Крошечная искорка жизни, которая все еще теплилась в искалеченном теле Феликса, не покидала его, но ее недоставало, чтобы вернуть сознание. Он жил, как в материнской утробе, в тепле, не размыкая глаз и не испытывая ничего, кроме желания остаться там навсегда, под защитой доброй матушки. Амброзия часто приходила к нему, ложилась, обогревая своим большим сильным телом, обнимая добрыми руками. Его губы касались материнского соска, и неважным было все, что происходило во внешнем мире.
Каждое новое чувство могло принести боль и сознание беспомощности, поэтому то, что в глубине полуживого существа еще оставалось личностью Феликса, скрывалось и не желало более ни знать ни о чем, ни страдать. Без борьбы и сожалений Феликс оставлял мир, где никто на него не рассчитывал. Голос маленького Габри в какой-то момент пропал, и Феликс надеялся, что тот погиб легкой смертью, а не мучается, как он сам, при каждом движении. Даже при мысли о движении.
Время остановилось, перестало иметь значение, и он не заметил, когда вновь научился дышать без боли. Феликс жил, как в коконе света, и не имел ни малейшего желания выглянуть наружу. Матушка хранила его чувства и постепенно излечивала тело, но чем крепче становился Феликс физически, тем отчаяннее не хотел он снова оказаться выброшенным из теплого мирка материнской утробы туда, где неизбывны страдания, приносимые разумными существами себе подобным. Лишь опасность могла изменить его положение в чреве беспамятства и покоя.
Опасность пришла в виде какой-то огромной, хищной и злобной рожи, показавшейся без всякой боязни в их доме. Тварь потеснила мать, бесстрашную Амброзию, которая не отступала никогда и ни перед кем, склонилась над лежащим Феликсом, будто бы взвешивая его ценность на своих весах. Бормотание твари обдало грубым звериным духом, несло угрозу, ему и матери. Нельзя было оставлять ее одну в этом противостоянии, Феликс напряг свои слабые силы, тут же вызвав боль в не заживших до конца ранах. Открыл один глаз. Тварь зашлась тихим смехом, Амброзия что-то пыталась возразить, Феликс не понимал ни единого слова из тех, которыми обменивались у его ложа. Голоса звучали то громче, то тише, жар вернулся к нему, прохладная материнская рука легла на лоб, излечивая и успокаивая.
Голоса звучали все неразборчивее, а, может быть, просто Феликс вновь замкнулся в своем коконе и перестал их различать. Все равно ни единого понятного слова до него не донеслось. Но угроза отдалилась, и незачем стало возвращаться.
Следующее утро, а, возможно, не следующее, а через много дней, одно из утр, застало его лежащим с двумя открытыми глазами. Феликс не понимал, что перед ним, решил, что ему чудится низкий потолок и пожелтевшие венки из трав на стенах. Он сообразил, что прошло уже много времени с тех пор, как опрометчивое решение напасть на главаря разбойников едва не стоило ему жизни. Но, если так, то матушка все это время кормила и убирала за мной, подумал Феликс. Если в этот момент кто-нибудь сказал бы ему, что находится во владениях Московского княжества, Феликс даже не понял бы, как оказался в такой дали. Действительность состояла из кусков, которые пока еще не желали связываться в цельную картину. Одним из таких фрагментов прежней жизни стало возвращение кровавых снов. Он вылизывал красную влагу из разодранной тушки какого-то мелкого животного, и вдруг понял, что это уже не сон. Разомкнул глаза и увидел, вместо Амброзии, незнакомую женщину, не молодую, но приятную внешне, с круглым белым лицом, державшую наполовину выпотрошенную тушку в окровавленных руках. Феликс отшатнулся, вспоминая все, всхлипнул и заплакал, как маленький.
Женщина что-то произнесла на неведомом языке, села рядом с ним, и в какой-то момент Феликс понял, что она поет, утешая его, и гладит его по голове. Тихий мелодичный голос уводил вновь туда, где мерцал теплый кокон, но в этот раз Феликс уже не погрузился в забытье, а просто уснул. Женщина прислушалась к ровному дыханию спящего парня, убрала руку от его головы и аккуратно доела сырую тушку растерзанной белки.
Когда он проснулся в следующий раз, его спасительница разожгла лучину и вложила в его руки ворох бумаг, произнеся при этом одно слово:
— Гаврила.
Феликс вгляделся в нацарапанные по-латыни слова — и понял, что его маленький друг составил специально для него словарь языка московитов. Бесценный подарок! Он полежал немного в раздумьях, нашел в бумагах нужные слова.
— Ti, spasibo! Gabrilo gde?
С этого момента Феликс ежедневно по нескольку часов пытался разговаривать с женщиной, приютившей и спасшей его.
Ее звали Чернавой, и жила она в паре верст от ближайшей деревни, состоя в непростых отношениях с ее обитателями. По всем видимым признакам спасительница Феликса была знахаркой и ведьмой, и те же самые крестьяне, которые в час нужды обращались к ней со своими нуждами, в другое время могли бы вполне ополчиться на лесную травницу с дрекольем, а то и поджечь ее деревянную избушку. Поэтому Чернава почти не показывалась в ближайших населенных людьми местах. Когда Феликс рассказал ей о том, что в Европе лесных ведьм и колдунов уже почти всех извели инквизиторы, Чернава с какой-то обреченностью ответила, что и в православных землях жизни ворожей и баб-шептуний тоже неоднократно заканчивалась на костре, либо в проруби. Какая-то покорность судьбе послышалась Феликсу в словах Чернавы, объяснявшей, что ею до сих пор не заинтересовались церковные власти лишь потому, что священники в округе люди незлобивые и много пьющие.
Естественно, что первым делом, едва освоив несколько слов и фраз чужого языка, Феликс поинтересовался судьбой Гаврилы. Оказывается, его смиренного друга разбойники не тронули, удовлетворившись расправой над Феликсом и ограбив их до нитки. Один из Чернавиных знакомцев случайно наткнулся в лесу на мальчика, плачущего над телом друга, которого считал мертвым. Приятель поспешил сообщить ворожее об этой находке, и та выбралась посмотреть на странного мальчика, бормотавшего русские слова вперемешку с басурманскими.
— В одежде, которую оставили на тебе, я нашла вот это, — улыбнулась Чернава, демонстрируя хорошо сохранившиеся зубы. В руках ведьмы Феликс увидел два кубика — гранитный и мраморный. Последняя память о матери. Все еще слабый и беспомощный, Феликс расплакался. Чернава села на край полатей, где раскинулся раненый, и стала вновь гладить его.
— Ты знаешь, что это такое, — сказал, а не спросил Феликс.
— Конечно, — кивнула Чернава. — Та, кто дала тебе амулет, любила тебя больше собственной жизни, как может любить одна лишь мать. Расскажи мне о ней.
— Двум женщинам я обязан всем на свете, — сказал Феликс. — Ей и тебе. Она привела меня в мир, а ты — вернула. Я чувствую в тебе сходство с ней. Ты ведь не просто лесная ведьма?
Чернава рассмеялась мурлыкающим, уютным смехом.
— В Темном облике раны заживут быстрее, — сказала она. — Этот облик ближе к земле, древним лесным богам и таинствам исцеления плоти. Дай, помогу тебе снять сорочку.
Феликс ощутил волнение, когда она наклонилась над ним, помогая остаться без одежды. Сколько времени она обхаживала меня, убирала за мной, подумал он, отгоняя стеснительность. Я никогда не смогу ее отблагодарить. Мышцы, с трудом вспоминая, что от них требуется, как сухой песок, мучительно потекли под кожей. Это было намного больнее, чем обычно, Феликс едва вытерпел, припал к земляному полу, потерся о ноги Чернавы.
— Подожди, покажись-ка лучше, — шептала женщина, наклоняясь над ним, — никогда не видела живого пардуса. А пузо-то светлое у тебя, Пятнистик. Как ты свалился на мою голову!
Пока Феликс на непослушных ногах искал выход наружу, Чернава отошла за полог, откуда послышался шорох сбрасываемой одежды. Феликс озадаченно сел, когда из-за полога к нему вышла крупная кошка с кисточками на ушах и коротким хвостом. Глаза у рыси были зеленые, очень похожие на его собственные, но спокойные и мудрые. Они потерлись щеками, как это принято у кошачьих, и Феликс, внутренне потешаясь над несолидным хвостиком рыси, устремился за ней наружу. А там повсюду лежал снег.
Сколько же он провалялся в беспамятстве, как сильно был покалечен! Феликс, сделав необходимые дела и поточив когти о ближайший ствол, почувствовал, что силы покидают его, и вернулся в избу. Принял Человеческий облик, натянул сорочку, лег, прислушиваясь к ощущениям в теле.
— Ты не закончила про Габрило, — напомнил, когда Чернава вернулась, неся мелкую птичку в зубах.
— Ходил твой Гаврила в Новгород, — Чернава, уже одетая, раздула огонь в очаге, ощипала птицу и, разделав ее, бросила в чугунок. Феликс не торопил, он закрыл глаза, чтобы дым не мешал ему. Зимой в Московии ничего не делается быстро. Спешить некуда.
— После вернулся, сказал, де отца его в Москву перевели, вместе с новгородским полоном. Удумал царь Иван за измену покарать Великий прежде Новгород, заселить его пришлыми людьми, а коренных поистреблять, али выслать подале.
— Стало быть, правду сказывали нам купцы в Польше, — прошептал Феликс, по-прежнему, не открывая глаз. — А мы, дураки, не верили.
— Не мудрено, — ответила Чернава, — отродясь и в наших землях такого не бывало.
— Значит, в Москву подался Габрило?
— Ты слышал, как он говорил? — удивилась женщина, добавляя какие-то травы и корешки в отрадно пахнущее варево.
— Нет, зная его, догадался. — Феликс подумал, что удивительного ничего нет в намерении Габри следовать за отцом. Еще на развилке дорог у Антверпена, повернув на восток, маленький безумец решил судьбу их обоих. Если у меня не хватило ума тогда отправиться к Флиссингену, решил Феликс, на кого я могу пенять?
Молодость и время были наилучшими лекарствами. Попеременно охотясь в Темном облике и заготавливая дрова в человеческом, он становился все сильнее, все крепче. Несколько раз он издалека видел волков, но хищники не рисковали приближаться к их с Чернавой избе. Когда к хозяйке приходили крестьянки из соседних деревень, Феликс то уходил, чтобы не попадаться на глаза любопытным, то сидел на стропилах в темноте, наблюдая местных жительниц и слушая их простые и суеверные речи. Выходя от ведьмы, многие крестьянки бормотали молитвы и сотворяли крестное знамение, уберегаясь от скверны. Феликс боялся, что однажды увидит толпу вооруженных местных жителей у порога Чернавиной избы.
— Не хочешь уйти со мной отсюда? — спросил Феликс однажды, ближе к весне, когда уже льды и снега оседали в освобожденные теплом ручьи, а у кошек начинается брачная пора.
— Куда? — Чернава расширила круглые глаза. Они оба стояли на крылечке, полной грудью вдыхая неповторимый аромат весны и тающего снега.
— Сначала в Москву, — сказал Феликс, — а потом решим.
— Кем же мы в стольном граде объявимся? — с досадливым смешком отвечала Чернава. — Скажут, старуха-греховодница отрока соблазнила.
— Ты не старуха! — возмущенный ее самоуничижением, Феликс обхватил Чернавину спину, сомкнул руки спереди, на груди, начал мять эти восхитительные мягкие округлости, прижался к пахнущим лесным зверем волосам.
— Ох, что ты, что ты, — по-бабьи запричитала Чернава, вывернулась из его рук, поцеловала мягким и мокрым ртом, скользнула в избу. Феликс — за ней.
Чувство признательности, благодарности, это, возможно, не было любовью в полном смысле слова, но Феликс не хотел знать ничего иного — настолько восхитительными были новые ощущения. Бесконечно изучая и лаская женское тело, пусть и принадлежавшее существу, старшему, чем ван Бролин, раза в три, но такому же метаморфу, Феликс постигал глубины любовных игр, их скрытые тайны и сладостные открытия. На некоторое время он почувствовал себя счастливым и молил Пресвятую Деву, чтобы эта радость не заканчивалась.
Однажды, когда он с юношеской неутомимостью вновь набросился на тело своей любовницы, та вдруг оттолкнула его и принялась спешно одеваться.
— Не валяйся, — грубо крикнула ему, — вон твои портки.
Феликс прислушался и уловил чьи-то тяжелые шаги, обходящие лесную избушку.
— Кто это?
— Местный хозяин, — сказала Чернава, явственно бледнея. И шепотом добавила. — Медведь.
Входная дверь в избу распахнулась от могучего толчка, некто огромных размеров завозился в сенях, согнувшись, показался внутри. Это оказался лохматый плечистый мужчина огромного роста с узко посаженными глазами на широкоскулом лице и низким лбом. Его рожа склонялась надо мной, когда я лежал без сознания, определил Феликс. К его удивлению, Чернава кинулась лебезить перед незваным гостем:
— Михайло Иваныч, исполать тебе, драгоценный наш государь, — спина женщины изогнулась, выражая желание хозяйской ласки. Тяжелая рука Михайло Иваныча протянулась и погладила Чернавину спину и бок. — Как спалось тебе, хозяин? Не беспокоил никто?
— Милостью лесных богов, я благополучен, — в низком голосе пришлого существа звучало достоинство и привычка властвовать. Гость занял место на середине широких полатей, где прежде почивал Феликс, а потом — они с Чернавой вдвоем. — Никак твой гость, Чернавушка, не испытывает к нам почтения?
— Он молод, не знает еще тебя, свет наш, государь! — поспешила женщина с оправданиями. — Твой вид ему покуда непривычен.
Феликс изобразил грациозный поклон в европейском духе и сказал:
— Доброго вам дня, почтенный хозяин!
— Не наш, — поморщился Михайло Иваныч, — сразу видать басурманина. Что говорил я тебе, Чернава, когда сей отрок на полатях в беспамятстве лежал?
— Чтобы к солнцевороту его не было…
— И что же я вижу? — возвысил голос лесной хозяин. — Не твои ль дети поплатились за своеволие и были разодраны в клочья моими верными опричниками?
Чернава бухнулась в ноги Михайло Иванычу, а Феликс обомлел от этой новости, ни жив, ни мертв.
— Ныне я опричнину отменил, вновь уравнял в правах моих подданных, — он свирепо засопел и голос его превратился в звериный рык. — Так неужто, боярыня, истолковала ты сию милость как попустительство, решила, что повиноваться государю в его владениях необязательно? Али кликнуть верных моих людишек, чтобы поставили они тебя и его на правёж?
— Не вели казнить, государь Михайло Иваныч, — Чернава обхватила юфтевые сапоги хозяина и выла, умоляла простить ее. — Ты сказал, что дозволяешь ему пробыть у меня до солнцестояния, и я подумала, что до осеннего, ведь осень тогда была!
Было видно, что гостю весьма приятны мольбы и покаяние женщины. Наслушавшись вдоволь, он смилостивился:
— Так и быть, Чернава, питаю к тебе сердечное мое расположение и даю время до осени. Но, если увижу его у тебя еще хоть день опосля осеннего солнцеворота, смертию лютою прикажу казнить и его, и тебя. Ныне же покидаю вас, лишь напоследок хочу увидать сего молодца в Темном облике.
— Делай, как велит государь, — зашипела Чернава на ошеломленного Феликса. Тот зашел за полог, разделся, перетек, явившись перед Михайло Иванычем понурым и скучным зверем, без хвостования, уняв свирепость во взгляде, расслабив могучее тело.
— Подь сюды, — приказал гость и потрогал мех Феликса, когда тот подошел, после приказал раскрыть пасть и осмотрел клыки, кивнул уважительно. — Сказывали, в прежние времена пардусы заселяли здешние леса, как нынче мы да волки. Но не выдержали, повымирали. С хозяевами было им силушкой не сравниться, а против стаи волчьей мешала ваша слабина котовая — неумение биться сообща. Так вас и одолели встарь, поняв, что поодиночке даже сильная и свирепая тварь не выживает.
— Благодарим тебя, батюшка-государь, за милость твою и ласку, — Чернава так и не поднялась с колен, по-прежнему всем видом выражая смирение.
— Что-то баранинки захотелось, — смачно облизнулся лесной хозяин, вставая с полатей. — Повелеваю до осеннего солнцеворота о каждую новую луну доставлять к моему двору овцу аль барана. Вас двое нынче, вот и поохотитесь на мужицкий скот.
Некоторое время после этого унижения Чернава и Феликс не разговаривали друг с другом. Ему было неприятно, что она гнется и лебезит перед грубым и жестоким хозяином, а ей, во-первых, что он стал свидетелем ее стыда, а во-вторых, что Феликс не ценит усилий, направленных исключительно на спасение его пятнистой шкуры. Но приблизилось новолуние, и волей-неволей они в Темном облике отправились на охоту в поля, где паслись скудные отары из окрестных деревенек. Подстерегли момент, когда пастух прикорнул на кошме, прыгнули на овцу, отошедшую подальше от прочих. Самое трудное было не добыть овцу, а дотащить ее до логова господина здешних лесов. Чернава порывалась помочь, но Феликс велел ей только смотреть по сторонам да указывать дорогу, а, чтобы немного отвлечься от тяжести на плечах, попросил рассказать, что случилось с ее детьми.
Чернава поведала, как Михайло Иваныч решил наладить лесное устройство, беря за образец поведение великого князя Московского, Ивана Васильевича. Сей монарх, поначалу весьма любимый в народе, прирастил свои земли завоеванием двух магометанских ханств, дал повод думать о себе как о мудром и справедливом государе, и вдруг разделил вверенное ему Богом царство на две части, причем встал во главе одной из них и принялся разорять другую. Изничтожив за несколько лет множество удельных князей и их подданных, государь Московский соизволил, наконец, отменить опричнину. То же самое повторил и хозяин огромного леса: приблизив к себе волков и назвав их опричниками царя лесного, он дал им полное право уничтожать лесных бояр, которыми испокон веков являлись рыси, кабаны, лоси, да лесные коты. Теперь в целом лесу не осталось зверя, способного гордо посмотреть в глаза тирану, молвить слово, противное его воле.
Рассказанное Чернавой, звучало так дико, что Феликс было не поверил в странное поведение Московского государя. Но история Новгорода, подтвержденная теперь и Габри, чье здравомыслие никогда не подвергалось сомнению, заставила ван Бролина призадуматься. Каких только странных вещей не совершается на свете! А ведь есть еще Оттоманская империя, есть далекое царство Китай, откуда европейские корабли с недавних пор стали возить шелк. Чернава, жившая уединенно в своем лесу и никогда из него не выбиравшаяся, тоже не всегда верила, когда Феликс рассказывал ей про Антверпен и европейские порядки.
За разговором быстрее минула дорога в лесную чащу, где резиденцию Михайла Иваныча охраняли двое молодых людей-метаморфов. Приглядевшись да принюхавшись, Феликс понял, что в Темном облике они представляют собой волков. По словам Чернавы, ранее эти приближенные хозяина прозывались опричниками и были наделены огромной властью.
— Смотри, кто пожаловал, — оскалился один из стражников, помахивая кистеньком. Феликс тут же вспомнил разбойника, нанесшего ему первый удар много месяцев назад. Тот, правда, отличался широкой костью и плечами, в отличие от поджарого худощавого волколака.
— Коты зачуханные, — проронил второй, с увесистой дубиной в руках.
— Поздорову ли государь наш, Михайло Иваныч? — залебезила Чернава, как и прежде, вызвав недовольство Феликса.
— Складывай здеся, — приказал охранник с кистенем, не обращая внимания на женщину, годившуюся ему в матери.
— Я бы поклонился хозяину, — сказал Феликс, сбрасывая овечью тушу к ногам стражника. — Заодно и удостоверюсь, что вы наш дар сами не сожрете.
— На кого хвост пружишь, котишко? — с изумлением произнес бывший опричник.
— Я ведь уже встречался с такими, как ты, — равнодушным тоном сказал Феликс. — Стаей нападать вы герои, а один на один выйти слабо будет?
— Мне с тобой, драный котяра? — хохотнул волколак. — Да ты обгадишься и на дерево сбежишь!
— Если так будет, клянусь принести тебе еще одну овцу, — ответил Феликс. — А что ты мне дашь, собака, если сам сбежишь?
Назвать волка собакой было, как уже знал Феликс из рассказов Чернавы, самым нестерпимым оскорблением. Стражник, забыв обо всем, накинулся было на Феликса, но тут прозвучал низкий и страшный хозяйский рык.
— Не замай! — огромная голова показалась из бурелома, служившего резиденцией Михайла Иваныча. — А ты, пардус, легче с моими дворянами!
— Исполать вам, государь! — Феликс вновь согнулся в придворном европейском поклоне. Чернава пала ниц, умильным лицом выражая радость от лицезрения господина леса.
— Принесли дань, — кивнул одобрительно Михайло Иваныч, — ступайте теперь, неча моих воев попусту тревожить. И в другой раз почтительней с ними будь, пардус, ибо они суть мои верные слуги.
— Я и в мыслях не имел усомниться в их верности, — сказал Феликс. — Но в нашем лице государь, ты имеешь не менее преданных слуг.
— Красно баешь, кошкин сын, — Феликсу показалось, что на невыразительном заросшем лице мелькнуло подобие улыбки. — Идите с миром. Может статься, мы еще побеседуем.
Похоже, будто мне все это снится, думал Феликс, возвращаясь к избушке Чернавы. Эти местные метаморфы сохранились в достаточном количестве, чтобы изображать общество людей с человеческими сословиями, даже государственным устройством. Стоит забыть, что все это лишь игра, как отношения лесных обитателей перестанут казаться игрою. Может ли так быть, чтобы отношения между людьми, такие, каковы они в наш жестокий век, тоже казались кому-то ненастоящими? Ангелам, например?
— Ты видела ли ангелов? — спросил он у Чернавы.
— Куда мне, грешной, — отмахнулась женщина, довольная, что ее молодой полюбовник сменил гнев на милость. — Но иные из баб, коих я пользовала, рассказывали, что слышали о тех, кто видел, — невинных отроковицах, увенчанных смирением и благодатью.
— Если невинных, тогда конечно, — кивнул Феликс, удивляясь, как метаморф и лесная ведьма может повторять такую чушь. — Как погибли твои дети, Чернава?
Она заговорила не сразу, он успел даже подумать, что так и не дождется ответа.
— Меня не было с ними рядом. Мы, кошки, умираем всегда в одиночестве. Лесные знакомцы, из тех, кто поведал мне и о тебе, донесли запоздалые вести о стаях волков, наводящих ужас на всех обитателей. Даже те, кто большей частью не относится к этому миру, кикиморы, водяные, лесовики, — и те удирали от опричников, которым хозяин дозволил все. Волки пожирали своих врагов и просто зверей, которых встречали на пути, а, когда были сытые, обкладывали их данью. Достаточно было опричного слова, чтобы любого привязали к столбу и били батогами, пока он или не выплатит сказанного, или не помрет.
— Мы бы могли убить их всех, — сказал Феликс, — если ты согласишься выполнять то, что я велю. Всех до одного, и медведя первого!
— Глупый! — Чернава порывисто обняла его, прижала к мягкой груди. — Мы здесь не мыслим супротив государя, что бы он ни делал с подданными. Я согласна делать все для тебя без одежды, все что угодно, — она лукаво и призывно заглянула ему в глаза, — только никогда более не заговаривай со мной о мести нашему правителю. Воля царя от Бога! Власть его небесным царем дана!
Феликс промолчал, раздумывая некоторое время, не открылась ли ему на мгновение душа этой необычной, печальной страны.
Наступила осень, Чернава день ото дня становилась грустнее, думая о расставании с Феликсом.
— Надеялась понести от тебя, — молвила ему однажды, прижавшись крепко ночью, — да Мары благословения на мне боле нет. Стара я стала для детишек. Я уж и жертвы древней богине приносила, и заклинания плела, и молилась богу-отцу и сыну христианскому. Однако супротив лет способа нет, как бабы кудахчут. Оказалась я ничем не способнее любой из них, не доведется пятнистого твоего сыночка у груди подержать.
Феликс лежал в темноте, обнимая и поглаживая сдобную и все еще ладную телом женщину, он был слишком молод, не задумывался о потомстве и не испытывал сочувствия к Чернаве, не понимая полностью ее чувств. Если бы не благодарность за спасение, возможно, он бы давно покинул ее, а так он дожидался срока, объявленного Михайло Иванычем, не позволяя раздражению выплеснуться и обидеть свою исцелительницу.
— Господь даровал первенца Саре, Авраамовой жене, когда ей лет было вдвое больше, чем тебе, — произнес Феликс ласковым шепотом. — Понадейся на него, ибо все на свете происходит по его воле.
— Мать не рассказывала тебе о древних богах, которые правили лесом до Христа?
— Нет, — ответил Феликс. — Она была доброй христианкой и молилась в церкви каждое воскресенье, а то и чаще. Давай-ка спать, Чернава, ласковая моя.
Так получилось, что он чуть ли не с радостью покинул избушку в лесу, едва ночи стали длиннее дней. Чернава проводила Феликса до тракта на Русу, сказала, что будет рада видеть его по возвращении из княжеской столицы. Феликс уходил, не оборачиваясь, предвкушая новые встречи, приключения, дороги, ведущие к диковинным и прекрасным местам. Когда-нибудь это будут пенные морские лье, а покуда — недлинные русские версты, ложившиеся под ноги, обутые в онучи и лыковые лапти. Рубаха и портки грубого полотна, да свитка, наподобие той, что купил Габри незадолго перед отбытием из Пскова, составляли всю его одежду. От Чернавы он знал, что оружие носить людям подлого звания в Московии запрещено, также под страхом наказания Стоглавый собор запретил московитам сообщаться с иностранцами. Теперь же Феликс ван Бролин издалека походил на московита.
К добру ли? Его смуглое лицо не похоже на белые лица здешних насельников, он не знает греческий и церковно-славянский языки, чтобы сойти за православного монаха, уроженца захваченной турками Эллады, к тому же разговаривает на местном наречии с акцентом. Самым разумным на его месте было бы по лесам пробраться назад в Польско-Литовское королевство, но что он ответит во Флиссингене, когда Мария Симонс посмотрит на него своими огромными серыми глазами и спросит:
— Где брат мой? Почему ты оставил его одного разыскивать батюшку?
В Старой Русе по улицам, окаймленным высокою травою и репьем, степенно расходятся по домам богомольцы, одетые в праздничные кафтаны, зипунишки да однорядки — серьезные, задумчивые. Женщины в длинных ферязях, сарафанах бредут, опустив глаза долу. Воскресный день. Звенят колокола церквей, купола которых похожи на перевернутые хвостиком к небу репки, милостыню просят полуголые нищие, юродивые, убогие… «Рука дающего не оскудевает» — московиты верят, что их подаяние вернется приумноженным. В Нижних Землях горожане с порицанием относятся к тем, кто без увечий на теле не работает, а старается разжалобить сограждан. Там это не принято — Феликс припомнил своих земляков, упорным трудом возводивших дамбы и плотины, отвоевывавших у моря каждый арпан польдеров. Пресвятая Дева Мария, верни Габри и отправь нас обоих домой, молился он про себя.
Это уже было в его жизни, леса, добыча, ночевки, два года назад именно так начинались его скитания после пажеской службы в замке Белёй. Что он сделал в жизни неправильно, если наказанием стала постоянная бездомность, тревога и риск? Промолчи тогда, дай Иоханну де Тилли немного поглумиться над крестьянскими детьми, вряд ли графский сын причинил бы им серьезный ущерб. Почему он постоянно оказывается преследуемым или изгоем? Становится холоднее, и Феликс мерзнет в северном лесу, где хвойные деревья не могут служить местом ночлега для крупной кошки. Кое-как добрался до Твери, совсем не так давно столице удельного княжества, но после низведенной до обычного земского города гневливым царем. К этому времени стало уже совсем холодно, листья пооблетали с деревьев, и черная тоска наполнила сердце Феликса. Один, чужой, среди огромной и враждебной иностранцам державы, на что он надеялся? Каковы были шансы разыскать в столице этой страны одного мальчишку?
В тоске и сомнениях Феликс вошел в церковь Троицы Животворящей, белую, ладную, какую-то домашнюю. Это было самое красивое здание из всех, виденных им до сих пор в Московии. Иконы греческого письма на стенах отдаленно напоминали знакомые изображения в католических храмах. Правда там лица Христа, Девы Марии и святых напоминали живых людей, а здесь они были какими-то отрешенными, будто бы не от мира сего.
Несколько прихожан скользнули по нему изучающими взглядами. Феликс шептал молитвы, стараясь не глядеть на московитов, пришедших в храм. Потом он услышал гневные голоса у себя за спиной, сообразил, что крестился слева направо, а не как принято в этой стране. Возможно, кто-то даже разобрал, что молится он по-латыни. Никому бы и в голову не пришло трогать московита в антверпенском храме, подумал Феликс обреченно. Его схватили, поволокли наружу, руки примотали к тулову толстым вервием. Злые лица вокруг, беззубые старухи в черном плюются и сжимают высохшие кулачки в ярости. Что я сделал вам, народ московский?
По крайней мере, одно препятствие на пути к Москве Феликс преодолел: его перевезли на лодке через неширокую Тьмаку, доставили в какую-то большую избу, забили в колодки, бросили на солому в глубокой и смрадной подклети. Кроме него, в этом помещении находились еще заключенные, некоторые валялись в беспамятстве, иные стонали в колодках, тяжко изгибавших позвоночник и, по сути, являвшихся нескончаемой медленной пыткой. Феликс решил дотерпеть, пока не прогорит одинокий факел, едва освещавший подклеть откуда-то сверху, на всякий случай, выждал еще немного, и стал перетекать. Давным-давно Амброзия предостерегала его от изменений облика в одежде. Тем более, преодолевая сопротивление амулетов, спрятанных в потайном кармане — у Феликса в глазах потемнело от натуги, когда руки, наконец, подчинились его воле и вырвались из плена колодок. Темный облик несовместим с тряпками на теле — животное, запутавшись в них и стараясь вырваться на свободу, может покалечиться, выдать себя, невольно стать причиной чьей-нибудь или даже собственной гибели. Тело пардуса противится, норовит захлестнуть разум звериная злоба, но Феликс осознает, что погибнет, если не подчинит зверя внутри себя. Его разум бичует напуганное тело, готовое предаться самоубийственной панике. Сознание — вот мой внутренний инквизитор, вдруг доходит до него, и эта мысль своей странностью помогает немного отвлечься. Свободен! Теперь снова нужно оказаться в Человеческом облике, раздеться, аккуратно связать одежду в узел. Напоследок уже ничего не мешало вновь принять Темный лик и осторожно, со свертком одежды в зубах, запрыгнуть на верхний уровень, недоступный обычным людям, содержащимся внизу, даже если бы их освободили от колодок и оков. Две косых сажени вверх без лестницы человек не одолеет. Поэтому охрану у самой ямы никто не выставлял. Стража располагалась ближе ко входу, поскольку оттуда мог проникнуть кто-нибудь из родни или друзей арестованных, сбросить веревку или спустить вниз лестницу. Доблестные тверичи бражничали, из караульного помещения доносились удалые вопли, разговор велся на повышенных тонах.
— Кто там шмыгает в темряве? — детина в драном зипуне и с бердышом в руках щурился, вглядываясь во тьму, где затаился метаморф.
— Вечно тебе бесовщина всякая мерещится! — рассмеялся сидевший у очага целовальник, старший над приказными охранниками, с ломтем сочной свинины на ноже.
У голодного Феликса в Темном облике запах мяса вызвал приступ такой свирепости, что он едва не набросился на сидевших в караулке людей. Сознание того, что их слишком много, едва удержало его в темном углу.
— Точно те говорю, — детина с бердышом отвернулся к своим товарищам, и Феликс скользнул в сени, а оттуда — на свободу! Улица встретила его кромешной теменью, студеный ветер заметал последние осенние листья, холод безжалостно проникал под короткошерстную шкуру. За ближайшим забором раздался бешеный собачий лай, поддержанный другими псами в отдалении. Зайдя в глухой угол, Феликс вновь перетек и оделся, но все равно продолжал мерзнуть, ибо одежонка, в которой он шел от самых псковско-новгородских лесов, уже не грела в преддверии морозов. В довершение несчастий лыковый лапоть на одной ноге разорвался, онуч слетел и потерялся где-то позади, поблизости от двора с лающим псом. Вот-вот второй лапоть и онуч повторит судьбу первого, и Феликс останется босиком. Отчаяние грозило довести Феликса до каких-то необдуманных действий, он уже был сыт по горло голодом, холодом и одиночеством. Куда он идет в этом чужом и враждебном городе? Для чего? Ему даже не на что купить краюху хлеба. Может, стоит свернуться клубком где-нибудь в тихом месте и позволить холоду довершить остальное? Он по инерции шел и шел, пока разутая нога не ударилась о камень, взвыл от боли, злости, тоски. Впереди виднелся берег Волги, на берегу, рядом с кабаком, шла молчаливая и жестокая драка. Двери кабака были распахнуты, оттуда вывалился еще какой-то человек и упал, то ли пьяный, то ли оглушенный. Недолго думая, Феликс оттащил выпавшего в сторону и начал стаскивать с него сапоги, не обращая внимания на опасность вмешательства других участников драки. Злые удары, тяжелое дыхание, топот и хруст окружали его, но, поскольку зрение всех участников кулачной схватки в темноте уступало зрению метаморфа, ему удалось невредимому обуться. В Московии люди в сапогах попадались Феликсу на глаза столь редко, что он решил изучить и прочие детали одежды разутого, но тут его, наконец, приметил кто-то из кабацких ярыжек и с воплем попытался ухватить за свитку. Разозленный Феликс начал раздавать удары направо и налево, и та сторона, которая уже почитала себя проигравшей, воспрянула духом.
— Бежим, паря! — крикнул ему один из дерущихся, судя по всему, приняв Феликса в темноте за своего. Ван Бролин вытряхнул очередного поверженного противника из овчинного тулупа, и припустил широкими шагами за бегущими. Поскольку он следовал позади остальных, Феликс вовремя увидел, как из темноты появилась еще одна группа мужчин, на сей раз вооруженных, и тем нескольким людям, чьим невольным попутчиком он случайно стал, пришлось худо. В считанные мгновения новый отряд разметал беглецов, прорваться удалось лишь одному здоровяку, но и тот получил чем-то тяжелым по голове и, потеряв шапку, вот-вот должен был стать жертвой первого, кто до него дотянется. Но первым оказался Феликс.
Ловко проскользнув между всеми дубинками, шестоперами и бердышами, он подхватил готового вот-вот упасть человека и со всей доступной скоростью поволок его между тынами, кустами, низенькими приречными строениями, туда, где их никто не разглядит и не сможет обнаружить в темноте. Феликс остановился у самого берега, на кромке слабенького речного прибоя. Разглядел поодаль перевернутую днищем кверху лодку, отпустил спасенного драчуна, подбежал к лодке и, напрягши все мускулы, перевернул ее и дотащил до Волги. Студеная вода набралась в сапоги, Феликс обошел суденышко со стороны берега и вытолкнул его на воду, потом забросил туда человека, который так до конца и не пришел в себя. На берегу перекликались участники погони, они разошлись в поисках беглецов, двигались наугад в кромешной ночной темноте. Для кошачьего зрения, впрочем, ничего неразличимого в ней не было. Феликс прыгнул на берег и бесшумно приблизился к вооруженному бердышом человеку. Оказывается, это был тот самый бдительный охранник, мимо которого прокрадывался Феликс при побеге из приказной избы. Сильнейший удар в голову свалил невезучего стражника, Феликс вырвал из его руки бердыш и в несколько прыжков оказался вновь на лодке, накинул на плечи овчинный тулупчик, не забытый им в суматохе, оттолкнулся древком от мелкого дна и начал выгребать на стрежень небыстрой реки. Выглянула луна, и в ее свете Феликсу представилась возможность рассмотреть окровавленное лицо спасенного им человека. Едва удержался от крика: вырванные ноздри говорили о том, что перед ним был преступник, причем шрамы у него на лице не позволяли с уверенностью сказать, что жуткие ноздри являлись самой безобразной его частью. Единственный устремленный на Феликса глаз — второй был залит кровью — выражал отчаянный страх.
— Поздорову, друже! — усилием воли ван Бролин улыбнулся. — Меня зовут Федор. Федор, Яковлев сын. — Это русское имя придумали они давно, вдвоем с Чернавой, перебрав много других вариантов и остановившись на этом, как на самом простом.
Вместо ответа, спасенный разбойник замычал и раззявил рот, где зрению Феликса открылся обрубок языка. Давно настала пора сменить мое имя, обреченно подумал Феликс. Настоящее не только несчастливо, вопреки латинскому значению, но и невезуче, как имя Иова.
— Ты меня понимаешь? — спросил Феликс. Его товарищ по утлому суденышку закивал.
— Эта река ведет к Москве? — очередные кивки были ему ответом.
— Москва большая? — спасенный развел руки широко по сторонам и снова уверенно закивал косматой головой.
— Ну, тогда погреби, — сказал Феликс, передавая бердыш, острием погруженный в воду, безъязыкому преступнику. Они поменялись местами — одним веслом можно было грести только с кормы, а Феликс, скорчившись на носу лодки, завернулся плотнее в тулуп и подтянул ноги в кожаных сапогах. Разбойнику ничего не будет стоить прикончить меня, когда я усну, подумал он странно равнодушно. А я спас его, вот и посмотрим, чего стоит людская благодарность в этой стране. Как бы ни было, а без сна мне не обойтись. Так пускай все прояснится скорее.
Уже несколько лет, с тех пор, как Зеландия сбросила имперский гнет, а тем более, после падения Мидделбурга, застава протестантов располагалась у переправы с острова Валхерен, самого крупного из Зеландского архипелага.
Здесь наемники в последний раз поведали реформатам, расположившимся в караульном здании под трехцветным флагом, историю военной компании графа Эссекса в Ирландии. И вот перед ними брабантский берег, здесь развевается знамя с пылающим крестом Бургундии, знамя, по которому Кунц Гакке соскучился более, чем иные — по любимой женщине. Куда там! Для крестоносного имперского флага Кунц готов был сделать что угодно, и пожертвовать гораздо большим, чем для любой из дам.
Палач разделял приподнятое настроение инквизитора, зато прежде веселый Отто стал задумчивым и немногословным, приближаясь к Фландрии. Он не знает, чего ждать от службы фамильяра под моим руководством, понял Кунц, роль наемника, в которую мой земляк полностью вжился, вполне подходила ему, и сейчас Отто раздумывает, не совершил ли он опрометчивый шаг, не оставшись в Англии или, не поступив на службу принцу Виллему и голландским Генеральным Штатам.
На имперской заставе с подозрением относились к людям, прибывающим с Валхерена. Формально Мидделбург и Флиссинген оставались имперскими городами, но de facto они уже были протестантской заграницей. Кунца, сказавшегося старшим, вызвали в комнату, где у раскрытого окна за грубо сколоченным столом сидел молодой офицер. Настолько молодой, что его щеки едва начал покрывать первый юношеский пушок, а борода и усы отсутствовали вовсе.
— Во Фландрии не рады германским наемникам-протестантам, — грубо заявил кадетик, и Кунц понял, что показной суровостью юный дворянин компенсирует несолидность собственного облика. — Реформатским лазутчикам отказано в свободном передвижении по Габсбургским Нижним Землям.
— Потрудитесь сдать оружие, — надменное лицо юного офицера выражало ревностное желание как-то отличиться на пограничном посту.
Кунц дал ему говорить, выпустить пар негодования и гнева, хотя и видел, что парень берет на себя лишнее: боевые действия сейчас не велись, и германским ландскнехтам, возвращающимся домой из-за моря, по закону нельзя было воспретить въезд в королевские Нижние Земли.
— Здоров ли его светлость граф, ваш почтенный батюшка? — ласково спросил Кунц, прежде чем кадет кликнул караульных, чтобы препроводить наемников в тюрьму.
— Откуда ты знаешь отца? — с подозрением спросил молодой офицер Фландрской армии.
— Не только его, но и вашу почтенную матушку, а также вас, Иоханн де Тилли, — умильно проговорил Кунц, глядя в глаза собеседнику.
— Почему же я не помню… вас?
— Возможно, тогда я был без бороды и в другой одежде, — подсказал Кунц. — Мы были представлены в замке Белёй и провели в обществе друг друга прекрасный вечер.
— Отец-инквизитор! — Иоханн даже вскочил со стула. — Военное платье и борода неузнаваемо изменили вас. Я приношу самые искренние извинения!
Теперь перед Кунцем стоял совсем другой человек, учтивый и почтительный. Инквизитор помнил, что семейство Тилли имело репутацию ревностных католиков, и не сомневался в гостеприимной встрече, как только признал графского отпрыска в офицере.
— Кто мог подумать, что со стороны еретической Зеландии появятся церковные особы, — улыбался Иоханн де Тилли, распечатывая кувшин вина и выставляя на стол оловянные кубки.
— Давно ли вы состоите на королевской службе?
— Уже полтора года, с пятнадцати лет, святой отец, — ответил кадет, поднимая кубок. — За здоровье католического короля!
— Долгих лет его величеству Филиппу Второму!
Выпили, потом еще выпили. Кунц попросил позаботиться о подчиненных, ждавших в кордегардии бывшего председателя трибунала. Бывшего, потому что трибунал, не отправлявший обязанностей около двух лет, вряд ли можно отнести к настоящим. Вполне возможно, трибунал Кунца давно расформировали, удалили из Антверпена. А быть может, председательское кресло занимает какой-то незнакомый инквизитор, и священный трибунал под его руководством проводит следствия и выносит приговоры.
— Я решительно ничего не слышал об инквизиции, — говорил Иоханн. — Нет свежих новостей также и о военной компании. На острове Схаувен испанцы осадили городок Зерикзее, да так и топчутся под его стенами. Их командир, старый Кристобаль де Мондрагон, тот самый, который сдал Молчаливому Мидделбург, никак не может служить образцом удачливого военачальника. Да и как Мондрагону блистать, если даже после объявления королем государственного банкротства, после увеличения в три раза налогов внутри самой Испании, у армии нет средств для масштабной кампании против бунтовщиков? — Иоханн вгляделся в нахмуренное лицо инквизитора, понял, что все сообщенное им оказалось неожиданностью для собеседника. — Вы совсем не знали наших новостей, святой отец?
— Наша миссия была не на зеландских островах, — сказал Кунц. — Мы прибыли из Ирландии, а туда не быстро доносятся новости с континента. Я буду признателен, если вы поделитесь сведениями даже годичной давности. Я покидал Антверпен, когда Франсиско де Вальдес осаждал Лейден в Голландии. Как случилось, что город выстоял?
— Так вы не знаете и того, как закончилась осада? — спросил Иоханн и в ответ на утвердительный кивок инквизитора, продолжил: — После того, как год назад морские гезы принца Оранского открыли шлюзы и прорвались на кораблях прямо к осажденному Лейдену, вынудив дона Франсиско де Вальдеса снять осаду, Молчаливый вошел туда как победитель и спаситель. Говорят, он собственноручно раздавал еду едва стоявшим на ногах защитникам. Покидая подтопленный шатер, дон Франсиско оставил мятежникам послание, что уступает волнам и морю, но не оружию. Мы тут спорим между офицерами, в достаточной ли степени сберегло это послание честь имперского полководца. Зная, что принц Виллем распорядился на месте монастыря святой Варвары основать первый в Голландии университет, я склоняюсь к мысли, что нашему королю и церкви нанесено очередное оскорбление. Лейденский университет, подумать только! Никогда эта страна не славилась ничем, кроме живописи, мореплавания и ремесел, а теперь она, как возомнивший о себе торгаш, хочет снискать лавры образования и учености! Не смешны ли сии потуги, святой отец? После Лейдена Дон Луис умиротворяет северные провинции переговорами, делает ставку на задабривание реформатов. Вот уж признаюсь, мне совсем не по душе такое положение вещей. Денег постоянно не хватает, жалованье выплачивается не вовремя, а бывает, что не выплачивается совсем. Как сделать карьеру в армии, которая не воюет?
— Вы еще очень молоды, — улыбнулся Кунц, — поверьте, на вашу жизнь войн хватит. Когда мы вместе гостили у господ де Линь в замке Белёй, вы выражали устремление скорее к духовной карьере. Как случилось, что, не прошло и года после этого, как вы оказались на службе?
— Прискорбный случай произошел со мной в том году, — нахмурился Иоханн. Щеки у него покраснели от выпитого, тонкие аристократические пальцы теребили подбородок. — Помните ли вы Ламораля де Линь?
— Он был тогда совсем ребенком, — кивнул Кунц.
— У Ламораля был паж по имени Феликс, — начал Иоханн.
— Феликс ван Бролин, — снова кивнул инквизитор, — смуглый малый с кудрявой головой, из Антверпена.
— У вас потрясающая память, святой отец, — удивленно сказал Иоханн, которому не было известно ничего о гибели матери Феликса в подвале инквизиции.
— Если вы помните Бертрама, моего компаньона, то представьте себе, что моя память в сравнении с его — дырявое решето.
— Вы преувеличиваете!
— Нисколько, — лицо инквизитора потеплело, как бывало всегда, стоило ему вспомнить о единственном друге. — Бертрам прочтет вам наизусть не только Священное писание, но и скажет, что было изображено на гобеленах в обеденной зале, где мы общались три года назад. Это муж удивительной учености.
— Воистину это так!
— Впрочем, вы рассказывали о некоем случае с участием пажа по имени Феликс, — напомнил инквизитор, не давая разговору перетечь в другое русло.
— Сей низкородный паж посмел оскорбить меня, — сказал Иоханн, выражение не избытой злости появилось на его узком хищном лице. — И, когда я попытался проучить мерзавца, он не только превзошел меня в драке, несмотря на то, что я старше, но и прикончил одного крестьянского мальчишку, который попытался помочь мне.
— Убийцу схватили? — спросил инквизитор с надеждой в голосе.
— Там некому было его хватать, — сказал Иоханн де Тилли. — Взрослее меня никого рядом не нашлось, а когда в замке узнали о случившемся, проклятый паж уже давно удрал в лес вместе с моим кинжалом.
— Если у него был кинжал, он мог убить вас, — предположил Кунц. — Почему же он этого не сделал? Или он не замышлял убийства?
— Нет, все вышло случайно, — потупился Иоханн. — Паж точно не хотел причинять вред Микалю, его ненависть была обращена ко мне. Меня же он убивать не стал, довольствовался мужицкими тумаками. Он ведь не благородной крови, святой отец, правила чести ему неведомы.
— С тех пор о нем так и не слышали? — Кунц сдержал усмешку, вызванную графской спесью и самомнением.
— Я не слышал, — покачал головой молодой офицер и допил содержимое своего кубка. — О ту пору я принял решение идти на воинскую службу, чтобы никто и никогда более не смел безнаказанно чинить поношение мне самому, моей вере, моей семье и моему государю. Той зимой мне исполнилось пятнадцать, и отец не стал сдерживать моих устремлений. Первый год временами приходилось несладко, но меня поддерживала мысль о том, что настанет час, и темный пажик, познав остроту этой шпаги, — тут Иоханн вытащил наполовину клинок из ножен, и сразу же вогнал его обратно, — будет визжать, как свинья на вертеле.
Глава XXI, в которой Феликс ван Бролин промышляет всяческими недостойными средствами, пока не находит друга, а инквизитор Гакке, предается скорби и жаждет мести, вопреки служебному долгу.
— Подайте, Христа ради! — жалобно ныл Феликс, а, подобрав монету, кричал вслед сердобольному московиту: — Господь, да благословит тебя, боярин!
Или «боярыня», если полушку кидала женская рука. Ему именно кидали, а не подавали, ибо даже в сравнении с прочими побирушками, уродами, нищими, юродивыми и калеками, вид Феликса был страшен и отвратителен. Этому он был обязан умело изображаемым язвам, струпьям и незаживающим ранам, созданным из вывернутых мехом внутрь шкур, кишек и требухи. Немногие могли выдержать на себе такие отвратительные изделия из кровоточащего и гнилого мяса. Феликс, воспринимавший спокойно кровь и мясо, терпел — ведь иначе у него не получилось бы жить в Москве, не таясь. Атрибуты нового ремесла ван Бролина были смастерены из отходов скотобойни по распоряжению Василька, брата спасенного в Твери разбойника без ноздрей и языка.
Немого бедолагу звали Треньком, и он привел Феликса в посад, где хоронился от молодцев из Разбойничьего Приказа его старший брат, не последний человек в преступном мире Московии. Василько был весьма благодарен юноше, спасшему родного брата, который, некогда пойманный, претерпел лютые пытки, но так и не выдал родича. Если бы Тренько был чуть постарше, висеть бы ему, если не что похуже, однако по малолетству его отпустили, выпоров изрядно, да лишив языка и ноздрей.
Феликс никогда прежде не думал, что в среде людей, промышляющих милостыней, столько сложных правил, такая суровая иерархия и зависимость от преступного мира. Прошли зимние месяцы, и он уже не представлял себе, что может быть как-то по-другому. Теперь даже мысль о постороннем честном инвалиде, пришедшем за подаянием к монастырю, или, скажем, Покровскому собору, показалась бы ему несуразной. Никто не мог стоять на паперти храма или у входа в монастырь, не выплачивая в конце дня львиную долю от выручки сборщикам от разбойничьих шаек, поделивших между собой богатые милостыней места. Впрочем, Василько намекал, да и другие коллеги-нищие подтверждали, будто немалая часть собранных средств уходит в Разбойный Приказ, склонный закрывать глаза на лихие действия своих поднадзорных.
Москва, совсем недавно сожженная вплоть до самого Кремля татарами Девлет-Гирея, до сих пор не отстроилась полностью. Огромный город, не уступавший Антверпену по населению, и превосходивший его размерами, был славен десятками церквей и монастырей. Московиты были суеверными и богомольными людьми, не знакомыми со светской живописью и литературой. На взгляд Феликса, жизнь московитов была до того скучна и уныла, что он понимал тех, кто подавался из города на юг, в Дикое Поле, где можно было погибнуть от татарской стрелы, однако пожить перед этим вольным человеком, не вынужденным падать ниц и склоняться перед знатью, приказными дьяками и церковными иерархами. Даже бояре и дворяне царя Симеона весьма отличались от тех родовитых господ, которых Феликс повидал в Европе. Если короли западных стран были вольны лишать жизни высокородных подданных, то царь Всея Руси, помимо этого, мог хлестать их батогами, унижать и всячески бесчестить. Насчет царя Феликсу тоже не было все понятно. Крещеный татарин, сидевший ныне на кремлевском троне, считался государем лишь по названию, тогда как даже последний нищий, промышлявший на Москве, знал, что действительная власть по-прежнему принадлежит Ивану, называемому теперь князем Московским. Расположившись у паперти церкви Николы Чудотворца на Никольской улице, Федор-Язва, как называли теперь Феликса в часы его промысла, много раз видел сутулого Ивана Четвертого, князя Московского, в простых одноконных оглоблях едущего к своему дому, расположенному поблизости, у каменного моста через Неглинную.
Место рядом с Никольским монастырем было выбрано неспроста: несколько лет назад царь Иван одарил этой обителью греческого архимандрита Прохора, доставившего в Московию чудотворную икону святого Николая Угодника. Поэтому здесь было множество греков-черноризцев, на фоне которых цвет кожи Феликса, иногда все-таки заметный под «язвами» и кровавыми «культями», не привлекал повышенного внимания. Правда, пришлось подраться на кулачках с другой шайкой, претендовавшей на прибыльное место внутри Китай-города. Бойцы Василька разбили несколько голов и вынудили пришельцев отступить, причем Феликс едва успел войти во вкус мордобоя, как все уже закончилось. После этого он заговорил с Васильком о том, чтобы стать, вместо нищего, нормальным разбойником, но тот пресек надежды ван Бролина.
— Приметный ты больно, Федька, — покачал косматой головой атаман, ухмыльнулся в бороду. — По тебе всяк узнает, чьи люди напали, а такого допускать не можно. Дело татя — во тьме промышляти.
Они сидели в обширной землянке, одной из тех, что выросли в Мельничной слободе на берегу Яузы за пять лет, минувших с последнего нашествия татар, пили квас после баньки, да щелкали орешки, раскалывая скорлупу пальцами. Несмотря на изрядные доходы с темных своих дел, Василько был неприхотлив, разве что охоч безмерно до баб. Вот и сейчас вокруг них вились банные девки, которым то Василек, то Феликс впихивал в молодые губы очищенные ядрышки орехов. Поняв, что быть ему нищим калекой до самого конца пребывания в Москве, Феликс тяжко вздохнул, но смирился — по всему выходило, что в этой стране лучше всего выглядеть самым жалким и несчастным из жителей. Рассказы о пытках и казнях минувшей недавно опричнины отбивали желание проявить себя на более достойном поприще. Вон сколько достойных было усажено на колы, по частям разрублено, обшито медвежьей шкурой и затравлено собаками, одни лишь нищие не удостаивались ни разу царского гнева. Вывод отсюда был такой — ждать и терпеть.
— Василько, ты не забываешь о просьбе моей? — напомнил Феликс.
— Дня не проходит, чтобы людишек своих не выпросил, — заверил Василько. — Вся Москва уже знает, что я малого разыскиваю.
— Знай же, благодарность моя тебе безмерна, — сказал Феликс, уважительно склоняя голову. За те несколько месяцев, что он провел в Москве, люди Василька уже приводили в Мельничную слободу четверых сирот-Гаврил, каждый из которых имел отдаленное сходство с описанным Феликсом другом. Все-таки внешность у того была настолько обычная для этих мест, что Феликс все больше отчаивался, понимая — он ищет иголку в стоге сена.
Сам он не мог в этом городе выспрашивать у незнакомых людей, не видел ли кто его маленького друга. Напуганные и подозрительные московиты выдали бы его в два счета властям, поэтому приходилось полагаться на сбор сведений через многочисленных знакомых шайки Василька, у которых возможностей справиться о юном Гавриле было куда как больше.
— Скоро лето, — сказал Василько, принюхиваясь к запаху медовухи, поданной одной из девок в кувшине из темной глины. Обратив еще при знакомстве внимание на привычку разбойника нюхать подаваемые ему предметы, Феликс подумал было, что перед ним метаморф, благо, в русских землях таковых водилось преизрядно. До сих пор, правда, подозрения Феликса ничем более не подкрепились. — В холода под мехами легче побираться-то, а как тепло настанет, мухи слетятся на приманку, так что из-за них, бывает, лица не видно. Милостивцы тож не в охотку до такого близятся, чтобы подаянием одарить. Плохое время лето для вашего брата юродивого.
— Не намекаешь ли, атаман, что иной теперь промысел меня ждет? — спросил Феликс не без любопытства. Одна из девок встала за его спиной и гладила короткие волосы, регулярно сбриваемые, чтобы накладывать на голову фальшивые язвы. По приятному травяному запаху Феликс определил темноглазую Грушу, самую молчаливую и печальную из всех банных прислужниц, с прямым носом и толстой темной косой. Говаривали, что опричники перебили всю ее семью, прежде знатную и почитаемую в Твери, сама Груша никогда не упоминала об этом, а Феликс, тешась на полатях с нею, не спрашивал. К чему больное прошлое ворошить?
— Сам бы ты хотел чего? — спросил Василько. — К чему душа лежит?
— Как ты говорил, показываться мне на людях нельзя, — сказал Феликс. — Однако же не все дела открыто совершаются. Тайно забраться в дом да пограбить, никого не убивая, — такое дело по мне в самый раз. Как ты сказал, приближается лето, стало быть, многие толстосумы будут спать при открытых ставнях, понадеявшись на дворовую охрану, али злого пса. У меня получится вскарабкаться невидно-неслышно мимо всех, да в окно заскочить. Нужно только уверенну быть, что сыщется в толстосумовых сундуках добро вельми ценное, золотишко да камни.
Василько некоторое время помолчал, в раздумье оглаживая банную девку, носившую до того питье. Потом кивнул и обещал подумать. А ночью Груша, которая часто и охотно ложилась к Феликсу, когда не была занята, шепнула ему, что, оказывается, царь Иван несколько лет назад вместе со своими опричниками перебил почти всех московских нищих, искореняя промысел, коим занимались по-преимуществу притворщики, вроде Федора-Язвы.
— Постарайся выпросить у Василька другое ремесло, — жарко шепнула девушка прямо в ухо ван Бролина, чтобы не быть услышанной посторонними. — Я не хочу, чтобы тебя убили.
— Но сейчас-то в Кремле царь Симеон правит, и опричников при нем нет. Авось не будет облавы еще какое-то время, — возразил Феликс, пораженный тем, что ощущение безопасности, испытываемое им в личине калеки было обманчиво. Каким наивным надо быть, чтобы верить в безопасность кого бы то ни было в городе, где люди совсем недавно тысячами расставались с жизнью на эшафотах и в застенках. Лютость законного монарха Московии, по каким-то своим причинам усадившего на трон марионетку Симеона, вроде бы пошла на убыль с отменой опричнины, но кто поручится, что она не вернется вновь? Феликс передернулся от неприятного ощущения, обнял Грушу и обещал подумать, как избавиться от работы Федором-Язвой.
Через пару недель после этого Василько сообщил Феликсу, что не забыл об их разговоре, и подходящий богатый домишко, называемый по-здешнему белой избою, найден. Живет в том дому некий приближенный к царю человек, что не удивительно, ибо в Московии почитай не осталось действительно богатых людей, не близких царю. Ранее таковые имелись, да всех пограбили, а имущество разорили. Феликса здешними порядками было уже не удивить, когда-то он поражался, что даже знатнейшие среди бояр и князей Московии не имеют укрепленных замков, коими в Европе, бывало, владели даже не самые знатные дворяне. Казалось бы, отчего не укрыться в замке и не пересидеть нашествие кочевых татар, главного неприятеля, весьма неловкого в осадном деле? Но нет, крепостные стены городов, а не вотчинных замков, были единственным убежищем московитов от пленения и рабства. Зато любой подданный не мог укрыться нигде, если его выкликал пред светлые очи московский царь. Когда Феликс рассказывал о том, что его родная страна восстала против тирана, и князь Оранский поднял народ на борьбу с царем Филиппом гишпанским, даже разбойник Василько качал головой с некоторым недоверием и укоризной.
В этот вечер, после обстоятельной баньки, Василько подробно рассказал о доме, который предстояло грабить, а потом прибавил:
— Не хотел тебя тревожить перед делом, но сказывали мне про нового подпалачика из Разбойного приказа.
— Что мне в том? — удивленно спросил Феликс, развалившись на полатях. Их встречи обычно происходили после бань, поскольку грязь, смрад и кровь, составлявшие нынешнее рабочее облачение ван Бролина, не очень располагали к обстоятельному разговору с ним до бани. Феликс никогда прежде в своей жизни не пачкался так, как в Московии, но и никогда столь же часто не мылся.
— Подпалачика Гаврилой кличут, и по возрасту схож, — Василько кликнул ближайшую девку, велел принести еще квасу. — Кожей бел, на лице веснушки-конопушки, волос русый, как ты говорил, навроде как вон у Феклы.
— Василько, ты пойми, — усмехнулся Феликс. — Гаврила был первый ученик в школе, он считает, читает и пишет на фламандском, латыни, немецком, немного итальянском и греческом. Ему прямая дорога в Посольский или там Разрядный приказ, где нужны светлые головы. Как такой мальчишка, который знает наизусть «Метаморфозы» и решает университетские задачи, может податься в палачи?
— Я не знаю, что такое «университетские» и какой бабий причиндал называется «метаморфозой», — покачал косматой головой Василько. — Но ежели, как ты говорил, парень поставил себе за цель найти отца среди новгородского полона, то дорога ему прямая не в Посольский приказ, а именно что в палачи.
Феликс некоторое время молча смотрел на разбойника. Он давно уже понял, что заправлять делами крупной московской шайки дураку не под силу.
— Где найти этого палаческого Гаврилу? — спросил, наконец.
— Тебе туда просто так не попасть, — ответил Василько. — Да и вряд ли это он окажется.
— Почему? — изогнул черную бровь молодой ван Бролин. — Ты же сам только что…
— Не мыслю, чтобы спустя пять лет хоть кто-то из того полона живым остался, — Василько выпятил мокрые губы из бороды, хлебнул квасу, потом еще. — Ты даже представить не можешь, что в те годы творили с изменщиками.
— Какими еще изменниками? Слыхивал я, будто казнили и бросали в тюрьмы всех подряд.
— Так все подряд изменщиками в Новогороде и были, — с уверенностью сказал Василько.
— Как же мне увидеть того Гаврилу? — повторил Феликс, не желая вступать в бесполезный выматывающий спор на политические темы. Он сам уже не приучится думать, как московиты, и, тем более, не научит московитов думать, как он.
— Палачи нам не други, — засипел Василько нахмуриваясь. — Бывает, подкупаем кого из них, чтобы муки на спытках облегчить кому из наших, однако же, вольно до них не ходим, да и они до нас робеют захаживать. Иные из лихого люда чего б ни отдали за живого ката в своем погребе, коли ведомо, что тот брата аль отца умучивал.
— Да, — сказал Феликс, пристально глядя на бревенчатую стену, будто на ней проступил невидимый более никому образ. — Я это понимаю.
— Раз понимаешь, — Василько истолковал по-своему слова собеседника, — то потерпи немного, покуда не сыщу способ выманить подпалачика на свет божий. А в ночь на Ивана Купалу, когда вся Москва перепьется, будь готов на дело идти.
Феликс поморщился: он жил все это время при Васильковой бане, проводил свободное время с разбойными молодцами да банными девками, и последние успели рассказать ему о том, какой замечательный праздник их ждет в ночь, когда атаман определил ему идти на разбой. За несколько месяцев, проведенных в шумной, грязной и неустроенной Москве, ван Бролин привык считать баню своим домом, а здешних дев — подругами. Он ровно, ласково и немного равнодушно обнимал каждую из них, но предпочитал не внушать напрасных надежд. Все равно в него влюблялись и даже дрались — каждая из женщин, работавших здесь, строила себе какие-то надежды и планы, хотя почти ни у кого из них задуманное не сбывалось. По крайней мере, никто не будет разочарован, когда увидят, что меня нет, решил Феликс. Уже наступили жаркие деньки, и, как и пророчил Василько, нищенствовать стало совсем невмоготу: под шкурами и фальшивыми язвами обильно выступал пот, разъедая кожу, а рои мух становились настоящим проклятием. Иногда из-за насекомых Феликс даже не видел, куда падала брошенная ему полушка, и ее подбирал какой-нибудь другой нищий, либо уличный сорванец, из числа тех, кто таскались за нищими, подворовывали у них, и даже изредка грабили настоящих калек и юродивых. За уворованную почти без усилий копейку обычный московский мастеровой, плотник или скорняк, работали целый день.
В назначенное время, в середине ночи, Феликс в сопровождении двоих товарищей, одним из которых был немой Тренько, появился на Златоустовской улице близ одноименного монастыря, который пять лет назад сожгли татары, но теперь уже почти отстроили заново. Помощники Феликса залягут поблизости, притворившись пьяными, и отвлекут внимание, если вдруг поднимутся крики, а, в случае чего, пособят при отходе. Увидав на верхнем этаже раскрытые ставни фасадного окна, Феликс расположил своих подручных немного поодаль, выждал, пока луна скроется за облаком, и прямо с забора допрыгнул до окна, вцепившись в резной наличник. Резьба по дереву служила главным украшением богатых домов Московии, среди которых почти не встречались каменные здания.
Внутри комнаты с распахнутыми ставнями на широкой кровати — не полатях, уже привычных Феликсу, а самой настоящей кровати с ножками, — спал бородатый мужчина. Тяжелое дыхание и храп вырывались из его раскрытого рта, судя по запаху, было понятно, что человек этот испил немало крепкого вина. Бесшумно скользя по деревянным половицам, Феликс приступил было к исследованию ларей и сундуков, однако, оказалось, что некоторые из них заперты на замки. После долгого поиска ключи нашлись среди одежды, сброшенной прямо на пол у кровати, а один висел на шее у спящего хозяина белой избы. Рассудив, что именно этот ключ раскроет шкатулку или ларец с наиболее ценной добычей, Феликс протянул руки с намерением разорвать витую шелковую нить, на которой держался ключ. Даже для ван Бролина, наделенного немалой физической силой, эта задача оказалась не по плечу. Тогда из брошенных на пол вместе с поясом ножен Феликс достал клинок и уже просунул его под нить рядом с шеей, как спящий издал чмокающий звук, облизал губы и жалобно сказал:
— Die Mutter, das nette Mütterchen, befreie mich, gestatte mir, wegzugehen, verlass nicht…[37]
Этот слабый голос почти на родном языке, который Феликс не слышал уже без малого два года, произвели на него воздействие, сравнимое с ударом обуха по голове. Ван Бролин сел на пол, обхватил голову руками, едва сдерживаясь, чтобы не взвыть самому от грусти, боли, тоски. Василько говорил, что царского приближенного зовут Андреем Володимеровичем, или как-то похоже, ни намека не было на то, что это уроженец Германии. А ведь, если бы этот человек проснулся и поднял крик, Феликс, не колеблясь, свернул бы ему шею. Я не разбойник, понял Феликс, я могу убивать и сражаться за свою жизнь, или за жизнь близких, но я не подхожу для того, чтобы промышлять грабежами и насилием над невинными людьми. Я вообще ни для чего не подхожу! Со злостью на самого себя к Феликсу вернулась решимость. Он извлек из ближайшего ларя обрез какой-то приятной наощупь ткани, раскинул ее на полу и быстро набросал меха, одежду, поясной кошель, словом, все ценное, до чего смог дотянуться, не воруя ключи. Потом связал крепкий узел и выбросил его из окна поверх высокого забора прямо на улицу. Тренько или второй подручный должен был увидеть большой сверток и догадаться оттащить его в сторону. Внизу послышались звуки шагов и приглушенные голоса. Не то кто-то из челяди дворянина Андрея услышал звук от падения свертка, не то увидел краем глаза крупный узел, мелькнувший в предутреннем небе.
Феликс отошел вглубь спальни, оказался вновь рядом с ложем, вгляделся в бородатое лицо, губы которого шевелились. Нагнувшись, Феликс разобрал немецкие слова:
— Мучаешь, мучаешь меня, нет, нет, не трогай.
— Кто тебя мучает? — шепотом вырвалось у Феликса на том же языке.
— Царь Иван, — неожиданно по-русски сказал спящий.
— Назови свое имя, — попросил Феликс по-русски.
— Андрей, — ответил спящий и вдруг перешел снова на немецкий. — Heinrich von Schtaden ist jetzt tot.[38]
— Где ты родился, Генрих? — Феликс решил продолжать по-немецки, надеясь, что обращение на родном языке менее встревожит спящего, да и просто довольный возможностью употреблять это наречие, столь сходное с фламандским.
— Моя родина Вестфалия, — губы спящего растянулись в улыбке, он будто бы расслабился, тихо шепча немецкие слова.
— Ты ненавидишь московского царя, — сказал вдруг Феликс, будто бы по наитию.
— Я ненавижу царя, — очень тихо, но совершенно явственно произнес немец.
— Почему царь Иван посадил на свое место Симеона-татарина?
— Царю грозит смерть, — сказал спящий, — было пророчество. Ходят слухи, я не знаю.
— Где твое золото? — продолжал Феликс в надежде развить успех.
— В сердце, — рука потянулась к шелковому шнурку, ухватила висевший на нем ключ, поднесла к губам и поцеловала.
— Где лежит золото?
Но тут спящий Андрей, в прошлом Генрих, перевернулся со стоном на живот и больше не произнес ни слова, зато чуткое ухо Феликса услышало скрип половиц — кто-то осторожно приближался к спальне хозяина белой избы. Феликс едва успел нырнуть под кровать, как дверь со скрипом отворилась, и в комнату ступила какая-то женщина, во всяком случае, так решил ван Бролин, видя босые ступни в локте от своей руки. При свете наступающего утра женщина некоторое время стояла над хозяином, возможно, разглядывая его, потом вышла, и закрыла за собой дверь, из-за которой до ушей Феликса донеслись голоса, мужские и женские. Пожалуй, следовало поспешить с уходом, ведь если заходившая служанка, или кто еще это мог быть, не сообразила, что рядом с хозяйским ложем нет одежды и пояса, то следующий посетитель, а то и сам проснувшийся Андрей, уже наверняка заметят неладное.
Феликс помнил вид из распахнутого окна, он прикинул расстояние до забора, разогнался и вылетел, резко оттолкнувшись от пола, руками вперед, зацепился с грохотом за забор, перемахнул через него следующим движением.
— Оборони господь! — завизжали за спиной. — Бес! Черт выпрыгнул от хозяина, я видел черта! Помилуй нас Христос! Вор, вор в доме!
Этот последний гневный клич, который долетел до ушей Феликса, очень не понравился ему. Такое быстрое и безошибочное разоблачение! Тренько подскочил к нему, и вдвоем они побежали, петляя по переулкам, удаляясь от Китай-города в сторону Поганого пруда.
— Где добро? — спросил Феликс на бегу, глядя на Тренько.
Тот показал жестом, что третий соучастник ночной кражи давно отправился домой с поклажей на спине. В Белом Городе еще можно было нарваться на стрельцов или стражников, но в Земляном, самом дальнем от Кремля, да еще наутро после Ивана Купалы, это было бы величайшим невезением. Они перелезли земляной вал, далее перешли на шаг и с первыми лучами солнца достигли Мельничной слободы.
Ван Бролину показалось, что Василько не очень доволен результатом их ночных похождений, но Феликс не стал роптать, когда при дележе добычи ему достался лишь с десяток новгородок. Впрочем, это было вдвое больше, чем столько же московок, коими Василько одарил младшего брата.
— Ты не забыл мою просьбу, атаман? — Феликс обратил внимание, что Василько отводит от него взгляд, старается не смотреть в глаза.
— Нет, — обычно довольно-таки благодушный со своими и словоохотливый Василько на этот раз был странно неразговорчив.
— Если я чем-то провинился перед тобой, — начал Феликс, но Василько не дал ему договорить.
— Отведи его, Тренько, сам знаешь, куда. Только переоденься хоть в рясу, что ли, — поморщился он, обращаясь к Феликсу. — Скажешься греческим иноком, если спросят.
— Благодарю тебя, атаман, — с чувством сказал Феликс, приложив правую руку к левой стороне груди.
Беспокойство, однако, не покидало его, пока они с Треньком шли, вдоль болотистого берега Яузы, у которой люди селились неохотно. Здесь располагались самые бедные и неухоженные строения Москвы, дорога петляла, огибая речные извилины, огромные лужи затрудняли ходьбу, свиньи с поросятами, козы, гуси и куры слонялись тут под присмотром одетых в рванье старух и грязных босых детей. Феликс подумал было, что скверное предчувствие у него из-за бессонной ночи, это иногда бывало у метаморфа, который ненавидел, если ему не давали, как следует выспаться. Вскоре они свернули к женскому Ивановскому монастырю и Феликс в потрепанной черной рясе, знавший молитвы исключительно на латыни, еще больше обеспокоился. Стена вокруг монастыря была восстановлена еще не полностью, так что иные монастырские избы могли восприниматься как обычные городские строения, неотличные от прочих на Москве.
Старая рябая монашка вышла из такой избы с деревянной бадейкой в руке и выплеснула ее смрадное содержимое в протекавший рядом ручей. Тренько вдруг остановился и жестами стал объяснять Феликсу, что он должен быстро посмотреть на что-то или на кого-то в этой избе, а потом сразу уйти. Даже убежать.
Все еще ничего не понимающий Феликс нерешительно вошел в сени, где его чуткий нос едва не повернул ван Бролина вспять, однако волей он заставил себя переступить порог. От вони заслезились глаза.
Прямо на земляном полу на каких-то грязных тряпках здесь лежали тяжелобольные и умирающие. Вероятно, те, кто имел хоть малую возможность уползти на свежий летний воздух, непременно воспользовались бы ею. Оставались лишь такие, чье свидание с апостолом Петром было делом считанных часов или дней.
Феликс не сразу даже понял, что перед ним тринадцатилетний теперь уже Габри — тот был в беспамятстве, метался в жару, весь покрытый жуткими пятнами. Европейцы знали эти признаки страшной болезни, по-латыни именуемой variola. На Руси ее называли оспой.
— Вот мой брат, — сказал он Треньку, вынося Габри на свежий воздух. Худое горячее тело почти ничего не весило.
Тренько попятился назад, замычал, показал жестами, что нельзя такого заразного больного нести в баню к Васильку. Девичьи лица, показал Тренько, могут попортиться.
— Ты можешь мне помочь? — попросил Феликс. — Нужно место, чтобы его выхаживать.
Тренько развел руками, его уродливое лицо без ноздрей искривилось еще больше, в глазах показались слезы. Он ткнул пальцем в рябую монашку, которая с любопытством уставилась на них. Феликс припомнил, что уже переболевшие оспой люди могут ухаживать за больными, не рискуя заразиться. Лишь один раз в жизни эта болезнь бывает страшной. Тренько настойчиво жестикулировал, упрашивая Феликса оставить больного под присмотром рябой сиделки. Наверное, его единственный московский друг переживает, что зараза может пристать к самому Феликсу. Не исключено, что так оно и есть — способна ли кровь метаморфа противиться оспе, он узнает в свое время, пробыв несколько дней возле больного друга.
Стояла середина лета — хоть в этом Габри повезло. Феликс оставил его в стогу сена за городом, накормил похлебкой, сваренной за полушку знакомой женщиной из Мельничной слободы, которая подрабатывала у Василька прачкой, судомойкой и уборщицей. Добрая женщина, чей муж лишился ног во время последней битвы с татарами, согласилась готовить каждый день для больного, и Феликс вернулся в баню, размышляя, как ему быть дальше. Тренько расстался с ним еще ранее, проводив до землянки, в которой жила прачка, и, скорее всего, уже успел объясниться с братом. На входе в баню стояли двое васильковых лиходеев. Один из них поднял могучую лапотную ногу и перегородил ею вход в сени.
— Монашкам сюда боле хода нет, — сказал он лениво.
— Херовое время для шуток ты выбрал, — удивился Феликс, останавливаясь.
— Какие шутки, блаженный, — рассмеялся второй душегуб. — Василько тебе от постоя отказывает. Не дозволяет заразу в его светлицу волочь. К тому же не порадовал ты его прошлой ночью, мнится атаману, ты самое ценное заначил, а ему только рухлядь и мелочь приволок. Ложись вон спать при дровах, пока совсем со двора не прогнали.
— Я могу поговорить с атаманом? — Феликс лихорадочно раздумывал, приходя к выводу, что вряд ли члены шайки, с которыми он никогда прежде не пересекался в делах, задумали дать отповедь пригретому иноземцу без ведома своего господина.
— Ну, посуди сам, детинушка, — выпучил глаза первый лиходей, чья нога в лапте до сих пор упиралась в дверной косяк. — Ежели б хозяин расположен был с тобой разговоры разговаривать, то стали б мы тут торчать?
Феликс отошел на тридцать-сорок саженей, вдохнул свежий речной воздух, глядя на зеленый берег Яузы, в это время года позволявший забыть, насколько вокруг все неприглядно устроено. Почему Тренько не вышел к нему, спрашивал себя самого Феликс, тоже испугался оспы, или ему запретил брат?
Просверк знакомого сарафана, звук осторожных шагов, — из-за прибрежных деревьев показалась Груша, сделала знак, чтобы он шел за ней, снова скрылась в зелени. Феликс, разглядевший признаки тревоги на лице девушки, обернулся: двое лиходеев, кажется, не увидели Грушу, их взгляды были обращены лишь на самого ван Бролина.
Он нагнал ее не скоро, пройдя вдоль берега полверсты, не меньше. На Груше, обычно спокойной, не было лица.
— Беги, Федя, — она обдала его лицо горячим дыханием, — Василько погубить тебя измыслил, мнится ему, ты утаил от него драгоценности, скрыл на теле, в карманцах потайных, аль зарыл где. Хочет он тебя обыскать, а, если не найдет, чего ищет, будет пытать, пока не сознаешься.
Феликс глядел на хорошенькое лицо, забывая моргнуть. Он видел Грушу сотню раз, голую и одетую, рядом с собой и с другими мужчинами. Ходили слухи, что она не простая девушка, что ее семью казнил безжалостный царь Иван, разоривший шесть лет назад ее родную Тверь.
— Спасибо тебе, — сказал Феликс, наконец. — Возвращайся. Тебе не поздоровится, если нас увидят вместе.
— Нас и сейчас видит безносый, — сказала Груша спокойным голосом.
Феликс резко обернулся и увидел, что неподалеку, между деревьями, стоит Тренько и наблюдает за ними.
— Он обязан мне жизнью, — усмехнулся Феликс. — Думаешь, это ничего не значит?
— Смотря для кого, — ответила Груша. — Царь Иван и вся Москва были обязаны князю Михайле Воротынскому,[39] который разбил татар в жаркой битве четыре года назад. Возможно, владыка небесный ценит людскую благодарность, но для земных владык это пустой звук. А безносый даже не земной владыка, но брат атамана, который уже решил твою судьбу.
— Я бы с радостью послушал про князя Михайлу, — Феликс взял руку девушки и поцеловал ее. Она едва не одернула кисть, непривычная к такой ласке. До чего красивые у нее глаза, впервые дошло до Феликса, как я раньше этого не разглядел? — Но тебе пора. Если Тренько последует за мной, я решу, как с ним быть.
— Возьми меня с собой, — вдруг сказала Груша, стискивая его пальцы. — Я буду всегда любить тебя, рабой твоей стану. Прошу, Феденька!
— Нет! — сказал сразу Феликс, а после объяснил: — Я сегодня нашел своего младшего брата Гаврилу, он болен оспой, ты можешь тоже заболеть от него.
— Я лучше умру от болезни рядом с тобой и твоим братом, чем останусь в этом аду и загублю собственную душу, — решительно сказала девушка.
— Пока мы дойдем до того места, где я оставил Гаврилу, у тебя будет время передумать.
— Я не передумаю, — сказала Груша. — Пойдем.
— Мне плевать на всех этих чванливых клириков из Брюсселя и Антверпена, я ничем не обязан и архиепископу Камбрэ. Мы никуда не двинемся, пока я не найду убийцу, — со злостью сказал Кунц Гакке. Глаза его сверкали, выбритый подбородок вызывающе торчал вперед, а узкая щель безгубого рта смотрелась, как трещина, едва заметная на суровом лице.
— Это случилось полтора года назад, — пожал плечами Отто. — Я слыхал, что преступление можно раскрыть по свежим следам, особенно, если имеются его свидетели. Но спустя такой срок даже вы, святой отец, боюсь, ничего не сможете сделать. Мы ведь опросили жителей всех окрестных домов, весь район, примыкающий к цитадели. Никто ничего интересного не сообщил. Возможно, это был случайный преступник, не исключено, что некто мстил членам священного трибунала, упокой, господи, их души, еще за вольные действия инквизитора Тительмана, о которых до сих пор с ужасом вспоминает здешний народ.
— Это не так, — упрямо замотал головой Кунц. — Убили его, потому что рядом не оказалось меня. Это месть не Тительману, а мне.
Он чувствовал, что ему не хватает аргументов для убеждения фамильяра, но уверенность была непоколебимой. У Тительмана были свои компаньоны, фамильяры и крысомордый нотариус, которого Кунц прекрасно помнил. Теперь сей нотариус постригся в целестинцы, жил в недалеком монастыре и замаливал грехи, совершенные во время служения трибуналу под председательством Петера-дубины. Бывший нотариус рассказал, что никто из состава того трибунала, кроме самого председателя, не погиб насильственной смертью.
На чистом листе бумаги Кунц Гакке с немецкой аккуратностью вывел семнадцать имен и адресов. Семнадцать человек, погибших в Антверпене на дыбе, виселице и на костре. Семнадцать посланий, переданных Кунцем повелителю ада. Не так уж много, если сравнивать с тем, скольких еретиков отправил на казнь его трибунал в других местах. Сущая горстка, в сравнении с гекатомбами Тительмана.
— Я молю Господа даровать прощение грешным душам, отправленным мною на тот свет, — пояснил Кунц фамильяру, — я помню каждого из них. Иногда я спорю с самим собой в сомнениях и колебаниях, иногда спрашиваю себя, точно ли были виновны эти люди, или вдруг с их уходом сей мир потерял что-то важное? Простецы и еретики клевещут на нас, выпалывающих сорняки веры, полагают, что нам доставляет извращенное наслаждение посылать людей на смерть. Я никогда не выносил приговоры без оснований, и брат Бертрам, благословенной памяти, был моей совестью, моим живым сердцем, он не дал бы мне покоя, соверши я хоть малую ошибку. Ты сам вместе со мной целый год каждодневно молился хотя бы раз, прося прощения у Христа за великий грех, когда мы выкупили три наших жизни ценой гибели того несчастного фамильяра на корабле. Разве мы прекратили вспоминать? Разве забыли цену, уплаченную Спасителем за грехи людей?
Кунц закрыл руками лицо, чтобы фамильяру не открылись его слезы. Напрасное движение — в первые дни, когда инквизитор узнал о смерти своего единственного друга, он впал в такое беспросветное отчаяние, что палач с фамильяром решили, будто Кунц Гакке обезумел. Даже сейчас Отто не полностью доверял здравомыслию человека, приказы которого вынужден был исполнять.
— Я даже представить не мог, что работа инквизитора столь тонка и многотрудна, — кивнул Отто, видя, что Кунц вроде бы преодолел душевный приступ.
— Здесь перечень тех, кто был приговорен к смерти святым трибуналом под моим председательством в Антверпене, — Кунц провел пальцами в перчатке по начертанным именам, будто снова воскрешая память об их смертях, будто закрывая их мертвые глаза. — У каждого из этого списка были родственники, за каждого могли отомстить. Среди этих подозреваемых скрывается тот единственный, кого нужно найти.
— Не такое уж большое количество, — пожал плечами фамильяр. — Давайте убьем их всех.
— Говорят, эту же фразу выкрикивал Карл Девятый Французский, паля из аркебузы по метавшимся перед Лувром фигуркам подданных, — сказал Кунц. — Отец Бертрам не одобрял ее. Не одобрял творившееся в ночь святого Варфоломея. Не было такого, чтобы он не отстаивал человека, коего мыслил невиновным. Ты, Отто, даже не представляешь себе, сколь мой добрый компаньон был мудр и справедлив. Как ангел, сидящий над правым плечом человека, он советовал, направлял, подсказывал, когда ему казалось, что я перестаю видеть истинный путь. Нет слов, чтобы выразить мою любовь к Бертраму, и тот, кто убивал его, ведал, что пронзает и мое сердце.
— Я сам был взят на службу, ваша милость, чтобы заменить погибшего фамильяра, — сказал Отто. — Но я человек простой, знающий лишь немногое из того, что надлежит знать служителю трибунала. Возможно, вам следует озаботиться поисками нового высокоученого доминиканского брата на должность компаньона?
— Об этом потом, — отмахнулся Кунц. — Я ведь не зря составил этот список. Если мы сейчас направимся в Брюссель или Камбрэ, то преступник останется безнаказанным. А я поклялся, что убийца Бертрама пожалеет о содеянном еще в этом мире, а не в грядущем, где ждут его адские котлы и вечная мука.
— Как прикажете, ваша милость, — поклонился Отто, — Что мне следует делать?
— Ты возвращаешься во Флиссинген, — сказал Кунц, поглаживая голый подбородок. — Я бы поехал туда сам, но не хочу рисковать быть узнанным в этом вертепе кальвинистов и англичан. Слишком многие еще помнят меня председателем трибунала при диоцезии Утрехта. В замке Соубург допрашивались многие жители Мидделбурга и Флиссингена. Поэтому ты, никому там не известный, проследишь за жителями каменного дома на углу Большого Рынка и улицы Вестпортстраат. Ищи смуглого заметного парня по имени Феликс ван Бролин, ему сейчас должно быть около пятнадцати лет. Если он там, шли мне сразу весть и жди ответного письма, если же нет, разузнай у обитателей дома, где он и что с ним было в последние два года.
— Я же тем временем узнаю, кто ближайшие друзья и родственники этих людей, — Кунц протянул список фамильяру, — где они живут, чем занимаются, каковы их доходы. Особенное внимание уделю мужчинам, поскольку нет у нас поводов думать, будто убийцей была женщина.
— Ван Бролин неспроста в этом списке идет самым первым? — почтительно поинтересовался Отто. — Или нумерация никак не связана со степенью подозрений?
— Плыви во Флиссинген, Отто, — сказал Кунц. — Там, сдается мне, находится кое-кто, способный ответить на твои вопросы.
— Позвольте мне напомнить, что в Зеландии не привечают католиков, — сказал Отто. — Не будет ли мне разрешено для пользы дела изображать из себя реформата?
— Не напрасно я выбрал тебя тогда в Толедо из числа многих, — сказал Кунц, одобрительно кивая. — Ты мыслишь, как деятельный и полезный слуга Святого Официума. От его имени заверяю тебя, что не пожалеешь о службе под моим началом, причем награда ждет тебя не только на небе, но на грешной земле. Ты представляешь себе, сколько золота, драгоценностей и недвижимости изъял священный трибунал у еретиков, колдунов и ведьм? — Кунц рассчитывал на приземленную жадность своего фамильяра, поэтому кивнул, видя, как алчный блеск загорелся в его светлых глазах, тут же прикрытых веками. — Привези мне сведения об этом Феликсе, выдавай себя хоть за магометанина, если это послужит пользе нашего дела, но прояви хватку в расследовании, и моя благодарность не заставит ждать.
Палач, тихо сидевший в уголке все время, пока Отто получал задание, поднялся и приблизился к инквизитору, когда хлопнула нижняя дверь их арендуемого жилья, двух небольших комнат в районе цитадели Антверпена, неподалеку от места гибели Бертрама Роша.
— Думаете, ему можно доверять, святой отец? — спросил палач. — Я бы поостерегся отсылать его вновь к протестантам.
— Я бы послал тебя, или поехал сам, — сказал Кунц Гакке, — но ведь у нас там есть враги, или ты уже забыл, как мы покидали Соубург? Глупо было бы из охотников самим превратиться в дичь, — инквизитор встал и похлопал по плечу верного слугу, который, даже вернувшись домой, пока еще не мог рассчитывать на привычную работу в священном трибунале. — Бери с десятого номера по семнадцатый, выясняй все про близких родственников и друзей мужского пола. Вот тебе тридцать стюйверов, чтобы люди говорили с тобой в охотку.
— Чудно, — сказал палач, задумавшись, не спеша брать со стола замшевый мешочек с серебром, — я-то помню, какие средства применял к каждому и каждой из них, как их кости выворачивались из суставов, как шипела, сгорая, их кожа, как вода заходила им в легкие. И вот теперь я должен за тридцать сребреников искать в их окружении тех, кто, желая отомстить мне или вам, решился на убийство наших бедных друзей по трибуналу.
— Дело обстоит именно так, друг мой, — сказал Кунц, пристально глядя на палача голубыми холодными глазами, — что тебя смущает?
— Возможно, я еще никогда на своей работе не пытался предстать другом испытуемых, — сказал палач. — Это для меня в новинку.
— Самих испытуемых уже нет на свете, — сказал Кунц, — иначе они не попали бы в этот список. Все, что тебе предстоит сделать, это расспросить их соседей, родственников и знакомых, таких же фламандцев, как ты сам, при этом щедро вознаграждая за ответы на простые вопросы. Боишься не справиться с заданием?
— Осмелюсь ли я просить вас поговорить хотя бы с одним из этих людей при мне, чтобы я увидел пример, как действовать в дальнейшем.
Кунцу более всего хотелось выпроводить своих людей на задания и остаться одному, чтобы предаться скорби по убитому другу, как он делал уже почти месяц, едва страшная весть была сообщена им комендантом замка Стэн, лейтенантом Муленсом, прежним сержантом городской стражи. Муленс добавил, что Бертрам Рош в день смерти занимался делом вампира, обнаруженного в городке, расположенном вверх по течению Шельды. На этого вампира Кунц потратил неделю, перекопал целое кладбище, но нашел только мертвяка с деревяшкой в сердце и кирпичом во рту. Не похоже, чтобы смерть компаньона была как-то связана с оборотнями и вампирами. Все свидетели указали на то, что обе жертвы погибли от колотых и резаных ран, причем обоих пытали перед смертью. Преступник хотел поджечь комнату после убийства, простыни и одеяло немного подгорели, но из-за того, что по ним растеклось много крови, пожара не возникло. Много крови растеклось — вампир не был бы таким расточительным, значит, версию кровососа следовало отбросить. Кунц встал, набросил теплый плащ, помнивший Ирландию и Англию. Он сражался там на чужой войне, а самый близкий в его жизни человек уже лежал мертвый в земле. Время убийства совпадало с тем, когда их доставили в Ковентри и определили в армию графа Эссекса. Что бы я делал, если бы знал уже тогда, спрашивал себя Кунц. Не нужно было вообще самому плыть в Испанию. Давно стало понятно, что король не приедет в свои мятежные провинции, а тогда мне, рядовому инквизитору, думалось, что я способен повлиять на историю. От скольких иллюзий мне еще предстоит избавиться?
— Пойдем, Карл, — обратился к палачу, пряча список с именами и адресами в карман. — Разок покажу тебе, как надо работать. Но не жди, что завтра тебе не придется продолжить то, что начнем сегодня.