Глава IX. ИЗ ИЗГОЕВ В ПЕРЕВОДЧИКИ

Для чего я лучшие годы

Продал за чужие слова?

Ах, восточные переводы,

Как болит от вас голова.

А. Тарковский

1. Акафисты чужими устами. «Восточные переводы»

Итак, на дворе «оттепель», или, как теперь говорят, «вегетарианские времена». Муж в фаворе. Подруги тоже устроены — честолюбивая и деловая Рая в новом журнале «Иностранная литература» завредакцией и в будущем член редколлегии. Но и неамбициозная Муха успешно работает в отделе писем в «Литгазете», а потом и редактором в журнале «Дружба народов». А я должна признать, что на моей карьере журналиста-международника надо поставить крест. Даже в «Литературке», где мне активно помогает Олег Прудков, печататься сложно. Да и материалы для статей каждый раз достаешь с трудом. То же самое и со статьями по литературе в толстых журналах.

Надо как-то выходить из заколдованного круга. Но как? Видимо, наподобие Остапа Бендера из «Золотого теленка» переквалифицироваться в… управдомы. В моем случае оставить все мечты о штатной работе и стать чем-то вроде надомницы. Иными словами, не зависеть от отделов кадров, от анкет, от «первых отделов». Сидеть у себя дома, за своей пишущей машинкой, за своим письменным столом. И в то же время не прослыть, упаси бог, тунеядкой.

И я принимаю решение стать переводчиком — переводить художественную литературу: рассказы, повести, романы хороших немецких писателей. Слышала, что существует такая «могучая кучка» переводчиков с иностранных языков. И они в почете…

Но одно дело «решить», а как это провести в жизнь? Ведь, чтобы переводить, надо, оказывается, войти в обойму, приобрести имя. И еще, оказывается, «могучая кучка» переводчиков принадлежит к огромной организации, входит в клан, или, по-советски, в «цех» под названием «советская школа перевода». И вся эта «школа» на моем пути в скромную «надомницу-переводчицу».

Все, что я напишу далее, я, конечно, осознала отнюдь не сразу. Это, так сказать, результат «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». И ушли на мои наблюдения и заметы долгие годы… Поэтому считаю, что я вправе кое-что из них обнародовать.

Скажу сразу, что главный «цех» советской школы переводов был цех переводчиков, перелагавших на русский язык стихи и прозу с языков народов СССР. Особенно стихи. Часто это делали люди, не имевшие отношения к «советской школе перевода». Переводили все известные поэты — от Пастернака до Ахматовой (она это делала очень неохотно)… Но в большинстве случаев в роли переводчиков выступали профессионалы; иногда очень талантливые. Переводчиков-непрофессионалов и профессионалов роднило одно — и те и другие не знали языка подлинников. И те и другие переводили с подстрочников.

История этих переводов поистине уникальна. Достаточно сказать, что переводчики-демиурги создали в 1930-х годах двух «больших» поэтов — казаха Джамбула Джабаева и лезгина Сулеймана Стальского, от имени которых печатно восхваляли Сталина. Джамбул — советский Гомер — свои восхваления пел. И пел, видимо, часами, сутками, поскольку каждый стих помещался только на целой газетной полосе «Правды». Сулейман Стальский якобы писал свои сочинения пером, но подлинников никто не видел. И он тоже числился Гомером.

Сейчас 30-е годы в СССР нельзя понять, не познакомившись с творчеством этих двух персонажей.

Вот опубликованная в «Правде» в феврале 1936 года речь Стальского на «Совещании передовиков производства с Руководителями Партии и Правительства».

Привожу, разумеется, совсем небольшой отрывок:


Я буду петь большевиков

Мы победили строй веков

И миллиардами пудов

Поля рождают хлеб у нас

И горы целые угля

Дают стахановцы у нас.

…И если враг когда-нибудь

Нам преградить захочет путь

Чтобы ему направить в грудь

Остро оружие у нас…

И верных Сталину делам

Готовым к пулям и ветрам

Народов братство есть у нас…

Меж небесами и землей

Весь мир заполнивши собой

Пусть Сталин здравствует родной

Его наука есть у нас…


Хочется мне также процитировать и акына Джамбула:


Враги нашей жизни, враги миллионов,

Ползли к нам троцкистские банды шпионов,

Бухаринцы, хитрые змеи болот,

Националистов озлобленный сброд.

Они ликовали, неся нам оковы,

Но звери попались в капканы Ежова.


Стихи акына замечательны не только по форме, по образности: «хитрые змеи болот», но и по содержанию. Народный поэт поражает своим человеколюбием, гуманностью.

Не знаю, кто переводил Джамбула. А перевод Стальского осуществлял известный дагестанский писатель Эффенди Капиев. Настолько известный, что в 1970 году книгу о нем опубликовала уважаемая мной Мариэтта Чудакова. В дальнейшем, когда включились переводчики-профессионалы, стихи на русском стали намного глаже и благозвучней… Но это им (стихам) не помогло.

Я к этим переводам с казахского и лезгинского отношения не имела. Но все-таки, раз уж пошла речь о «советской школе перевода», надо хоть немного рассказать об этом феномене. Особенно потому, что некоторых сейчас начало умилять сотворение Гомеров из жителей бывших республик СССР.

Вот замечательный писатель и журналист Дм. Быков рассуждает: мол, сочинять художественные произведения в национальных республиках до поры до времени не умели. За их поэтов и прозаиков писали тогда переводчики из России. А потом, глядишь, и местные кадры всему научились. Например, Сулейменов.

Тошно это слушать. Семьдесят лет гробили, унижали таланты в России, да и в национальных республиках тоже, а взамен воспитывали бездарностей. Что тут хорошего? Казах Олжас Сулейменов здесь ни при чем. Так же как киргиз Чингиз Айтматов и белорус Василь Быков. Не переводчики научили их писать. И не Союз советских писателей наделил их даром божьим.

Видимо, такие вундеркинды, как Быков, думают, будто только при Путине у нас научились пилить государственный бюджет. Ничего подобного. Сколько себя помню, народные рублики пилили лже-Гомеры и лже-Бальзаки. Мне скажут, что не такие уж большие деньги зарабатывали писатели в республиках. Особняков себе не строили и яхты не покупали. И опять ошибка — жили эти лжепоэты и лжеписатели на широкую ногу. А пожизненно содержать сотни, а то и тысячи паразитов — дорогостоящее занятие. И совершенно бесплодное.

Но дело не только в деньгах. Дутые фигуры (и не в одной литературе) создавали в стране атмосферу лжи и фальши. И в этой атмосфере задыхались нормальные люди, а дутые фигуры, самозванцы процветали. Nomina sunt odiosa.

Об одном из самозванцев — авторе из «республики» — вспоминает Анатолий Найман в книге «Славный конец бесславного поколения»156.

Этого автора из Калмыкии Найману прислал С. Липкин.

В подстрочнике стихотворения этого поэта Найман прочел такие строки:

«“С 1939 года служба в Забайкальском военном округе, во время войны — партизан в лесах Белоруссии…” Я спросил, что это такое, то есть в плане стихотворения. <…> Помню, что задачка решалась по линии “На берегу Байкала / Партизанский запевала”. Он же позвонил мне из Элисты и сказал, что в посланном мною переводе стихотворения “Песня” не хватает двух строф. Я был достаточно наивен, чтобы начать уверять, что строф ровно столько, сколько в подстрочнике. Он сказал, что я его не понял, что стихи хорошие, но не хватает заключительного аккорда — строфы на две, не больше. О чем? О том, как он любит песню. “Но как вы ее любите?” Он ответил <…>: “Оч-чень — и весь калмыцкий народ это знает”».

Считается, что школу профессионалов-переводчиков с языков народов СССР создал С.И. Липкин. Школу в школе. Отличительной чертой этой школы было, увы, незнание языков переводимых авторов. Однако среди учеников Липкина было много талантов. Назову хотя бы Наума Гребнева157. Его «Журавлей» поют до сих пор. Помню, что, когда в журнале «Дружба народов» в 80-х появилась моя статья о том, что хорошо бы все-таки читать в подлиннике авторов, которых переводишь, Гребнев, мой сосед по красновидовской даче, не без ехидства заметил, что человек бездарный может сколько угодно читать стихи в подлиннике — хороших переводов больше не станет. И он тоже был прав.

Поэзия вообще не переводима.

Тем не менее придумывать поэтов, писать за них вирши и не моргнув глазом переделывать чужие верлибры в рифмованные строки — неблагодарное занятие. (Насколько я знаю, многие поэты в республиках писали верлибром.)

Гребнев понимал все это не хуже меня. Жаль, что он не дожил до новой России. Его легко можно себе представить во главе процветающего коммерческого издательства…

Но вернусь к Липкину. Человек он был, безусловно, незаурядный. Ума палата. И не сомневаюсь, что уже в начале своей карьеры обдумал, «жизнь делать с кого». Обдумал и отверг профессию литкритика, поэта, журналиста. Притом что карьера Семена Израилевича начиналась в 30-х, понимаешь, как он был мудр и предусмотрителен. Хороших литературоведов, поэтов, журналистов пересажали. В лучшем случае предали анафеме, а плохие с перепугу замарали себя навеки. С.И. Липкин обманул судьбу. Он пел акафисты Сталину чужими устами.

…В 30-х в центральных газетах шли целые полосы переводов — к очередному партсъезду, к очередному празднику, к 1 Мая, к 7 Ноября. Поэты разных национальностей в переводах бригады под руководством Липкина восхваляли нашу «прекрасную счастливую жизнь» и ее творца товарища Сталина.

Позже Семен Израилевич объяснял, что, не будь этих газетных полос, ему не дали бы перевести ни Фирдоуси, ни Навои, ни Рудаки… Сомневаюсь. Почему не дали бы?

Все же хочу предположить, что не только любовь к восточным классикам подвигла С.И. Липкина к переводу акынов из разных республик Советского Союза.

Широко известно высказывание: «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». Думаю, что и Семену Израилевичу были не чужды такие человеческие свойства, как честолюбие, а также вполне объяснимое желание быть успешным, независимым, желание обеспечить свою семью. При этом Липкин жил подчеркнуто достойно. Пошел воевать, был на фронте, но не вступал в партию, что лишало его некоторых привилегий. А в 70-х мы узнали, что он помог Василию Гроссману спрятать от КГБ экземпляр романа «Жизнь и судьба». Это, безусловно, было отважным поступком. С гэбистами шутки плохи, и человек 1911 года рождения, как С.И. Липкин, это хорошо знал.

На старости лет С.И. Липкин и вовсе совершил отчаянно смелый шаг — ушел от жены и связал свою судьбу с поэтом Инной Лиснянской158, намного моложе его. В общем, начал жизнь с чистого листа. А потом и он, и Инна стали участниками «крамольного» альманаха «Метрополь». И, в отличие от других его участников, пошли до конца, вступились за молодых Виктора Ерофеева и Евгения Попова. И были, как и эти молодые и как Вас. Аксенов, изгнаны из Союза писателей, то есть лишились всех благ, которые Союз давал своим членам.

И тут — кстати или скорее некстати — хочу объясниться в любви недавно ушедшей из жизни Инне Лиснянской. Не видела ее много лет. Да и познакомились мы с ней случайно в переделкинском Доме творчества, в эдакой писательской богадельне. Познакомились в трудное для обеих время. И она поразила меня не одним лишь своим талантом, но и одержимостью, цельностью, честолюбием, напором. И еще верностью избранному пути, верой в свою звезду. Ничего, кроме стихов, ее не интересовало. Никакие женские слабости не тревожили Иннину душу. Она готова была годами сидеть в казенной, скучной комнате в Переделкине и есть невкусную однообразную еду, лишь бы избавиться от повседневных женских забот. Она хотела писать стихи! Писать стихи!

Инна добилась признания. Я читала ее работы в журналах, прочла и автобиографическую книгу «Хвастунья» — талантливую, как и все, что она делала159. Лиснянская удостоилась премии Солженицына…

Хочу еще вспомнить, что Инна и Семен Израилевич посочувствовали мне осенью 1974 года, в один из переломных моментов моей жизни (они уже были вместе). Накануне ночью по всем «вражеским радиостанциям» передали о «бульдозерной выставке» и о моем сыне, художнике Александре Меламиде, ее участнике.

Именно Инна вызвала меня утром из столовой Дома творчества в сад и рассказала о том, что они слышали ночью по Би-би-си и по «Голосу Америки». Растерявшись, я попросила Семена Израилевича объяснить, чем это грозит Алику. И когда Липкин сказал, что и в эпоху Возрождения художникам приходилось подчиняться князьям, Инна вскричала: «Сема, опомнись!.. О чем это ты?»

2. Советская школа перевода

Какой-то мелкий бес водит моим пером. Все время отклоняюсь от тропки, по которой шла моя жизнь. Залезаю в совершенно немыслимые советские дебри, в непролазную чащу. В этой чаще впору заблудиться куда более искушенному автору, нежели я.

Начну сначала. Итак, я замыслила стать переводчиком, а для этого нельзя было миновать «советскую школу перевода».

Пресловутая «советская школа перевода» — в данном случае речь идет о переводах с европейских языков — возникла на заре советской власти по инициативе Максима Горького. Как иронически писал Е. Замятин, это была одна из «всемирных затей» Горького, желавшего перевести «классиков всех времен и народов». Затея эта казалась тогда немного жутковатой. Ведь интеллигенция, по словам того же Замятина, ощущала себя как бы «в стальном снаряде — и во тьме, тесноте со свистом неслась неизвестно куда». Но кое-кто в «снаряде» переводил словно одержимый, к примеру, «Генриха фон Офтердингена» Новалиса или «Гиперион» Гельдерлина — книги, которые и в нормальные времена мало кому понятны. Привожу цитату из предисловия Замятина к роману «Мы»: «…бестрамвайные улицы, длинные вереницы людей с мешками, десятки верст в день пешком, “буржуйка”, селедка, смолотый на кофейной мельнице овес. И рядом с овсом всяческие всемирные затеи: издать всех классиков всех времен и народов».

Думаю, «затея» Горького исходила прежде всего из того, что советская власть пришла надолго. В это большая часть русской интеллигенции тогда, видимо, не хотела верить. А раз власть надолго, надо как-то дать «комиссарам» возможность прочесть классику. Хотя бы. Кроме того, сразу возникала пусть скромная кормушка для части петроградской и московской интеллигенции, еще с пеленок владевшей двумя-тремя иностранными языками. И, наверное, эта кормушка спасла в 20-х годах многих литераторов от голодной смерти.

Дальше — больше… В 1934 году, когда по инициативе того же Горького был создан Союз советских писателей, переводчики художественной литературы вошли в него и получили возможность безбедно существовать. Помог переводчикам и Корней Чуковский, написавший книгу о переводах под названием «Высокое искусство». Замечательно!

К тому времени, когда я с «советской школой перевода» столкнулась вплотную, все старые переводы классиков, как дореволюционные, так и послереволюционные, сделанные в 20-х годах, были признаны не только устаревшими, но и негодными. Их, так сказать, пере-перевели. Ведь в сталинской России всему надлежало быть особенным, самым лучшим и неповторимым. А Н. Любимов уже в 60—70-х заново перевел самые-пресамые великие книги великих европейских писателей: и «Дон Кихота» Сервантеса, и «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле, и «Легенду об Уленшпигеле» Ш. де Костера, и «Декамерон» Боккаччо, и пьесы Мольера, и Метерлинка. И вдобавок Марселя Пруста, прекрасно переведенного в 30-х Франковским.

По случаю выхода в свет очередного любимовского «шедевра» в Гослите, ведущем издательстве, собирали полный зал народа. И «ученики» Любимова, выходя на сцену, наперебой нахваливали «гениальный» любимовский язык, стиль. Слышала это своими ушами. Любимов был «начальником» в Союзе писателей и, как сказали бы сейчас, использовал свой «административный ресурс».

До какой степени корифеи-переводчики середины XX века были уверены в своей гениальности, проиллюстрирую только одним примером.

В. Левик, который переводил стихи буквально всех выдающихся европейских авторов: и Шекспира, и Байрона, и Лафонтена, и Гюго, и Готье, и Бодлера, и Гете, и Шиллера, и Гейне, и Мицкевича, и Петефи, и Арагона, — однажды, разговаривая с молодыми переводчиками (молодыми не по возрасту, а по переводческому стажу) в Малом зале ЦДЛ, вдруг разоткровенничался: «Я еще только начинал свой путь, а Мандельштам бросил мне: “Юноша, из вас никогда не выйдет переводчика”». И Левик, гордо оглядевшись вокруг, продолжал: «И вот, видите, что из меня вышло…»

Слушатели замерли. И подумали, наверное, что Мандельштам все же недооценил дурость Левика. А ведь Левик — я его неплохо знала — совсем не был дураком, просто у многих переводчиков в ту пору «крыша поехала» от фимиама, который им безостановочно курили.

Но смешнее всего было слушать, как старухи-переводчицы утверждали на собраниях в Союзе писателей, что в СССР, в отличие от капиталистических стран, при переводах пользуются самым передовым реалистическим методом… При этом некоторые из этих старух были асами своего дела. И людьми высокой культуры.

Сознание «избранности» давало им знание литературного русского языка и тот факт, что они были членами Союза писателей. А в нашем тогдашнем литературоцентричном обществе, где средний писатель считался априори выше талантливого инженера или врача, это дорогого стоило.

Я все пишу «советская школа перевода», «школа перевода», «клан», «цех». Пора рассказать, как они функционировали в послевоенные времена, и тогда нынешний читатель, возможно, поймет, зачем и кому была нужна вся эта возня с «реалистическим методом».

Представим себе, что издательств не десятки, как ныне и как водится в любой нормальной стране, а всего лишь пять-шесть. Из этих пяти-шести только двум-трем доверена ответственная задача издавать переводную литературу. И представьте себе, что вы живете при «развитом социализме». И работаете в одном из этих издательств… Как вы должны действовать в этом случае?

Прежде всего вы должны составить план. План на несколько лет вперед. План «редподготовки» и «план выпуска». Обсудить его. Согласовать.

Ведь в СССР было плановое хозяйство. Планировалось все — от выпуска стали и добычи угля до производства валенок и стихов азербайджанских поэтов. «План — всему голова».

И план — это не хухры-мухры. Тут — большая политика, то есть идеология. Если хотите переводить европейских авторов, не забывайте, что в Европе в XX веке есть и социалистические страны. Реакционеры называют их «сателлитами Советского Союза», на самом деле это страны, «освободившиеся от оков капитала». Считается, что у них литература слабенькая… Клевета! В плане в обязательном порядке должны быть представлены писатели из соцстран — ГДР, Болгарии, Чехословакии, Румынии, Албании.

При всем при том план всегда куцый.

К тому же в Советском Союзе был вечный дефицит бумаги. Бумаги не было. Никакой. От веленевой до туалетной. От рисовой до оберточной. Во всех известных мне издательствах и во времена «оттепели», и во времена «застоя» звучал один и тот же тоскливый вопль: «Нет бумаги».

Итак, бумаги нет. И план заведомо куцый. Кто же в него попадает из западноевропейских писателей XX века? Каковы критерии?

Критерий один — отношение к капиталистическому обществу и к СССР. Естественно, капиталистов следует ругать, а СССР и страны соцлагеря — хвалить. Если не хвалить, то вообще не упоминать.

Не следует также затрагивать проблемы секса, живописать плотскую любовь. Стоило мужчине на страницах зарубежного романа в присутствии дамы (даже собственной жены) снять штаны, как роман отправляли в спецхран.

Кроме того, существовали и сугубо индивидуальные причины для запрета книги. Например, Долорес Ибаррури не желала, чтобы издавали роман обожаемого в СССР Хемингуэя «По ком звонит колокол». И этот роман, отлично переведенный на русский язык Е. Калашниковой, восемнадцать лет пролежал без движения в издательстве «Художественная литература».

В этом романе была «неправильно» освещена фигура французского коммуниста Андре Марти. Зачем выносить сор из избы? Не лучше ли запретить роман знаменитого писателя?

Кафку не переводили, так как он считался чересчур пессимистичным, Фолкнера долго не печатали из-за того, что он якобы втайне сочувствовал рабовладельцам-южанам… Тот факт, что это были великие писатели, никого не смущал. Романы Ремарка запрещались из-за пристрастия его героев к спиртному. Особо раздражал рецензентов-критиков и редакторов любимый напиток некоторых ремарковских персонажей — кальвадос. Почему-то считалось, что советский человек, прочтя «Триумфальную арку», ринется в ближайшую забегаловку с возгласом: «Рюмку кальвадоса». Кроме того, если читать фамилию Ремарк справа налево, получается — Крамер: еврейская фамилия. Зачем же переводить Ремарка на русский? (Антисемитизм ни при Хрущеве, ни после него не отступил.) Своих евреев хватает… Ах, Ремарк стопроцентный немец? Возможно, но лучше все же подстраховаться. Про евреев не всегда говорили вслух, чаще это «проносилось в мозгу».

Словом, причин для запрета любой книги, любого самого знаменитого автора было более чем достаточно. При том, что все рецензенты и редакторы боялись недобдеть (недобдеть — от слова «бдительность», ключевого в сталинском и послесталинском Советском Союзе).

Но вот куцый план все же составлен, согласован, подписан… Стало быть, нужно искать подходящих переводчиков. Искать? Как бы не так. В СССР не только плановое хозяйство, но и своя система распределения. Распределяется все — от ордеров на квартиру и ковров до подписки на «Пионерскую правду» и золотых колец.

И, естественно, каждое распределение неисповедимо, как пути господни. И неразглашаемо, как государственная тайна. Ведь в СССР все секретно. Однако это только на словах. На деле в издательствах все происходило по-простому, можно сказать, по-домашнему. Редактор из издательства NN звонил переводчику N (из переводческого клана) и «давал ему работу» (так это называлось). Не за взятку. С меня взяток не брали. Но вот Надежду Мандельштам призывали поделиться гонораром. Жену опального гения не боялись, а меня опасались. Я ведь выскочила как чертик из табакерки. И может, за моей спиной кто-то стоит? «Работу» в Худлите, где требовали взятку у Надежды Мандельштам, я получила дважды, но получила, претерпев ряд унизительных процедур. Со скрипом.

Все зависело от издательских редакторов. Издательские редакторы встречались разные, но у каждого была власть — дать или не дать «работу». Дать большую «работу» или маленькую. Денежную или не очень денежную. И, конечно, у редакторов были свои вкусы, пристрастия, любимчики. Но любимчики и нелюбимчики принадлежали ко все той же лучшей в мире «советской школе перевода».

Итак, переводчик-ас получал книгу для перевода. Книгу, уже согласованную со всеми инстанциями, на что иногда уходило несколько лет. А далее все шло привычной линией… Переводчик заключал договор с издательством и начинал переводить. Переводил долго-долго, поскольку от автора, умершего обычно лет пятьдесят назад, никаких претензий не ожидалось. Читатель также помалкивал, ведь у него никто ничего не спрашивал, было ясно, что он будет «хавать» любую иностранную книгу, поскольку она — дефицит.

Далее уже сделанный перевод опять же долго-долго проходил через руки старших редакторов, младших редакторов, корректоров, несколько раз поступал на визу к начальству. После чего его отправляли в цензуру, а потом в типографию, где он лежал уже совсем долго… месяцы, годы. Деньги за перевод выдавались частями: 40 % после предоставления рукописи в издательство, остальные 60 % плюс потиражные — после выхода книги в свет. Главные поступления были эти самые потиражные, поскольку тиражи назначались огромные.

Зарабатывали переводчики с европейских языков вполне прилично, больше, чем инженеры и врачи, но куда меньше, чем драматурги и переводчики стихов, условно говоря, с адыгейского.

Как видим, существовала весьма стройная, годами отработанная система, на основе которой и расцвела «советская школа перевода».

Никакой конкуренции. Никакой соревновательности. Никакой инициативы. А главное, никаких новичков-выскочек.

С детства и до старости я жила не только в стране, отгороженной от всего мира «железным занавесом», но и в стране с бесчисленным числом оград.

Корпорация переводчиков была такой же закрытой территорией, своего рода зоной, как и все остальные территории-зоны в Советском Союзе.

Лет десять назад, уже в XXI веке, прожив неделю на хуторе в Финляндии, я поразилась: разбросанные кое-где домики (хутора) не были ограждены… А я-то привыкла, что у нас каждый дом на лоне природы стоит за забором. Чем богаче дом, тем выше забор. Сетка-забор, как у нашего старого писательского поселка «Красновидово», — это нонсенс, признак бедности. Нужна стена, высокие ворота и проходная будка с дежурным охранником. Я всю жизнь прожила в эпоху заборов и закрытых территорий. Даже мое любимое Черное море в любимом Крыму было перегорожено, то есть не само море, а подходы к нему — пляжи. Лучший пляж Гурзуфа принадлежал военному санаторию, расположенному в лучшем гурзуфском парке с Домиком Пушкина. Ни в парк, ни в Домик Пушкина, ни на пляж нельзя было пройти без пропуска.

С перестройкой число оград не изменилось. А ныне я и вовсе оказалась среди сплошных оград, стен и заборов. Куда ни кинь взгляд — повсюду заборы. Заборы, одни заборы. А какие они стали разнообразные: от заборов наподобие Кремлевской стены из красного кирпича, от каменных, железных и железобетонных стен свинцово-серого цвета до легкомысленно ярких сплошных оград, покрашенных во все цвета радуги.

Если бы я была фотографом, то обязательно поездила бы по стране с фотоаппаратом и сфотографировала бы самые разные заборы, чтобы сделать выставку под названием «Забор» у Марата Гельмана.

Воистину Кафке надо было написать еще один (четвертый) роман — «Забор»…

Однако продолжу свой рассказ. Молоденькой девушкой я стремительно ворвалась в одну из охраняемых зон — в зону журналистов-международников. Но это было в годы войны — невидимые ограды если не пали тогда, то, во всяком случае, зашатались, потеряли свою неприступность. Кроме того, 1937 год опустошил эту зону, как никакую другую.

Потом меня из журналистики выгнали. И долго-долго я пыталась проникнуть на другую закрытую территорию. Отнюдь не в Эдем, а всего лишь на территорию советской школы перевода.

Думаю, я туда никогда не попала бы… Помогла все та же «оттепель».

Ведь с войны до середины 50-х в СССР вообще не издавали современных зарубежных писателей. А следовательно, и не переводили. Для советских читателей они как бы сгинули навеки. О публикации повести «Старик и море» Хемингуэя Эренбург говорил после смерти Сталина с самим Молотовым. И Молотов показал свою осведомленность, он знал о существовании повести, только изволил называть ее не «Старик и море», а «Старик и рыба».

Фактически под запретом был у нас даже Бертольт Брехт, самый левый из крупных художников зарубежья. Его пьесы не решались ставить. Когда я предложила перевод, как мне казалось, совсем безобидной брехтовской комедии «Господин Пунтила и его слуга Матти» Валентину Плучеку, худруку Театра сатиры, он, прочтя пьесу, огорошил меня ответом: «Наше советское ухо его (Брехта) не воспримет». Долго у нас в доме развлекались разговорами о «нашем советском ухе»… Лет через десять я и муж с Плучеком почти подружились, во всяком случае, как теперь говорят, приятельствовали, но я ни разу не напомнила ему о Брехте и о «нашем советском ухе»… Мы оба притворились, что того разговора не было.

Вместо большой литературы XX века читателю у нас предлагали при Сталине второстепенных писателей, например американцев Альберта Мальца и Говарда Фаста (потом и его запретили) и англичанина Олдриджа.

Трудно во все это поверить молодым, но так было. Сдвиг в 50-х после смерти (/галина был огромный.

Начался переводческий бум. Люди стали ездить за границу. Привозить книги современных писателей. Эти же книги появились и в библиотеках, их выписывали за валюту, не боясь или, скорее, почти не боясь обвинений в «низкопоклонстве».

А раз появились современные книги на иностранных языках, то появилось и желание их прочесть. А главное, исчез страх признаться в этом. Стало быть, возникла потребность в переводчиках. Думаю, эту потребность удовлетворяли переводчики среднего возраста, ранее не востребованные.

К переводчикам среднего возраста я отношу и себя.

Их отличительная особенность — не им предлагали работу в издательствах, а они сами предлагали издательствам книги, которые хотели перевести. Словом, они перевернули все с ног на голову. Или, вернее, с головы на ноги. Порушив тем самым пресловутую советскую систему распределения.

Но этого было недостаточно.

3. На Ново-Алексеевской…

Нужны были издательства с новым подходом к делу. И издательские работники — редакторы и начальники этих редакторов, — тоже по-новому мыслящие и работающие.

Так оно и получилось. Уже в 1955-м, спустя два года после смерти Сталина, вышло постановление об издании «Иностранной литературыа». В отличие от довоенной «Интернациональной литературы» новый журнал публиковал зарубежные романы не фрагментарно, а полностью. И не для ознакомления, а для чтения. И журнал сразу же завоевал широкую аудиторию.

Как ни перестраховывались главные редакторы «Иностранки» и некоторые члены редколлегии, как ни призывали к бдительности, все равно хорошие книги просачивались на журнальные страницы. Своя логика существует в любом деле. Если ты работаешь в журнале, тебе хочется, чтобы журнал читали, хвалили, рвали из рук.

…А на тогдашней московской окраине, на Ново-Алексеевской, в большом парке, где друг против друга возвышались два солидных темно-красных кирпичных здания — кажется, церковь без куполов и не то странноприимный дом (богадельня), не то больница для бедняков, — стало набирать силу Издательство иностранной литературы.

Но и другие журналы и издательства постепенно заинтересовались произведениями иностранных авторов.

Чем интеллигентнее было издательство, чем интеллигентнее был журнал, тем больше его притягивали такие звучные, такие знаменитые имена, как Хемингуэй и Фолкнер, Камю и Фицджеральд, Ионеско и Томас Манн. И, как всегда, впереди оказался «Новый мир» Твардовского.

Но вернусь к Издательству иностранной литературы. Историю издательства я не знаю. Знаю только, что одним из его директоров был Борис Сучков160, красивый человек, с которым я была знакома еще до войны, когда он защищал кандидатскую диссертацию. Мы часто вместе с ним сидели в крошечном (научном) читальном зале Иностранной библиотеки. Звали друг друга по имени и утоляли голод в закутке, где приветливая буфетчица готовила одно (!) блюдо — очень вкусные тушеные овощи. Вот какие патриархальные нравы тогда царили в Москве… Но потом Сучкова репрессировали, реабилитировали, и он в итоге стал директором ИМЛИ.

Куда более колоритной фигурой был другой глава издательства — Павел Андреевич Чувиков. Чувиков, видимо, пришел в издательство из армии161. Вроде бы никакого отношения к зарубежной литературе не имел. По рассказам, чувствовал себя эдакой военной косточкой. И на первых порах, стоя в своем кабинете у окна с часами в руках, следил за тем, как сотрудники быстрым аллюром мчались к проходной, чтобы не опоздать. Директор боролся за дисциплину! Велел ежедневно приносить ему списки опоздавших. Ходили и вовсе смешные анекдоты о бравом Павле Андреевиче. Например, когда издавали «Гойю» Фейхтвангера, он якобы пришел в редакцию и потребовал, чтобы ему показали портрет «голой махи». Имелась в виду картина Гойи «Маха обнаженная» — портрет герцогини Альбы!

Это, конечно, смешно. Но я почему-то не смеялась. Не смеялась, ибо знала множество интеллектуалов, которые безжалостно гробили замечательные книги, делая на этом свою карьеру. Знала и другую категорию московских интеллигентов-снобов, которые презрительно кривили рот, узнав, что выходят книги таких ранее популярных, а потом запрещенных писателей, как Фейхтвангер, — дескать, чему радоваться? Фейхтвангер — не гений, не Джойс. И читатель у него не элитарный!

А Чувиков издавал всех подряд, всех, кто были нужны людям, изголодавшимся по хорошей литературе, в том числе Фейхтвангера… А потом и Ремарка, а потом и Дрюона. А потом и Бёлля, и Альберто Моравиа, и еще многих других западных писателей.

И он открывал в своем издательстве все новые и новые редакции. На вырученные от несусветных тиражей того же Фейхтвангера деньги стали публиковаться переводы научной литературы из технических журналов, где россиянам рассказывали о новейших открытиях и изобретениях на Западе.

И Чувиков совершил уж совсем небывалый для того времени поступок — начал строить для своих сотрудников жилье. Возвел четыре кирпичных дома. Конечно, не роскошные хоромы, а нечто вроде «хрущевок», пятиэтажки без мусоропроводов и лифтов. Но трудно себе представить, что они значили для людей в ту пору. Из грязных, годами не ремонтированных клоповников-коммуналок народ переселялся в чистые, отдельные квартирки… Да еще рядом с работой.

Жаль, что Чувиков слишком рано родился. В 90-х он был бы в самую пору… А тогда казался чудаком.

Не знаю почему, но недолго музыка играла, недолго царствовал Павел Андреевич. Издательство реорганизовали, разделили на два — «Радугу» и «Прогресс». Словом, разорили, покалечили.

Еще более замечательным человеком был в Издательстве иностранной литературы завредакцией художественной литературы Евгений Владимирович Блинов162. Блинов, который, как и Чувиков, выглядел мужичком-простачком, на самом деле был вполне интеллигентен. Небольшого роста, хромой (последствие инсульта?), с красным лицом пьющего человека — на Руси такие лица встречаются даже у непьющих людей, — Блинов не отличался красноречием и не походил на гордо реющих Буревестников тех далеких лет! Он тихо, без лишних слов делал свое дело: издавал хорошие книги. У нас с ним сложились доверительные отношения, и я догадывалась, чего ему эти книги стоили. Он буквально ходил по лезвию ножа.

Вспоминаю несколько разговоров с Блиновым. Они проходили по стандартному сценарию. Попытаюсь воспроизвести один из них.

Блинов: Договора с вами я заключать не стану!

Япритворным удивлением): Но почему же?

Блинов: Во-первых, Бёлля мы недавно издавали. И договор сейчас не пропустят. Но пока вы переведете… время пройдет… А там, кто знает. Во-вторых, у вас уже есть другой договор.

Я: Но ведь ту книгу я давно сдала в издательство. Не моя вина, что она лежит у вас так долго.

(Высокое начальство следило за тем, чтобы переводчики зарабатывали не слишком много. С этой целью в издательских бухгалтериях часто проходили проверки — не дай бог у переводчика два договора, два гонорара за один год.) Блинов: Все равно… Не стану.

Я: Но без договора, без каких-либо гарантий страшно переводить. Роман сложный. Может быть, заключим соглашение?..

Блинов: И соглашение не подпишу. А что вам важнее — издательский договор или мое честное слово?

Я (искренне): Вы же знаете. Ваше честное слово. А вы даете слово?

Блинов: Даю. Только заранее оговариваюсь. Если меня завтра снимут и назначат заведовать пивным ларьком, от моего слова будет мало проку.

Я (со вздохом): Да, конечно… А шансы на пивной ларек велики?

Блинов: Как всегда. Вы же сами их увеличиваете. Принесли мне роман Бёлля из капстраны, а не книгу председателя Союза писателей ГДР…

Я: Простите, Евгений Владимирович.

Блинов: Да ладно уж. Идите. И переводите своего Бёлля. И не очень задерживайте. А то «Иностранка» (журнал «Иностранная литература». — Л.Ч.) нам дорогу перебежит…

Такие речи мы вели, что называется, в мирное время. Но вот грянул гром. Блинова чуть было не исключили из партии. Поводом послужил роман Ремарка «Черный обелиск»163, вернее, сцена в публичном доме, где обыгрывалось слово «задница».

С Блиновым я на тему «Черного обелиска» говорить не осмеливалась. Но в редакции мне сказали, что Евгению Владимировичу предложили сжечь тираж романа. На это он ответил, что только немецкие фашисты жгли книги. Он устраивать костры из книг не собирается.

Блинова за Ремарка из партии не исключили. Не выгнали из издательства. 11е послали заведовать пивным ларьком. Всего-навсего влепили выговор по партийной линии.

Недавно я узнала, что выговор заработал не только он, но и Чувиков. И притом и за «Черный обелиск», и за «Жизнь взаймы». А «Жизнь взаймы» шла в моем переводе164. Благородный Блинов меня ни разу не попрекнул этим.

За «Черный обелиск» Евгения Владимировича вызвали в райком, приказали положить партбилет на стол, а потом, после невыносимо долгой паузы, все же разрешили взять его обратно. Это была не публичная казнь, а всего лишь имитация казни. Хотели напугать.

Прошло какое-то время, и Блинов умер. На поминках его жена, венгерская» мигрантка, профессор языкознания, оставшаяся в России после войны, сказала мне, что врач в районной больнице, где муж умер, удивлялся, как он вообще мог жить с такими сосудами.

А умер Евгений Владимирович в шестьдесят с небольшим. Инвалид и уже давно белый как лунь. Его так и не приняли в Союз писателей, хотя он переводил стихи с испанского.

Мир праху порядочного человека Блинова. Я рада, что написала о нем.

Но вернусь назад и добавлю, что во время скандала с «Обелиском» должны были полететь еще несколько уже набранных книг, в том числе и «Бильярд в половине десятого» Бёлля165.

Их Блинов тоже отбил. Ценою собственных сосудов.

Людям молодым теперь трудно представить себе, какая крамола таилась в романах Ремарка, в романах Бёлля. Еще труднее представить себе, что, издавая их, человек рисковал своей головой. Подумаешь, герой! На баррикадах не сражался. На Красную площадь не выходил. Даже писем протестных не сочинял. Цеплялся за свой партбилет…

Но вот недавно мне попалась публикация 2005 года в газете «Известия». Даже две публикации. В них рассказывалось о небывалом читательском ажиотаже, связанном с Ремарком. Одна называлась «Время Ремарка», другая «Ремарк — как откровение». Эта последняя была посвящена очередной похвале Аджубею в его бытность главным редактором «Известий».

Аджубей знал, конечно, о невероятной популярности Ремарка у советских граждан и заказал Кирпотину, одному из самых одиозных советских критиков, статью о ремарковских романах. Заказал и опубликовал.

Признав, что Эрих Мария Ремарк «талантливый писатель» и один из лучших выразителей дум «потерянного поколения», Кирпотин сообщил, что «Ремарк слеп к заре человечества, взошедшей на Востоке, глух к движению народных масс». «Его герои стараются забыться». Отсюда в романах Ремарка «культ алкоголя», отсюда превращение любви, «блуждающего огонька в сплошном мраке», в род наркотика… «Чтобы книги Ремарка сыграли свою положительную роль, их противоречивый смысл должен быть раскрыт критикой: не только их достоинства, но и их безволящие, одурманивающие слабости должны быть правильно оценены общественным мнением». Каков слог!

Итак, несмотря на «безволящие одурманивающие слабости», Кирпотин не призвал изгонять книги Ремарка поганой метлой. Заметим, признал даже, что у них есть и «достоинства» и что они могут сыграть свою «положительную роль». Это надо же!

Кирпотинская статья объективно принесла пользу. Брань на вороту не виснет. И мы вправе похвалить Аджубея: он, хоть и робко, вступился за Ремарка. Но Аджубей был не только главным редактором супервлиятельной газеты «Известия», он был еще зятем Хрущева. И не только зятем. Он входил в «ближний круг» генсека, тогда еще всемогущего.

А кто был Блинов? Никто. Кто была Инна Каринцева166? Переводчик «Черного обелиска» Ремарка и одновременно штатный редактор Издательства иностранной литературы, сотрудница Блинова. Уж вовсе никто. А ведь вся ответственность ложилась именно на них. И какая корысть была у этих людей издавать таких «опасных» авторов? Никакой решительно! Деньги лишние за хорошие книги издателям не платили. Благодарностей не давали. Давали одни лишь взыскания. Так почему бы не публиковать еще больше немцев из ГДР, венгров, чехов и поляков, прошедших соответствующий отбор у себя в соцстранах?

Иногда я думаю, именно такие редакторы и такие маленькие начальники, всегда жившие под угрозой «строгача», спасли нашу страну от полного падения, от полной деградации и подготовили крах всей социалистической системы. И притом остались невостребованными, неоцененными, неоплаканными. Неохота больше говорить на эту тему. Такая злость нападает, такая тоска, что жить не хочется.

Напишу-ка я лучше об Инне Каринцевой, она вполне этого заслуживает.

Как сказано, Инна Николаевна работала штатным редактором. Эта миниатюрная женщина была полна энергии. Пожалуй, даже чересчур полна. Чересчур шустра и суетлива. Каринцева была членом партии и, вступив в 60-х в Союз писателей, постоянно избиралась в разные бюро, комитеты, правления, комиссии, президиумы и т. п. При этом Инна успешно сочетала общественную работу с работой для заработка. Переводила много.

Мы с ней обе учились в ИФЛИ, только она была года на два моложе. И я ее не запомнила. Встретились мы с Инной в очень драматическое для нее время. Она только-только разошлась с первым мужем и вышла замуж за человека гораздо моложе ее.

Каринцева (в качестве редактора) пригласила меня к себе домой, чтобы показать замечания к написанному мной послесловию к «Испанской балладе» Фейхтвангера. Инна уже была в декретном отпуске и в издательство больше не ходила.

Ее «домом» был выгороженный шкафами закуток, кажется без света. Разумеется, в коммуналке. Инна была на сносях с огромным животом. И где-то там же крутились и ее сын, оканчивавший школу, и ее молодой муж. Я, сильно близорукая, никак не могла разобраться: кто сын Юра, а кто — муж Слава.

Помню, я робко спросила Инну, зачем ей второй ребенок в таких трудных условиях? Она ответила, что ее муж ушел из семьи, оставив ребенка. И ему будет обидно, что он лишен детей. А она, Инна, уже не так молода, чтобы откладывать рождение ребенка на потом. Не скрою, мне ее рассуждения показались верхом самонадеянности. Удивили. Но Инна сумела и впрямь построить свою жизнь, как задумала. Родила второго сына. Сохранила новую семью. Осталась хорошей матерью и для старшего. Дважды получила квартиру, один раз очень скромную от издательства, второй раз — хорошую, от Союза писателей. Ее она обставила с помощью дизайнера, что было в ту пору весьма необычно. Потом построила дачу… Инна Николаевна ушла из издательства. И мы с ней встречались редко. Только однажды переводили вместе толстый роман Ульриха Бехера «Охота на сурков»167.

Умерла Каринцева в 1994 году. От рака. К ней я еще вернусь, рассказывая о моих переводах Г. Бёлля.

А теперь перехожу к ключевой фигуре в «школе переводов» — Татьяне Алексеевне Кудрявцевой168 — завотделом прозы в журнале «Иностранная литература».

Подчиненные уважительно-иронически называли Кудрявцеву «Хозяйкой». Очевидно, по аналогии с почившим в бозе Хозяином (Сталиным). В ту пору она была дама средних лет. Известная переводчица с английского. Довольно долгое время переводила вместе с Татьяной Алексеевной Озерской, женой Арсения Тарковского169.

Кудрявцева несколько лет прожила во Франции, очевидно, как тогда говорили, «по линии КГБ». Свою связь с органами она не скрывала. Пожалуй, даже бравировала ею. А некоторый, модный тогда в верхних эшелонах советского общества легкий антисемитизм, наоборот, не слишком афишировала.

Глядя из настоящего на тогдашнюю ее деятельность, я понимаю, что она была типичной business woman: напористая, деловая, организованная, честолюбивая.

Я присутствовала на собрании в Худлите в 60-х, когда Кудрявцева призывала наконец-то издать в России культовое в США произведение — роман Маргарет Митчелл «Унесенные ветром»170.

Оппонентом Кудрявцевой на том собрании выступал известный критик-американист Старцев. Старцев требовал, чтобы советского читателя оградили от книги, автор которой сочувствует рабовладельцам, расистам. Пикантность ситуации заключалась в том, что Старцев незадолго до описываемого собрания был заключенным ГУЛАГа171. Не ему, бывшему зэку, а Кудрявцевой следовало бы ограждать советского читателя от «тлетворного влияния Запада»…

Впрочем, что там Старцев, упертый большевик-ленинец. Мы знаем, что таких как он даже советская пенитенциарная система не сломила. Гораздо удивительней, что на идеологическом фронте в ту пору свирепствовала дама Серебряного века — Евгения Федоровна Книпович172. Если надо было зарезать книгу иностранного автора, ее посылали на рецензию Книпович. Благо она и языки знала, и писать умела. А ведь Книпович была не просто дамой, она была из «Дам Блока», да простит меня мой бог, Александр Блок. Про Евгению Книпович присяжный остроумец Зяма Паперный сочинил такие строки: «Касался рук ее и ног / Сам Александр Блок…» Существовала, впрочем, и более язвительная эпиграмма насчет Книпович: «О как судьба твоя жестока. / Какой восход, какой $акат, / Вначале губы Блока, / Потом анисимовский зад»173.

Вот так все смешалось в нашей тогдашней жизни. Кудрявцева, Книпович, (/гарцев…

Кстати, до Кудрявцевой заведующим отделом прозы в «Иностранной литературе» был образованный и умный Борис Розенцвейг174. Он-то хорошо знал, кого нужно и должно издавать. Но Розенцвейг принадлежал к категории на всю жизнь запуганных интеллектуалов. Его напугали еще в 1937-м, а добавили в 1949-м… И получилось так, что при Кудрявцевой дело пошло живее…

Побеседовав с Розенцвейгом о Бёлле и Грассе, я уходила с тяжелым чувством. ()н явно не решался переводить самых известных писателей ФРГ.

Выше я нарисовала вполне привлекательный портрет Татьяны Алексеевны. 11о к этому портрету, увы, надо добавить немного темной краски. Кудрявцева становилась опасной, если ее интересы кто-то затрагивал. Тогда она была безжалостна. И, увы, неразборчива в средствах.

К сожалению, на ее пути оказался Н. Наумов — большой друг Лили Лунгиной. Наумов кончил ИФЛИ и работал в журнале «Иностранная литература» заведующим справочной. К нему стекались и зарубежная печать, и новые книги, выписываемые на Западе. Он сам переводил с французского.

Кудрявцева и Наумов были полные антиподы. Нема — так все звали Наумова — неисправимый романтик, Кудрявцева — жесткий прагматик. За спиной 11емы стояла сложная семья, трагедия с одним из сыновей — сын погиб, упав в пролет лестницы. Сам Нема был слабого здоровья и к тому времени только недавно попал в престижный журнал. У Кудрявцевой же все было в ажуре. Так, по крайней мере, казалось со стороны.

Воевал ли Нема с Хозяйкой?

Воевал. И, наверное, небеспричинно. Темные пятна на белых одеждах Кудрявцевой были ему видны. Кудрявцева, не стесняясь, привечала «нужных людей». Давала им работу. И не давала работу тому, кому дал бы ее Наумов.

Про таких, как Нема и Татьяна Алексеевна, говорили тогда, что они люди I «разной группой крови». И лучше бы Нема не наскакивал на Кудрявцеву.

Результат для него оказался плачевным. Довольно долго Кудрявцева выжидала и вдруг нанесла удар.

Дело в том, что Нема подписал одно из многочисленных писем в защиту уж не знаю кого. Понимал, видимо, что подписывать не стоит. Поэтому поставил на письме не псевдоним Наумов, под которым его все знали, а свою настоящую фамилию Кацман. (Его я упоминала, рассказывая об ИФЛИ.)

Говорили, что Кудрявцева обнаружила в райкоме то письмо и идентифицировала автора. Завели партийное дело: Нема был членом КПСС.

Поначалу думали, что все обойдется. Наумову объявят строгий выговор, потом выговор снимут. Но все обернулось иначе — небольшая партгруппа журнала исключила Нему из партии. Это показалось странным — к Неме в редакции хорошо относились. К нему благоволил и главный редактор. С одним из членов редколлегии Павлом Топером175 он дружил… Но в последнюю минуту за исключение Наумова проголосовали и главный редактор, и Топер. Говорили, что на них надавила Кудрявцева…

…Летом 2006 года я встретила Кудрявцеву у речки в писательском дачном поселке Красновидово. Несмотря на возраст, а возраст у нее близкий к моему (в 2006 году — около девяноста), она ходила на высоких каблуках, отлично выглядела. Была веселая. Рассказывала, что полгода живет в России, а полгода в США у дочки Нины, которая вышла замуж за американского профессора!

Нема уже давно умер. Его карьера в «Иностранной литературе» закончилась из-за Кудрявцевой. Но, на мой взгляд, вина за это лежит не только на ней, но и на людях, которые дали Наумову письмо для подписи.

Наверное, нынешней молодежи будет непонятно, зачем Нема вообще стал «подписантом». Сидя в журнале, он делал полезное дело. А подпись его под письмом ничего не стоила.

Пусть поверят мне на слово: чтобы отказаться от протестной акции, требовалось гражданское мужество. Да-да, именно гражданское мужество. Способность плыть против течения.

Ведь народ вокруг протестных писем собрался пестрый. Ни о какой этике не могло быть и речи. К примеру, если бы Нема отказался подписать письмо, приведя самые серьезные доводы, об отказе тут же узнало бы большое число людей. И соответствующие комментарии не заставили бы себя ждать. Нема был бы ославлен как трус и карьерист.

Жаль порядочного парня Нему… Справедливости ради надо сказать, что и после ухода Немы из журнала Кудрявцева продолжала публиковать «опасных» авторов.

4. Золотая пора

Ивее же в 60-х годах настала золотая пора переводов. Такого, конечно, не было и больше не будет.

Почему не было — ясно. Современных авторов с 30-х до конца 50-х по «идеологическим» причинам не разрешали издавать, прятали в спецхранах. Почему не будет, как говорит мой сын, и ежу понятно. Книги в ту пору часто заменяли жизнь, а ныне у людей появилось много других интересных дел и забот. Плюс Интернет. И так, надеюсь, будет и впредь…

Впрочем, что я такое говорю?.. Совсем недавно один за другим выходили у нас переводы книг Джоан Роулинг о Гарри Поттере. И вся детвора России буквально встала на уши — ждала своего Гарри Поттера. Ничто ей не мешало наслаждаться приключениями и волшебным миром этих сказок — ни айфоны, ни айпеды.

Но я говорю о своем «золотом времени». А у нас была тогда своя — навязчивая идея, мы, переводчики с европейских языков, считали, что хорошая книга — это хоть и небольшой, но подкоп под зловещее здание советской системы.

Наверное, поэтому перевод каждой книги, которую я предлагала издательству, а потом переводила, был для меня радостью, переживанием. А ведь перевод — это очень трудоемкое, кропотливое и мучительное занятие; ты с головой погружаешься в чужую субстанцию, даже думать начинаешь чужими мыслями, а говорить чужими словами.

Помню, как я переводила небольшой по объему роман Ремарка «Жизнь взаймы».

Трудно себе представить сейчас, как любим и популярен у широкой публики в СССР был Ремарк. Особенно, конечно, «Три товарища».

Мне довелось переводить многих зарубежных авторов. В том числе таких знаменитых, как Дёблин, Дюрренматт — им я всегда восхищалась, — Макс Фриш, Гюнтер Грасс, ну и, конечно, Бёлль… Но только трое из них — Бёлль, Ремарк и не столь известная у нас Ингеборг Бахман — «тронули мое сердце» (слова Бёлля). Ремарк, по-моему, грандиозный писатель уже потому, что обозначил две самые болевые точки в судьбах людей XX века — войну, когда человек становился пушечным мясом, и вынужденную эмиграцию, когда он становился изгнанником.

Разве можно забыть, что именно Ремарк написал самый бескомпромиссный и самый известный антивоенный роман XX века «На Западном фронте без

перемен»? И разве можно забыть, что чистокровный немец Эрих Мария Ремарк не пошел ни на малейшую уступку не только Гитлеру, но и мировоззрению, которым оперировали нацисты! Ведь в XX столетии не один лишь призрак коммунизма бродил по Европе. В XX столетии по Европе бродил и призрак ницшеанства, с его культом силы и крови, с культом «белокурой бестии», которой все дозволено. Очень многие высокие интеллектуалы прельстились соблазнами ницшеанства. Я уж не говорю о великих немецких музыкантах и об актерах, служивших Гитлеру, не говорю о таких немецких писателях, как Эрнст Юнгер или Готфрид Бенн. Но сколько прославленных европейцев, пусть на склоне лет, заключили союз с дьяволом… Вспомним Герхарта Гауптмана и Кнута Гамсуна… А уж Д’Аннунцио и вовсе оказался в обозе у Муссолини…

Ремарк эмигрировал из Германии уже в 1931 году, за два года до прихода Гитлера к власти. Он, красивый человек с внешностью молодого викинга, стал как бы антиподом колченогого коротышки Геббельса, по воле которого срывались сеансы в кинотеатрах, когда там шел фильм Ремарка «На Западном фронте без перемен», а в мае 1933 года по его приказу романы Ремарка жгли на кострах в университетах по всей Германии.

Я, в отличие от многих интеллигентов на Руси, не страдаю амнезией и все это помню.

И еще я любила (и люблю) Ремарка потому, что он, хоть и немец, не был ни altklug*, ни скучен. Любила потому, что женщины у него — красивые, а мужчины — мужественные. И это на сто процентов относилось к «Жизни взаймы». Снобы обвинят меня в дурном вкусе. Ну и пусть. И Наташа Ростова, и Анна Каренина — красавицы. Дурнушка только княжна Марья. Но она и самая ненатуральная у Толстого.

И, наконец, книга Ремарка «Жизнь взаймы» стала мне дорога потому, что перевод ее оказался приключением. А в моей тусклой жизни советской интеллигентки — книжного червя так не хватало приключений! К тому же мы только-только переехали из одной не очень хорошей квартиры на улице Дмитрия Ульянова в другую, в том же доме, но хорошую (по нашим тогдашним меркам). Только-только сделали ремонт: перегородили комнаты так, чтобы из трех получилось четыре. А незадолго до этого вселились в кооперативный дом на улице Дмитрия Ульянова, распрощавшись с коммуналками, кошмаром моей молодости. Каждый такой переезд стоил уйму денег. Платное жилье (кооператив)

плюс взятки. И остались без гроша. Лишь чудо могло спасти нашу семью: меня, мужа Тэка, Алика, дочку мужа Асю и домработницу Шуру. И чудо свершилось.

Я оказалась счастливой обладательницей пяти из шести номеров швейцарского глянцевого журнала, в которых был напечатан роман Ремарка «Жизнь взаймы». Новый, даже еще не вышедший книгой роман любимого в Советском (ююзе Ремарка, которого в тогдашний краткий исторический период уже (или еще) публиковали с энтузиазмом, и притом неслыханными тиражами. Ко всему прочему, роман был компактный и увлекательный.

И я засела за перевод, не дождавшись договора, ограничившись честным словом Блинова. И я и издательство понимали: нас легко опередить, «Жизнь взаймы» может появиться в любой день на страницах журнала «Иностранная литература». В «Иностранке» небольшой роман разделят на две части, дадут двум переводчикам и «застолбят»: в очередном номере напечатают страниц 20… Так я много позже переводила последний роман Ремарка «Тени в раю» в соавторстве с В. Котелкиным176, тогда мужем Людмилы Зыкиной, которая по какой-то причине была «нужна» Кудрявцевой.

Теперь вижу, что в тот короткий миг в СССР ценился не только Ремарк, но и оперативность. Более того, проснулся дух конкуренции, каждому хотелось сказать: «Мы опубликовали этот роман первыми». И никому не хотелось при-шать: «Мы опоздали».

Я переводила с восьми утра до глубокой ночи. И была счастлива. Телефон у нас в квартире еще не установили. Я получала из издательства телеграммы и звонила редактору из переговорного пункта на Ленинском проспекте. Все шло хорошо. И я летела на всех парах… Нет, не к финишу. А к… катастрофе. Дело в том, что одного номера журнала — предпоследнего — у меня не было. Как выяснилось позже, в нем смертельно больная героиня остается одна-одинешенька в незнакомом городе; ее возлюбленный, автогонщик Клерфэ, разбился. 11о счастью, девушку находит старый друг Борис Волков, русский эмигрант; находит уже умирающую.

Переводить роман без этого номера журнала было верхом легкомыслия. 11о я надеялась, что все… образуется. Как? Не знаю. Ведь в ту пору нельзя было обратиться за недостающим куском текста ни к швейцарскому журналу, ни к самому Ремарку. Мы, как всегда, печатали роман без разрешения автора, без разрешения издательства. Нельзя было также попросить знакомого туриста привезти журнал. Где были эти туристы? Тургруппы выезжали за рубеж раз к год по обещанию. И туристы боялись собственной тени. Никто из них со мной даже разговаривать не стал бы.

А я все переводила и переводила, неудержимо приближаясь, говоря высоким штилем, к роковой черте. Но буквально в последнюю минуту Олег Прудков, заведующий иностранным отделом «Литературной газеты», принес мне недостающий журнал. А еще говорили, что Олег Николаевич был плохим человеком. В моей жизни часто случалось, что считавшиеся плохими людьми помогали, делали добро. А считавшиеся хорошими мешали, ставили подножки. Да, меня спас Прудков, позвонил корреспонденту «Литгазеты» в Швейцарии, и тот прислал нужный номер на адрес редакции газеты. И мне ничего не сказал — сделал сюрприз. Настоящий друг.

Роман вышел. Помню, как выглядела книга: мягкая белая обложка, а на ней слева, вся в голубом, молодая прекрасная женщина — героиня «Жизни взаймы» Лилиан Хельман.

Впрочем, и на этот раз не обошлось без неприятностей. Критик Т. Мотыле-ва177 опубликовала зубодробительную рецензию на «Жизнь взаймы». Удар был нанесен умело. Мотылева изничтожила не всего Ремарка, — в тот краткий исторический миг это не понравилось бы начальству, — а лишь роман «Жизнь взаймы». Дескать, пожертвуем этим негодным пустячком — и все будет в порядке.

Все равно я рада, что перевела «Жизнь взаймы». Роман до сих пор переиздают. В 2012 году подписала очередные договоры с двумя издательствами сроком на пять лет. Пятьдесят лет у нас в стране читают печальную повесть о бедных детях послевоенных лет, которые мечтали о простом человеческом счастье и не получили его…

Итак, перевод «Жизни взаймы» был волнующим приключением.

На склоне лет поняла, что перевод каждой книги становился приключением. От каждого перевода осталась в памяти какая-то история — счастливая или не очень счастливая. Самой скверной была история перевода романа моего главного автора Бёлля «Групповой портрет с дамой». Но об этом речь пойдет дальше, когда буду писать о Бёлле.

А сейчас пора закругляться.

5. «Прошу принять меня…»

В конце 50-х и в 60-х я перевела с немецкого немало хороших книг. Но, чтобы достичь полной легитимности, а вернее, чтобы занять достаточно почетное место в советском обществе, осталось сделать последний шаг. А именно: вступить в Союз писателей СССР.

Помню, какие противоречивые чувства меня обуревали при этой мысли. Да, я долго колебалась, прежде чем написать заявление: «Прошу принять меня…»

В первые годы «оттепели», чувствуя себя незаслуженно обиженной, я сгоряча поклялась, что никогда не буду никуда вступать, тем более просить, чтобы приняли. И очень долго крепилась, хорошо понимая, что вступление в Союз писателей — явно конформистский поступок. Никаких высоких мотивов для этого нет. Цену Союзу писателей знали все. Писательский Союз (как и все творческие союзы) был чисто бюрократической организацией, с помощью которой власти легко управляли значительной частью интеллигенции, наводили порядок, устрашали, а также неусыпно наблюдали.

Словом, вступать в Союз, по большому счету, не следовало.

И еще меня мучиДо то, что, по моим понятиям, писателями могли считаться только серьезные прозаики и хорошие поэты. Критики, публицисты, переводчики всего лишь выдавали себя за писателей. По сути, они были самозванцами. Кому же хочется стать самозванцем?

Конечно, я могла считаться литератором. Писала статьи и памфлеты, полемические статьи и фельетоны, обзоры и предисловия, очерки и зарисовки, рецензии и длинные журнальные опусы. А для собственного удовольствия и для развлечения друзей сочиняла юмористические монологи, тосты, пьесы, стихи.

Одним словом, я была журналисткой. Про таких, как я, ходил анекдот: «Журналист подобен собаке: все понимает, но говорить не может». Я тоже все понимала, но выразить это на бумаге не умела.

В те годы, о которых я сейчас пишу, тысячи людей стали членами Союза журналистов. Все без исключения тассовские, радиокомитетские, журнальные, газетные, даже издательские редакторы вступили в Союз журналистов. Многие из них не имели ни одной публикации. И все равно их велено было считать журналистами. Только мне путь в этот Союз был заказан. Я не числилась в штате, не работала постоянно. Вероятно, если бы я приложила некоторые усилия, то смогла бы проникнуть в него и ходить по пропуску в особнячок на (уворовском (Никитском) бульваре, в так называемый Домжур. Но прилагать усилия, чтобы получить то, что принадлежит мне по праву, казалось обидным. Уж если куда-то вступать, то предпочтительней в более мощную организацию, в Союз советских писателей.

В общем, я решилась. Как только подала заявление, сразу же стала энергично действовать. Никакого провала я не хотела допустить. Через первую инстанцию, ьюро секции переводчиков Московского отделения Союза писателей, меня провел Лев Гинзбург178 (он много лет был председателем этой секции), заключив, по-моему, какие-то временные «пакты» и соглашения с моими недругами. Лева был большой дипломат. Рекомендовала меня на том этапе Горкина179, переводчица с немецкого. Особым влиянием она не пользовалась. Зато на приемную комиссию Союза явились два аса: Борис Слуцкий и Александр Михайлович Борщаговский. Разбор моих переводов сделала Наталья Тренева180. Естественно, она попросила меня написать соответствующий текст, что я и выполнила. Даже сама удивилась, какие я себе переводческие задачи ставила, переводя Бёлля, и как с ними справлялась. Приняли меня, как мне рассказывали, единогласно (все процедуры совершались в отсутствие соискателя). Приняли, хотя переводчиков принимали в ту пору очень неохотно…

Хочу признаться: я никогда не жалела, что стала членом ССП. Не только не жалела, но, напротив, была благодарна Союзу за то, что он облегчал мою трудную жизнь. Благодарна за все те привилегии, которые он мне давал. Даже за такую, казалось бы, малость: я могла вызвать врача к больной маме из поликлиники Литфонда. Мама последние три года жила у меня на Дмитрия Ульянова, а прописана была, естественно, у себя в Большом Власьевском. Стало быть, врач из нашей районной поликлиники не пришел бы к ней ни при каких обстоятельствах… А таких «малостей» в той жизни было не счесть. Да и в этой жизни я Союз писателей благословляю. Благодаря ему я оказалась владелицей небольшой квартирки в дачном поселке на Ново-Рижском шоссе. В свои девяносто с большим гаком живу там месяца три-четыре. Для меня это прямо спасение!

Никаких подлостей меня в Союзе делать не заставляли. Постов я не занимала. Сидела тихо. И только диву давалась тому, что передовые литераторы, боровшиеся за правду и обличавшие и Союз, и его руководство, возмущались тем, что этот самый Союз их шельмует и изгоняет из своих рядов.

Многие важные события исчезли из моей памяти. А вот день, когда я решила, что с «советской школой перевода» мне больше не по пути, помню отчетливо. Произошло это уже в годы горбачевской перестройки.

В тот день, а именно 13 марта 1988 года, утром, я пошла в популярнейшую в то время газету «Московские новости» — отнесла статью, которая мне самой нравилась. Статья называлась «Уже была тяжелая вода». Тяжелую воду немецкие ученые, как известно, получили в конце войны. И тем самым гитлеровская Германия оказалась накануне создания атомной бомбы. При том, что благодаря Вернеру фон Брауну у нацистов уже была межконтинентальная ракета Фау-2, долетавшая до Лондона.

В моей статье говорилось, однако, не только о прошлых угрозах человечеству, но и о той угрозе атомной войны, которая существует, пока в мире есть диктаторские режимы, возглавляемые оголтелыми вождями-фюрерами. Намеки были ясны. Статья казалась мне весомой и весьма актуальной. Однако, переступив порог «Московских новостей», я через секунду забыла и о Гитлере, и о тяжелой воде. Весь дом на Пушкинской площади был словно встревоженный улей, он буквально гудел от голосов молодых газетчиков. Меня тут же посвятили в суть дела. Оказывается, тем утром «Советская Россия» вышла со статьей Нины Андреевой под названием «Не могу поступиться принципами». В своей статье 11ина Андреева, преподавательница одного из ленинградских вузов, призывала покончить с «перестройкой» и вернуться к старым «принципам».

Все понимали, что газета не решилась бы без соответствующих санкций опубликовать статью неизвестного автора, которая явно идет вразрез с программой генсека. А генсеком был тогда Горбачев.

Как ни удивительно, но настроение в «Московских новостях» было отнюдь не похоронное, а, наоборот, боевое. Всем хотелось тут же сесть и писать ответ Пине Андреевой, а в ее лице антиподу Горбачева — Лигачеву. Ждали только главного редактора «Новостей» Егора Яковлева181, который был в отъезде. Ждали и боялись, что он окажется не таким решительным…

И вот вечером этого, такого бурного дня, полного гражданского гнева и переживаний, я должна была идти на собрание секции переводчиков в Дом литераторов. Пошла, предвкушая разговоры на ту же тему — удастся ли продолжить «перестройку» или она захлебнется…

В тот вечер доклад делал Вяч. Вс. Иванов, личность весьма известная. Сперва он был известен как Кома Иванов, сын знаменитых родителей: драматурга Всеволода Иванова и его жены красавицы Кашириной, и молодой друг Пастернака, а потом стал видным лингвистом, профессором и т. п.

Доклад был посвящен модной в ту пору семиотике. Мне он показался скучным. И длился долго. Начались прения. По-моему, первым на трибуну вышел ныне покойный Асаф Эппель182 — переводчик с польского. Мне он запомнился но Дому творчества в Переделкине. Эппель постоянно кипятился, с кем-то враждовал. Но все это казалось мне в тот день таким мелким. И я ждала, что он скажет. Асаф Эппель сказал следующее:

— Вот я начал переводить стихи дольником. Перевел уже два стиха… Да, самым настоящим дольником. Понимаете? И что же? В печати об этом ни слова… Как это можно не заметить? Как можно не заметить дольник?

Я смутно помнила, что дольник — это довольно редкий стихотворный размер. Сейчас, когда пишу о том дне, заглянула в Краткую литературную энциклопедию и прочла: «Дольник… рус. стихотв. размер. Занимает промежуточное положение между силлабо-тонич. и чисто-тонич. системами стихосложения. Как и силлабо-тонич. размеры, Д. имеет ощутимый внутр, ритм, образуемый чередованием сильных мест (иктов) и слабых мест (междуиктовых интервалов)…» Дальше пропускаю много строк и в конце заметки выясняю, что «пример четырехиктового Д.» — одно из моих самых любимых стихотворений Блока: «Девушка пела в церковном хоре / О всех усталых в чужом краю, / О всех кораблях, ушедших в море, / О всех, забывших радость свою…»

Но читаю я с интересом про дольник теперь, много лет спустя. А тогда я встала и ушла из аудитории, где проводилось собрание.

Литературоцентричность, по-моему, невыносима, особенно когда в мире что-то происходит. Может быть, «пикейные жилеты», болтающие о политике, — смешны. Но еще смешнее литераторы со своими «дольниками».

P.S. Вот написала про советскую школу перевода, вспомнила кое-кого из людей, переводивших с подстрочников «восточную литературу», и кое-кого из коллег, переводивших с европейских языков. Но даже не упомянула две ключевые фигуры переводчиков, которых удалось повстречать на моем долгом веку.

Не попыталась я рассказать о поэте Арсении Тарковском, о том, кто «продал за чужие слова» свои «лучшие годы» (см. эпиграф к этой главе). Какой это был красивый человек! И как грустно сложилась его судьба. Храню подаренную мне книгу стихов Тарковского, буквально исписанную его аккуратным почерком. Карандашом он восстанавливал свои стихи, не пропечатанные в этом бракованном экземпляре. Лежа, больной!

Не рассказала я и о блестящем Льве Гинзбурге, нашем с мужем друге. Это был человек огромного таланта. А как он умел смеяться над самим собой! И как честно делал свое дело — переводы с немецкого. И не только с немецкого, но и со староверхненемецкого, с языка Средневековья. Чудесным образом Лева воскрешал поэзию людей, живших триста — четыреста лет назад. Воскрешал песни, которые они слагали. В его переводах эти песни становились песнями протеста. И их пели советские студенты в конце злосчастного XX века… Да и книгу воспоминаний «Разбилось только сердце мое» Лев написал замечательную.

Загрузка...