День клонился к концу, и работа была отложена. Желтое и все еще горячее стояло солнце на краю небосклона и его длинные желтые лучи целовали воду, разбрасывая розовые блики по ней, а на продолговатом, окаймленном серебром облачке, плывшем в светлой синеве неба, сгущались в пурпурный цвет. Краски лились с неба на отдаленнейшие шхеры, которые так и горели, смешивались с тихой водою, а она сверкала между шхерами, как огромное зеркало, чистое и лиловатое, отражая в смягченном цвете все, что пылало наверху.
На шхерах царило то настроение, когда тишина бывает глубокая и спокойная, и даже однообразный плеск прибоя кажется упоенным тишиною. В этой тиши ничто не звучит так странно как кваканье лягушек на болоте, которые находятся в дальней части острова. Это кваканье так резко прорезается в общей тишине и в то же время так удивительно гармонирует с нею. Так и кажется, что этот грубый, натруженный звук нарочно существует, чтобы наводить мысли на пути, которые ведут прямо в таинственную мастерскую природы, где нет ничего неподвижного и где постоянно совершается что-нибудь новое.
Прибрежный житель сидит иногда и прислушивается к этому звуку, и как-то странно смешивается этот звук с великим зрелищем моря, которое постоянно изменяется. И этот вид точно углубляет его собственную жизнь.
Солнце все склоняется. Оно опустилось в треугольный просвет между двумя темными утесами, и они вздымаются над водою, подобно чудовищным теням. По мере того, как солнце заходит, тени становятся чернее у основания скал, тогда как их гребни и небо вокруг пылают еще сильнее. Что-то сверкает, что-то дрожит и свертывается, точно игра красок тихо гасится невидимей осторожной рукой -- и спокойное, мягкое освещение сменяет слишком яркий блеск красок. Вот начали опускаться сумерки, точно дымка, над морем и шхерами, и кваканье лягушек звучит громче, как будто раньше оно смягчалось блеском солнца, которое теперь уже скрылось.
Вот опять загорелось над скалою, точно большой сверкающий глаз проглянул сквозь кроткие июльские сумерки, и на огромном зеркале тихого моря засверкал целый поток света. Поток света идет от маяка и, точно стрелка неимоверно большого часового механизма, вздрагивая передвигается, бросая над морем и скалами широкие световые полосы среди теней, оставленных после себя закатившимся солнцем. На море и между шхер колышутся световые волны, а если всмотреться в даль, открываешь их продолжение в виде световых полосок, которые, все умаляясь, точно всплывают и снова тонут в море, которое тихо колышется, вздымаясь и опускаясь, как дышит во время спокойного сна здоровый, сильный человек.
Прибрежный житель ко всему этому привык. И все таки сможет подолгу сидеть, смотря на это, и чувствуется, что мысли его точно шевелятся и почтительно затихают перед величием этой тиши, чувствуется, что тревога, в нем смягчается, и точно все, что возмущается, все, что хочет мучить и оскорблять, опускает оружие и преклоняет колена перед великой тишиной, могущественной, как мысль самого Милосердия.
Не знаю, почему этот вид моря в вечерней тиши во мне самом так часто вызывал мысли о всеблагой силе, которая без чувствительности, но с неистощимым милосердием заставляет затихать и сглаживаться волны на большом море страстей. Поверхность сглажена, и над глубиной спокойно. Только там, на дне, продолжает расти вся растительность глубины, никогда не поднимающаяся к дневному свету.
* * *
Над кручей утеса сидит человек в белой фуражке, темно-синей паре и таких же темно-синих матерчатых башмаках. Он уселся так, что его нельзя видеть из селенья, и когда он время от времени поднимается, чтобы посмотреть поверх гребня скалы на тропинку, по которой можно пройти от кладбища к наружным утесам, -- он всякий раз снимает фуражку, чтобы она не белела в сумерках и не выдала его перед товарищами, толпившимися на лоцманской площадке. В промежутках -он сидел, погруженный в мечтательное созерцание, точно не мог вдоволь насмотреться на расстилавшийся перед ним вид, хотя столько раз уже видел его раньше.
Человек был в удивительно мягком настроении. Он не выказывал нетерпения. Потому что он знал: та, которую он ожидает, придет, и ему нечего тревожиться, что придется ждать напрасно. Он был в настроении счастья; только в самом его счастии была как бы примесь чего-то тревожного, точно из самой глубины неведомого к нему приближалось что-то, с чем он не желал познакомиться.
Он работник моря, но в то же время он мечтатель и, если он не может выразить всех своих чувств Словами, даже хотя бы ясно сознать их, все же светлая гладь моря, закат солнца, росшие вокруг его сумерки, квакавшие в болоте лягушки, плеск волны у берега -- все это надвинулось на него и породило в нем мысли, соответствовавшие тишине. И в этот час он переживает впечатление, точно все, что бывает в мыслях человека, и все, что вмещается в его жизни, как бы сошлось в чрезвычайном настроении, которое владеет им и в котором летняя ночь как бы сливалась с его сердцем.
Человек на утесе ложится и смотрит на небо, на котором звезды мерцают уже в полумраке летней ночи. Синева, частью такая светлая, напоминает о весне и Ивановой ночи, но проникнута теплом лета. И лежа тут, он вдруг забывает свои желания, забывает все, кроме мыслей, которые овладевают им. И ему вспоминается прошлое. О, ему вспоминается многое!
Он вспоминает, как он ребенком бегал именно здесь, по этим самым скалам, держа в руках, точно сокровище, своего первого краба и свою первую рыбу. Он вспоминает, как он шел здесь и раздумывал, когда уже был в состоянии думать, как мир велик, и придется ли ему увидеть, что находится за глубокой чертой, где сходились море и небо. Он вспоминает, как он здесь бродил уже четырнадцатилетним мальчиком, когда с отцом уже случилось несчастие, и как он чувствовал себя взрослым человеком, размышляя, что теперь мать должна надеяться только на него. Помнит он, как тогда вдруг потемнело вокруг его мечты когда-либо уехать отсюда, и он почувствовал, что судьба железными руками приковала его к этой земле, где до него его деды жили, состарились и померли. Он помнит, что, несмотря на свою юность, он тогда ясно сознал это, и эта мысль, точно острым долотом разбила его детские мечты и принудила его смотреть на действительность трезво и холодно. Но как бы там ни было, это время прошло, и он уехал и оказался на море, так как не мог устоять перед искушением увидеть свет, который манил его. Потом он бывал в дальних плаваньях, видел то, что прежде лишь другие рассказывали о чужих землях, ел виноград на юге, смотрел, как смеялись черноглазые женщины, когда он просил у них любви... Но он вернулся и на этом самом месте, где он теперь сидел, пробилось в нем однажды сознание, что, куда бы в мире он ни попал, его будет тянуть назад, к этому скалистому берегу, где не могли расти деревья, но где он чувствовал себя на родине и где волны его жизни всегда успокаивались.
Опять Нильс вскочил. Отчего она не приходит? II что, в сущности, все это означало? Куда уносятся сегодня его мысли, что он чувствует себя так странно? Почему этот странный летний вечер овладел им внутри и снаружи и мутил его?
Опять Нильс смотрел на море, точно оно могло дать ему ответ, и ему пришло в голову, что уже многие до него сидели и тоже смотрели на это самое море, тоже точно ждали, что получат ответ из той дали, которой никто не достигнет, где небо и море сошлись воедино. Он думал об этом, пока не вскочил, заслышав шаги.
Выпрямившись, он увидел тонкую, длинную тень, поднимавшуюся за гребнем скалы. Она приближалась со стороны долины точно летела над тропинкой, протоптанной столькими ногами ради таких же тайных свиданий. И вдруг счастье точно расцвело в нем полным цветом и та же радость, которая пылала в нем, когда он встретил у пристани взгляд Мерты и услышал слова, которые она прошептала, овладела им. Он не побежал к ней навстречу. Он только встал, стыдясь силы своего чувства, от которого все его члены дрожали. Уверенный в своей победе, улыбаясь, радостный, он дал ей близко подойти к себе, потом тихо поднял обе руки и обнял ее. В следующее мгновенье он уже покрывал ее шею и. лицо поцелуями.
-- Нильс, -- проговорила Мерта задыхаясь, -- Нильс!
Но это было для вида и по старой доброй привычке. Надо же было протестовать. И Нильс принял ее восклицание, как совершенно понятное; Мерта была бы даже очень удивлена, если бы он не понял ее.
Они сели и Мерта стала болтать. Она щебетала, как ласточка; у нее был грудной, сдержанный смех, который, бывало, часто чудился Нильсу, когда он лежал в койке или стоял у штурвала, на шхуне п тосковал по Мерте. Слова носились вокруг, точно на крыльях ласточки, и точно они только для того и были выпущены, чтобы порхать. Мерта говорила о матери и об отце, о том, как она боялась, когда Дельфин не возвращался, о лоцмане Шегольме, который имел обыкновение шутить с нею и поджидать ее по вечерам, о том, как она скучала без Нильса, как она ходила раз-спрашивать мать Альбертину, как она была хитра и как она целовала ночью подушку. Потом она обняла шею Нильса и еще раз поцеловала его. Потом она заговорила о рыбе и как ей скучно было ножом ворочать тяжелые рыбины и все время нюхать запах соленой рыбы, такой сильный, что потом подолгу нельзя от него отделаться. Тут же она задавала вопрос, можно ли надеяться, что маленький брат не проснется п что никто не заметит, что она вышла. Потом она свернулась, точно кошечка, опять обняла Нильса и взобралась к нему на колени, где осталась безмолвная, как бы истощенная своей болтовней. Ни разу не взглянула она на море, и во всем ее существе не оставалось ничего, что не улыбалось бы и не играло.
Нильс сидел, обнимая ее талью рукою. Его взгляд был устремлен вдаль поверх ее плеча. Казалось, море изменило вид и цвет, точно оно вдруг сделалось совсем другим морем, совсем не тем, которое он видел перед собою несколько минут перед тем, когда сидел здесь один. Темный, красноватый цвет, мелькавший и точно лившийся с неба в море, сверкающие широкие полосы света от маяка, маленькие, сверкающие полоски далеко на море, к югу, вечерняя прохлада воздуха, что-то безпредельное в сумерках -- все сделалось вдруг такой ясной действительностью, лишенной всякой мечты. Счастье и сила прибывали в нем, и ему казалось, что мягкие руки, обвивавшие его шею без всяких мечтаний, привязывали его к действительному миру, ко всему, что он мог охватить своим взором.
Далеко в море шел пароход, и Нильс смотрел на его зеленый фонарь, который, однако, не мог приковать его внимание. Отдельная одинокая чайка парила в сумерках над его головой, так низко, что он слышал шорох ее крыльев. Но он не следил за ее полетом, а поглядывал на молодую, загорелую шею и на темные волосы, которые он тихо поглаживал рукою, и он спрашивал себя, будет ли он когда-нибудь, когда уже не будет одинок, чувствовать то, что чувствовал незадолго перед тем, и сможет ли говорить об этом, выразить словами другому человеку все, что было у него только для себя. Того, о чем он раздумывал, пока сидел один, уже не было; но что-то оставалось. Чувствовалось облегчение в сознании избавления от этого, но Нильс знал, что без остатка оно не исчезнет. Оно вернется и вступит в своп права; он опять станет таким слабым душой и будет желать столько передумать. Но как бывает, когда легкая дымка заволакивает глаза и стоит только мигнуть, чтобы она исчезла и опять все было ясно перед глазами, так он наклонялся, чтобы опять взглянуть на Мерту. То и дело он молча поднимал ее голову и наслаждался прикосновением своих губ к ее губам.
Но вот Нильсу пришло в голову, что он еще не произнес ни слова, хотя они были разлучены в продолжение многих недель, и он проговорил:
-- Хочешь, мы пойдем взглянуть на постройку?
-- Не могу я идти туда с тобою. Август Шегольм увидит нас с площадки. Он сегодня дежурит.
-- Август Шегольм, -- воскликнул Нильс. -- Какое ему дело, куда мы идем?
-- Он такой надоедливый; потом, если заметит что-нибудь.
Решено было пойти кружным путем, чтобы избегнуть зорких глаз Шегольма, и они спустились с кручи вниз, к самому морю. Переступая с камня на камень, шли они берегом, держась поближе к обрыву, пока не оказались на небольшом плоском мыске, над которым виднелась светлая стена постройки.
Нильс и Мерта медленно поднялись на горку, где стояла постройка и, чтобы не быть замеченными с опасной лоцманской площадки, обошли кругом, но решились взойти на самый верх и войти в постройку через дверь. Нильс приподнял Мерту к окну, а потом разбежался и сам вспрыгнул в окно, уцепившись за косяк.
Впервые стояли они вдвоем одни среди стен, которые должны были приютить их на всю жизнь. Они прошли из кухни в другие комнаты -- три маленькие комнаты с двумя окошками в каждой.
-- Мы отделаем и приведем в порядок сначала одну или две комнаты, -- сказал Нильс. -- Другие поспеют, когда придет время.
Мерта кивнула. Она вдруг притихла; ее лицо получило кроткое, вдумчивое выражение и стало нежнее. Ничего не говоря, она взяла Нильса за руку и, став у окна, они оба стали смотреть на море. С того места, где они стояли, они могли слышать плеск волн о камни под их окном, а на стене позади них пылало отражение полосы света от маяка, и оно золотило чисто отёсанные бревна. Стоя там, они походили на двух послушных детей, которые приостановились в игре и даже не подозревали своего счастия. Они прижались друг к другу, а когда поцеловались, у обоих слезы навернулись на глазах, точно от избытка счастья.
-- Так хорошо никто не живет во всем селении, -- сказала Мерта.
Эти слова проникли в самое сердце Нильса. Но чтобы не брать на себя слишком много, он заметил:
-- Лишь бы тебе не показалось здесь слишком одиноко.
Одиноко! Мерта только покачала головой и засмеялась. И когда они пошли оттуда и вместе шли через селение, Мерта совсем забыла, что могли заметить их. Она все еще держала Нильса за руку и, когда они проходили по кривым улицам между маленькими домиками, которые теснились так плотно, точно сползлись, чтобы поддерживать друг дружку в продолжение долгой зимы, -- оба почувствовали, что никогда еще они не переживали вечера, когда жизнь была бы им так близка и значительна, как теперь. Им казалось, что этого дня они никогда не забудут.
Когда они пришли к избе Сторе-Ларса, Мерта отняла свою руку и потихоньку вошла. Она не смела говорить с Нильсом. В дверях она обернулась, но не посмела ни проститься с ним, даже кивнуть ему головой и только поглядела на него.
Нильс долго стоял у забора. Его взгляд был прикован к запертой двери, через которую исчезла девушка. И когда он наконец опомнился, он направился на скалы возле берега. Там он улегся п скоро заснул на жесткой скале, которая еще была, теплой от жгучего солнца июльского дня.