Заголовок этой главы подсказал сам Бёлль, его роман «Групповой портрет с дамой»… И вправду — говорить о Бёлле в России, где он оказался едва ли не более знаменитым, чем у себя на Родине, нельзя без того, чтобы не попытаться создать (скорее, наметить) некий «групповой портрет»…
Вот я и попытаюсь. Но, поскольку речь идет о переводах, сперва сделаю l ноего рода переводческую врезку.
Бёлль был звездным автором не только для меня. Он занял почетное место и в «послужном списке» Лилианны Лунгиной, хотя она перевела всего лишь некоторые его рассказы, собрав их в сборник183. Бёллевский роман «Глазами клоуна» перевела и вовсе ас «советской школы перевода» Рита Райт184, о чем всегда говорится при упоминании ее заслуг. Прекрасная переводчица Соня Фридлянд совершила благое дело: познакомила советского читателя с публицистикой Бёлля — с его «Ирландским дневником» (опубликованным в «Новом мире»)185. В переводе Фридлянд в соавторстве с Португаловым186 вышел и замечательный антифашистский роман Бёлля «Дом без хозяина»187. В свою очередь 11ортугалов в соавторстве с редакторшей Худлита Гимпелевич188 перевел ранний роман Бёлля «Где ты был, Адам?»189. Насколько я знаю, Португалов воспитывался в Германии, стал двуязычным и был журналистом-международником, то?сть, как никто другой, разбирался в проблемах западногерманского общества того времени. К сожалению, на Бёлле переводческая карьера Португалова закончилась. Португалов не принадлежал к «советской школе перевода». И не мог ебе позволить ждать, пока его туда «примут». Он, насколько я знаю, занялся переводами политических текстов на немецкий язык. Это была постоянная >абота, и она приносила постоянный заработок.
Боюсь, что в первое время не только Португалову, но и мне давали возможность заниматься Бёллем лишь по одной причине: никто не предполагал, по Бёлль станет у нас одним из самых тиражных писателей, не предвидел, что бёллевские переводы будут приносить и известность, и деньги. Впрочем, слово «деньги» в советском мире произносить было зазорно. Разве мы работали за деньги?
Однако вернусь к переводам Бёлля. Повесть или, скорее, короткий роман (в немецком языке нет слова «повесть») «История одной командировки» перевела Наталия Ман, можно сказать, глава клана переводчиков с немецкого190. Наконец, поздний роман (повесть) Бёлля «Потерянная честь Катарины Блюм» перевела Е. Кацева191. Она же перевела и несколько его политически острых статей и памфлетов.
Совсем позднего Бёлля переводил и такой амбициозный переводчик, уже не моего, а более позднего призыва, как М. Рудницкий192.
Других имен я не стану называть, ибо Бёлль написал огромное количество прекрасных рассказов, которые часто появлялись на страницах наших журналов. Рассказы переводили и перечисленные выше люди, и другие переводчики.
Не стану я называть и фамилий переводчиков, которые по воле составителей Собрания сочинений Бёлля пере-перевели произведения, которые вышли ранее в моем переводе… Пусть сами себя называют.
Итак, Бёлля переводили многие. И все-таки хочу похвастаться — основным переводчиком Бёлля была я. Чтобы не быть голословной, перечислю бёллевские книги, переведенные мной. Я перевела короткие ранние романы для Издательства иностранной литературы: «И не сказал ни единого слова…» и «Хлеб ранних лет»193. Замечательные произведения, давшие старт небывалой популярности Бёлля в России. Позже перевела еще два коротких романа для «Молодой гвардии» — «Поезд прибывает по расписанию» и «В долине грохочущих копыт»194. Перевела ключевой, на мой взгляд, бёллевский роман «Бильярд в половине десятого», а также роман «Глазами клоуна»195. «Глазами клоуна» напечатал в переводе Р. Райт журнал «Иностранная литература». Но и я переводила его по договору с издательством «Иностранная литература». Когда журнал вышел, Е. Блинов отказался расторгать договор со мной. Перевод был опубликован и много раз переиздавался. Для «Нового мира» я перевела и недооцененную, по-моему, у нас «Самовольную отлучку»196 — короткий роман, в котором Бёлль с сарказмом, даже с откровенной ненавистью расправляется с тем, что мы называем иногда «казарменным духом», иногда солдатчиной, иногда пруссачеством, иногда солдафонством, — словом, с немецкой идеологией милитаризма, даже в ее, казалось бы, самом безобидном обличье — с восхвалением солдата, когда он всего лишь отбивает строевой шаг на казарменном плацу.
И, наконец, я перевела чрезвычайно важный для творчества Бёлля роман «Групповой портрет с дамой», который был опубликован в «Новом мире»197. К глубокому моему сожалению, в «Новом мире» уже без Твардовского…
Роман «Групповой портрет с дамой» поставил точку в моей дружбе с Бёллем. Очень тяжело об этом вспоминать. Еще тяжелее писать. Но без этого «группового портрета с Бёллем» не получится.
А теперь начну с начала…
Начало было неправдоподобно хорошее… Почти «оттепель». Муж, член редколлегии престижного журнала «Международная жизнь», отбыл в свою первую командировку в Западную Германию. Полетел один, без «искусствоведа в штатском», как тогда говорили, то есть без гэбэшника, стало быть, может встречаться с кем хочет. Железные правила для командированных, видимо, еще не установлены. Командировки в капстраны пока в диковинку.
На дворе не то поздняя весна, не то уже лето. И мы с Аликом в благословенном Коктебеле.
И вот за несколько дней до отъезда я получаю письмо от Д.Е., который накануне прилетел в Москву из Бонна. Не телеграмму: «Приехал жду целую»,
Письмо Д.Е. в Коктебель я обнаружила совсем случайно. Даже меня оно удивило своей осторожностью и безликостью. Даже я уже забыла, как мы были осторожны и зажаты в те далекие годы. Но все равно я почувствовала: муж счастлив, полон впечатлений от своей поездки, жаждет поделиться всем увиденным. И в первом же абзаце письма… Бёлль.
«Дорогая Люсенька!
Вернулся только пятого — посол продлил мое пребывание в Зап. Германии па неделю. Это было очень хорошо, т. к. иначе я бы ничего не успел сделать. () моей поездке можно написать целую книгу, и, может быть, это и удастся сделать. Но это тема не для письма, а для разговора. Хочу тебе только сказать, что встретился с рядом писателей, прежде всего — с Бёллем. У Бёлля я был на квартире и имел с ним многочасовую беседу. Он подарил мне несколько своих книг с посвящениями (мне и тебе — отдельно). Это очень интересный человек, глубоко переживающий все происходящее вокруг него. Но это опять-таки тема для разговора, а не для письма».
Впору удивиться, почему сразу о Бёлле. Ведь Д.Е. — историк по образованию, международник по профессии. Его «всё» — это отнюдь не литература, а текущая политика. Теперь бы его назвали политологом. Он и был блестящий политолог в СССР, где о своей оценке тех или иных политических событий нельзя было даже заикнуться… Но меня сообщение о визите к писателю Бёллю не удивило, а тронуло. Задним числом я поняла, что муж сильно переживал за меня. И дал понять, что Бёлль может стать той соломинкой, уцепившись за которую я смогу вернуться к полноценной работе.
Уже в следующем абзаце Д.Е. ставит все точки над «i».
«Книг я накупил много (около 30 шт.). Все, безусловно, интересны, но, конечно, далеко не все годятся для перевода. Тут надо будет сделать тщательный отбор и потом начать предлагать их. Работа, как ты видишь, предстоит большая — надо все прочесть, обменяться мнениями и начать действовать…»
Вот какой у меня деловой супруг. Сразу наметил программу действий и намерен осуществить ее незамедлительно. Сказано — сделано! Но это только на бумаге… На самом деле у него другая роль. Д.Е. — стратег. Я — исполнитель. Так уж повелось с самого начала нашего брака. И в ТАССе в отделе контрпропаганды, где я у него работала, Д.Е. придумывал темы, а все мы, сотрудники отдела, превращали эти темы в конечный продукт.
Прошло полгода, может год, и Бёлль снова появился в нашей с Д.Е. жизни. Появился весьма весомо, грубо, зримо. В роли щедрого дарителя. На адрес нашей немыслимой коммуналки — Цветной бульвар, д. 18 — мы получили извещение о посылке из Западной Германии на имя Lusja Melnikow. Посылка эта — два ящика книг о фашизме — поистине весома. Я еще скажу в главе «Главная книга», что этот бёллевский дар определил нашу судьбу в 60-х годах. Без него мы не смогли бы написать свою главную книгу «Преступник номер 1», а может, и вообще не занялись бы немецким фашизмом. Теперь добавлю к этому еще одну деталь — подарок был дорогой: прожив при рыночной экономике два десятилетия, я в полной мере оценила смысл этого слова. Бёлль прислал почти незнакомому человеку, Д.Е., целую библиотеку отличных дорогих книг. А уж что касается выбора авторов, то тут и слов нет. Буквально все ключевые труды по национал-социализму в Германии оказались в наших книжных шкафах. До 90-х годов они лежали в СССР в спецхранах, а значит, были мне, отлученной от «допуска» к секретным материалам, вообще недоступны. А посылка от Бёлля пришла еще в 50-х.
Конец 50-х и последующие 60-е были для меня как для переводчика самыми продуктивными. И опять же они связаны с Бёллем. Тогда я с огромным увлечением переводила его романы.
Вполне отдаю себе отчет, почему именно Бёлль стал моим самым любимым автором. Конечно, Бёлль замечательный писатель. Но не только это привлекало к нему меня и сотни тысяч русских читателей (Бёлля издавали у нас огромными тиражами)…
Чтобы понять феномен Бёлля в России, а это, ей-богу, был феномен, надо перенестись на полвека назад, в далекие годы «оттепели», XX и XXII съездов, Никиты Хрущева и далее, в годы разрядки и раннего Брежнева, еще не впавшего в маразм.
Для моего поколения это было время сплошных открытий… Хотя оно (мое поколение) уже давно перевалило за «середину жизни» — по Данте, это 30 лет. А мы все открывали и открывали то, что теперь, вероятно, известно каждому старшекласснику.
В частности, я, муж и наши друзья-гуманитарии открывали целые пласты русской культуры: поэзию Серебряного века, Бунина и Мандельштама, Набокова, Марину Цветаеву и Платонова. Уже в 1962 году Твардовский напечатал в «Новом мире» «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. Еще раньше мы прочли в самиздате «Теркина на том свете» Твардовского198 и примерно тогда же — 25 великих стихотворений Пастернака из «Доктора Живаго», в том числе «Гамлет», «Август», «Свидание», «Зимняя ночь» и другие, распространявшиеся в списках. И только в 1966 году журнал «Москва» опубликовал «Мастера и Маргариту» Булгакова.
Многое в те годы напечатали в СССР впервые. И многое проникало из-за границы. Впервые. Почему-то все вспоминают джинсы «Levis» и фарцовщиков, которые этими «Levis» «спекулировали», но забыли, что и изданные за рубежом книги, то есть тамиздат, тоже были контрабандой. До сих пор храню тамиздатовский «Котлован» Платонова — каждая страница в этой диковинной книге напечатана и по-русски, и… по-английски.
Но чаще всего читали догутенберговские машинописные (под копирку) издания. Печатались запрещенные книги и в виде фотокниг на фотобумаге, но они были неудобочитаемы, и их трудно было хранить (прятать!).
Машинописные книги стоили дешево: деньги брали только за то, чтобы оправдать труд проверенных машинисток, это были пожилые бессребреницы — сколько шедевров прошло через их разболтанные, неподъемные «ундервуды». 11амятник Иоганну Гутенбергу стоит в Майнце — видела его своими глазами; памятник первопечатнику Ивану Федорову — в Москве. Если бы мэром была я, то уж точно поставила бы памятник незабвенной Юлии Исаковне в переулке у проспекта Мира, где она жила. «Машинистки моего круга, — говорила Ю.И., — больше двадцати пяти копеек за страницу не берут». Все другие машинистки брали тогда по 40–45 копеек.
На нас буквально хлынул поток запрещенных ранее книг, в том числе и иностранных авторов, многие из которых были известны нам только по фамилиям. Их начали переводить и с огромным трудом печатать.
Вспоминаю, что как-то мне попались на страницах «Нового мира» рассказы итальянского писателя Альберто Моравиа. Рассказы эти с итальянского перевела Злата Потапова, бывшая ифлийка199. Один рассказ — названия не помню — застрял у меня в памяти на всю жизнь. Герой этого рассказа — официант — потерял работу, обнищал и опустился, но, как он утверждал, исключительно по собственной вине. Много лет бедняга безмолвно слушал глупую болтовню посетителей ресторана, сжав зубы, сносил хамство людей, которых обслуживал. И вдруг стал шевелить губами… Дальше — больше: шепотом прокомментировал чью-то плоскую шутку, вполголоса возразил подвыпившему идиоту, обругал грубияна… И вот его уже прогнали взашей. Мораль ясна — нельзя шевелить губами.
И мы с мужем, смеясь, долго повторяли: главное в наши дни — не шевелить губами.
Словом, как говорят в официальных документах, зарубежная литература «внесла свой вклад» в наше превращение из homo soveticus в homo sapiens.
На первый взгляд, странно, что именно немец Бёлль сыграл тогда такую большую роль в жизни советских граждан… Я подчеркиваю — немец. Ведь всего за десять — пятнадцать лет до «оттепели» мы уничижительно называли всех немцев или «фрицами», или «фашистами», а то и вовсе «проклятыми фашистами». И кто-то придумал слоган «Убей немца».
А потом вдруг оказалось… В плохих романах пишут: «при трезвом свете дня» оказалось, что из всех народов, пострадавших от Второй мировой войны, самыми пострадавшими были народы СССР и народ Германии. Да, эти народы были самыми обескровленными, самыми обездоленными. И хотя наша держава вышла из войны невиданно могучей, простым людям это ничего не дало.
И немцы (побежденные), и мы (победители) начинали послевоенную жизнь со «Дня ноль» (термин «День ноль» придумала не я, а западногерманские литераторы). И они, и мы начинали жить заново в нищей разоренной стране, буквально на развалинах. И они и мы за годы войны многое поняли. Их мировоззрение (фашистское) рухнуло, наше (большевистское) пошатнулось.
Но, как известно, «улица корчится безъязыкая»… Выразить вслух перемены в сознании людей может только искусство. Оно (и наше и их) пыталось это сделать. В частности, Бёлль.
Во второй половине 50-х у меня дома появился короткий роман Бёлля «И не сказал ни единого слова…».
Прекрасно сознаю, что этого не случилось бы, если бы муж не съездил несколько раз в командировки в Западную Германию. Однако в ту пору уже многие получили такую возможность. А мидовские работники и журналисты и вовсе жили там подолгу. Однако не помню, чтобы, допустим, жены Наумова или Королькова200 — эти журналисты работали в ФРГ по многу лет — выразили желание переводить Бёлля. О мидовских дамах и говорить нечего.
Итак, я получила роман «И не сказал…», сразу же прочла его и загорелась. Дальше все пошло очень быстро. Написала заявку и, набравшись храбрости, отправилась в издательство к Е.В. Блинову. Блинов сыграл немалую роль в судьбе Бёлля в СССР. Он без слова принял у меня заявку, хотя я была никому не известным переводчиком, а Бёлль в России мало кому известным автором. Таким образом, будущая книга была дважды «котом в мешке». Тем не менее она быстро вышла в свет*. К сожалению, не помню, когда я начала работать над ней. Говорю «быстро», потому что роман был опубликован в ФРГ в 1953 году, а на русском появился в 1957-м. Для нас, тогдашних, четыре года были невиданно малым сроком… Только «Бильярд в половине десятого» вышел всего через два года после того, как появился в Западной Германии…
Перечитала «И не сказал ни единого слова…» сейчас, пятьдесят лет спустя, и подумала, что если роман так очаровал меня нынче, то как должен был очаровать тогда. Нет, «очаровать» — не совсем то слово. Процитирую лучше самого Бёлля. В разговоре с женой главный персонаж этого романа Богнер вспоминает о людях, которые «тронули его сердце»… Вот и роман Бёлля «тронул мое сердце». Слова «тронул мое сердце» на этих страницах — повтор. Все равно пусть остаются.
Уже коллизия бёллевского романа поразила меня, кроме всего прочего, своей узнаваемостью, что ли…
Фред и Кэте, муж и жена Богнер, от имени которых писатель ведет повествование, никак не могут оправиться от военных ужасов и тягот. И отнюдь не только в экзистенциальном, метафизическом смысле, а в самом что ни на есть конкретном, житейском. Их гнетет невыносимый быт.
Богнеры женаты еще с довоенных пор. У них трое детей. И они любят друг друга. Но вот беда — вся семья живет в одной комнате — отец, мать, двое подростков, девочка и мальчик, и еще — малыш. А за хлипкой перегородкой — со-
седи. И нервы Фреда не выдерживают. Он не в силах находиться дома, ночевать дома. Отдает весь заработок жене, а сам становится бомжем, ночует где попало.
В основе романа — грустный парадокс: чтобы побыть вдвоем, Кэте и Фреду приходится идти на свидание друг с другом, а ночь проводить в замызганном номере дешевой гостиницы, куда загулявший люд приводит своих девиц. Кэте и Фред долго готовятся к встрече: Фред копит деньги, Кэте нанимает бебиситтер…
Как тут не вспомнить Булгакова и его горько-ироническую фразу: москвичей испортил квартирный вопрос… И как тут не вспомнить молодость моего поколения, а у нас с Бёллем было одно поколение, один год рождения — 1917-й, даже месяц один — декабрь. Только места рождения разные — Кёльн и Москва. Но побыть вдвоем с любимой (любимым) сразу после войны не могли ни молодые москвичи, ни молодые кёльнцы.
Фред Богнер — не герой. Не революционер. Не тираноборец. Не диссидент. Не горьковский Сокол или Буревестник, гордо реющий над седой равниной моря. Даже не блоковский герой, который только в редкие счастливые минуты забывает «о доблести, о подвигах, о славе на этой горестной земле…». Наконец, не Человек с большой буквы. Ох, как обрыдли эти человеки с большой буквы!
У Фреда нудная работа телефониста на коммутаторе плюс грошовый приработок репетитора у отстающих гимназистов. И в свободное время он не думает о переустройстве мира. У него кровоточат десны — пародонтоз, болезнь бедняков. И одет он не комильфо. И он неряшлив. И курит одну сигарету за другой. И пьет слишком много. И занимает деньги слишком часто. Занимает деньги даже на то, чтобы побыть с женой вдвоем, хотя бы сутки.
Да, все так. Но при этом Фред нравственный, ранимый, страдающий человек, который не может забыть войну и смириться с несправедливостью мира. Да и как тут смириться… Вот только один эпизод, о котором Фред рассказал Кэте, а потом не раз возвращался к нему: в поисках ночлега он иной раз забредал к приятелю, охраняющему огромный особняк (13 комнат, 4 ванны, не считая душевых). Хозяин особняка, не то генерал, не то гангстер, а «может, и то и другое вместе», не выносит маленьких детей и обожает собак. Поэтому он оборудовал отдельную комнату для своего пса. Каково это знать фактически бездомному Фреду, отцу троих детей? И каково быть бедняком в процветающей стране (в Западной Германии уже совершилось «экономическое чудо» Эрхарда — Аденауэра), в стране, населенной «новыми немцами», только что разбогатевшими людьми (из грязи в князи) со всеми их милыми повадками… Тогда в нашей жизни еще не было олигархов и особняков на Рублевке. Место олигархов занимали непотопляемые политработники, их отдельные квартиры, пайки и госдачи на той же Рублевке.
Муки Фреда были нам понятны. Но еще труднее приходилось его жене Кэ-ге. Фред, когда ему стало невмоготу, не живет дома, устроил себе передышку, а она, мать троих детей, не может себе этого позволить. Кэте страдает больше не за себя, а за детей и за мужа. И она не жалуется. Молча несет свой крест. Замечательная мать. Замечательная жена. Критики не раз отмечали, что образы великодушных, стойких, любящих женщин особо удавались писателю. Недаром его последний роман назывался «Женщины у берега Рейна».
Фред и Кэте — католики. Они связаны тысячью уз с католической церковью, обладающей могучим аппаратом и несравненным умением манипулировать душами людей.
Дом, где Богнеры жили до войны, разбомблен, и церковь предоставила им дешевый кров. Фред трудится в католическом офисе, дети учатся в католической школе. Пусть жилище у Богнеров — убогое, а жалованье у Фреда — нищенское. Все равно положено за все благодарить бога и католическую церковь. Ведь, как известно, бедность не порок… Почему-то, однако, сама католическая церковь такая богатая, такая фантастически роскошная. Славится невиданной красоты соборами, статуями святых, фресками, витражами, драгоценной церковной утварью… Да что там соборы! Ослепительно хороши даже одеяния католического клира.
Бедность — не порок… Но почему-то самые почетные прихожане — богатые люди. Они задают тон. А сколько вокруг набожных ханжей. Ханжей, которые гак и норовят спросить красивую несчастную Кэте: «А где, собственно, ваш муж, милочка? Что-то мы его давно не видели».
Да, «всё тонет в фарисействе»… «жизнь прожить — не поле перейти».
И это как бы списано с нашей былой жизни. В тоталитарном государстве приходилось беспрерывно радоваться и благодарить власть за всё! И было полно лицемеров и ханжей.
Я потому так подробно пишу о романе «И не сказал ни единого слова…», что в нем уже содержатся многие мотивы, которые потом повторяются в других произведениях Бёлля. И потому, конечно, что этот роман был первый, который я — нет, не переводила, — а бережно, с великим тщанием, боясь потерять хоть один оттенок, переносила с чужого языка на свой, родной…
Однако спустя полвека увидела, что далеко не все в этом бёллевском романе я сумела понять и прочувствовать так, как прочувствовала «квартирный вопрос». Все-таки мы жили в разных мирах, и реалии нашей, советской, и их западногерманской действительности часто не совпадали.
Не укладывалось у меня в голове, к примеру, подспудное раздражение героев Бёлля съездом аптекарей в Кёльне и рекламой этого съезда.
Да, с рекламой я вообще как переводчик опростоволосилась, слыхом не слышала тогда о билбордах. Разукрасила весь Кёльн «рекламными транспарантами».
Но что там билборды! Главное, я не понимала, почему реклама аптечных товаров вызывает такое неприятие и у Фреда, и у Кэте, да и у самого Бёлля. Чем им помешала веселенькая реклама презервативов: спускающиеся с неба белые парашютики с красными резиновыми аистами. «Покупайте резиновые изделия», «Резина Грисс предохранит тебя от последствий!». Доходчиво и сравнительно целомудренно… И тем более, чем мешают Богнерам бегающие на всех стенах буквы (в темноте они светятся!), из которых складываются слова «Доверяй своему аптекарю» или «Пей долорин».
Только в XXI веке я осознала, какой навязчивой, настырной и агрессивной может быть реклама. Особенно реклама аптечных товаров: лекарств и разных снадобий. День и ночь наше радио бубнит о препаратах, повышающих потенцию и способствующих эрекции. О таблетках и микстурах, промывающих печень, почки, кишки, желудок, мочевой пузырь. О лекарствах, которые очищают от шлаков внутренности человека, как будто речь идет не о homo sapiens, а о доменной печи.
За год до публикации «И не сказал ни единого слова…» Бёлль уже обратился к теме аптекарей, вернее, к теме недобросовестных фармацевтических фирм, которые с помощью агрессивной рекламы всучивают людям ненужные, а иногда и вредные лекарства. Эту тему он поднял в ранней радиопьесе «На чашке чая у доктора Борзига», которую я, кстати, тоже перевела201.
Одним словом, только в XXI веке я поняла, до чего муторно было бедным Кэте и Фреду, которые сбежали из дома, сбежали от детей, чтобы побыть вдвоем, а вынуждены смотреть на рекламных аистов и слушать про «резину Грисс», предохраняющую от беременности. Тем более что Кэте опять беременна, а католическая церковь запрещает прерывать беременность (Сталин после войны тоже запретил аборты).
Но не только реалии, связанные с аптекарями и лекарствами, я не поняла в первом переведенном мною романе Бёлля. Не дошли до меня и эпизоды, видимо очень важные для писателя в морально-этическом плане. Например, эпизод в дешевой закусочной, где Фред и Кэте, каждый порознь, встречают милую девушку, дочь хозяина, и ее слабоумного братика. Мальчик-даун не умеет говорить, только мычит. Он жалок и неопрятен. Девушка кормит его и вытирает ему рот. «Вам не противно?» — спрашивает у Кэте хозяин закусочной. Но и Кэте и Фреду больной мальчик не противен. Напротив, он вызывает у них умиление, жалость. Даже нежность.
Комсомольско-советское воспитание и жестокие нравы в моей стране мешали мне понять эти сцены. Как может физическое уродство у ребенка вызывать умиление? Мне это казалось тогда непостижимым.
…Переписала эти последние страницы, наверное, раз пять. И задумалась: почему я все время мысленно сравниваю свою жизнь и жизнь персонажей Бёлля? Сравниваю и буду еще сравнивать вплоть до бёллевского романа «Бильярд в половине десятого», где Бёлль рассчитался с нацистским прошлым своей страны. Как мне казалось, похожим на наше сталинское прошлое.
Но разве так важно, чтобы перипетии судьбы литературных героев имели сходство с перипетиями судьбы читателя? А как же Анна Каренина? Уже много поколений людей во всем мире переживают драму Карениной как свою собственную, хотя их жизнь и жизнь Анны не имеет ничего общего. Ведь, если судить по нынешним нравам, Анна всего-навсего ушла от богатого Каренина к супербогатому Вронскому. Недавно кто-то сказал моей знакомой: «Что вы беспокоитесь за свою внучку? Ваша Настя всего-навсего поменяла миллионера на миллиардера».
А ведь драма Карениной нам все равно понятна. Любовь, ненависть, материнские чувства, зависть, лицемерие, боль… Вечные понятия. Да и типы людей, вероятно, повторяются из эпохи в эпоху. Анна Каренина со всей ее неповторимостью — вечный персонаж, как шекспировская леди Макбет, которая может существовать, любить и совершать преступления где угодно, хоть в Мценском уезде, что и доказал мудрый Лесков.
Но все же! Все же! Человеку хочется прочесть о тех героях, которые, по крайней мере, жили с ним в одном веке.
Обычно литература эту потребность удовлетворяет, даже очень средняя. Но только не ходульная советская беллетристика, сделанная по социальному заказу. Не надо забывать, что ни всего Булгакова, ни позднего Катаева, ни позднего Гроссмана мы тогда не прочли. Не прочли и «портфели» «Нового мира» Твардовского и других московских и ленинградских журналов, где начало многое путное проскакивать. Ну а что касается таких писателей, как Юрий Трифонов, го они появились уже на излете «оттепели». Первая из так называемых «городских повестей» Трифонова «Обмен» вышла в 69-м, а Бёлля в Советском Союзе прочли уже в конце 50-х.
Ну а теперь пора спуститься на землю и рассказать, как все шло с дальнейшими публикациями бёллевских книг.
Уже через два года после «И не сказал ни единого слова…» я перевела другой, но тоже милый моему сердцу короткий роман Бёлля «Хлеб ранних лет». Он был издан в ФРГ в 1955 году, вышел в Москве в 1958 году, а уже в 1959-м оба романа увидели свет под одной обложкой202… Небывалый успех для того времени.
Ну а потом наступил черед другого романа — «Бильярд в половине десятого».
Роман этот для писателя — ключевой.
К 1959 году, году написания «Бильярда…», социальная картина западногерманского общества определилась полностью. Со времени возникновения ФРГ и начала «экономического чуда» прошло уже одиннадцать лет, а до начала студенческих волнений в Западной Европе оставалось еще лет десять. Общество казалось на редкость устойчивым и стабильным. Оно как бы застыло в своем великолепии и в своем уродстве! И пуще всех традиционных табу власть имущие соблюдали запрет на прошлое. Ворошить прошлое считалось на родине Бёлля в ту пору антипатриотичным. Снова возник «здоровый» национализм, о котором Бёлль как-то сказал: «Ваш здоровый немецкий национализм кажется мне очень больным».
И вот на этом фоне писатель показывает нам в «Бильярде…» трагедию одной немецкой семьи в первой половине XX века. Напомню, что в эти пятьдесят лет вошли и двенадцать лет фашистской диктатуры, самое темное время в германской истории.
Начинается и кончается роман в один и тот же день — день восьмидесятилетия главы семьи Генриха Фемеля. Генрих Фемель — талант. И баловень судьбы. Безвестный провинциал сумел выиграть конкурс на постройку аббатства в окрестностях Кёльна. Он создал чертежи и построил величественный ансамбль, памятник архитектуры на века. И женился он, как задумал, на прелестной девушке Иоганне из «патрицианского рода».
Свой жизненный проект Генрих Фемель уже в молодости сумел осуществить. И ликуя, видел и свою дальнейшую счастливую судьбу: «Жена родит мне детей — пятерых, шестерых, семерых; они женятся и подарят мне внуков — пятью, шестью, семью семь… Я уже видел себя окруженным толпой внуков, видел себя восьмидесятилетним старцем, восседающим во главе рода, который я собирался основать: я видел дни рождения, похороны, серебряные свадьбы и просто свадьбы, видел крестины, видел, как в мои старческие руки кладут младенцев-правнуков; я буду их любить так же, как своих молодых красивых невесток; невесток я буду приглашать позавтракать со мной; я буду дарить им цветы и конфеты, одеколон и картины…»
Так все красиво задумано в начале XX века. Но в финале — полный крах. Жена Генриха Фемеля Иоганна в день его юбилея оказалась в лечебнице для душевнобольных. «Она спятила, — говорят люди, — потеряла двоих братьев и троих детей. И не смогла этого перенести». Любимый сын Фемеля Отто становится нацистом и погибает на войне, затеянной Гитлером. Там же пали и братья Иоганны. Другого сына четы Фемель, Роберта, эсэсовцы избивают, сажают в тюрьму, приговаривают к смерти. Только благодаря связям отца ему удается бежать за границу. Погибла и жена Роберта — «агнец» Эдди.
Выжил лишь один, антифашист Роберт. Замечательный архитектор. Но этот архитектор не хочет строить. Будучи в армии (армии союзников!), безжалостно рушит все, что попадает в «сектор обстрела» его орудий, — рушит и аббатство Св. Антония. А в день восьмидесятилетия Генриха Фемеля его внук и сын Роберта Иозеф — третье поколение семьи — узнает, что не кто иной, как отец, превратил в груду развалин «творение юности» деда. Но и дед, старик Фемель, в день юбилея разрушил то, что создавал всю жизнь: красивую легенду о процветающем, счастливом, прославленном гражданине своего отечества: выбросил на улицу ордена, разорвал дипломы и грамоты («да сгинут почести, которые нам воздавали…»), отменил юбилейные торжества, к которым готовился весь город: пресса, радио, телевидение. Заявил, что заранее плюет на памятник, который ему воздвигнут…
Итак, для Бёлля создания человеческих рук, даже такие совершенные, как аббатство Св. Антония, — ничто, прах. Они не стоят ни одной загубленной человеческой жизни. Как тут не вспомнить «слезу ребенка…»? А ведь речь идет в романе не о слезе, а о потоках детских слез, пролитых в годы фашизма и войны. О потоках слез и о миллионах жизней…
«Бильярд…» оказался очень живучей книгой. Ее переиздают вот уже пять десятилетий. Некоторые слоганы «Бильярда…» до сих пор на слуху. Кто не поминал в наши дни «причастие буйвола» — в романе это клеймо, которое Бёлль ставит на все отрицательные персонажи, да и на само время фашистской тирании.
Книга эта трудна для перевода. Дело в том, что, хотя Бёлль никогда не гонялся за языковыми изысками и казался вполне традиционным писателем, он на самом деле был очень современен. В частности, владел техникой «потока сознания» и умело тасовал разные временные пласты в воспоминаниях своих персонажей. А каждый временной пласт — начало XX века, 30-е годы, после-
военное время — требовал своей стилистики. «Поток сознания» я уже знала по Прусту. А вот технику коллажа, что ли, скрытых цитат, — то, чем широко пользуются сейчас концептуалисты и весь поставангард, — не вполне понимала. А Бёлль эту технику уже практиковал. Кстати, само название «И не сказал ни единого слова…» — цитата из спиричуэле. А сколько таких цитат в «Бильярде…». Помню, я долго мучилась со строчкой, много раз встречавшейся в романе: «Дрожат дряхлые кости…» («Es zittern die morschen Knochen…»). Хорошо, что я занималась параллельно историей нацизма, только так смогла установить, что это слова из нацистской песни Ганса Бауманна, известного в гитлеровской Германии не менее, чем у нас в пору сталинизма был известен Лебедев-Кумач. Песня, из которой взята эта строчка, кончается словами: «Сегодня нас слышит Германия, а завтра услышит весь мир». Но и она оказалась слишком безобидной для нацистов, и они пели: «Сегодня нам принадлежит Германия, а завтра весь мир будет наш». В немецком такая переделка нетрудна: «hören» — «слушать», «gehören» — «принадлежать»! Да и слова «Дрожат дряхлые кости…» сами по себе весьма знаменательны: в фашистском рейхе был культ молодых, молодости нации. Стариков, не приобщившихся к нацистской идеологии, следовало презирать. «Дрожат дряхлые кости…»*
Но больше всего забот оказалось у меня с Библией, — цитаты из Евангелия попадались очень часто. А ведь я Закона Божьего не учила… Уж не помню как, но я раздобыла Bibelkonkordanz (книгу цитат из Библии). Каждое слово из Нового и Ветхого Заветов было тут выписано и расписано по соответствующим разделам.
Переводя «Бильярд…», я ни на минуту не расставалась ни с Библией, ни со своей палочкой-выручалочкой — библейским конкордансом, ни с его русским аналогом, «Симфонией на Ветхий и Новый Завет». А иначе, того и гляди, переведешь библейскую строку своими словами. Кстати, я выяснила по ходу дела, что немецкий канонический текст Священного Писания и русский канонический текст сильно отличаются друг от друга. Иногда настолько, что приходилось менять одну цитату на другую.
Но все, что я сейчас написала, — это умствование. В действительности «Бильярд…» — поразительная книга, волшебная, она завораживает своей внутренней силой. Вот уж правда, ни слова не прибавить и не убавить. Ничего лишнего. Абзац к абзацу, страница к странице; все плотно пригнано; текст густой — иголки не вставишь. Бёлль — мастер, большой писатель…
Это все — о приятном. О бёллевской прозе и о трудностях перевода. А как обстояло дело с неприятным — с прохождением книги?
На первых порах ничто не предвещало трудностей. К тому времени уже были изданы кроме коротких бёллевских романов и роман «Дом без хозяина», и множество замечательных рассказов. У Бёлля появился широкий круг читателей и почитателей. И рецензий разгромных, слава богу, никто не настрочил. Правда, время было беспокойное. В памяти еще свеж был отвратительный скандал с «Доктором Живаго» Пастернака. И двух лет не прошло со времени кончины поэта. Но, как ни странно, на «западном» литературном фронте было без перемен. Книги иностранных писателей по-прежнему переводили и издавали. Так мне помнится, по крайней мере.
Но вот завершился первый этап прохождения «Бильярда…». Я сдала рукопись перевода в Издательство иностранной литературы. Каринцева, издательский редактор, передала ее внештатной редакторше и переводчице Ревекке Менасьевне Гальпериной203. Амбициозная Гальперина неохотно согласилась редактировать «какую-то» Черную. Взяла на пробу, кажется, 100 страниц (без немецкого текста!). И велела мне прийти к ней, забрать правку. Я взяла 100 страниц домой, посмотрела — и ужаснулась. Мой текст был исчерчен карандашом Гальпериной. Притом правка показалась мне ужасной. Редакторша как бы приподнимала Бёлля, ставила на котурны. Простецкие слова заменяла изысканными. К примеру, «аптечные пузырьки» — «флаконами». Сгоряча я позвонила Гальпериной и сказала, что она, видимо, не понимает прозы Бёлля.
Разгневанная Гальперина заявила в ответ, что мой перевод никуда не годится. Но это еще не главное. Не годится и роман Бёлля. Он напоминает ей… «Доктора Живаго».
В панике я набрала телефон Каринцевой. Вначале Инна Николаевна хихикала, но, как только дело дошло до пастернаковского «Живаго», явно забеспокоилась. И я и она понимали, что, если Гальперина поделится своими размышлениями с друзьями и знакомыми, а их у старой редакторши немало, «Бильярду…» — крышка! Книгу сразу запретят. Не читая. Кому охота издавать роман, похожий на «Доктора Живаго»?
Не знаю уж как, но умная Каринцева довольно быстро уладила конфликт I Гальпериной и сама стала редактором «Бильярда…». На этом этапе роман был V пасен. Позже он чуть было не погорел вместе с «Черным обелиском» Ремарка, но и тут обошлось. Роман опубликовали. Для меня этот роман значил очень, очень много… Как бы меня ни ругали впоследствии за «Групповой портрет с дамой», вообще за то, что я существую, про перевод «Бильярда…» никто не сказал худого слова.
Что касается спора с Гальпериной, то он оказался полезен. Я осознала, что мои разногласия с почтенной редакторшей и целой плеядой других редакторов и переводчиков были, как теперь говорят, системными. Окончательно меня убедил в этом монолог Ревекки Менасьевны, который мне пересказали девушки-секретарши из издательства. Дескать, напрасно Черная жаловалась, что переводить Бёлля трудно (я, кстати, не жаловалась!). Ей вообще не следовало ни о чем беспокоиться. Надо было лишь взять недавно вышедший роман Стефана Цвейга «Мария Стюарт» в ее, Гальпериной204, переводе и постараться следовать ему.
Трудно представить себе более полярных писателей, нежели Цвейг, почитатель Зигмунда Фрейда, певец тончайших нюансов в сознании и подсознании богатых обитателей венских салонов на рубеже XIX–XX веков, и Генрих Бёлль, воспевавший во многих своих рассказах «домовые прачечные» и бедных домохозяек, которые там стирали свое бельишко.
Но Гальпериной было все равно. Ее интересовал не авторский текст, а текст перевода, вернее, русский язык перевода. Подразумевался язык Пушкина. Спору нет, «Капитанская дочка» написана замечательным языком. Но я плохо себе представляю романы Бёлля, переложенные на язык «Капитанской дочки». Однако спорить на эту тему было тогда опасно. Тебе бы сказали: «Вам не нравится “Капитанская дочка”? Пушкин не нравится?!» Ведь и Пушкин стал в СССР политикой. Какие только политические проходимцы не поминали его имя всуе. Но я думаю не о проходимцах, а об интеллигентных дамах, таких как Гальперина, и многих других… И они сделали из пушкинского языка фетиш.
Но хватит о переводах! Как раз тогда, когда я собиралась засесть за перевод «Бильярда…», то есть в 1962 году, в Москву в первый раз прилетел Бёлль… Наконец-то я увидела его воочию. Чудо, что я с ним познакомилась… Если мои воспоминания попадут в руки молодых, пусть запомнят — писателей из капиталистических стран, которые посещали до «оттепели» СССР, можно было пересчитать по пальцам одной руки.
Только в 60-х наши границы приоткрылись. И в СССР стало приезжать очень много писателей из капстран. Из книги Р. Орловой «Воспоминания о непрошедшем времени»205 выписываю список гостей журнала «Иностранная литература». Кончается список, видимо, 1980 годом, когда Орлова эмигрировала из СССР. Поэтому в нем нет Грасса. «У нас побывали, — пишет Орлова, — Сноу с Памелой Джонсон, Сартр и Бовуар, Джон Апдайк, Джон Стейнбек, Уильям Сароян, Эрскин Колдуэлл… Грэм Грин, Фридрих Дюрренматт, Макс Фриш, Ганс Магнус Энценсбергер, Генрих Бёлль…»
Фрадкин в предисловии к пятитомнику Бёлля подсчитал, что Генрих Бёлль был у нас аж шесть раз: в 1962,1965,1966,1970,1975 и 1979 годах. Два последних раза я с ним не встречалась. Он нам не позвонил.
Но сейчас я еще в 1962 году и попробую описать первый приезд Бёлля в СССР.
В начале 60-х аэропорт Шереметьево ничуть не напоминал нынешний международный аэропорт — Шереметьево-2. Не было турникетов, сквозь которые проходят пассажиры, никто не просвечивал ни тебя, ни твою сумку, тем более никто не заставлял тебя снимать башмаки и надевать бахилы, как в больнице. Мир еще не слышал про угоны самолетов, тем более про самолеты, таранящие небоскребы, и терроризм еще не был провозглашен главным врагом человечества. Маленькое здание аэровокзала казалось уютным: поверх низкой ограды были видны летное поле и красавцы воздушные лайнеры. А публику в исключительных случаях пускали почти к трапу.
Публика в тот раз — это критики, переводчики, работники Иностранной комиссии Союза писателей. Были и представители посольства ФРГ. И иностранные журналисты. Помню, что все мы бежали по летному полю к самолету. И совершенно отчетливо помню Бёлля на ступеньках трапа. Он в распахнутом сером пальто и в черном берете, сползшем набок. Молодое гладкое лицо, чуть приподнятые брови, или, скорее, брови идут не параллельно лбу, а поставлены косо: от этого кажется, что Бёлль удивлен, может быть, о чем-то вопрошает. 11ервая моя мысль: Бёлль не похож на немца, он вылитый француз. В один из приездов писателя я поделилась с ним этим моим «гениальным» наблюдением. Бёлль засмеялся и сказал, что он похож на всех рейнландцев. У Бёлля было странное заблуждение: ему казалось, что рейнландцы в годы гитлеровского правления «выпадали из общегерманского ландшафта». В одной из своих статей он написал, что рейнландцы оказались «невосприимчивыми к нацизму». Однажды, по его словам, в каком-то городе они забросали цветочными горшками кортеж с Гитлером и постоянно высмеивали тщеславного индюка Геринга.
Я много лет занималась германским фашизмом, и мне кажется, что Бёлль ошибался. Фашизм процветал и на берегах прекрасного Рейна. Кстати, Геббельс был земляком Бёлля, он родился в рейнском городке Рейдте…
Но о рейнландцах это так, ä propos… Я еще в Шереметьеве и не отрываясь смотрю на Бёлля. Хотя в Москву приехала, как сказано, делегация из трех человек и возглавляет ее вовсе не Бёлль, а Рудольф Хагельштанге, поэт и эссеист, награжденный канцлером Аденауэром высшим орденом ФРГ — Большим федеральным крестом за заслуги. Третий член делегации — Рихард Герлах, писатель, зоолог, благообразный приятный господин лет 50–60206.
Но мы — я говорю о русских встречающих — не отрываем глаз от Бёлля. И он с некоторым удивлением смотрит на наши радостные, улыбающиеся физиономии. Где-то в подсознании у него, возможно, шевелится мысль, что, в сущности, всего семнадцать лет назад его земляки на нашей земле убивали, угоняли в рабство, жгли, взрывали. А вот сейчас русские глядят на него с явной приязнью. И он смотрит на всех нас, незнакомых, не различая лиц, — и он удивлен и обрадован. Так мне казалось, по крайней мере.
А вечером того же дня мы с Д.Е. принимаем Бёлля у себя дома на Дмитрия Ульянова. Принимаем в четырехкомнатной квартире — пике нашего квартирного благополучия. И у меня и у мужа такое чувство, словно мы хозяева богатого особняка, примерно такого же, какой описал Бёлль в «И не сказал…». Помните, особняк «не то генерала, не то гангстера»? Одно но: приглашать в свой «особняк» гражданина из капстраны мы можем, только если Д.Е. получит разрешение начальника первого отдела своего института ИМЭМО. Разрешение мужем получено. Стало быть, мы не только обладатели четырехкомнатной квартиры, мы еще абсолютно «проверенные люди». И это тоже для нас высшая точка благополучия.
Но вот Бёлль переступил порог нашего дома — и все сразу забыто. Он перестал быть для нас иностранцем, а мы — ощущать себя «проверенными» советскими гражданами.
Мне показалось тогда, что между нами вопреки всему — воспитанию, привычкам, совершенно разному образу жизни — и впрямь нет никаких барьеров, словно мы знакомы с незапамятных времен, — я родилась в Хохловском, а он где-нибудь на Божедомке, на какое-то время мы разбежались, а вот теперь, в 1962 году, опять встретились и повели прерванный разговор…
Помню, что я подумала: интеллигенция — порядочные люди по обе стороны «железного занавеса» — понимает друг друга с полуслова и всегда будет понимать.
Какое обманчивое чувство. Какое опасное заблуждение!
К сожалению, только спустя несколько лет я это поняла.
А в тот вечер Бёлль нас обворожил своей естественностью, доброжелательностью, отсутствием спеси и нарциссизма, столь свойственных многим людям искусства. Его интересовало в нашей жизни все, и он нам обо всем рассказывал: о политике, о литературе ФРГ, о своей жене Аннемари, о детях…
Из поразивших меня реалий вспоминаю такую: Бёлль сказал, что за двенадцать лет нацистского господства (всего лишь за двенадцать!!!) немцы полностью забыли литературу предфашистских лет — и Томаса Манна, и Гессе, и Кафку. Я никак не хотела в это поверить. Тем более меня потрясло, что Бёлль не очень-то сетует по сему поводу. Он считал (по крайней мере, тогда), что писатели-эмигранты окончательно выпали из «общегерманского литературного процесса». Все, кроме Брехта, который остался «живым» и «немецким»… Да, в тот вечер меня на минуту неприятно поразила левизна Бёлля. Вспомнился лозунг наших левых «Сбросим Пушкина с корабля современности». Но лозунг появился в 20-х. Неужели писатели на Западе не поумнели с тех пор?
Где-то в час ночи я побежала на кухню ставить чайник и решила убрать со стола нетронутую жареную утку. Заметив мое намерение, Бёлль обиженно воскликнул: «Уже уносишь… Я только сейчас собрался поужинать по-настоящему».
Он курил сигарету за сигаретой, да и я курила тогда не меньше. Курил и Д.Е. И мы сидели в клубах дыма. И, перебивая друг друга, пытались рассказать решительно все о нашей жизни и делах. Когда пришло время расставаться, трамваи, метро и троллейбусы, разумеется, уже не ходили, было, наверное, около четырех ночи. Такси не удалось вызвать, и Д.Е., сильно пьяный, решил отвезти гостя в гостиницу на своем «москвиче». Признаюсь, я в ту ночь струхнула. Но что я могла сделать? Громко распевая, муж и гость спустились во двор. В скобках замечу, что Д.Е. не помнил до конца ни одной русской песни, зато с детства запомнил песню, которую в Германии пели на Рождество, — «Stille Nacht, heilige Nacht» («Тихая ночь, святая ночь»), а также любимую песню штурмовиков — «Die Reihen fest geschlossen / CA marschiert im festen Schritt» («Сомкнутыми рядами штурмовики отбивают шаг»). По-моему, с этой песней они и сели в лифт… Слава богу, и муж и Бёлль не попали в аварию. Остались живы-здоровы.
Бёлль сразу и безоговорочно завоевал сердца всей нашей сложной семьи. Семнадцатилетний Алик, уже студент, уже художник, был большой критикан и, как водится в этом возрасте, максималист. Но и он принял Бёлля. Он же передал мне утром еще один отклик на визит писателя: многолетняя наша домработница Шура, важнейший член семейного коллектива, — Шура стояла в очередях, убирала квартиру (плохо), готовила еду (плохо), воспитывала детей и нас с Д.Е., — явно одобрила Бёлля. Будучи отнюдь не красавицей, рябая и беззубая Шура тем не менее провожала каждого нашего гостя словами: «Осыпай меня золотом, я за него замуж не выйду». Это было одно из коронных ее изречений.
И вот на следующий день Алик ошеломил меня сообщением: «Осыпай Шуру золотом, она за Бёлля замуж выйдет».
Шура была отнюдь не единственной жертвой обаяния писателя. Популярность Бёлля-человека росла не по дням, а по часам. Бёлля полюбила вся небольшая, но уютная гостиница «Будапешт», где он с тех пор почти всегда останавливался. С ним просились работать интуристовские переводчики, а потом долгие годы вспоминали, «как интересно было с Бёллем». За Бёллем постоянно шел целый хвост людей. Говорят, что в Ленинграде на остановке такси очередь пропускала его вперед, достаточно было назвать имя — Бёлль.
По-моему, уже во второй свой приезд в Москву Бёлль познакомил меня со своей женой Аннемари. Потом стал приезжать с детьми — у него было трое сыновей-подростков. В один из приездов после прогулки по Москве мальчики пригласили Алика к себе в гостиницу. Ночью я позвонила Бёллю и попросила его прекратить затянувшееся свидание «наших оболтусов»… Но Бёлль сказал, что толерантность не позволяет ему вмешиваться в жизнь своих почти взрослых сыновей. А я в ответ сказала, что толерантность не мой фирменный стиль… Пусть прервет party в гостинице от моего имени и вернет мне сына…
Бёлль был замечательным отцом, я помню его слова: «Самое страшное, когда болеют дети. Ты видишь, как они страдают, и не можешь им помочь».
Неужели это было предчувствием Большой Беды? В 80-х один из сыновей Бёлля внезапно заболел и умер от рака… Ему было 35…
Но пока все казалось почти безоблачным. Бёлль приезжал в Россию и радовался встречам со всеми нами. Застолья с ним в нашем доме стали традицией. И на эти застолья уже можно было звать друзей и знакомых. Не помню, был ли на это какой-то «знак свыше», то есть разрешение властей. Теперь понимаю: конечно, был.
Бёлль начал встречаться с большим числом людей. И ему разрешили ездить по стране. Он был несколько раз в Ленинграде. Летал в Тбилиси, проехал по городам Золотого кольца, побывал в Крыму, в Прибалтике. В Ленинграде Бёлль написал сценарий телевизионного фильма «Писатель и его город: Достоевский и Петербург». В 1968 году в Ленинграде прошли съемки этого фильма.
К сожалению, во всех этих поездках ни я, ни Д.Е. его не сопровождали. Если бы приложили усилия, может быть, удалось бы попутешествовать с ним. Но я была глупая. И, как всегда, дом (семья) отнимал все силы. Дела Алика меня тревожили. Алик закончил Строгановку. Ну и что дальше?
Я уже рассказала, как мы встретили Бёлля, как он провел свой первый вечер в Москве.
Ну а где же портрет самого Бёлля? Ведь в заголовке сказано «Групповой портрет с Бёллем». Ну, пусть не портрет, хотя бы набросок, сделанный неумелой рукой.
Бёлль в начале 60-х был на гребне успеха. Он достиг всего, о чем только мог мечтать писатель. Стал знаменит и богат. Его книги читали в десятках стран на многих языках. Он мог ездить по всему миру, и повсюду его встречали с распростертыми объятиями. К его словам прислушивались. О нем писали самые известные критики и литературоведы… И где-то на горизонте уже маячила Нобелевская премия, первая премия, которую дали немецкому писателю середины XX века — не эмигранту.
Да, он был на гребне успеха, на гребне славы… Вопреки всему…
Поколение Бёлля было несчастным по определению. Отрочество писателя пришлось на послевоенные 20-е годы, голодные и холодные. А когда Бёллю минуло пятнадцать, Германию захватили гитлеровцы. Война началась для него па три года раньше, чем для меня и моих сверстников в СССР. И, в отличие от моих сверстников, он никогда не гордился тем, что был фронтовиком. Стыдно было вспоминать блицкриг в Западной Европе и страшно — войну на германо-советском фронте. Бёлль воевал шесть лет, четыре раза был ранен, подолгу валялся в госпиталях, прошел после 1945 года английские и американские лагеря для военнопленных. 14 очутился наконец в совершенно разоренной, голодной, разбомбленной стране, оккупированной и вдобавок расчлененной на четыре зоны: советскую, американскую, английскую, французскую… Правда, дома в Кёльне его ждала любящая жена. Скоро появились дети… Он не был одинок. Но ведь жену и детей надо было кормить. По ленте гениального Фасбиндера «Замужество Марии Браун» мы знаем, как пытались устроиться немцы в Западной Германии в преддверии денежной реформы 1948 года и после нее… Хапали все, что плохо лежало, спекулировали, продавали себя, родных и близких, лезли из кожи вон, чтобы достичь благополучия: жратвы, шмоток, брюликов, квартир, домов… А Бёлль говорил: «Я всегда хотел писать». И, по словам его биографов, начал писать сразу, как только кончилась война…
Можно ли себе представить более ненужное, не имеющее никаких перспектив занятие, нежели литература в тотально разгромленной побежденной стране? В стране, где на первых порах даже для выхода газеты на немецком языке надо было получить специальную лицензию от держав-победительниц? В Германии, где не осталось ни типографий, ни тем более издательств? В эту одичавшую Германию не желали возвращаться даже прославленные немецкие писатели, такие как Томас Манн или Герман Гессе, оба — лауреаты Нобелевской премии. Или такие властители дум 20—30-х годов, как Деблин или Фейхтвангер. А ведь все они были еще действующие мастера. Т. Манн создал после войны «Доктора Фаустуса» и начал «Круля». Фейхтвангер был особо плодовит, написал «Лисы в винограднике», «Гойю», «Жан-Жака Руссо», а Деблин издал своего «Гамлета»… Но вот прошло всего пятнадцать лет с тех пор, как Бёлль начал писать, и за эти годы он стал тем Бёллем, которого мы встречали в Шереметьеве в 1962 году…
Кажется, в свой второй приезд в Москву Бёлль, смущенно улыбаясь, протянул мне книгу «Писатель Генрих Бёлль» с подзаголовком «Биографический и библиографический справочник». И сказал: «Вот видишь, что у нас издают обо мне. Будешь писать — может пригодиться».
Такие «справочники» по Бёллю выходили в ФРГ с 1959 года каждые несколько лет.
Беру один из них: 250 страниц убористого текста — перечень всех работ писателя: романов, рассказов, радиопьес. Указания, где и когда они изданы. На какие языки переведены, опять же — где и когда. Перечень статей, выступлений по радио, на телевидении, лекций, докладов, интервью в ФРГ и за границей. Список переводов, сделанных Бёллем вместе с женой. Перечень литературных премий. Перечень монографий и статей о писателе на всех языках. Плюс выдержки из выступлений, статей и интервью, где содержатся сведения биографического характера.
Перелистываю очередной «Справочник» и натыкаюсь на интервью, переданное по западногерманскому телевидению в 1969 году. Ведущий Вернер Кох спрашивает: «Есть ли, в сущности, какое-то соотношение между качеством работы и ее успехом или это вообще не поддается определению?» Бёлль отвечает: «Не поддается. Совершенно иррационально, до сих пор не могу понять связи между одним и другим. Существуют очень плохие книги, которые имеют успех, и хорошие, которые… Никакой закономерности. Уж не знаю сам, может быть, многое зависит от писательского счастья… Да?»
Слово «счастье» показалось мне последним штрихом, которого недоставало в моем наброске бёллевского портрета.
В первые свои приезды в Москву Бёлль был в ореоле счастья, или, скорее, его окружала особая аура — аура счастливого, самодостаточного человека. Он достиг всего, не поступаясь ничем. Он был человеком, который сам себя сделал. И он был полон жизни. Мне даже кажется, радовался жизни в самом что ни на есть земном смысле этого слова. Любил выпить, вкусно поесть, с удовольствием закуривал сигарету после сытной трапезы. Господи, как это приятно было видеть на фоне людей, которые не знают вкуса хорошей еды, питья, хорошей беседы, которые «выше» всех земных благ и удовольствий.
Бёлль в 60-х был еще молод. В 1962-м ему исполнилось сорок пять — даже в ('ССР, где мужчины выходят на пенсию в шестьдесят, а женщины становятся «бабушками» в пятьдесят, сорокапятилетний человек считается молодым.
Таким я Бёлля и запомнила. И таким он был все первые приезды в 60-х…
Эти первые приезды были в радость и мне, и мужу. Обманчивое чувство полного взаимопонимания, которое возникло у меня в вечер знакомства, не проходило.
С этим чувством мы побывали уже в первый приезд писателя в Сергиевом 11осаде, именуемом тогда Загорском, и были приняты иерархами православной церкви. Соборы еще стояли в лесах, но духовная семинария уже работала. И в «офисах» царил полный порядок. «Офисы» я пишу только потому, что на одном из монастырских врат висела табличка с этим, тогда еще совсем непривычным, словом.
Бёллю и всей западногерманской писательской делегации показали отличное < обрание древних икон. Но больше всего меня поразило, с какой ловкостью отвечали иерархи (один из них был, по-моему, чем-то вроде министра ино-I гранных дел) на довольно каверзные вопросы Хагельштанге (он даже оперировал цифрами потерь Церкви при Сталине). Все ответы неизменно кончались I ловами: «Церковь живет хорошо…», «Мы, слава богу, в порядке и ни на что не жалуемся».
Мне казалось, что Бёлль понимает лукавство церковников… Да и лукавство всей нашей жизни…
Впрочем, тогда я мало задумывалась обо всем этом. Те первые встречи I Бёллем я воспринимала как передышку, как чистую радость, как праздник.
Вот мы начали «угощать» Бёллем своих друзей. Позже в этом участвовали и Алик, и его молодая жена Катя, что мне было особенно приятно.
Помню, на одном из таких застолий с Бёллем присутствовали Борис Слуцкий и его красивая жена Таня, и Борис очень радовался тому, что Таня взяла на себя роль переводчика и заговорила с Бёллем на английском. Борис с гордостью сказал мне: «А я думал, Таня никогда не выучится на своих языковых курсах. И вдруг наша валаамова ослица заговорила». Таня была прелестна, и за «валаамову ослицу» я обиделась, хотя знала, как трогательно Борис относится к жене…
Помню также, что по просьбе Эмки Коржавина мы пригласили и его «на Бёлля». И он, желая показать свои познания в немецком, долго мучил Бёлля, повторяя: «Их габе… их габе…» Бёлль так ничего и не понял, пока в разговор не вступил муж.
Ни один наш прием не обходился без Кости Богатырева207. И я и муж Костю просто обожали. У Кости было какое-то особое обаяние. И это искупало его странности. Он исчезал на время не только от жен — старой и новой, но и от друзей. И не позволял даже прикасаться к своим любимым немецким книгам.
Странности мы объясняли ужасной Костиной судьбой: еще студентом он попал в лапы НКВД — сидел в страшной Сухановской тюрьме, где были пыточные камеры. Бёлль относился к нему с особой нежностью и щедро одаривал. Впрочем, иногда невпопад.
Особенно я ценила в Косте полное отсутствие у него ханжества. Меня, например, трогало, что он помогал Пастернаку и его последней любви Ивин-ской. Все влиятельные дамы во главе с Лидией Чуковской старались очернить Ивинскую и осудить роман Пастернака с ней. На мой взгляд, это было отвратительно… Но сказать хоть слово в защиту поэта и его Дамы никто не решался. Никто, кроме Кости.
На всю жизнь я запомнила и разговор с Костей после кончины его отца, известного профессора.
— Неужели ты не была на панихиде по папе? — спросил меня Костя.
— Нет, не была, — ответила я. — А разве твой папа был верующий?
— Конечно нет. Но мать устроила такое шоу, что вся Москва сбежалась. Теперь стало модным ходить в церковь.
Помню и смешную Костину реплику на одном из наших сборищ в присутствии Бёлля.
Кто-то из гостей сказал, что не мешало бы сфотографировать вдвоем Бёлля и меня, его переводчицу. Нас усадили рядышком. И брат моей невестки — замечательный фотограф-любитель — сделал снимок. А потом попросил нас поменять позу, чтобы еще раз сфотографировать.
И тут раздался голос Кости:
— Довольно! Рита Райт второй фотографии Люси с Бёллем не переживет.
Все захохотали. Дело в том, что Рита Райт, очень ревниво относившаяся к своей славе лучшей переводчицы, только что перевела «Глазами клоуна» Бёлля для журнала «Иностранная литература» и очень возмущалась тем, что я продолжала переводить эту книгу для издательства.
Тогда же Костя рассказал, что встретил Риту Райт, и она спросила его:
— Вы прочли мой перевод? Поняли, как надо переводить Бёлля?
На это Костя ответил:
— Рита Яковлевна, я Бёлля не читаю в переводах. Я читаю его в подлиннике. Тем не менее знаю, что уничижительную кличку американцев, которую немцы придумали накануне разгрома, вы перевели буквально: «жидовствующие янки», а Черная перевела лучше: «Янки пархатые…»
…В первые приезды Бёлля я каждый раз сопровождала его в «Новый мир». Беседы с ним проходили в кабинете Твардовского; за длинным столом рассаживалась вся редколлегия и мы с Бёллем. Ему задавали вопросы, я переводила. 11омню, однажды он удивил новомирцев, сказав, что в СССР его книги более известны, нежели в ФРГ. В ФРГ Бёлля проходят в школах, поэтому основной его читатель — старшеклассники…
Еще больше удивили и даже огорчили новомирцев и самого Твардовского слова Бёлля о том, что в ФРГ совершенно не знают Бунина.
Трудно поверить сейчас, что во встречах Бёлля с редколлегией «Нового мира» было нечто необычное. Но при Брежневе чиновничий люд, даже причастный к литературе, был чудовищно пуглив, нелюбопытен и равнодушен. Никаких незапланированных «мероприятий» не признавал. Бёлль приезжал к нам по линии Инокомиссии Союза писателей и журнала «Иностранная литература». Вот им-то и было положено его принимать.
Но ведь Бёлль был знаменитый писатель. Неужели хотя бы литературному начальству ни разу не захотелось с ним побеседовать? Взять автограф? Может оыть, сняться на память?
Плохо вы знаете тогдашнее начальство!
Твардовский, как всегда, был исключением из правил.
Много позже издательство «Радуга», публиковавшее только зарубежную литературу, должен был посетить знаменитый немецкий писатель Гюнтер Грасс, кажется уже лауреат Нобелевской премии. Умная завотделом Нина Литвинец208, организатор этой встречи, на мой вопрос, где она будет Грасса принимать, сказала, что директор издательства дал ей ключ от своего кабинета. Я поинтересовалась:
— А сам директор не захотел повидаться с Грассом?
— Ну вы же понимаете… Зачем нашему директору Грасс?
А между тем директором «Радуги» был в ту пору С. Емельянников, бывший 1лавный редактор Гослитиздата. Тертый издательский калач.
Ни Бёлль, ни Грасс, которого у нас очень долго не переводили, не были нужны большой и малой советской номенклатуре.
Не могу не рассказать и о последней встрече Бёлля с Твардовским, которого незадолго до того сняли с поста главного редактора «Нового мира». До сих пор юржусь тем, что я эту встречу задумала и осуществила. Не без труда.
Честно говоря, осуществила не ради Бёлля, а ради Твардовского.
Придя в «Новый мир» и встретив Александра Трифоновича в коридоре журнала незадолго до того рокового дня, когда «Новый мир» был разгромлен, я сказала, что получила письмо от Бёлля и что он просил передать привет Твардовскому.
Остановившись на минутку, Твардовский заметил полуутвердительно-полувопросительно: «Вот снимут меня из “Нового мира”, и Бёлль обо мне и не вспомнит».
Таковы были негласные правила при советской власти: раз сняли, лучше забыть и на всякий случай — держаться подальше.
Сперва я просто обомлела, потом с возмущением сказала: дескать, Александр Трифонович, как вы могли это подумать?..
Разговор этот с А.Т. произошел спустя два года после того, как Твардовский много месяцев пытался напечатать у себя в журнале нашу с Д.Е. книгу о Гитлере «Преступник номер 1». И я была ему благодарна не только как постоянный читатель «Нового мира», но и как автор книги, за которую он отважно сражался, зная даже, что эта его позиция — еще один аргумент для разгрома «Нового мира».
И вот Твардовского сняли, а Бёлль приехал в Москву.
Надо сказать, что этот его приезд был несколько странен. После чехословацких событий 1968 года крупные писатели Запада перестали к нам приезжать. И в первом из тогдашних разговоров Бёлль объяснил мне и мужу, что он должен был побывать в Москве, так как «некоторые люди в нем нуждаются». Очевидно, Копелевы.
Как бы то ни было, Бёлль оказался в Москве. И, заручившись его согласием на свидание с Твардовским, я через Ирину Архангельскую209, многолетнюю сотрудницу журнала, связалась с Твардовским. Александр Трифонович передал, что он приглашает Бёлля и меня с Д.Е. на обед в ресторане Центрального дома литераторов. Пусть Бёлль назначит день встречи. Каково же было мое удивление, когда Бёлль наотрез отказался прийти в Дом литераторов. Он, мол, не переступит порога этого заведения.
Все мои и мужа попытки объяснить Бёллю, что в Советском Союзе у всех заведений одинаковая суть, ни к чему не привели.
Видимо, Бёллю внушили, что самые прогрессивные люди в СССР — писатели, а главный гонитель прогресса — начальство из Союза писателей, которое только-то и делает, что сидит в писательском клубе.
Начались долгие нудные переговоры. Твардовский в другие рестораны звать Бёлля не захотел и у себя дома принимать его тоже не пожелал.
В конце концов Бёлль смилостивился. И мы с мужем привезли его в старый особняк на Поварской, в комнату номер 8, на антресоли Дубового зала. Бёлль был с женой Аннемари. Твардовский пригласил на встречу кроме нас Льва Гинзбурга с женой. Лев был автором наделавшего шуму репортажа о нацистах «Потусторонние встречи» в одном из последних номеров «Нового мира» при Твардовском.
За столом, вернее, на одной половине стола мы расселись в таком порядке: Бёлль и рядом с ним я, а напротив нас Твардовский и рядом с ним муж. Каждое с лово Бёлля я переводила на русский, а муж каждое слово Твардовского — на немецкий.
На другой половине стола сели остальные с Аннемари.
Один раз Д.Е. захотел вмешаться в беседу Бёлля и Твардовского, но я его прервала, сказав: «Дай им поговорить друг с другом». Муж сперва обиделся, но потом признал, что я была права. После многочасовой встречи Бёлль и Твардовский в один голос сказали, что у них было такое чувство, будто разговор шел без переводчика.
А благодаря Гинзбургу и вторая половина стола тоже не скучала.
Но кроме слов, которые сказали друг другу два больших писателя и два человека примерно одного возраста, но принадлежавшие к разным мирам, были в тот день еще и невидимые флюиды и токи, которые пробегали между ними. Встретились Бёлль и Твардовский довольно холодно, а прощаясь, долго обнимали друг друга, явно растроганные. Твардовский без конца повторял: «В следующий раз приедете ко мне на дачу! В том же составе на дачу в Пахру. Обязательно!..»
Следующего раза, увы, не получилось. Твардовский скоро тяжело заболел и умер в больнице. Было ему всего-навсего 61 год…
Как ни печально это признать, но именно в тот приезд Бёлля в Москву кончилась наша 1акая сердечная поначалу дружба. Почему?
Формально потому, что мой перевод бёллевского романа «Групповой портрет с дамой» был опубликован в журнале «Новый мир» (уже без Твардовского) I купюрами. И эти купюры не были согласованы с Бёллем.
На самом деле все обстояло куда сложней.
«Групповой портрет…» вышел в ФРГ в 1970 году. Я получила его от Бёлля немного раньше, еще в верстке… Все равно, на дворе уже были 70-е.
1970 год — конец не только календарных 60-х, но и «шестидесятых», которые остались в памяти как годы «оттепели», годы перемен к лучшему, годы надежд.
Впрочем, «шестидесятые» были похоронены в августе 1968 года, когда советские танки вошли в Прагу и покончили с Пражской весной.
А колокол — по ком звонит колокол — зазвонил еще раньше.
В 1966-м прошел процесс Синявского и Даниэля — двух писателей, вся вина которых заключалась в том, что они передали за границу свои произведения (под псевдонимами) и их там напечатали.
За год до процесса Синявского и Даниэля было менее громкое дело Некри-ча. Фантастическая история. Некрич, коммунист, фронтовик, написал о начале войны книгу, которая прошла пять или шесть инстанций. И все эти пять или шесть инстанций засвидетельствовали, что в книге нет политических ошибок и неточностей. Но прошло время, и в «Правде» появилась разгромная статья. А потом Некрича исключили из партии.
Но в расправе с Синявским — Даниэлем и в травле Некрича была и положительная сторона. Синявский и Даниэль — первые фигуранты политического процесса с 1920-х годов, которые не стали каяться, унижаться и признавать свою вину, тем более мнимые преступления. А «провинившийся» Некрич — первый коммунист с тех же 20-х, который не только не отрекся от себя, от своей книги, но и собрал видных историков, чтобы те сказали свое нелицеприятное слово. И историки это слово сказали, защитили Некрича.
Но все равно с началом 70-х многое поменялось. Откат назад к сталинщине стал явным. Картина 70-х будет неполной, если абстрагироваться от зловещей фигуры шефа КГБ Андропова, особо коварного и хитрого чекиста, к тому же метившего в генсеки.
Андропов первый после Сталина затеял игры с интеллигенцией. На поверхности было то, что он приблизил к себе группу международников — Арбатова, Бурлацкого, Загладина, Зорина. И еще многих других. Часть этих ребят я знала. Они были для меня Юра, Федя, Валя. Наскоки на них таких прытких интеллектуалов, как Веллер, смешны. Не они делали политику в Советском Союзе. Думаю, эта группа искренне хотела «как лучше». Мешать она стала только в конце перестройки.
Опасность была в том, что Андропов и его гэбэшники пытались проникнуть в протестную среду. И, видимо, проникли. Поссорили одну часть интеллигенции с другой. Служивый люд с представителями так называемых творческих профессий. Создали атмосферу недовольства друг другом.
Конечно, и до Андропова интеллигенция была расколота на, условно говоря, западников и почвенников. И протестные требования у них были разные. Жестоко преследуемый, талантливый писатель крайне правого толка Леонид Бородин или православный диссидент Игорь Огурцов ставили цели, прямо противоположные тому, к чему стремились либералы или коммунисты типа братьев Медведевых… А молодежь и вовсе шла своей дорогой. Но все это было совершенно естественно для России.
Однако Андропову и его сотрудникам-провокаторам удалось посеять рознь и недоброжелательность среди, казалось бы, единомышленников.
Ненависть и раздоры охватили многие интеллигентские кланы.
Вспоминаю, как бывшие «космополиты» пытались развенчать Илью Эренбурга, как презрительно фыркали, говоря о книге «Люди, годы, жизнь».
Помню, как Лидия Чуковская набрасывалась на Валентина Катаева, который, кстати сказать, был одним из отцов «оттепели» — в качестве редактора журнала «Юность».
Вспоминаю также, что после разгрома «Нового мира» сотрудники Твардовского уже сразу в 70-х разбежались по разным «идеологическим» углам. Л некоторые и вовсе стали мракобесами, а один из них позже докатился до «Протоколов сионских мудрецов», которыми в царской России брезговали <амые махровые реакционеры…
Помню и то, что, приехав в 1989 году в США повидаться с сыном, я была поражена, с какой яростью русские эмигранты-инакомыслящие кидались на… (Солженицына, одни изгнанники на другого изгнанника.
И еще я, к своему стыду, вспоминаю, как в 70-х я стала подозревать буквально в каждом втором человеке агента КГБ. Особенно если он громко говорил о своей нелюбви к советской власти. А ведь раньше я и муж были на редкость доверчивыми людьми и, между прочим, ни разу не ошиблись ни в друзьях, ни в малознакомых людях.
Такова была обстановка в той части общества, к которой я принадлежала. I Неблагополучие постигло и мою семью. Алик еще в конце 60-х окончил Стро-гановку. И сразу стало понятно, что ему предстоит тяжелый путь опального художника. Серьезной работы не будет, выставок тоже. Грошовые заработки. Л ведь у Алика уже была семья, в 1974 году родился мой внук, солнечный мальчик Даня. И в том же году прошла «бульдозерная выставка», одним из организаторов которой был сын. А через три года — его трагическая эмиграция. Да, я и тогда, и до сих пор считаю ту эмиграцию трагедией…
Не знаю, как у других людей, а у меня беда, неприятности всегда приходят разом.
И вот в такое смутно-мутное время я засела за перевод «Группового портрета с дамой», сложного романа. Уже в самом его посыле таилась явная крамола.
В центре романа была любовь русского военнопленного Бориса и пленительной девушки-немки Лени. Русский и немка на фоне воюющей, близкой к тотальному поражению Германии… Мораль «Группового портрета…» — любовь, терпимость и благородство выше всех политических и национальных различий, выше войны, выше всего.
Но эта мораль была диаметрально противоположна установкам советской власти и неприемлема для homo soweticus. Неприемлем был и сюжет романа: Борис и Лени, трогательные, как два голубка, до конца войны трудятся в мастерской ритуальных услуг, плетут венки на могилы немецких покойников, жертв войны. А после войны воссоединяются в ФРГ. И Борис на берегу Рейна читает стихи Тракля.
Если память мне не изменяет, австрийский поэт Георг Тракль — типичный буржуазный пацифист и абстрактный гуманист. Как это непохвально с точки зрения советского морального кодекса! Но бог с ним, с Траклем. Самое вопиющее, что Борис не возвращается в СССР. Он выбирает себе новую родину, ФРГ, то есть Германию Аденауэра.
А ведь именно в 70-х впервые со времени далеких 20-х годов в СССР заговорили об эмиграции. Именно с 70-х началась так называемая «еврейская эмиграция». Я говорю «так называемая», потому что знаю — очень многие вызовы из Израиля приходили и к неевреям, желавшим покинуть Советскую Россию. Да и многие евреи по паспорту не имели ничего общего ни с иудаизмом, ни с Государством Израиль. Для отъезда заключалось много фиктивных браков, и родилась острота: жена-еврейка как средство передвижения.
Естественно, официальная пропаганда объявила всех желавших уехать предателями. Мол, бывшие безродные космополиты бегут из России, наплевав на Родину, которая их поила, кормила и бесплатно учила в вузах… Не знаю, верили ли люди этой пропаганде, но знаю, что и часть интеллигенции также порицала отъезжающих.
И тут вдруг роман, где русский, сын высокопоставленного разведчика-эн-кавэдэшника, по доброй воле остается на Западе…
Словом, роман «Групповой портрет с дамой» ни в коем случае не годился для публикации в СССР. Что и не преминул отметить сам Бёлль, приехавший в Москву.
Зачем же прислал мне верстку? А потом и брошюры, где объяснялось, как плетут кладбищенские венки?
В глубине души я и, видимо, он надеялись на то, что в России роман все же прочтут.
Вместе с тем я отчетливо видела, что некоторые эпизоды «Группового портрета с дамой», касающиеся советских реалий, неудачны. А некоторые просто I мешны. Неудачны вкрапления об отце Бориса. Безусловно смешон был рассказ о том, что отец, русский парень, подверг сына обряду обрезания из гигиенических соображений. А потом, боясь, что Борис попадет в плен к гитлеровцам п они примут его за еврея, велел пришить к члену… кусочек кожи. И вот во время объяснения с Лени кожа норовила отскочить. Вычеркнула я и строки об аресте и об освобождении «честного коммуниста», отца Бориса. Боялась, что к ним придерутся в цензуре. А советскому читателю эти несколько строк ничего не говорили. Ведь мы уже прочли в «Новом мире» «Один день…» Солженицына, а в самиздате — «Колымские рассказы» Варлама Шаламова. И на горизонте маячил «Архипелаг ГУЛАГ».
У Бёлля были свои слабости, ему казалось, что он, Бёлль, разобрался п в русской душе, и в советской жизни как никто другой. В этих местах книги чувствовались явная фальшь и чужие подсказки.
И я, прежде чем приступить к переводу, сделала в верстке кое-какие купюры. Как мне казалось, вполне бесспорные. К счастью, их было не так уж много. Да и не это меня в ту пору волновало. Не о купюрах я тогда думала. Я думала о том, что при моей жизни и при жизни Бёлля «Групповой портрет…» так и не напечатают в СССР. И мне было грустно и обидно за роман и за Бёлля.
Тем не менее я все же действовала. Даже заключила договор на перевод «Группового портрета…» с… «Молодой гвардией». Предложила свои услуги и разгромленному «Новому миру». Ира Архангельская, с которой я имела дело при Твардовском, слава богу, еще работала в журнале.
Ко всему прочему, в отличие от других коротких бёллевских романов, «Групповой портрет с дамой» был ужасно длинный. Наверное, листов тридцать. А может, больше.
Пока я переводила, а это был поистине каторжный труд, «Молодая гвардия» договор расторгла. Правда, это меня не очень удивило. Я на «Молодую гвардию», I де директором был, по-моему, «патриот» Ганичев, всерьез не рассчитывала.
Просто старалась использовать все возможности. Авось где-нибудь роман проскочит. Издательство «Прогресс» с самого начала побоялось связываться с «Групповым портретом…». Журнал «Иностранная литература» в 70-х тоже не хотел рисковать.
Шансов на то, что «Групповой портрет с дамой» кто-либо напечатает, становилось все меньше. Однако прекратить работу на полпути я не могла. Ведь в книге было так много прекрасных страниц.
Но тут вдруг что-то изменилось в «Новом мире». Главным редактором стал Валерий Алексеевич Косолапов210. Косолапов, конечно, не обладал смелостью Твардовского, но он был человек порядочный, что дорогого стоило. Начались долгие переговоры с «Новым миром». Журнал то брал перевод бёллевского романа, то не брал. Пока что рукопись перевода легла в сейф главного редактора журнала.
Потом мне позвонила Диана Тевекелян211 из журнала «Москва». И сказала, что готова напечатать Бёлля. Однако роман для «Москвы» чересчур большой, его придется сильно сократить. Я дала Диане второй экземпляр рукописи.
Диану Тевекелян я знала и уважала. Уважала и ее вкус, и ее позицию. Ведь она напечатала в 1966–1967 годах «Мастера и Маргариту» Булгакова. Даже «Новый мир» Твардовского не решился на это. Он ограничился тем, что опубликовал булгаковские «Записки мертвеца» («Театральный роман»).
В своих мемуарах — я имею в виду книгу Д. Тевекелян «Интерес к частной жизни»212 — она явно преуменьшает свою роль в опубликовании булгаковского «Мастера». Но мы, ее современники, понимали, что в журнале, непосредственно подчиненном московскому комитету КПСС и лично товарищу Гришину, при главном редакторе Поповкине (ничего дурного я о нем не знаю, но и героем он тоже не был и громким именем не обладал), пробить такого рода произведение было почти невозможно. Надо было, чтобы кто-то проявил недюжинную смелость и самоотверженность. И этим «кто-то» стала Тевекелян.
Словом, мой перевод «Группового портрета…» оказался и в «Новом мире», и в «Москве», у нового главного редактора М. Алексеева, весьма мрачной личности.
«Новый мир» явно не хотел выпускать из рук «Групповой портрет…», но и публиковать его боялся. Однако в конце концов все же решился.
И тут начались новые муки. Роман печатали чуть ли не петитом. Все равно для журнала он был непомерно велик, тем более что приоритет всегда отдавался русскоязычной прозе.
Отчетливо помню, как я часами сидела с редактором Косолаповым и собачилась с ним из-за каждой строчки, которую он намеревался вычеркнуть… 11омню, как время от времени мы по очереди сосали нитроглицерин и капали в чашку валидол или валерьянку.
И все же роман Бёлля «Групповой портрет с дамой» был опубликован в «Новом мире». И опубликован не десять или двадцать лет спустя после выхода в свет, а еще тогда, когда он не потерял своей актуальности. И был нужен людям.
Однако сразу же после появления журнала, где был напечатан лишь первый, совсем небольшой отрывок из романа (редакция хотела «застолбить» книгу), все известные мне иностранные корреспонденты в Москве передали в свои газеты на Запад, что Черная перевела «Групповой портрет с дамой» с большими пропусками, а Борис Слуцкий плохо перевел Тракля и «других немецких поэтов».
Теперь, с высоты своих лет, могу сказать то, что поняла давно, но произнести вслух не решалась. И, наверное, так и не решилась бы, если бы не писала п и воспоминания.
Травля моей персоны и ссора с Бёллем были результатом хитро задуманной интриги.
Интригу затеяли супруги Копелевы — Лев Зиновьевич Копелев и его жена Раиса Давыдовна Орлова. Писать о них очень не хочется, особенно о Рае. Но написать надо.
И тут я вынуждена сделать многостраничное отступление.
Рая была моей подругой долгие годы: и в ИФЛИ, и еще лет двадцать после. Я любила и ее, и всю Раину семью: сестру Люсю, маленького брата Лешу, шумную толстуху Сусанну Михайловну, мудрую Раину маму, которой мы, девчонки, поверяли свои сердечные тайны. Любила я и огромную, нелепую квартиру Яиберзонов на улице Горького, в бывшем монашеском (Саввинском) подворье. В доме, знаменитом тем, что его в 1936 году передвинули, то есть отодвинули от проезжей части, чтобы построить один из парадных мордвиновских корпусов, в I тиле сталинского ампира.
В ИФЛИ ближе Раи и ее мужа Лени Шершера у меня никого не было. Леня нелепо погиб уже в самом начале войны: благополучно вернувшись из боевого полета, стал жертвой авиакатастрофы. И после его смерти мне иногда казалось, ноя смотрела на Раю любящими глазами талантливого Лени. Нет, это неправда. Раи и сама по себе была прелестна. Яркая, очень способная, энергичная, красивая. Темные локоны, светлые глаза на смуглом лице. И девичья фигурка даже после родов. И притом женщина, абсолютно лишенная противных женских слабостей — не завистливая, не вздорная, не мелочная, не сплетница… Не… не… не…
Второй муж Раи, Коля Орлов, тоже был не… не… Но со знаком минус: не интеллигентен, не умен. Играл на гитаре. Плохо. Пел под гитару советские песни. Тоже плохо. Но зато у Коли было одно несомненное достоинство: он любил Раю и очень помог ей пережить кошмарные «холодные погромы» 40-х, не потерять профессию и не бедствовать. Коля был, как тогда говорили, ответработник. Товарищ из номенклатуры. Правда, не самого высокого полета. По-моему, в ранге министра РСФСР. Расставшись с первой женой, Коля жил в гостинице «Метрополь». В годы войны постояльцев московских гостиниц обихаживали так, словно никакой войны не было.
Кстати, в гостиницах жили тогда не одни лишь ответработники, но и интеллигенты: известные писатели, актеры. К примеру, Эренбург, Аркадий Райкин, Утесов.
Колю Орлова во времена его романа с Раей мы, друзья Раи, посещали и в «Метрополе». И он устраивал нам роскошные пиры. Наверное, уже тогда можно было заметить, что Коля слишком много пьет. Но мы не замечали, или, как тогда говорили, «в упор не видели».
А потом Коля переселился на улицу Горького, где жила большая семья Либерзон и еще малышка Света, дочь Раи и Лени Шершера. А с 1945 года и маленькая Маша — дочурка Раи и Коли Орлова. Тогда же я стала приходить в этот дом уже вместе с моим мужем Тэком. И Рая с Колей встречали и угощали нас и других старых друзей дома с редким гостеприимством. Здесь я должна еще раз отметить огромное обаяние Раи — ведь даже глупый и неинтеллигентный муж не отвратил от нее многих прежних знакомых и почитателей.
Да и вспомнив о Колиных привилегиях, я отнюдь не хочу сказать, что Коля спас Раю и ее семью от голодной смерти в военное лихолетье и в самые первые послевоенные годы. Ничего подобного. Рая сама занимала тогда номенклатурный пост, была заведующей американским отделом ВОКСа. В военное время ВОКС был нужен советской власти, как никогда. Ленд-лиз. Второй фронт. Рая имела не только специальные продовольственные пайки, ей даже шили одежду в спецателье. И не кто-нибудь, а знаменитая Ефимова, портниха из дома Лама-новой. И еще: в войну Рая фактически содержала всю большую семью Либерзон.
Русский муж Коля, товарищ из номенклатуры, спасал жену после войны, в годы разгула антисемитизма. Сперва увез Раю, потерявшую работу в ВОКСе из-за «пятого пункта», в Румынию, где находились советские войска и Рая просвещала румын в советском духе. Благо говорила не только по-английски, но и по-французски, а французский очень ценился в Бухаресте, «маленьком 11ариже».
А когда Коля и Рая вернулись в Москву, Рая сумела сдать аспирантский минимум в ИМЛИ и в 1956 году написать диссертацию «Образ коммуниста в прогрессивной литературе США». Диссертацию эту на ученом совете ИМЛИ дружно хвалили, но при тайном голосовании так же дружно зарезали. Однако не из-за такой явно дурацкой темы, а, как мне позже рассказывали, потому, что партком призывал бойкотировать еврейку Раю…
Из Раиной книги «Воспоминания о непрошедшем времени» явствует, что Рас удалось добиться новой защиты с помощью Коли. И, став кандидатом наук, уехать в Эстонию. Ведь в Москве Рая все равно не могла бы найти себе достойную работу. Коля получил назначение «по линии заготовок». Тогда считалось вполне нормальным, что русский товарищ заготавливает (отправляет в Москву) урожаи эстонских крестьян.
Рая стала читать курс литературы в Таллинском университете.
Нам с Д.Е. супруги Орловы сразу же обеспечили отличный отдых в маленьком привилегированном санатории под Таллином.
Отдохнув в санатории, мы отправились к Орловым на дачу. Не дача, а рай-<кий уголок. Небольшой, хорошо оборудованный домик буквально в десяти шагах от моря. А вокруг ни души. Рыбацкий хутор… И ни разу ни я, ни мой умный муж не спросили — куда делся хозяин этого хутора? И по какому праву и него вселился русский ответработник Коля? Так что и мы с Д.Е. были хороши!..
Эстонский период в жизни семьи Орловых кончился плохо. Коля стал пить но-черному, и его уволили. Может быть, просто отозвали. И Коля вернулся на улицу Горького, а с ним и дети — Света и Маша. Рая осталась профессорствовать и Эстонии. Правда, в ту пору она жила в Таллине не постоянно, а только тогда, когда читала свой курс.
Начались нелады и в большой квартире Либерзонов в Москве.
Еще до этого, во второй половине 40-х, разладилась и моя дружба с Раей. Мне казалось противоестественным, что в атмосфере абсолютного одичания Рая продолжает твердить о своей верности «мудрой политике» Советского Союза.
Когда-то и я, и Рая, и ее первый муж Леня были пламенными комсомольцами. Ни в чем не сомневались. Даже процессы 1937–1938 годов, даже комсомольские собрания, на которых каялись дети «врагов народа», нас не отрезвили. Но с тех пор много воды утекло. Уже на первом этапе войны все прозрели. Л славить политику Сталина в пору антисемитской свистопляски казалось и вовсе странным.
В своей исповедальной книге «Воспоминания о непрошедшем времени» Рая пишет: «Послевоенные восемь лет были в моей жизни самыми позорными. Я все еще пыталась верить, принимать, приспосабливаться к тому, что происходило в обществе. Продолжать жить в согласии, продолжать шагать в ногу».
Ну а что потом?
Потом «рубеж всемирно-исторический и личный совпали точно».
«Точно»?
Нет, не буду придираться к словам, ерничать. Кто из нас мог похвастаться тем, что прожил восемь лет со дня окончания войны до дня смерти Сталина достойно?
И все же… И все же…
Рая позволяла себе то, чего никто не позволял себе.
На всю жизнь запомнила разговор, который произошел в квартире Либер-зонов на улице Горького.
Нас пятеро — Рая с Колей, мы с Тэком и моя подруга Муха-Мухочка, но спор в основном идет между Раей и Тэком.
В начале спора Рая объявила, что антисемитизм, политика преследования евреев была не чужда и Ленину. В пылу спора сказала, что русские мужчины, широкоплечие и мускулистые, куда выше и благородней, нежели еврейские мальчики, узкогрудые и хлипкие…
Зловещим показался нам тогда и заключительный монолог Раи о том, что евреи собираются кучками, стремятся быть в своем кругу… Мол, и у нас с Мухой, к примеру, большинство друзей — евреи…
По тем временам это был чуть ли не призыв к арестам кучкующихся евреев…
Надо признать, что на протяжении всего этого ужасного разговора неинтеллигентный и неумный Коля вел себя куда пристойней, нежели умная и интеллигентная Рая.
Еще до этого Тэк вдрызг разругался с Раей. На этот раз у нас в Большом Власьевском.
Рая в ту пору, как сказано, читала в Таллине лекции по советской литературе.
Казалось бы, ни с того ни с сего Тэк вдруг сказал: «А скоро ты, Раечка, поедешь в Эстонию и будешь рассказывать эстонским студентам, какая в СССР замечательная, правдивая литература соцреализма. Будешь фальшивить и лукавить».
Рая заплакала и, убегая от нас, крикнула: «Это ты лукавишь и фальшивишь, я всегда говорю правду!»
Позже Рая произнесла свою «знаменитую» фразу: «Если бы в 1949 году арестовали моего папу, Давида Григорьевича, я и впрямь сочла бы его врагом народа и решила бы — он арестован правильно».
Но что толку вспоминать дурацкие слова, сказанные сто лет назад людьми, которых уже давно нет на свете? Тем более вспоминать приблизительно, я ведь ничего не записывала…
Не в словах дело. Дело в том, что без политики тогда и дохнуть нельзя было. И эта «ежедневная» политика неумолимо разъединяла меня и Раю.
В июне 1950 года я и Д.Е. прочли в газете «Правда» статью нашего Вождя и Учителя «Марксизм и языкознание» о том, что язык, оказывается, не над-(тройка, как нас учили, и не базис, а неизвестно что. Сталин ополчился и на признанную в СССР яфетическую теорию происхождения языков академика Марра. И призвал (приказал) вернуться к старой индоевропейской теории.
Вспоминая то время, я думаю сейчас, что Сталин, грубо говоря, слетел I катушек. Только сумасшедший мог заниматься такими вопросами в стране, обескровленной и опустошенной войной и лихорадочно вооружавшейся снова…
Но это я теперь так говорю… А тогда люди, пряча глаза, помалкивали. Но ног к нам с Тэком в Большой Власьевский пришел наш друг Сережа Иванов. < срежа учился вместе со мной сначала в институте, а потом и в аспирантуре ИФЛИ. В 1938 году арестовали студентку Е., с которой Сережа только-только расписался. И он натерпелся от НКВД. А в войну чудом не потерял ногу под Сталинградом. Полгода пролежал в госпитале с газовой гангреной. Вернулся н Москву на костылях.
Сережа от природы был молчуном. А пережитое заставило его стать сугубо «к горожным. На политические темы он вообще не разговаривал. Был сервилен до отвращения. Но тут и Сережу прорвало. Он чуть ли не кричал, объясняя нам, что рассуждения Сталина ни в какие ворота не лезут. А примеры, которые Вождь приводит, вопиюще безграмотны.
На следующий день нас с мужем посетила Рая с одним из ее и Коли новых приятелей Семеном Раппопортом. И они с ходу начали восторгаться гением (эллина, который проявился в его работе «Марксизм и языкознание». Говорили они и о том, что надо транспонировать сталинские гениальные мысли на другие науки. В частности, на математику. И что он, Семен (выпускник Текстильного института), попытается это сделать.
Кстати, много лет спустя, прочтя Авторханова, я поняла, как «правильно» о I реагировали Рая и Семен на лингвистические закидоны Сталина. Авторханов пишет: «Сейчас же закрыли Институт языка и мышления академика Марра при Академии наук СССР, почти весь его состав (как и его филиалов в республиках) был сослан в Сибирь».
Поскольку «вклад» Сталина был объявлен универсальной программой для всех наук, «чистка развернулась и во всех других институтах Академии наук по тому же методу, что и в Институте языкознания: в Институте физиологии имени Павлова, в Институте эволюционной физиологии и патологии высшей нервной деятельности, — их руководители во главе с академиками Орбели и Сперанским были изгнаны и высланы. Начатая еще в 1948 году чистка в институтах истории — Институте права, Институте философии Академии наук СССР — продолжалась с новым ожесточением. Даже трижды вычищенная Академия сельскохозяйственных наук СССР находила все новые и новые жертвы».
Тогда утверждали, что уже готовится разгром математических школ. Но ничего не получилось, так как правильные марксисты-ленинцы не сумели отличить «правильные» математические формулы от «неправильных»…
Конечно, я уже давно поняла, что Рая честолюбивый человек. Честолюбивый и стремящийся сделать карьеру. Но я знала много честолюбивых женщин, активно делавших карьеру. Могу даже признаться, что эти женщины меня притягивали. Муж уверял, что я им завидую.
Но никто из этих женщин не преступал известную грань. В 40-х годах XX века эта грань была — антисемитская (фашистская) политика Сталина.
У Н.С. Сергеевой, которая и впрямь поднялась на очень высокую ступень иерархической лестницы, в журнале «Новое время» работало много евреев: и Лев Шейдин, и Лев Безыменский, и Лев Ровинский. И еще больше евреев было в иностранных редакциях журнала, за которые Сергеева также отвечала головой…
Но не могу себе представить, чтобы Наталья Сергеевна или ее сестра Ирина сказала бы хоть одно поганое слово о… евреях.
Знала я также честолюбивую «ученую даму», экономиста Любимову. И литературоведа, профессора Ивашёву213. Обе эти чудачки разъезжали по заграницам, ходили в высокие кабинеты и требовали к себе особого внимания и почтения. Но никто из них в самые что ни на есть антисемитские годы не запятнал себя ни единым антисемитским выпадом. Для всех них, интеллигентов, это было табу, позор.
Однако я явно отвлеклась от темы. И понимаю, мне все равно могут сказать: все приведенные нестыковки с Раей не стоят многолетней дружбы. Время было такое страшное… Во всем виновато время.
На это я возражу: время было не только страшное, но и жутко фальшивое, лицемерное, лживое.
Нынешним молодым людям, наверное, трудно понять, почему первой «оттепельной» статьей в «Новом мире» стала статья никому не известного Вл. Померанцева под названием «Искренность в литературе»214.
Вспомним те годы. Тысячи нерешенных проблем. Ведь страна только что избавилась от Сталина. Миллионы людей сидят в ГУЛАГе. И вдруг такое эфемерное понятие, как «искренность». Казалось бы, людям не до искренности. Кому опа нужна? Оказывается, искренность была нужна нам как воздух, как глоток воды в пустыне. Статья Померанцева вызвала целую бурю. Позднее фальшь в литературе стали называть «лакировкой действительности». Вместо того чтобы сказать, что писатель врет, фальшивит, стали говорить, что писатель «лакирует».
Разрыв с Раей был постепенный, но все равно мучительный. Она, как более умная, сделала две попытки примирения — дважды вызывала меня для раз-1овора по душам.
Конечно, мы обе понимали, что прежнюю дружбу не склеишь. Но еще была возможность сохранить видимость дружбы. По-моему, Рая такой видимости хотела. Я на это не пошла и, если быть честной, впоследствии не раз жалела о своем решении. Не раз вспоминала мамины слова: «Худой мир лучше доброй с юры». Тем более что Копелевы стали грозной силой.
Пора переходить к Копелеву. Писать о нем куда легче, чем о Рае. В моей жизни он не сыграл такой большой роли, какую сыграла она.
Я уже рассказала на этих страницах, что у меня на последнем курсе ИФЛИ был с ним короткий роман. Рассказала и о том, что Лев провожал меня и моих родителей в эвакуацию. А в 1942 году очень выручил, прислав в Чкалов, где я была с первым мужем Борисом, «вызов» в 7-й отдел Северо-Западного фронта. Для меня — неожиданность. Да и для Копелева этот «вызов» ничего не означал — он хотел собрать в отделе людей, владевших немецким. Однако на Валдае, где находился тогда штаб Северо-Западного фронта, у нас началось нечто вроде рецидива прежнего романа по формуле «война всё спишет». Впрочем, рецидив с коро закончился, и я отбыла в Москву от греха подальше.
Уже в штабе фронта я увидела Копелева совсем в ином свете, нежели в Москве. Он показался мне болтуном, пустым, даже неумным человеком. Про 1аких людей домработница Шура, наша с Д.Е. «Арина Родионовна», говорила: «Нис чем пирог».
Но все это, так сказать, предисловие к моей истории о супругах Копелевых и об их роли в интриге с книгой «Групповой портрет…».
История началась в 1956 году. На дворе — «оттепель». Копелева полностью реабилитировали. Даже восстановили в партии. Рая уже опять на коне, работает в престижном журнале «Иностранная литература».
М.А. Лифшиц в остроумной рецензии на книгу Вл. Разумного показал, как в переломные эпохи некоторые авторы быстро меняют свои взгляды. Недавно они числились ортодоксальными марксистами, а в годы «оттепели» стали чуть ли не либералами, сыграли на повышение. Но если придут «заморозки», они столь же быстро сыграют на понижение215.
О наличии в СССР своего рода идеологической «биржи», на которой некоторые играли на понижение, а некоторые на повышение, я убеждалась не раз…
Выбор за Копелева и за Орлову сделала сама жизнь. Они явно пострадали при Сталине: Льва упекли за решетку. Рая чуть было не стала безработной из-за пятого пункта.
Стало быть, оба могли играть только на повышение… Но поезд ни для Раи, ни для Левы еще не ушел. Ей — 38 лет, ему — 44 года. И оба они очень способные, очень энергичные и очень решительные ребята. Она — прекрасный оратор. Он — то, что называется «писучий человек». И оба они честолюбивы и беспринципны. И оба, по тогдашним временам, хорошо образованны.
Чтобы соединиться, Леве надо было всего лишь преодолеть кое-какие моральные преграды. Разойтись с женой, которая мыкалась с его родителями (годами жила с ними в одной комнате), воспитывала двух дочек, восемь лет носила передачи и преданно ждала мужа-заключенного. Лев с женой разошелся без проволочек. Кое-кто из его друзей был шокирован.
Зато, когда пьяницу Колю выселили из квартиры на улице Горького, знакомые Раи, в том числе и мы с мужем, вздохнули с облегчением. Правда, бывшему ответработнику Коле все же дали комнату.
Ну а после разводов осталось уж и вовсе всего ничего. Отчитаться, вернее, оправдаться за то, что столько лет ходили в первых учениках Дьявола.
Рая сделала это с помощью слов: «Я верила!»
Лев повторил за Раей: «Я верил». У Раи это получилось даже элегантно… Ведь она верила в некую хрустальную мечту, в социализм-коммунизм, очищенный от скверны. И в то, что он вопреки всему воплощается в жизнь. У Левы получилось грубо и даже глупо. Он, оказывается, верил в… Сталина.
Вот что Копелев написал в книге «Утоли моя печали»216. Узнав о смерти Сталина на шарашке, он, заключенный, не мог прийти в себя от горя. И, стараясь не показать свое отчаяние, «стискивал, натужно стискивал себя, как пустой кулак. Не хотел, чтобы начальники и вертухаи вообразили, будто нарочно напускаю на себя печаль, не хотел и чтобы свои (товарищи по заключению. — Л.Ч.) пред-(гавили, поняли, как мне тяжело, какие одолевают воспоминания».
Какие же воспоминания одолевали Копелева?
Июльское утро 1941 года. «Надя (жена. — Л.Ч.) разбудила меня бледная. Из черной бумажной тарелки репродуктора знакомый (!!!) голос с акцентом: ‘‘Братья и сестры, к вам обращаюсь я, друзья мои”».
Ну ладно! Эти необычные для Сталина слова могли умилить сентиментального Леву. А далее совсем чушь!
«Ноябрьский вечер того же года…» Из землянки выскочил радист. Орет: «Говорит Сталин! Уже передают! Сталин говорит из Москвы!»
Одним словом — немцы уже под Москвой, а Сталин все еще в Москве. Не драпанул. Незабываемо!
…Москва. Январь 1944 года. «Отец навестил меня в госпитале». И рас-
I казал Копелеву о смерти сына, Левиного младшего брата Александра… Брат попал в окружение, старался вырваться и якобы кричал, бедняга, «за Родину, ia ('талина!»…
И вместо того чтобы оплакать гибель брата, Копелев будто бы во имя брата оплакивает… Сталина.
И, наконец, февраль 1945 года. Уличные бои в немецком городишке Грау-дспце. Стало быть, советские солдаты уже идут по территории Германии.
II Копелев тут как тут со своей «звуковкой». Разъясняю: с помощью «звуковок»
10 грудники 7-х отделов, выезжая на передовую, призывали солдат противника к даваться в плен.
На этот раз «наша звуковка помогала артиллеристам», пишет Копелев. Допустим! Но при чем здесь Сталин? Оказывается, Копелев, «задыхаясь от радо-
11 и, орал (через звуковку. — Л.Ч.) — за наших детей, за наших любимых (!), за Родину, за Сталина — огонь!».
Потрясающие воспоминания! Но Копелев никак не может остановиться. Сталина уже похоронили, а он по-прежнему, «когда становилось невтерпеж», сбивался в какую-нибудь дыру: «…вспоминал и плакал».
Я написала «дурак Копелев». Беру свои слова обратно. У Копелева все было «по делу». По делу — это значит уместно, нужно для дела.
Даже дурацкий рассказ о боях в Грауденце — по делу. Ведь Копелев, типичный политработник, прошедший всю войну во фронтовых штабах в десятках километров от переднего края, хочет представить себя боевым офицером.
Да и вся книга «Утоли моя печали» — рассказ о шарашке в Марфине, где (идел Копелев, написана неспроста. Иначе зачем описывать отнюдь не писателю Копелеву ту самую шарашку, которую уже изобразил Солженицын в своей книге «В круге первом».
Помнится, я задала этот вопрос поэту Вл. Корнилову, который рассказывал нам с мужем о книге «Утоли моя печали», вышедшей в 1981 году на Западе. Корнилов ответил уклончиво: мол, Копелев, конечно, не писатель, но он слышит чужую речь, кое-что все же улавливает, и читать книгу довольно-таки интересно.
На самом деле эта книга была необходима Копелеву по многим причинам. Рассказывая о любви к Сталину, автор пытался подчеркнуть свою доверчивость, непосредственность, восторженность, чтобы как-то приукрасить довольно неприятный образ интеллигента-болтуна и в то же время ортодокса-сталиниста Рубина из «В круге первом» и Цезаря Марковича из «Одного дня Ивана Денисовича», прообразом которых он был. Это во-первых. А во-вторых, и это самое главное, на протяжении всей книги Копелев чернит Солженицына и даже вводит в оборот сплетню о нем как о лагерном стукаче. И именно тогда, когда Солженицын уже опубликовал на Западе «Архипелаг ГУЛАГ» и стал для властей в СССР врагом номер 1. А ведь еще совсем недавно Лев грелся в лучах солженицынской славы, подчеркивал свою дружбу с ним и повторял: «Рубин — это я». И мы с Д.Е. удивлялись его словам. Ведь Рубин неприятен Солженицыну.
И тут я присоединюсь к Ю. Карякину и процитирую его статью «Шестидесятники — чьи мы дети?»: «Но только не я ему (Солженицыну. — Л.Ч.) судья. И вообще судей нет (а кто посмеет — осрамится)».
Так считал Карякин. Но то Карякин. А многие интеллигенты так не считали. Они предпочли исполнить явный «заказ» советских властей — любой ценой опорочить Солженицына. Среди этих многих первым был Копелев. Решетовская, покинутая жена Солженицына, не в счет. Не в счет и книжонки, вышедшие тогда в странах «народной демократии», где прямым текстом говорилось, что гениальный русский писатель заслан в Россию из Америки Госдепом.
Такая откровенная ложь в СССР тогда не проходила. А вот Копелева до сих пор, два десятилетия спустя, привлекают в качестве верховного арбитра в споре с Солженицыным*.
Ну а теперь вернемся к тандему Копелев и Орлова. В 60-х супруги совершили грандиозный рывок. Рая заняла ключевой пост в ключевом журнале «Иностранная литература» — стала там заведующей отделом критики. От нее тогда зависели и литературные критики-зарубежники, и издательские работники, и переводчики. Копелев начал читать лекции по зарубежной литературе. Но самое главное, оба они стали глашатаями перемен в литературной политике властей, фирменным знаком «оттепели».
Рая произносила пламенные речи на собраниях в Союзе писателей, призывая издать запрещенные некогда книги. Лев выступал как судья во всякого рода спорах и дискуссиях. Ратовал за укрепление связей с Западом. Вот, к примеру, первый приезд Бёлля, первая писательская делегация в Москву из ФРГ. Мы с Д.Е. приглашаем Бёлля к себе домой в качестве частных лиц. Лев проводит официальные мероприятия с Бёллем в Доме литераторов.
Супруги поистине вездесущи.
Ну а теперь пора удивиться столь скорому возвышению тандема…
Ведь в годы «оттепели» появилась целая плеяда поэтов, писателей, художников, публицистов уже нового призыва. За ними не волочился толстый шлейф прежних ошибок, сделок с совестью, шлейф позорных партсобраний и партпро-работок. Как правило, они начинали с чистого листа. И уж наверняка никто из них не оплакивал Сталина, не рвался в партию большевиков, не делал карьеру ни в конце 30-х, в годы Большого террора, ни в конце 40-х. Не говоря о том, что многие были и более талантливы.
Так в чем же дело? А дело в том, что супруги Копелевы взяли на себя функцию менеджеров части интеллигенции. Замечу: тогда не существовало не только слова «менеджер», но и такого понятия.
А между тем в менеджерах интеллигенция нуждалась, ведь каждый интеллигент воображал себя и лидером, и пророком, и глашатаем, но не желал заниматься организацией и координацией. В общем, для менеджеров было гигантское поле деятельности. К примеру, сочинять протестные письма и определять, кому именно их подписывать. (Рая свою подпись не ставила, ибо это грозило ей увольнением из «Иностранки»…) Или распределять «дары волхвов». Скажем, Бёлль привозил в Москву гигантские чемоданы. Привозил и книги — «тамиздат», и носильные вещи, и медикаменты. И все это Копелевы раздавали «нуждающимся». Но главная деятельность тандема была сходна с деятельностью ВОКСа, где во времена бны делала карьеру Раиса Орлова. Благо оба супруга были и коммуникабельны, и знали языки, что для того времени являлось редкостью.
«Воксовской» работы был непочатый край: посещение посольств, знакомство с писателями и журналистами, приезжавшими в СССР из Европы и Америки, переписка с ними и налаживание постоянных каналов связи. Получение книг и журналов, издаваемых в зарубежье. Наконец, отправка рукописей на Запад. Только группа отвязных молодых художников в 60—70-х не боялась контактов с иностранцами и напрямую продавала им свои произведения (сын к этой группе не принадлежал). Называлось это дипарт. Но дипарт был скорее похож на фарцовку — обмен одних товаров на другие… Серьезные художники, так же как и писатели, были клиентами Копелева.
Извлекали ли Копелевы какую-либо выгоду из своей бурной деятельности или были совершенно бескорыстны?
Отвечаю — выгоды были. Преференции были. И здесь речь не только о моральных выгодах и преференциях, но и о сугубо материальных…
В крупных издательствах и среди аппаратчиков Союза писателей было много тайных либералов и просто порядочных людей, которые считали делом чести помогать инакомыслящим. Благодаря им супруги выпускали престижные книги в Худлите и в Политиздате (в редакции «Пламенные революционеры»), хотя их сочинения, во всяком случае те, что я прочла, не отличались особыми достоинствами. А желающих писать профессионалов было много.
Либералы из Бюро пропаганды СП отправляли и Льва и Раису с лекциями в республики Советского Союза. Лекции считались очень хлебным делом…
Часто материальные и моральные блага совпадали. В доказательство расскажу одну забавную историю. Поженившись, Копелевы получили квартиру в писательском кооперативном доме на Аэропортовской. Дом этот был уже давно построен и заселен, поэтому копелевская квартира оказалась с изъяном — она была на первом этаже. И вот прошел слух, что КГБ… бросает камни в квартиру к диссидентам Копелеву и Орловой. Писательская общественность в ужасе! И Копелевых вселяют в первую же освободившуюся квартиру на более высоком этаже, которую долго ждал какой-то бедолага очередник. Раиса и Лев спасены от КГБ. Камни на высокий этаж не докинет ни одна «длинная рука» с Лубянки…
Но все эти копелевские успехи и игры годились только для «мирного» времени. А политическая погода в 70-х явно поменялась. Как говорили остряки, «маразм крепчал»… Льва исключили из партии и из Союза писателей, и Раиса уже не работала в штате, хотя и осталась членом КПСС.
Надо сказать, что не они одни оказались в таком положении, не они одни поверили, что курс кремлевских властителей будет неизменным. И не просчитали заранее все риски своих проектов…
В нашем кооперативном доме Академии наук, в одном со мной подъезде жила вполне благополучная семья Лернер. Жили — не тужили. И уж никак не думали, что попадут в чертово колесо госбезопасности. И вдруг глава семьи Александр Яковлевич Лернер, доктор наук, профессор, специалист по автоматике и телемеханике217, задумал эмигрировать на свою «историческую Родину». Никакой особой храбрости и даже легкомыслия он не проявил. Евреев в тот период в Израиль выпускали, ежели они не были особо засекреченными. А Лернер в качестве командированного разъезжал по заграницам, стало быть, не являлся хранителем военных тайн.
Однако лернеровской семье в отъезде отказали. Из еврея «в подаче» Лернер превратился в еврея-«отказника». И тут пошло-поехало. С работы выгнали. И через некоторое время установили слежку. Рядом с подъездом день и ночь дежурила «Волга», набитая гэбэшниками. Некоторых гостей Лернеров гэбэшни-ки провожали до самой лернеровской квартиры. И ждали их на площадке перед дверью. Естественно, обычные люди посещать их боялись.
Прежде чем Лернера отпустили, много чего случилось. Умерла жена Лернера, цветущая женщина, большая модница. Не выдержала давления органов. Дочь вышла замуж и уехала.
Недавно я узнала, что сам Лернер довольно долго просидел под домашним арестом. Иногда выходил на лоджию, вызывал гэбэшников, и те приносили ему еду — хлеб, молоко — из нашего гастронома. Вот так-то.
К этой веселой картинке добавлю, что в один прекрасный день к Александру Яковлевичу пожаловал… Эдвард Кеннеди. Совершенно очевидно, что визит Кеннеди был следствием «мудрой» политики госбезопасности, которая превратила смирного профессора в смелого борца.
Но вернемся к Копелевым в эти плохие для них дни.
Знаю, что друзья-писатели помогали им, как могли. Брали для Льва переводы, и он переводил под чужим именем. По-моему, Раю еще посылали с лекциями. Но работа «неграми» супругов, конечно, не устраивала. Даже материально.
Остаться на плаву они могли только при поддержке Запада. И основной фигурой в их жизни стал Генрих Бёлль.
С самого первого приезда Лев Копелев буквально «оккупировал» Бёлля. Ходил за ним по пятам, сопровождал повсюду. Знакомил. Водил по музеям и театрам, помогал… Работал и как гид, и как переводчик. Немецкий Лев знал отлично. Деликатностью не отличался, поэтому не боялся надоесть. Не боялся отягощать Бёлля и просьбами, правда, просил не за себя, а за других. Словом, сделался как бы тенью Бёлля. И это, разумеется, с одобрения официальных инстанций, то есть Иностранной комиссии Союза писателей, которая, в свою очередь, получала указания от вышестоящих «искусствоведов в штатском». Как я узнала из случайного разговора, и Копелев, и Орлова первое время даже писали отчеты о своих встречах с Бёллем… Помню, меня это очень удивило.
В отличие от нас с Д.Е. (мы были очень разные, но в этом оказались схожи) Копелев не стеснялся жаловаться, даже прибедняться. Муж и я, наоборот, старались казаться преуспевающими… Муж любил прихвастнуть — рассказывал, какие у него связи и возможности.
И покаюсь: в 60-х и даже в 70-х, встречаясь с иностранцами, ни Д.Е., ни я не позволяли себе ругать советскую власть. Все-таки эта власть была нашим внутренним делом, нашей бедой. И нам казалось неэтичным в присутствии посторонних поносить ее. Как говорил поэт, «у советских собственная гордость».
Копелев был умнее нас, меня во всяком случае. Говорю это без всякой иронии. Он хотел заслужить полное доверие Бёлля. Заслужил его. И, заслужив, сумел впоследствии внушить писателю, что советская власть преследует его и Раю как очень опасных диссидентов.
Но тут надо сказать, что и сам Бёлль проделал известную эволюцию. Если при первых встречах он казался воплощением успеха и жизненной силы, баловнем судьбы, то десять лет спустя все изменилось.
Бёлль был глубоко разочарован. Он с самого начала отрицательно отнесся к торжеству капитализма в послевоенной Западной Германии, к так называемому «экономическому чуду». А в дальнейшем — обывательский рай, общество потребления и вовсе вызывали в нем гнев и отвращение. Его нутро христианина и человека из народа не принимало вопиющего неравенства между бедными и богатыми, духа стяжательства, охватившего многих немцев, и наглой роскоши новых немецких капиталистов.
Все это уже можно вычитать из переведенных мной повестей Бёлля, тем более из его романа «Бильярд в половине десятого».
Сильно полевел не только Бёлль, но и часть западноевропейской интеллигенции, особенно молодежь.
Тогда в Западной Германии возникли террористические молодежные группы. Самая известная среди них именовалась «Фракция Красной армии» (Группа Баадер-Майнхоф). Возглавляли ее Андреас Баадер и Ульрика Майнхоф. На счету этих молодых людей были нападения на банки, взрывы бомб, убийства — словом, террор.
Как ни странно, Бёлль с большим сочувствием отнесся к террористам, в оправдание их написал повесть «Потерянная честь Катарины Блюм», сразу же экранизированную. А затем и роман «Добровольная осада».
Вспоминаю, в разговоре со мной он повторял: «Отвратительно, когда государство организовывает облаву на какую-нибудь одну несчастную девчонку…» А я тупо долдонила: «С террористами надо бороться».
И зачем только спорила?
Но самое удивительное, что с некоторых пор и сам Бёлль, и его жена Ан-немари стали делить и своих знакомых в СССР на… имущих и неимущих, на бедных и на богатых. Хотя Бёлля окружала в Москве сплошь интеллигентная публика, которая жила примерно одинаково. Среди бёллевских друзей не было партийных боссов. Друзья и знакомые Бёлля по советским меркам неплохо зарабатывали и имели отдельные квартиры. Кто-то построил дачу, кто-то записался в дачный кооператив, кто-то помогал детям, кто-то больше тратил на себя.
Но вот однажды Аннемари, придя от наших общих друзей, больших работяг, которые с огромным трудом выменяли, отремонтировали и обустроили хорошую четырехкомнатную квартиру, воскликнула: «Мещане! Все новое, с иголочки… И такое угощение!» Мои слова, что жена друга, красивая женщина, прекрасная хозяйка, умеет из ничего устроить пир горой, не подействовали. В качестве примера скромности Аннемари привела Копелевых и их ближайший круг. Копелевы и впрямь были равнодушны к быту, ремонт не делали, и Рая не утруждала себя стряпней.
Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Грустно потому, что отношение Бёлля ко мне стало куда холодней. Все это надо было как-то учитывать.
Да, но при чем здесь роман «Групповой портрет с дамой»?
Очень даже при чем. Очевидно, Лев, который тоже прочел книгу в верстке, сказал Бёллю, что роман не напечатают ни при каких обстоятельствах.
А его все же перевели и собрались печатать.
И кто перевел?
Та самая переводчица, которую Лев отнюдь «не хвалил»… Мне бы надо было подумать, как бы не получить «нож в спину».
Но в те дни я думала только об одном. Думала о том, чтобы мой труд не пропал втуне, чтобы перевод «Группового портрета…» не остался в рукописи. А как показали дальнейшие события, бояться надо было и другого…
Только один человек, более чуткий, более импульсивный, нежели я и Д.Е., а именно чудак Костя Богатырев, распознал опасность… Ни с того ни с сего Костя заговорил о том, что его страшат «бесы — Копелевы». Что они затеяли «бесовские игры» вокруг Бёлля. (Костя говорил не «бесы», а «Dämonen», что можно перевести и как «бесы».) И он все повторял: «Я их боюсь», «Я их боюсь».
И мне надо было бы опасаться Копелевых. Опасаться, что они рассорят меня с Бёллем. Но я считала, что Бёлль не может не понимать, сколько я сделала своими переводами для его признания в СССР. И косвенно для его признания в таких странах, как Польша, Чехословакия, Венгрия. Ведь все произведения, что издавались у нас, тут же становились «проходимыми» и у них. Мои знакомые уже после нашей ссоры острили: «Люся заработала для Бёлля Нобелевскую премию».
Перед тем как вышел первый номер «Нового мира» с отрывком из «Группового портрета…», я совершила одну непростительную ошибку. Когда в редакции «Нового мира» сказали, что никак не могут найти редактора, знающего немецкий, я обратилась за помощью к Богатыреву. А ведь знала, что чудесный, замечательный Костя человек со странностями. Например, он никому не разрешал прикасаться к своим книгам. Даже жене. Даже сыну. Как-то раз он дал мне почитать набоковскую «Лолиту» в немецком переводе.
Читать Набокова по-немецки, тем более «Лолиту», которую сам автор перевел на русский, — нонсенс. Но на русском «Лолиту» я не смогла найти. И, читая Костину книгу, соблюдала все предосторожности: обернула, листала страницы медленно, боялась дохнуть. Но когда дня через два вернула книгу Косте, он сказал: «Зря старалась. Раз “Лолита” побывала в твоих руках, я ее даже не раскрою».
И еще: на моих глазах Костя разругался с Оттеном, найдя в его переводах пропуски и ошибки. А Оттен в Косте души не чаял.
Муж уговаривал меня не звонить Богатыреву. Но, как известно, кого бог хочет наказать, того он лишает разума.
Услышав о купюрах, Костя сразу же отказался редактировать перевод. Даже слушать меня не захотел.
А дальше начинается уже чисто детективный сюжет. Костя, якобы по просьбе Бёлля (который в то время сидел у себя в Кёльне), стал сверять оригинал, то есть книгу, подаренную ему Бёллем, с… моим переводом.
Но откуда он взял мой перевод? Я ему перевод, разумеется, не давала. «Новый мир» тоже. Тем более журнал «Москва».
В «Новом мире» у меня было много друзей, и они всегда удивлялись тому, что Копелевы буквально на следующий день узнавали все редакционные тайны. То был секрет фирмы Копелев — Орлова. Но тут надо было не только узнать, что журнал намерен печатать новый роман Бёлля, но и получить экземпляр перевода. И получить не на день-два, а на долгое время. Ведь в ту пору не было ни ксероксов, ни сканеров. А роман был очень даже большой.
О дальнейшем я догадалась только много лет спустя. Очевидно, супруги Копелевы подговорили критика Мотылеву предложить себя «Новому миру» в качестве редактора. После чего она забрала мой перевод, перепечатала его и отдала один экземпляр Богатыреву. Странно только, что Мотылева ввязалась в эту интригу и совершила, мягко говоря, неблаговидный поступок. Несовместимый с этикой редактора. Мотылева была законопослушным гражданином С,ССР, за спиной у нее набралось много всяких «подвигов»: в сталинские времена Мотылева разоблачала «врагов народа», в хрущевские — написала статью против Пастернака, но зато в годы «оттепели» — осторожно примкнула к Копелевым. Сыграла на повышение.
Ну а потом чета Копелевых поставила на ноги буквально весь корреспондентский корпус города Москвы, чтобы сообщить, что зловредная Черная перевела роман Генриха Бёлля «Групповой портрет с дамой» с громадными купюрами, нарушив его смысл, изуродовав лучшие страницы.
Тут, правда, получилась некоторая неувязка: сообщения в западных СМИ о том, что в «Новом мире» опубликован роман Бёлля с купюрами, и к тому же с плохим переводом стихов Б. Слуцким, появились тогда, когда в «Новом мире» вышел всего лишь первый короткий отрывок «Группового портрета с дамой». А в этом отрывке не было ни одной купюры и ни одной стихотворной строчки…
Но кто смотрел тогда на такие мелочи? На такие неувязки?
Машина СМИ была запущена…
Много месяцев, даже годы Би-би-си, «Голос Америки», «Немецкая волна» и «Свобода» полоскали мое имя. А я была совершенно беззащитна.
Но это далеко не все. Трагедия произошла, когда перевод еще печатался. Убили Костю Богатырева. Нашего с Д.Е. друга, друга Бёлля и уже покойного 11астернака и еще многих и многих людей.
Лишь только стало известно, что Костю убили, распространился слух, будто это дело рук КГБ… Слух был странный — Костя ни в какой активной диссидентской деятельности не был замечен. Тихо жил, переводил Рильке, крамольных писем не писал, политикой не занимался. Однако время было такое, что никто не решился бы сказать — нет, Богатырева КГБ не убивал, КГБ здесь ни при чем.
О политическом убийстве первой начала кричать Лидия Чуковская, которая одновременно кричала о моральных убийствах ее и других писателей, исключенных из Союза писателей. Сама эта параллель звучала кощунственно и просто глупо. А чуть позже Копелевы разработали целую теорию об известных и не очень известных диссидентах. Естественно, Костя был не очень известный, а Лев и Раиса — очень известные. Не очень известных КГБ убивать не боялся, очень известных — боялся. И вот, чтобы напугать известных Копелевых, убили Костю. Теория о пугливом КГБ и об известных супругах Льве и Раисе циркулировала в писательских кругах. И это показывает, какая каша была в головах у части советской интеллигенции.
Но самое печальное, что Копелевы так задурили голову Бёллю, что он чуть ли не стал винить себя в… смерти Кости. В одной из бёллевских статей я с ужасом прочла, что КГБ будто бы отомстил Богатыреву за то, что тот обнаружил купюры в переводе «Группового портрета…». Доказательством того, что Костю убил гэбист, а не какой-нибудь пьяный или псих, каких немало в любом многомиллионном городе (слова о пьяных или сумасшедших и о многомиллионном городе принадлежат Бёллю), писатель счел то, что убийцу не нашли, и еще то, что о нераскрытом преступлении не было написано в газетах.
Человеку, жившему в ту пору в СССР, смешно полагать, будто убийства на бытовой почве кто-нибудь станет расследовать, искать убийцу, тем более писать о расследованиях в газетах. Правоохранительные органы СССР уже давно превратились в карательные. Ничего они не желали расследовать, если это касалось рядовых граждан.
А теперь пора подытожить все предыдущее и поглядеть, что осталось в сухом остатке.
Во-первых, я потеряла друга Костю Богатырева. Все его чудачества были неотъемлемой частью Костиной натуры. И я никогда на него не обижалась. В случае с Бёллем — тоже.
Во-вторых, роман Бёлля «Групповой портрет с дамой» был опубликован, и его прочли десятки, а может, сотни тысяч граждан. Но прочли с некоторым чувством разочарования, ведь, возможно, самое интересное в нем было вычеркнуто.
Далее: я, переводчица Бёлля, была скомпрометирована на долгие годы. Всеобщее возмущение выразила Е. Кацева. Кацева констатировала, что «купюры были выполнены столь недобросовестно, что разразившийся в западногерманской прессе скандал был не беспочвен». Плюс «профессиональные небрежности». Возмутило Кацеву, в частности, то, что из романа были вычеркнуты «эротические сцены и физиологические описания». Видимо, Кацева не знала, что ни «эротические сцены», ни «физиологические описания» при советской власти не разрешали печатать…
И в-третьих: Генрих Бёлль был окончательно и бесповоротно «приватизирован» супругами Копелевыми. В его друзьях не осталось ни одного человека, который понимал бы, что вокруг него идут какие-то не совсем понятные игры. Костя был убит. Я и Д.Е. ославлены как враги…
Все вышесказанное — объективная картина того, что произошло в те годы.
А субъективно было вот что: я чувствовала себя незаслуженно оплеванной, оболганной, несчастной. И ни один человек за меня не заступился. Все делали вид, будто цензуры нет, а есть только недобросовестные переводчики. И клевали меня безостановочно. А Бёлль, приехав в Москву в 1972 году, даже не позвонил.
Скажу как на духу — история с романом «Групповой портрет…» — одна из моих самых больших обид в жизни.
На этом надо бы поставить точку. Но я так много написала о Копелевых, что линию Копелевы — Бёлль следует закончить.
Когда Лев и Раиса в 1980 году отправились на Запад по такому странному поводу, как чтение лекций, очень многие задумались. Ведь ни один крупный советский ученый, а крупных ученых в СССР было немало, с 20-х годов разрешения на это не удостаивался. Супругам даже оставили их советские паспорта.
В общем, в Москве прошел слух, будто Копелевых отправили вдогонку… Солженицыну. Не так уж глупо. Солженицын — единственный человек, которого Кремль боялся. И когда его «выдворили» из Советского Союза (даже слово специальное на Лубянке придумали), то, по-видимому, не учли мировой славы автора «Архипелага ГУЛАГа» и его влияния на умы людей во всем мире.
Тогда-то хитроумный Андропов, возможно, и придумал комбинацию: Копелев contra Солженицын. Правда, уже почти шесть лет прошло со времени высылки Солженицына, но, как известно, бюрократия работает в России удручающе медленно. И лишь только Копелевы прибыли в ФРГ, как вышла копелевская книга «Утоли моя печали», где Лев, как сказано выше, всячески чернит Солженицына. Впрочем, в то время и Лев и Раиса уже много дурного наговорили об Александре Исаевиче. Наговорили как бы нехотя, сквозь зубы, как бы преодолевая себя, но достаточно определенно. Думаю, в Европе нашлось немало простаков, которые слушали их.
В 1974 году Солженицына встречал Бёлль. Даже частушку об этом в России сочинили:
Самолет летит на Запад,
Солженицын в нем сидит,
«Вот-те нате, хрен в томате», —
Бёлль, встречая, говорит.
Итак, Бёлль, Солженицын, Копелев… На самом деле Солженицын очень быстро покинул Германию. А Копелев поселился в ФРГ всерьез и надолго. Благодаря Бёллю супруги хорошо устроились. Лев получил крупную денежную премию. Бёлль представил его как героя войны, который к тому же спасал немецких женщин от поругания. Далее Бёлль издал книгу бесед с ним, где сообщил, что он и Лев очень похожи друг на друга. А через два года после приезда Копелев стал руководителем Вуппертальского проекта — многотомной серии книг о тысячелетней истории русско-германских отношений. В ФРГ эти кирпичи тогда ценились. На мой взгляд, эти тома были очень похожи на многосерийные «монографии», которые выпускали при советской власти гуманитарные институты Академии наук.
Основную свою задачу Копелевы, очевидно, выполнили. Выдавая себя за диссидентов, не хулили родную Советскую державу, как это делали эмигранты-антисоветчики. Вреда Копелевы державе не принесли. Недаром Льва до сих пор любят цитировать в ФРГ. Он был за российско-германскую дружбу. А кто против? Ангела Меркель? Сергей Лавров?
Шли годы. В СССР началась перестройка. И вот однажды в санатории Академии наук «Узкое» ко мне и Д.Е. подошел очень немолодой человек и сказал: «Вы меня, наверное, не узнали. Я — Рожанский218. Нас познакомили Копелевы. Они сейчас в Москве. Но вы ведь слышали, Раиса смертельно больна, у нее рак — метастазы, здесь ей стало хуже. Немецкое посольство предлагает срочную эвакуацию. Но она тянет время… Хочет побыть еще немного на Родине…»
О кончине Раи я узнала в ФРГ, прочла в каком-то немецком ежегоднике. В годы перестройки мы стали ездить в Германию очень часто. Мужа приглашали на все коллоквиумы и семинары, касавшиеся нацизма, заговора 20 июля 1944 года и прочих важных событий германской истории.
И в разговоре с Рожанским, и при чтении немецкого ежегодника я почувствовала острую жалость к Рае — юной, прелестной Рае, мечтавшей о Славе, Революции, Подвигах. Даже в революции 1993 года ей не довелось стоять у стен Белого дома…
Копелев так и не приехал на жительство в Россию, хотя мог бы приехать. Скончался в 1997 году в возрасте 85 лет.
В качестве эпилога к этой главе напомню, что, переживая травлю за купюры в переводе романа Г. Бёлля «Групповой портрет с дамой», я оказалась и замечательной компании. В журнале «Москва», как я уже писала, вышел — и тоже с купюрами, иначе было нельзя — гениальный роман Булгакова «Мастер и Маргарита»…
И что же? И в этом случае нашлись люди, которым, видите ли, не понравилось, что пришлось пожертвовать пусть важными, но все же только строчками, чтобы произошло событие — наконец-то великое произведение увидело свет.
Вот что пишет об этом Диана Тевекелян: «Сколько гневных упреков пришлось выслушать после выхода романа! Писали и звонили известные писатели, журналисты, мхатовцы. Как посмели, кто вы такие, изуродовать Булгакова, дать читателям неполный текст» (Д. Тевекелян «Интерес к частной жизни»).
Но разница между случаем с «Москвой» («Мастер…») и с «Новым миром» («Групповой портрет…») была существенная. Люди, непосредственно заин-1сресованные в издании «Мастера…», не скрывали своей радости. Не делали вид, будто не знают о существовании вездесущей и неумолимой цензуры, без мнорой невозможен ни один тоталитарный строй.
О реакции вдовы Булгакова Елены Сергеевны Булгаковой на публикацию «Мастера…» в журнале «Москва» рассказал Вл. Лакшин в своих очерках «Булга-киада»219: «Это счастье, я поверить ему не могу, — говорила она, держа в руках (иреневый номер “Москвы” с первой книгой романа. — Ведь было однажды, что я сильно заболела и вдруг испугалась, что умру. Оттого испугалась, что не in полню того, что обещала Мише». А «Мише» (Михаилу Булгакову) она обещала перед его смертью опубликовать «Мастера…».
И еще я хочу дать слово Сергею Ермолинскому. Описав переживания Елены Сергеевны, он заключает: «Роман впервые (с некоторыми купюрами) был напечатан (в “Москве” в № 11 за 1966 год и в № 1 за 1967-й), и успех его был подобен взрыву».
Ермолинский, близкий человек Булгакова, о купюрах пишет два слова и 1кобках — «с некоторыми купюрами». И ничего. Не рыдает… Понимает, что иначе тогда нельзя было!
Хотя Булгаков не Бёлль. Он писал о Советском Союзе, зная и понимая все досконально, как может знать и понимать гений. А Бёлль писал об СССР с чужих слов… И именно это я вырезала по собственной воле.
Меа culpa, моя вина только в том, что я упрямо не хочу признавать свою пину. Вернее, долгие годы не хотела. Надо бы признать ее нынче, почти полвека с нуе гя. Но что толку? Боюсь, что «Групповой портрет с дамой» мало кто прочтет с ейчас, хоть с купюрами, хоть без купюр.
Мои и мужа отношения с Бёллем были порваны навсегда. Он еще дважды приезжал в Москву и в 1975 году, и в 1979-м, но нам даже не дал знать об этом. А ведь, наверное, слышал в 1977-м, что нашего сына Алика принудили к эмиграции. А нас к вечной разлуке с ним. Так тогда казалось и в СССР, и на Западе. И буквально все наши зарубежные друзья проявляли к нам горячее сочувствие. Все, кроме Бёлля и его семьи.
Только бёллевское издательство «Киппенхойер и Вич» исправно посылало мне его вновь вышедшие или переизданные работы. Прислали и извещение-некролог о смерти одного из троих сыновей Бёлля Раймунда. Раймунд скончался в 35 лет от рака. Ужасный удар и для Генриха и для Аннемари. Иногда я встречала в печати и поздние фотографии Генриха Бёлля. Сердце сжималось от скорби. Бёлль выглядел ужасно: изможденное, больное, трагическое лицо. Он тяжело болел. Стеженский рассказал, что, будучи в Кёльне, встретил Генриха на костылях.
Умер Генрих Бёлль в 1985 году, ему было тогда всего-навсего 68 лет.
В феврале 1986 года я получила письмо от Аннемари. Оно начиналось словами: «Дорогая Люся, мы очень долго ничего не слышали друг о друге. Надеюсь, что в эти годы вам жилось все же лучше, чем нам…» Далее Аннемари сообщала, что она и сыновья собираются собрать все, что было написано Бёллем, и просят меня прислать фотокопии писем, которые Генрих писал мне и мужу, если они сохранились.
Я Аннемари не ответила. Обида на Бёлля осталась. Я столько сил приложила к тому, чтобы донести его мысли, его слова, его образы до русского читателя, я столько сил приложила, чтобы его книги выходили в СССР, а он не пожелал даже выслушать меня.
И все-таки уже в 90-х мне опять пришлось заниматься переводами Бёлля. Крупнейшее советское издательство «Художественная литература» издавало пятитомник его сочинений.
Не так уж часто я бывала в этом издательстве. Только два больших романа в моем переводе вышли там: «Матильда» Леонгарда Франка и «Гамлет, или Долгая ночь приходит к концу» Дёблина220. И всегда мне было там неуютно.
Но в 1989 году начали издавать Собрание сочинений Генриха Бёлля, а я была основным его переводчиком. Волей-неволей пришлось столкнуться с Худлитом. Но этому поводу многое можно вспомнить. Но я опущу мои переживания, связанные с пятитомником Бёлля. Опущу даже кошмарные «посиделки» с редактором Худлита И. Солодуниной221, которая знала, что редколлегия половину переведенного мной и вышедшего в свет под моей фамилией отдала другим переводчикам, но даже виду не показала, что ей это известно.
Редактор обязательно должен был «работать» с переводчиком, даже если его перевод много раз переиздавался. Называлось это «снимать вопросы» — «вопросы» (галочки) ставил редактор, а автор, в данном случае переводчик, их «снимал».
Напишу только о самом пятитомнике. 1-й том вышел в 1989 году, 2-й в 1990-м, а 3-й, 4-й и 5-й — в 1996 году. Видимо, в Худлите очень торопились. Все равно между изданием двух первых томов и трех последующих произошли воистину революционные события — распад СССР, уход Горбачева, приход 1;.льцина, запрет КПСС, гайдаровские реформы, отмена цензуры. Но на пя-I итомнике это никак не отразилось, разве что на внешнем виде: бумага была плохая. На такой бумаге собрания сочинений раньше не печатали. Удивила меня и процедура «посиделок». Обычно переводчика для «снятия вопросов» вызывали в издательство. А Солодунина приезжала ко мне домой. Только получая гонорар, я поняла, почему так случилось. Дом № 19 на Ново-Басманной был сдан многочисленным арендаторам. Для редакторов и «посиделок» места не осталось.
В остальном новая реальность никак не затронула пятитомник.
Никому из издателей не пришла в голову не такая уж крамольная мысль — объяснить читателю в предисловии, через какие цензурные препоны проходили книги Бёлля в СССР. Рассказать, к примеру, что, печатая один из бёллевских романов «Групповой портрет с дамой», «Новый мир» в 1970 году стоял перед дилеммой — повторюсь, председателем КГБ был тогда Андропов, такой же «интеллигент», как Жданов, — стоял перед дилеммой: либо печатать роман с купюрами, либо не печатать его вовсе.
Словом, пятитомник Бёлля вышел в 90-х годах по строго советским канонам и правилам, в тех же традициях, в каких выходили все собрания сочинений при советской власти. Только купюры ликвидировали, не сообщив об этом читателю.
Я обнаружила это случайно, когда восстанавливала пропущенные два куска в романе Бёлля «Глазами клоуна», что произошло в… 2008 году.
Как водилось при советской власти, для пятитомника была создана специальная редколлегия из трех докторов наук: Карельского, Павловой, Фрадкина222. Увы, к середине пути, то есть к четвертому тому, двое из этой троицы умерли — пожилой Фрадкин и молодой Карельский, их имена стали печатать в траурной рамке. Наряду с редколлегией был утвержден и корпус составителей комментариев. Их набрали человек десять, по-моему, сплошь кандидатов наук. Словом, можно подумать, что издавали труды какого-нибудь византийского философа VI века, а не Бёлля, глубоко современного, даже актуального писателя. И добавлю, Бёлль не сочинял исторические романы, он писал на самые жгучие темы второй половины XX века. Писал о своих согражданах-немцах, переживших фашизм и Вторую мировую войну. Он был современником всех членов редколлегии и, видимо, всех составителей комментариев, на несколько лет моложе Фрадкина и немного старше Павловой. Но, может, Бёлль после смерти в 1985 году оставил неопубликованные рукописи? Может, он, как некоторые советские авторы, вынужден был писать «в стол»? Ничего подобного, Бёлля издавали как никакого другого писателя. Издавали не только его рассказы, романы, повести, но и лекции, эссе, очерки, политические статьи, выступления на форумах и семинарах. Он стал с молодости известен и в англоязычных странах, и во Франции, и в социалистических странах. А в СССР Бёлля, по его же собственным словам, знали и читали больше, чем на родине, в ФРГ.
Зачем же понадобился целый синклит мудрецов для издания отнюдь не научных трудов, а художественной прозы?
Оглядываясь назад, утверждаю: издатели в СССР исходили из презумпции виновности читателя в… дремучем невежестве. Спасти их от этого невежества были призваны доктора и кандидаты наук, что они и делали в присущей им манере.
Не хочу быть голословной… Беру наугад третий том и открываю его опять же наугад на стр. 591, где начинается рассказ «Когда кончилась война». Рассказ написан от первого лица, и в рассказчике без труда угадывается сам Бёлль. Он повествует о том, как немецких солдат, отпущенных из американских и английских лагерей для военнопленных, возвращают в Германию. Солдаты очень молоды, отчаянно голодны, разуты, раздеты. И ничего хорошего их не ждет в поверженной стране среди развалин. Но Бёлль солдат не жалеет. Вернее, не только жалеет. Эти несчастные мальчишки еще не излечились от фашистской заразы. Кое-кто из них по-прежнему чувствует себя если не сверхчеловеком, то все-таки представителем «высшей расы». Один из попутчиков пытался мне вдолбить, пишет Бёлль, что националист — это не нацист, что «слова Честь, Верность, Родина, Достоинство никогда не могут потерять своей непреходящей ценности, а я противопоставил мощному потоку его красноречия всего только пять слов: Вильгельм II, фон Папен, Гинденбург, Бломберг, Кейтель…».
Что тут непонятного? По-моему, понятно все. Автор противопоставляет патриотическому пафосу попутчика пять фамилий, принадлежащих отъявленным милитаристам и агрессорам. Думаю, что тому, кто не понял этого, читать Бёлля будет неинтересно. Однако составитель делает к пяти словам три сноски. Проявляет все же некоторое человеколюбие — не пять, а всего три. Вот эти сноски:
«Стр. 595. Папен Франц фон (1879–1969) — германский политический деятель, представитель крайне правого крыла католической партии “Центр”. (люсобствовал приходу нацистов к власти. В июле — ноябре 1932 г. — глава правительства. С 1933–1934 гг. — германский вице-канцлер. Военный преступник».
«Бломберг Вернер фон (1878–1946) — немецкий генерал. С 1933 г. министр рейхсвера. В 1935–1938 гг. военный министр в гитлеровском правительстве и главнокомандующий вооруженными силами Германии. Первый с момента создания вермахта получил звание генерал-фельдмаршала».
«Кейтель Вильгельм (1882–1946) — немецкий генерал-фельдмаршал, военный преступник. В 1918–1945 гг. начальник штаба верховного главнокомандования вермахта».
Заметим, Бломберг тоже военный преступник и, в отличие от Папена, которого в Нюрнберге оправдали, приговорен к повешению.
Вильгельма II и Гинденбурга комментатор не поясняет. А почему, собственно? Почему не сообщает нам дат их рождения и смерти?
Идем дальше. Стр. 596 и 597 остались без примечаний. Зато на стр. 598 их два. И какие…
На стр. 598 рассказчик и его попутчик, юнец, проезжая мимо маленьких городишек вблизи Рейна, обмениваются репликами — вспоминают, что именно связано с тем или иным географическим названием. Вот как это выглядит:
«— Вееце… Тебе что-нибудь приходит на ум?
— Конечно, — сказал я. — Вееце расположен севернее Кевелара и восточнее Ксантена.
— Ах, — воскликнул он, — Кевелар — Генрих Гейне.
— Ксантен — Зигфрид, если ты это забыл».
По-моему, все понятно — ассоциативное мышление: Мелехово — Чехов, Таруса — Марина Цветаева.
Разумеется, и в обмене репликами у Бёлля есть свой контекст. Юнец говорит «Генрих Гейне», желая продемонстрировать свою интеллигентность и прогрессивность. Ведь Гейне был проклят немецкими фашистами, правившими Германией двенадцать с половиной лет, полжизни юнца. А рассказчик гнет свою линию. Дескать, все в этой стране связано с проклятыми нацистами. И в ответ бросает «Зигфрид», для нацистов образ воина-арийца, борющегося за власть и могущество («Золото нибелунгов»).
Ну а какие комментарии делает к этому ученый муж? Цитирую:
«Стр. 598. Кевелар (Кевлар) — городок севернее Дюссельдорфа (места, где родился Г. Гейне), часто встречающийся в стихах поэта (см., например, стихотворение «На богомолье в Кевлар» из цикла «Возвращение на родину»). Ксантен… Зигфрид. — См. «Песнь о Нибелунгах» (авентюра II):
В ту пору в Нидерландах сын королевский жил.
От Зигмунда Зиглиндой рожден на свет он был
И рос, оплот и гордость родителей своих,
На Нижнем Рейне в Ксантене, столице крепкой их.
Перевод Ю.Б. Корнеева
Тут, мне кажется, у читателя могут возникнуть два вопроса: первый — зачем это примечание? И второй — что такое авентюра II? Я — не знаю.
Но комментатор безжалостен — он даже сделал примечание к шоколаду «фирмы Новезия». Оказывается, Новезий, или Новезия, «в I веке — лагерь римского легиона; во II–IV вв. — укрепленная стоянка вспомогательных римских войск (нынешний Нейсе на Нижнем Рейне)».
Очень мне захотелось прокомментировать нашу овсянку, она же геркулес. А то ешь ее, родимую, каждый день и не вспоминаешь о Геркулесе (Геракле).
По-моему, с пятитомником Бёлля — все ясно. А о моих тогдашних переживаниях с редактором И. Солодуниной я решила было не писать. Нет, все-таки о Солодуниной сказать надо. Эта последняя на моем веку худлитовская редакторша меня просто сразила. А я ведь много таких встречала. Но эта Солодунина — уникум, не человек, а голая функция. Пришла в дом к переводчику, к очень пожилой женщине, половина работ которой была безжалостно выкинута и заменена вновь сделанными переводами. И ни слова не сказала в оправдание этого факта. Ну, пусть бы сообщила, что это не ее инициатива, а инициатива редколлегии. Пусть бы если не извинилась, то, по крайней мере, выразила бы соболезнование, мол, так вот получилось. Пусть бы, даже покривив душой, сказала, что не одобряет такой вивисекции…
Ничего этого не было. Солодунина несколько раз приходила ко мне и много часов просидела, «снимая вопросы», то есть меняя шило на мыло — запятые на
точки, а точки на запятые, и не сказала ни единого слова о методе составления этого собрания сочинений. А много часов она просидела потому, что все же осталось три моих больших перевода. Не считая рассказов и радиопьес.
Но и я хороша! Почему я не сняла свои переводы, не послала это собрание сочинений, эту редколлегию и эту Солодунину к черту. Ведь был уже набор, был назначен срок выхода первых томов. А переводы пришлось бы заказывать заново…
Честное слово, дело не в деньгах. Деньги тогда платили очень маленькие. И я спокойно прожила бы без них. И отношения портить я уже ни с кем не боялась. С этим видом творчества, то есть с переводами, я завязала.
Так в чем же дело? Сама не знаю. Наверное, сработал совковый комплекс: буянить можно только ради пользы дела, нельзя ради собственного самолюбия. Ради чувства собственного достоинства.