Не заводя шума, не вызывая толков и не устраивая ненужных усложнений, мать Беда решилась расследовать, в чем был изъян, и кто довел Нильса до такого исступления, что он рвался на море только, чтобы уйти от людей. Таков уж был обычай на побережье, и мать Беда видела не одного, бежавшего таким же образом от счастья и добра. Да видела она и таких, которые бежали так далеко, что больше никогда не вернулись.
Конечно, мать Беда была несколько осведомлена, каких путей Нильс держался; на шхерах не легко было удерживать тайну только для себя. Но ничего достоверного она, однако, не знала, а зря впутываться в дела, где была замешана любовь -- для этого мать Беда была слишком умна и стара. И вот ее проницательные материнские глаза пытливо посматривали всюду, где она бывала, и все, что она слышала и видела, она тщательно собирала и складывала в своей седой голове. Скоро она поняла, что во всяком случае надо было сделать так, как сын хотел, и потому наступил вскоре час, когда старый Олафсон оказался совершенно уверен, что ему не выдержать трудного плаванья, а потому было лучше ему остаться дома, а в плаванье отправлялся сын. Откуда ему явилось такое сознание, этого Олафсон не знал. Но он был теперь твердо уверен, что в море ходить следовало молодежи, а старикам надо было сидеть дома, и ему представлялось даже непонятным, как он мог когда-либо думать иначе.
Поэтому старый Олафсон был почти озабочен, когда выступил с вопросом, не может ли сын идти в плаванье вместо него, и почувствовал настоящую благодарность, когда Нильс, не выказывая ни малейшего удивления, согласился на его предложение и объявил, что с постройкой не к спеху.
Вот чего добилась мать Беда лишь немногими умными словами. Но чего ей не удавалось добиться -- это получить ясное представление о случившемся с Нильсом. Между тем известно, что нет ничего более трудного для старой женщины, очень желающей что-нибудь узнать, как согласиться признать это необъяснимым, а если к тому же эта старая женщина-мать и то, что она хочет разузнать, касается ее единственного сына, -- то ее возбужденное беспокойство поднимается через край и соответственно обостряется ее изобретательность.
Тем не менее мать Беда держала себя тихо и не пошла по соседним дворам для удовлетворения своей любознательности. Ни за что не хотела она выставить Нильса предметом деревенской болтовни. Лучше она согласна была переносить свою досаду в одиночестве, хотя бы до судного дня?
Был, однако, один человек, которого мать Беда, после зрелого размышления, нашла возможным осторожно расспросить. Этот человек был никто иной, как старый Бом, который всегда знал то, что творилось среди молодежи, и всегда разнюхивал любовные приключения, точно ждал, что кое-какие крохи от богатого стола молодежи перепадут на долю его бедной старости. С Бомом можно было болтать о чем угодно, шутить и балагурить, точно вся жизнь была лишь игра, и никто не нашел бы в этом ничего подозрительного. Между тем, Бом был не глуп, хотя мать Беда могла бы признаться, что знает старуху поумнее его, и эта старуха всегда сумела бы устроить так, что одураченным оказался бы Бом. Случалось ей и раньше водить за нос таких стариков.
Мать Беда обложила молитвенник носовым платком и надела праздничное платье. На улицу она вышла расфранченная и направилась прямо на гору, к церкви. Было воскресенье и только что начали звонить к обедне. Весело разносился по шхерам колокольный звон; из светлых домиков начали выходить прихожане. Мужчины и женщины, молодые и старые -- брели они к маленькой деревянной церкви, которая стояла за ветром среди каменных стен, окружавших зеленый погост, где старые пригнутые к земле ветлы склонялись над обветренными могильными плитами и покачнувшимися крестами.
Колокола звенели и сзывали всех; мужей, недавно лишь вернувшихся на своих шхунах, чтобы на следующей неделе опять выйти на пашню моря, и жен, недавно лишь дождавшихся своих мужей, чтобы со следующей же недели опять сидеть дома наедине со своими тревогами и ожиданиями -- все они сошлись, как на сходку и, когда колокола умолкли и загудел церковный орган -- гордость всего острова -- степенно сидели на старых церковных ^скамьях и ждали молитвы о плавающих и путешествующих и благодарения за счастливое возвращение. Тут были все; Сторе-Ларс и Олафсон, мать Альбертина с дочерью и маленьким Альготом -- бодрые, здоровые и расфранченные, все вперемежку. Даже взрослая молодежь пришла сегодня в церковь. Как Мерта, так и Нильс, были там, хотя сидели на приличном расстоянии друг от дружки, и на скамьях рядами виднелись команды Полярной Звезды, Дельфина и других судов, все в новых светлых галстуках и белых воротничках, выбритые, подтянутые, серьезные и безмолвные.
Пока длилась проповедь, иной, может быть, отвлекался от нее и сидел погруженный де> собственные мысли. Летом ведь жарко, а плоть немощна во все времена года. Но когда наконец началась молитва, которой все ждали, точно вздох пронесся по небольшому собранию и теперь уже все были внимательны. Потом, когда орган еще гудел после последнего псалма и гулко раздавался топот тяжелой обуви о дощатый церковный пол, многие чувствовали, что в этот час воздали Господу должное, и верили, что Он позволит им по прошествии некоторого времени опять собраться на этом месте невредимыми и в полном числе.
Мать Беда тоже слушала проповедь и прочитала молитву, как и другие. Но, несмотря на свои усилия сосредоточиться, мать Беда чувствовала себя рассеянной и не могла избавиться от этого. ее мысли были прикованы к чисто житейским делам. Мать Беда почувствовала, как бы укол в сердце, заметив, что слова молитвы проскользнули мимо нее и что она не могла с истинным благочестием и всей душой следить за словами, произносимыми ее губами; она не могла отделаться от мысли, что это могло означать что-нибудь худое для Нильса. А он сидел по другую сторону прохода с полуопущенной головой и лицо его имело выражение жесткости и озлобленности. Мать Беда чувствовала себя неспокойной. Втихомолку попробовала она повторить молитву, когда пастор уже читал другое. Но покинувшего ее сердце благочестия никак, нельзя было вернуть. Мать Беда бормотала слова, но чувствовала сама, что это был бесполезно, и не могла заставить себя чувствовать что-либо иное.
Дело в том, что мать Беда все время искала в церкви взглядом, стараясь высмотреть Филле Бома. В продолжение всей проповеди она боролась с греховным искушением обернуться и посмотреть позади в дальнем углу церкви, чтобы узнать, не там ли он. Но все время перед нею был взгляд пастора, направленный прямо на нее, и для матери Беды было легче откусить себе язык, чем показать своему священнику, что она не слушает слова Божьего с благочестием. Но следствием всего этого было то, что мать Беда так и не смогла молитвенно сосредоточиться и, когда она встала, чтобы уйти из церкви, первою ее мыслью было посмотреть, нет ли Бома где-нибудь позади нее.
Но Бома нигде не было видно. Его не было ни в церкви, ни на церковном погосте. Не оказалось его также на улицах, и внизу у пароходной пристани его тоже не было. Мать Беда шла домой короткими шажками; ее головной платок был сдвинут далеко вперед над лицом; чистый носовой платок был по-прежнему обернут вокруг молитвенника. Она чувствовала себя возмущенной неудачей в своих розысках, а еще более тем, что ее сегодняшняя молитва не дошла до Бога. И она не могла отделаться от мысли, что может быть неумышленно наделала бед, которые разразятся над Нильсом.
* * *
Между тем Филле Бом был в одиночестве далеко на морском берегу, где никто не мог его видеть, и был чертовски зол. Он сидел на камне, тупо смотрел на осоку, росшую возле скал и сползавшую до самого морского берега, и, несмотря на светлое воскресное утро, поминал всех чертей, каких только знал.
Разве он был виноват? Найдется ли человек, который сможет сказать, что он виноват? Разве не знало все село, какова баба черного Якова и каковы ее детеныши? Почем он мог знать, что они бегают вокруг его избы, шалят и напугали его собаку так, что она одурела?
Дело было в том, что едва в это утро Филле Бом успел надеть воскресное платье и выйти из избы, как услышал за углом крик, беготню и возню, точно там был пожар. Шлепали ноги бежавших по скалам ребятишек, раздавались их вопли, шумно открывались двери, слышался собачий лай. Он узнал лай своего Филакса, а вслед за тем услышал женский голос, точно прорезавший воздух:
-- Господи Иисусе! Ребенок!
Вот все смолкло и стало тихо, как в могиле, а вслед затем стрелою примчался Филакс с поджатым хвостом и юркнул через полуоткрытые двери в сени.
Бом едва успел опомниться и подняться по крутым ступеням скалы, которая была в уровень с его крышей, как увидел бабу, шедшую к нему с плачущим ребенком на руках. И прежде, чем Бом успел спросить, что случилось, баба показала ему окровавленный палец ребенка и сопровождала эту демонстрацию целым потоком ругательств.
Бом и баба черного Якова давно уже не были в дружбе. Разгневанная теперь женщина была обыкновенно кротка и богомольна; уверяли даже, что ее кротость была довольно доходна, когда она бывала в пасторате или в доме торговца; она представлялась несчастной и избавлялась от необходимости платить за все, что ела вместе со своими ребятишками. По крайней мере, таково было мнение Бома, и это он не раз высказывал, а баба так же, как и Яков, ее муж и повелитель, не могли ему простить этого. Этот Яков принадлежал к команде Дельфина; это он роптал, когда товарищи решились принять в свою артель маленького Альгота, чтобы дать ему возможность заработать свою долю улова наравне со взрослыми мужиками и выручить овдовевшую мать. В свое время это подогрело "доброжелательство", которое Филле Бом питал ко всему семейству. Услышав об этой истории, он захохотал на пароходной пристани так громко, что слышно было далеко на дороге, и сказал, что ему забавно будет посмотреть на эту бабу, когда ее старик в свою очередь пойдет ко дну. Бом это сказал и не отпирался от своих слов. А что его слова добросовестно передали тем, которых они касались, в этом он мог не раз убедиться в течение года. Теперь он понял, что его сразу отблагодарят за все.
По этой причине он дал бабе кричать, сколько она хотела, а сам только нахмурился и сказал, когда она переводила дух:
-- Если ты воображаешь, что на этом что-нибудь промыслишь, то очень ошибаешься.
Между тем нельзя было отрицать, что Филакс покусал мальчику руку, и Бом чувствовал себя не совсем спокойным. Скоро, однако, он рассмотрел, что большой беды не было. Дело ограничивалось простой царапиной, слегка опухшей кругом, и, чтобы не выказать себя несговорчивым, Бом сейчас же согласился войти в избу и ножницами отрезать немного шерсти у собаки; эту шерсть баба положила на рану. Всякий ведь знает, что если кого-нибудь укусит собака, то рана будет плохо заживать, если не положить в нее шерсти от той самой собаки, которая причинила поранение.
Пока баба возилась с перевязкой, наступил перерыв в грозе, и Бом начинал уже надеяться, что ненастье пройдет. Но взглянув в сторону, он увидел старика, вскарабкивавшегося к ним на скалу, и понял, что все начнется сызнова. Так и было: началась перебранка, которой, казалось, не предвиделось и конца. Старые слабые стороны припоминались; новые ловко приплетались. Бом называл черного Якова -- что само по себе было уличным прозвищем, хотя и освященным привычкой -- "старой чертовой бабой своей же дьявольской бабы", а супруга Якова называла Бома "старой дохлятиной". Вскоре собралось вокруг них достаточно слушателей и тогда, всенародно заявлено было требование, чтобы собака поплатилась жизнью; лишь этою жертвою примирения могло удовлетвориться естественное кровомщение.
Причина этого странного требования заключалась вот в чем: как известно, если собака покусает человека, а потом заболеет, на него неминуемо перейдет болезнь собаки; если собака взбесится, взбесится и человек, хотя бы десять лет прошло после укуса. Это и Бом не мог отрицать, и это ослабляло его позицию. Но когда он сообразил, что ему придется пожертвовать Филаксом, который был ему дороже глаза, и это ради детеныша-бабы черного Якова, им опять овладело бешенство и он стал клясться, что защитит Филакса, хотя бы тот покусал всех чертовых детей, какие только ползают и болтаются на острове.
Тогда ссора разыгралась снова и не было ничего невозможного, что она перейдет в рукопашную схватку. Но вот послышался звон церковных колоколов. Это сразу прекратило распрю, ибо грубая схватка во время богослужения навеки опозорила бы весь остров. Филле Бом обернулся и вошел в свою избу, удовольствовавшись красноречивым движением руки в сторону задней части своего тела, чем выразил презрение черному Якову, его жене, их детям и всему, что к ним принадлежало. А оскорбленные супруги удалились, посылая проклятия Филле Бому и всему его дому. Укушенного мальчугана они повели между собою, и тот забыл о своей царапине, так его занимали скверные слова, которым вторило со скал эхо.
Филле Бом позвал свою собаку и отправился в самую отдаленную, пустынную часть острова на морской берег. Там он сидел и бранился несколько часов кряду, а когда первый пыл угас, он принял решение и покосился на Филакса, точно боялся, что собака может догадаться о помыслах своего хозяина.
Бом принял свое решение не потому, что он боялся, и не ради, черного Якова, его бабы и их детей. В нём поднялась гордость, и он не хотел, чтобы этакая бабенка могла что-нибудь сказать о Филле Боме.
То, о чем Филле Бом теперь размышлял и на что решился, нельзя было сделать в воскресенье. Но на следующее утро, едва на востоке забрезжил рассвет начинавшейся новой рабочей недели, Филле Бом уже сидел в своей лодке и плыл далеко на взморье. Филакс был с ним в лодке, как всегда; он сидел на корме, его добродушная морда имела мрачное выражение. Удалившись настолько, что избы и скалы стали сливаться, Бом наклонился и привязал к шее собаки большой камень. Собака ласкалась и лизала загорелую руку хозяина, а старый Бом бормотал сквозь зубы проклятия и тихонько трепал Филакса по голове. Потом он отвернул лицо, поднял Филакса выше борта и, столкнув камень, выбросил собаку. Она погрузилась в море, не издав ни одного звука, и Филле Бом, впервые после многих лет, оказался в лодке один.
Лишь через несколько дней вернулся старый Бом домой. Он был пьян и жена не посмела его спросить, где он пропадал.
Вот, почему Бома не было в церкви и мать Беда ничего не могла разузнать. О происшествии с Филаксом она узнала-только в понедельник и тогда же поняла, что не скоро ей придется поговорить с Филле Бомом.
Ни мать Беда, ни Филле Бом не могли, конечно, знать, что для них было большим счастьем, что им не удалось на этот раз побеседовать. А когда это выяснилось, Филакс был уже забыт, как и все передряги, вызвавшие его преждевременную кончину.