главное, полдня минимум.

Недоступна была и одежда: тот же Блейк пишет, что, когда он по дороге в Москву оказался в ГДР, ему из Западного Берлина гэбэшники чемоданами привозили костюмы, белье, сорочки. Он очень удивлялся. Зачем столько костюмов? Не проще ли купить один, а потом самому, уже на месте, то есть в Москве, докупить остальные? Только приземлившись в Шереметьеве-2 и сходив в наши универмаги, Блейк понял, как мудро поступили его шефы из КГБ…

Лишь люди, имевшие специальные пошивочные ателье или постоянно ездившие за границу, могли одеваться по западным стандартам. Или же спекулянты, фарцовщики. Естественно, Дональд одевался очень скромно. Я помню его в клетчатых рубашках без галстука.

Он не ездил на машине — пользовался, как теперь говорят, «городским транспортом». И тут я его понимаю: мало того, что машину надо было достать — своим сыновьям он купил автомобили в «Березке» на валюту — деньги у него в Англии не конфисковали, — но за машиной еще очень сложно было ухаживать. Машина требовала большого труда. А иногда в Москве (!) пропадал бензин. Помню многочасовые очереди у бензоколонок. Люди простаивали ночи напролет.

Обращаясь ко мне, Дональд говорил:

— Мы с тобой машину не признаем.

Но я автомобиль очень даже признавала. Просто из-за сильной близоруко-I ги не могла сесть за руль. А у моего мужа новая, с гигантским трудом добытая машина спустя несколько месяцев превращалась в запущенную бесхозную развалюху. Я называла наши машины «колхозными клячами».

Невыносимый быт был невыносимым даже для людей, родившихся в этой (гране. Как же это должно было раздражать неаборигенов! Тем не менее никакого ворчанья по этому поводу Дональд себе не позволял.

В 60-х Маклэйн очень любил застолья. В большой комнате за длинным, красиво накрытым столом мы ели вкусное жаркое с еще неведомыми нам пряностями и пили хорошее вино. Но в доме на Дорогомиловской все равно было грустно. Мелинда улыбалась через силу, а когда ставили на патефон английские пластинки, прямо плакать хотелось.

В июне 1972 года Маклэйну возвратили его настоящее имя.

Вот что пишет об этом Черкасов: «Долгие годы он добивался от руководства КГБ возвращения себе подлинного имени и фамилии. В конечном счете его на-(гойчивость возымела действие. 16 июня 1972 года он направляет в дирекцию ИМЭМО заявление следующего содержания: “Прошу впредь числить меня под фамилией Маклэйн Дональд Дональдович”. В последний раз подписывается как Фрейзер. 19 июня заместитель директора Института Е.М. Примаков издает приказ № 6, в котором говорится: “Ст. научного сотрудника ФРЕЙЗЕРА Марка Петровича впредь числить под фамилией, именем и отчеством МАКЛЭЙН Дональд Дональдович”».

Думаю, Маклэйн испытал хоть и маленькое, но удовлетворение. Отныне ему и его детям вернули родную фамилию.

Время шло. Дети выросли. Все трое были высокие, красивые, как на подбор. Особенно дочь, любимица отца Мелинда, или Мимзи.

Тем не менее в доме Маклэйнов становилось все неблагополучнее.

Кто был в этом виноват? Наверное, все то же проклятое время. Некоторые считают годы «застоя» самой либеральной и спокойной эпохой. Какое заблуждение! Не говорю о «выдворении» Солженицына и высылке Сахарова. Даже о войне в Афганистане. Но не могу не сказать о бесконечной лжи, опутавшей все общество «реального социализма». А как страшно было человеку, следящему за событиями в мире!

Тоталитаризм расползался по всей планете: СССР, Китай, Юго-Восточная Азия, пол-Кореи, Восточная Европа, Балканы, пол-Германии, Куба, Никарагуа… Реакционнейшие режимы на Ближнем Востоке.

Разумеется, Дональд понимал это не хуже нас, а может быть, и лучше. Это было ясно по его репликам, по реакциям на официальные сообщения.

То, что происходило внутри страны, он тоже хорошо видел. Кучка старых маразматиков неуклонно пятилась назад, к сталинизму. И притом строй казался крепким как никогда. Воистину «тысячелетний рейх». Брежнев фактически даровал большому слою людей нечто вроде столбового дворянства: они могли быть спокойны не только за свое будущее, но и за будущее детей и внуков! Перемены для них были равносильны смерти.

Ни Дональд, ни его дети не вписывались в этот «реальный социализм». Старший не стал учиться в МГУ. Уехал в Англию, что, наверное, Маклэйну было не так-то просто пробить. Браки обоих сыновей оказались неудачными. У красавицы Мимзи мужья часто менялись. От одного из них осталась дочка, которую тоже назвали Мелиндой, а Дональд звал уже с русским окончанием Мелиндушка, почему-то с ударением на слоге «ду». Разумеется, ничего особенного во всем этом не было. Не вписывались в ту жизнь многие юноши и девушки, в том числе и наш с Д.Е. сын… Но не наша вина была в том, что Алик родился в Москве. Дональд не мог этого сказать о своих детях.

А потом стало и вовсе плохо. Мелинда-старшая, жена Маклэйна, ушла к… Филби. Глупо утверждать, что женщины в России не уходят от своих мужей. Даже те, кто имеет троих детей. Но, во-первых, Дональд был в экстремальной ситуации. Во-вторых, русские женщины не оставляют детей на попечении мужа. Как-то в 90-х Блейк сказал мне по поводу моей печатной заметки в «Известиях» о Маклэйне: «Вы несправедливы к Мелинде»*.

Наверное, он прав!

Я меряю Мелинду мерками женщины русской! Сумел же Дональд приспособиться к нашей жизни! Почему же не захотела ничем поступиться Мелинда?

Через два года Мелинда покинула Филби и вернулась в дом у Киевского вокзала, жила там до тех пор, пока Дональд не выхлопотал для нее у своих могущественных покровителей двухкомнатную квартиру на Смоленской. Мы с мужем там несколько раз были по приглашению Дональда — он нас приводил и уводил. Внешне они остались друзьями. Дональд не сказал о Мелинде ни одного дурного слова. Она, по слухам, на него жаловалась. Я шла к Мелинде неохотно. Хозяйка натянуто улыбалась, угощала. Как у нее было дома? Могу сказать одной фразой из «Фиесты» Хемингуэя: сразу было видно, что эта женщина не привыкла жить без прислуги. Ну а потом случилось самое страшное. Дональд заболел раком. Впрочем, думается, что последовательность была другая. Он болел давно — и тогда, когда Фергус, старший сын, уехал в Англию, и тогда, когда ушла и вернулась Мелинда. Но, видимо, скрывать свою болезнь от друзей Маклэйн перестал, поняв, что это уже бесполезно. И пошло-поехало. Больница. Лечение. Ремиссия. Опять больница. Опять лечение.

Второй сын уже давно жил не дома. С новой женой. Фергус был один в Англии. Жена его бросила и вернулась в СССР. Потом навсегда уехала в США Мелинда-старшая.

У Киевского вокзала остались только Мелинда-младшая и Мелиндушка. В кухне стоял высокий стульчик. Мелиндушка по утрам вместе с дедом ела овсянку. Были и домработницы, Дональд называл их «экономками».

Одиночество, видимо, удручало больного Маклэйна. Мы стали очень часто ходить к нему в гости, и он очень часто стал приходить к нам. Когда мы бывали в гостях у Дональда, он не пускал меня на кухню: сам разогревал еду, красиво раскладывал ее на деревянном подносе. Столик в большой комнате был заблаговременно накрыт.

А я раза два-три в неделю пекла для Дональда пирог с яблоками и ставила перед ним молочник со сливками. Он поливал свой пай сливками и говорил, что именно такого вкуса был яблочный пирог, который он ел в Англии. Хотел сделать мне приятное…

Помню последний приезд Дональда из больницы, его лечили в ЦКБ, то есть в «кремлевке», помещали в отдельную палату. Он называл ее «золотой клеткой», всей душой стремился в пустой дом и — на работу в институт.

Под конец уехали в Америку дочь с внучкой, немного раньше — младший сын со второй женой… Мелинда-младшая — единственная, которая на несколько недель появилась снова в Москве: привезла и внучку попрощаться с дедом. Мы зашли к Дональду в это время. Он пожаловался, что Мелиндушку увезли на Украину — к родне со стороны отца. А у Мелинды столько друзей, что она почти не бывает дома. И правда, пока мы разговаривали с Мелиндой, телефон звонил безостановочно — в ту пору еще не было людей, которые уезжали-приезжали. Все стремились Мелинду увидеть, а некоторые, как и мы, передать что-нибудь близким в США.

Дональд объяснил, что, когда ему стало худо, он спросил детей: где они хотят жить — в России или на Западе? Они ответили — на Западе. И всемогущее начальство Дональда оказало ему эту последнюю услугу. Он боялся, что после его смерти детей могут не выпустить из СССР. Так он сам обрек себя на одиночество.

В последний раз, как и всегда, Дональда отвозил в больницу Блейк. Он рассказал, как это было: у Дональда отекли ноги — ни одни ботинки не влезали. «Поезжай в тапочках, — говорил ему Блейк, — машина у подъезда». — «Неудобно», — твердил Дональд.

Это было 6 марта 1983 года. В 1983 году 8 Марта — Женский день еще был большим праздником. Блейка попросили приехать девятого. Но Дональд умер седьмого. Так, по крайней мере, Блейку сказали в больнице.

Непривычно закрытый (предсмертная просьба Дональда) дубовый гроб, окруженный толпой сотрудников и друзей Маклэйна, очень долго стоял в вестибюле ИМЭМО — ждали чекистов, шефов «Кембриджской пятерки». И только тогда, когда прибыла группа людей в одинаковых черных костюмах, началась гражданская панихида.

На речи не скупились. Я их не помню. Запомнила только, что Дж. Блейк привел библейскую притчу о сорока праведниках. Господь Бог, вознамерившись уничтожить сей мир за грехи, обещал пощадить его, если на Земле найдутся сорок праведников. И Блейк сказал, что Дональд Маклэйн был одним из этих праведников.

Запомнила еще, что мы с мужем возвращались домой вместе с очень старым разведчиком, также работавшим в ИМЭМО, Залманом Вульфовичем Литвиным155 (он жил в соседнем доме), и он сказал: «Трудно даже приблизительно оценить заслуги Маклэйна перед Советским Союзом. Думаю, он сделал не меньше, чем Кузнецов (прототип Штирлица. — Л.Ч.)… Филби с ним смешно сравнивать».

И еще помню, что ни Мелинды, ни детей Дональда, ни его брата, никого из родных на похоронах не было.

Ужасные похороны! Впрочем, все похороны ужасны. И каждый умирает в одиночку.

Только на следующий день после кремации из Лондона прилетел Фергус, старший сын Дональда (раньше не пустили). Не взял ни одной вещи, ни одной безделушки на память об отце, только урну с прахом — и похоронил ее в семейном склепе Маклэйнов.

Всю жизнь Маклэйна и его близких преследовали хула и клевета западных СМИ. Ничего удивительного в этом нет. Англосаксонская гордость и патриотизм были уязвлены. Ведь не маргинал какой-нибудь, а человек из высшего круга презрел блистательную дипломатическую карьеру, достаток, положение в обществе и обрек себя на бедность и прозябание за «железным занавесом».

Желтые и нежелтые журналисты искали скрытые грязные пятна в прошлом Маклэйна и других супершпионов. Отголоски этой клеветы порой доносятся до нас и после смерти Дональда.

Да и среди наших с мужем друзей кое-кто недоуменно пожимал плечами: поверил в социализм? Предал свою прекрасную отчизну ради Сталина?

А как же вера в Бога, святые традиции, любовь к отечеству? Дворянская честь, в конце концов?

В нашей стране, где Родина неизменно пишется с большой буквы, где люди придумали даже Малую Родину — то ли полувымершую деревню, то ли одну-единственную московскую улицу: Арбат! Тверскую! Чистые пруды! — поступок Маклэйна особенно трудно объясним.

Думаю, объяснение лежит в дате рождения Дональда — 1913 год. Люди начала прошлого века верили, что XX столетие станет особенным. Верили, что этим столетием будут править Разум, Прогресс, Наука, Демократия. И что все это станет служить благу человека. И мои родители, и отчасти я принадлежим к этим людям.

Но вот поколение первых лет XX века стало свидетелями того, как уже в 1914 году цивилизованные европейские страны, словно дикие звери, набросились друг на друга. Кузен Вилли, немецкий император Вильгельм II, кузен Ники, русский царь, и их близкий родственник Георг V, британский король, а также правительство «la belle France» убили и искалечили миллионы.

Мы говорим сейчас о синдроме Вьетнама, Афганистана, Чечни. Синдром мировой войны 1914 года наложил отпечаток на все столетие. Большевизм, фашизм, терроризм, крайний национализм — все это родилось в окопах Первой мировой.

Не только поколение непосредственных участников войны, сидевших в окопах, но и поколение Маклэйна можно считать потерянным.

Сейчас мы пишем о сговоре Сталина с Гитлером, о советско-германских «секретных протоколах» и о желании двух диктаторов поделить мир, но не надо забывать, что до пакта Молотова — Риббентропа был Мюнхен, когда британский премьер Чемберлен и его министр Галифакс бросили под ноги фюреру Чехословакию. Не надо забывать также, что была и «странная война» на Западе, и предательство французского премьера, Лаваля и маршала Петэна.

Да, западноевропейская интеллигенция верила в то, что только СССР сумеет сокрушить нацистскую Германию… И как могла старалась ему помочь.

Наверно, Дональд Маклэйн был не столько патриотом Британии, сколько патриотом Европы, Мира и всей этой «милой зеленой планеты Земля», как писал перед смертью в одной из своих статей Томас Манн.

Из книги Блейка я узнала, что Дональд только сутки был без сознания. Все остальное время, уже на пороге смерти, он оставался в твердой памяти и здравом рассудке.

И сейчас, уже очень старая и больная, не могу отрешиться от вопроса: жалел ли он или не жалел о своем поступке, так кардинально изменившем его жизнь и жизнь его близких?

Ну вот, сочинила панегирик знакомому разведчику.

Может быть, это действительно такая почтенная и героическая профессия?

Лучше не стану рассуждать на эту тему. Дам Джорджу Блейку высказать все, что он думает о разведке: «Когда выбираешь профессию разведчика, надо быть готовым ко лжи и обману. А если у кого-то есть сомнения на этот счет, то стоит подыскать другую работу. Потом в игру вступает другой важный психологический фактор. Офицеру разведки, любому разведчику по характеру своей работы приходится делать то, что в обыденной жизни приводит к столкновению с законом. Иногда приходится вскрывать чужие письма, подслушивать телефонные разговоры, искать компроматы, принуждать, шантажировать, а в исключительных случаях и организовывать политические убийства или замышлять террористические акты. Все время приходится развращать людей, разными способами склонять их к нарушению закона и нелояльным по отношению к собственной стране и правительству поступкам…»

Блейк уверяет, что пройдет время — и профессия разведчика, подобно профессии трубочиста, за ненадобностью отомрет.

Блажен, кто верует…

P.S. Мой ближайший сосед в писательском поселке в Красновидове — видный советский разведчик, правда в отставке. Но, как говорят, чекистов в отставке не бывает.

Загрузка...