Трубецкой, Раевский, Маша Малевич и смерть Маяковского

Вдруг у меня не стало работы. Ни научной, ни писательской. Потому что мы (я, жена, сын) подали властям заявление на эмиграцию в Израиль. Год мы ждали разрешения на выезд. Началась война в Афганистане. Нам отказали в выездной визе. Мы сделались отказниками. Надо было жить дальше: кормить семью, платить за квартиру, заправлять автомашину бензином, посылать письма, покупать вино, когда идешь в гости или приглашаешь. Да мало ли на что нужны деньги! Надо было искать какую-нибудь работу.

Еще со времен моей академической карьеры, то есть когда я был научным сотрудником Московского института микробиологии, был у меня приятель Женька Федоров. Когда-то он домучивал у нас в отделе инфекционной патологии кандидатскую диссертацию. Мы ему помогали. В том числе и я. Ну, может быть, немного больше других. Женька занимался анафилактическим шоком при инфекциях. Я заражал для него кроликов. Словом, он защитился и получил место научного чиновника в Академии медицинских наук на улице Солянка. Мы продолжали приятельствовать с ним по принципу взаимопритяжения необычных субъектов. Я был микробиолог и литератор. Он микробиолог (скажем) и музыкант (Женька играл по вечерам в джазе ресторана «Метрополь»), я был еврей, он — по матери. Словом, Женька Федоров был одним из тех верных людей, кто если и не поможет, то не раззвонит на весь мир, что такой-то и такой-то совсем на краю и с этого края приполз просить о помощи. Из тех, кто если и не поможет делом, то даст практический совет. Был конец июня. Четыре пятых двадцатого века отлетело, а совдеповская машина, скрипя и пуская угарные газы, продолжала боронить бугристые просторы нашей чудесной родины и ее азиатских и европейских окрестностей.

Миновав бронзовый памятник первому чекисту Дзержинскому, здание Центрального комитета партии большевиков, Китай-город и московскую хоральную синагогу, я оказался на улице Солянка. Я приткнул свои «Жигули» в каком-то переулке и зашел в здание Академии. Мой приятель Женька Федоров (круглолицый, кареглазый, свежевыбритый, с напомаженными темными волнистыми волосами) сидел в кабинете, на полуоткрытых дверях которого висела дощечка с надписью: «Е. М. Федоров, референт отделения микробиологии». Я постучался, он распахнул дверь, я вошел, он усадил меня в кресло, я извинился за вторжение, он замахал руками, я рассказал о цели визита, он задумался, я продолжал сидеть, он продолжал думать, я не уходил, он заварил чай, я отхлебнул из стакана, он едва прикоснулся, я нетерпеливо отхлебывал, он помешивал ложечкой, я… он… я… он… я… он….

Наконец Женька прорезался:

— Хреновые твои дела, старик.

— Знаю, что не сахарные.

— Как будешь существовать?

— Найду что-нибудь.

— Найдешь, а потом узнают, что ты отказник, и выгонят.

— Что же делать, Женька?

— Искать надежные связи.

— ???

— В переулке напротив, ближе к Покровскому бульвару, есть медицинское училище. Оно в системе Академии. Им требуется преподаватель микробиологии. Пойдешь к директору. Ее зовут Нина Михайловна Капустина. Скажешь, что я подсказал. Ну и откройся, что ты к тому же еще литератор. С договорами, мол, напряженка. Разве неправда?

— Правда, Женя!

— Ну вот, я и говорю, что правда. Не печатают, мол. Правда, что не печатают?

— Абсолютная правда!

— Мол, надо держаться за медицинскую специальность. Ну и какое-нибудь литературное удостоверение покажешь. Из Союза писателей? Из Литфонда?

— Отобрали у меня эти книжечки.

— Ни одной не осталось?

— Кажется, одна — из профсоюза литераторов.

— Годится! Иди, старик, незамедлительно, а то кто-нибудь дорогу пересечет, — проводил меня Женька до порога кабинета.


В сентябре я начал преподавать микробиологию для будущих лаборантов. В моем классе училось человек двадцать пять. В основном, это были молодые люди, закончившие десятилетку и не поступившие в медицинский институт. Девочек немного больше, чем мальчиков. У меня были теоретические уроки (лекции) и лабораторные занятия. Учебные пособия хранились в кабинете микробиологии. Был и заведующий кабинетом — Минкин. Он, конечно, все про меня немедленно просек, но до поры до времени делал вид. Тем более что я пришел к нему с подачи директора Н. М. Капустиной. Между прочим, директор училища, по-моему, тоже немедленно разгадала мои нехитрые пассы с отсутствием договоров, непечатанием и внезапным желанием вернуться к медицине. Конечно же, разгадала. Но тоже делала вид. Как оказалось, по причине, противоположной деланию вида Минкиным. Однажды, настигнув меня в коридоре училища, Н. М. Капустина вскользь заметила:

— Между прочим, Даниил Александрович, одной из первых заведующих практикой и учебной частью нашего училища была Елена Боннэр.

— Интересно, — откликнулся я, не зная, принять ли ее слова за проявление доверия или маневр следователя.


Так или иначе, я довольно безмятежно преподавал микробиологию в своем классе. Приближалась летняя сессия. Между тем в училище началась буря. Человеческие бури возникают точно так же, как и океанские. Кажется, все тихо-спокойно, а на самом деле накапливаются в одном квадранте человеческого общества (в данном случае — училища) многочисленные центры напряжения. Возникают множественные молнии, громы, скандалы, которые порождают панику и противоестественное для человека желание добить и без того погибающего. По странному стечению судеб (или так все и сводилось в одну кучу свыше?) в моем классе наряду с обыкновенными мальчиками и девочками оказалось несколько студентов с весьма необычными, даже знаменитыми фамилиями: Миша Трубецкой, Саша Раевский и Маша Малевич. Трудно было (как бы мне этого не хотелось!) вообразить родство Миши и Саши с декабристами, а Маши с Казимиром Малевичем, знаменитым художником-супрематистом. Как бы мне этого ни хотелось, я моментально провалился, потому что Миша Трубецкой (шатен, высокого роста, хоккеист) происходил из рабочей семьи, которая проживала на Красной Пресне, а Саша Раевский (черноволосый, кудрявый, губастый) был еврейским мальчиком, родители которого переехали из Полтавы в Москву лет десять назад. Только Маша Малевич (рыженькая, веснушчатая, подвижная, как будто бы крутящая обруч на вертких бедрах) вернула мне надежду на способность фантазии переродиться в реальность.

— Да, это правда. Я и в самом деле внучатая племянница Казимира Малевича. И, несмотря на близкое родство, не понимаю, что означает его картина «Черный квадрат», — призналась Маша.


Я пытался в это время рассказать моим ученикам о важнейших открытиях в микробиологии, которые произошли в нашем веке. Произошли параллельно с открытиями в других науках и в искусстве. Скажем, «Черный квадрат» Малевича и теория относительности Эйнштейна. Или открытие микробных вирусов — бактериофагов, сделанное д’Эреллем, и модель атома, предсказанная Резерфордом. В связи с этим я рассказал моим ученикам историю «Французского коттеджа». Рассказал о гениальном наблюдении франко-канадского микробиолога Феликса д’Эрелля, что некоторые вирусы способны убивать микробов, вызывающих холеру, чуму, дифтерию и другие опасные инфекции. О том, как д’Эрелль подружился с грузинским микробиологом Георгием Элиавой и они решили построить институт бактериофага в Тбилиси. О том, как Элиаву расстреляли по приказу Берии, а д’Эрелля, успевшего вернуться в Париж перед самой Второй мировой войной, немцы бросили в тюрьму за отказ сотрудничать с ними. О том, как я ездил в Тбилиси, чтобы узнать самому эту историю из уст оставшихся в живых сотрудников д’Эрелля и Элиавы. О том, как я нашел дом («Французский коттедж»), в котором должны были жить д’Эрелль и Элиава со своими семьями, но который был отнят у Института бактериофага и передан в некое ведомство, курируемое Берией. Я, пожалуй, слишком далеко зашел в своих воспоминаниях, потому что (как следствие моей никчемной откровенности) завтра же случилось четыре неожиданных разговора.

Не успел я припарковать мои «Жигули» под окнами училища как из танкообразной «Победы» болотистых тонов вывалился заведующий кабинетом микробиологии Минкин (толстый, слащавый коротышка с лысиной, выпирающей, как яйцо страуса, из-под перевернутого велюрового гнезда затасканной шляпы) и, салютуя, пересек мне дорогу:

— Ха, Гаер! Легок на помине! Только о вас подумал, а вы…

— К вашим услугам, Минкин.

— Как тачка?

— Бегает. Да вот овес нынче дорог, — пытался я отшутиться.

— Я вас вполне понимаю. После таких зарплат…

— Ну уж, скажете, Минкин!

— Скажу о зарплатах, но позже. А сначала о стоимости овса, то бишь бензина. Знаете, сколько моя «Победа» сжигала? Никогда не догадаетесь — ползарплаты! Ну, четверть наверняка на пике сезона.

— Сочувствую, Минкин.

— Поздно, Гаер!

— ?

— Поздно сочувствовать мне, посочувствуйте себе.

— Весьма двусмысленно, Минкин. А поточнее?

— А поточнее — переходите на солярку. Целый бак за рубель у леваков, и еще спасибо скажут.

— Но ведь мотор не для солярки, Минкин.

— Вот тут-то мы и подходим к сути. А суть в том, что я снял прежний мотор и поставил дизель.

— Я не способен к таким радикальным переменам, Минкин.

— Не скромничайте, Гаер. О ваших грандиозных планах (временно заторможенных!) мне известно. Я и сам одной ногой был в ОВИРе, когда это случилось.

— Что случилось, Минкин?

— Не притворяйтесь, Гаер. Вы же знаете Илью Минкина.

— Знал когда-то шапочно по Дому литераторов.

— Он мой двоюродный брат, — сказал Минкин. — Ему дали пять лет лагерей за «чернухи».

Никак не мог соединить фамильным родством столь противоположных людей. Моего коллегу по училищу я представил читателю ранее: толстый, слащавый коротышка с лысиной, выпирающей из-под велюрового гнезда затасканной шляпы. Еще и наглый, подумал я тогда. А вдруг я ошибся в характеристике, приняв анатомические особенности заведующего кабинетом микробиологии за его сущность. Мало ли я знаю кристально чистых людей с толстым (пивным, как говорят англосаксы) брюшком и лысым черепом! Мне даже стыдно стало. У человека родственник в ГУЛАГе за сочинение антисоветских сатир, мой коллега по литературе, а я…

— Простите, Минкин. Не связал с вами. Ужасная история произошла с вашим кузеном. Примите мое искреннее сочувствие.

— Что поделаешь, Гаер. Надо держаться. И не повторять ошибок. Случайно узнал о вашей вчерашней лекции. Тему выбрали потрясающую: наука и искусство. И какая история про «Французский коттедж» и Берию! Вы смелый человек! Но будьте осторожны. В каждом классе есть доносчики.

— Это мне понятно. Иначе как бы вы узнали, Минкин?!

Он сделал вид, что не расслышал последних слов, и утонул в здании училища.

Не успел я развесить на стенах класса таблицы и рисунки с изображением разнообразных микроорганизмов и нацелить объективы учебных микроскопов на стеклышки с фиксированными и окрашенными бактериями, вошла секретарша директора и пригласила меня следовать за ней. Нина Михайловна Капустина улыбнулась мне, но улыбнулась как-то сочувственно, с долей укоризны, и не столько мне, сколько себе самой, оказавшейся (по моей милости?) в весьма щекотливом положении. Поэтому и улыбка лишь на минуту разгладила морщинки и складки ее доброжелательного лица шестидесятилетней русской учительницы.

— Слышала, Даниил Александрович, про вашу замечательную лекцию. Искренне сожалею (она помедлила), что не знала и потому не присутствовала.

— Спасибо, Нина Михайловна, — сказал я.

— А вот завуч Голякова, она тоже не слышала, но встревожена.

— Чем же, Нина Михайловна?

— Общим направлением мыслей, возбуждающих умы учащихся.

— Да ведь такова есть цель образования — возбуждать умы!

— Это мы с вами так думаем, Даниил Александрович. А завуч Голякова ориентирована совсем иначе.

— Эээ… — хотел было ответить я.

— Подумайте об этом, Даниил Александрович. Тем более что я ухожу на пенсию, а директором училища с нового учебного года становится Голякова.


Урок я провел довольно вяло. А надо бы поживей, потому что это был один из последних уроков в учебном году. Дальше предстояли экзамены и летние каникулы. От результатов экзаменов (так я думал тогда) зависело, пригласят ли меня преподавать с будущей осени. Я был почасовиком.


Я перетаскивал таблицы и микроскопы из класса в кабинет микробиологии, когда меня окликнул мягкий голос с чуть заметным кавказским акцентом:

— Даниил, найдется у вас пять минут поговорить?

Это была Тамара Орджоникидзе, преподаватель математики, единственный человек в училище, который называл меня по имени (без отчества). Конечно, и я ее тоже: Тамара. Я был сильно привязан к Грузии с тех пор, как в детстве прочитал многотомный роман Анны Антоновской «Великий Моурави» о жизни и подвигах Георгия Саакадзе. А потом в середине семидесятых ездил в Тбилиси и пытался понять историю, связанную с «Французским коттеджем». Так что все грузинское трогало меня. Тамара Орджоникидзе стояла около открытого окна и курила папиросу марки «Казбек». Ее милое лицо, обрамленное черными, в серебре седины, длинными волосами, было полуповернуто к полуденному солнцу, пробивавшему зелень тополей, окружавших здание училища. От этого темный бархат ее глаз казался еще глубже и теплее. Мы называли друг друга по имени, как это принято на ее родине. Как я мог отказать Тамаре в разговоре!

— Не о вчерашней ли моей лекции, Тамара?

— Конечно! Все училище говорит о вашей вчерашней лекции, дорогой Даниил. Эти ваши поиски и открытия, связанные с «Французским коттеджем», где-нибудь напечатаны?

— Пока нет. Рукопись лежит в тбилисском издательстве «Мерани». Директор издательства Карло Каладзе. Я переводил его стихи. Поживем — увидим.

— Вы, Даниил, в своей лекции Берию упомянули. А ведь я его хорошо помню по Тбилиси. Наша семья жила в одном доме с Берией. В 1937 году по его приказу моих родителей расстреляли. Серго Орджоникидзе — мой родной дядя. Я и мой брат играли с детьми Берии во дворе. Говорят, поэтому он пощадил нас.

Я пожал ей руку и направился к выходу. На улице около самых дверей училища стоял Ваня Боголюбов, один из моих студентов, а рядом — мужчина средних лет, одетый вовсе не по сезону: серый шерстяной костюм, плотная рубашка, застегнутая на шее до последней пуговицы, осенняя кепка, в правой руке зонтик, в левой затасканный портфель. Ваня представил мужчину:

— Это мой отец — Боголюбов Василий Павлович.

— Очень приятно, — сказал я. — Чем могу?..

— Весьма тронут рассказами моего сына Ивана о ваших занятиях. Благодарю от всей души, — сказал Боголюбов-отец.

— Спасибо. Стараюсь, как могу, привить и все такое… — ответил я, понимая, что не за этим пришел в училище старший Боголюбов.

Он увидел, что я жду развития темы, помялся, откашлялся в кулак, вытер губы и руки, потом промокнул лоб бумажной салфеткой, выдернутой из пачки, хранившейся в портфеле, и сказал:

— Меня привели сюда жизненно важные обстоятельства, касающиеся моего сына Ивана. Нам надо поговорить. Но не здесь. Если бы вы могли уделить полчаса-час…

— Хорошо. Что я должен делать?

— Пойти с нами в баптистскую церковь, к которой мы принадлежим, и поговорить с нашим пастором о судьбе Ивана. Это недалеко. На Чистопрудном бульваре.

Сказать по правде, я был более чем удивлен. Более чем. И не только удивлен. С какой стати? Да ведь можно поговорить и на улице. Или вернуться в здание и найти свободный класс. В кабинете микробиологии удобно расположиться. Минкин как раз укатил на своей дизельной «Победе».

— А нельзя ли… Я бы подождал… Позвоните вашему пастору, пусть приедет сюда… С превеликим удовольствием… — пытался я оставаться на нейтральной почве. Но где она нейтральная?!

— Никак нельзя, Даниил Александрович. Появление пастора в училище испортит все дело, — объяснил Боголюбов-старший.

Я согласился. Мы сели в мою машину и покатили к пастору. Баптистская церковь располагалась в переулке, примыкающем к Чистопрудному бульвару. Мы вошли. Я огляделся. Это был зал с высоким потолком, скамейками и кафедрой. Я насчитал около тридцати или сорока желтых скамеек, какие бывают в сельских клубах или крестьянских избах. Позади кафедры темнела дверь, из которой вышел к нам навстречу человек неопределенного возраста, одетый в черный костюм и белую рубашку с таким же высоким воротом, как у старшего Боголюбова. Гладковыбритое лицо человека в черном костюме выражало печаль и сочувствие. Он протянул мне руку, белесая кожа которой наверняка забыла о солнечном свете и свежей листве.

— Пастор Грибов, — сказал человек в черном костюме.

— Гаер, — ответил я. Мы обменялись рукопожатиями.

— Иван Боголюбов рассказал мне, какой вы нестандартный преподаватель… гражданин… господин… товарищ Гаер.

— Даниил Александрович, — подсказал я.

— Именно нестандартный преподаватель, Даниил Александрович. Верно, Иван?

Иван смущенно кивнул. Я похлопал его по плечу:

— Спасибо, Ваня.

— Это значит, Даниил Александрович, что вы носите Божье слово в своем сердце. А для нас, баптистов, это главное, потому что мы верим в личную отчетность перед Богом. Поэтому-то мы и обращаемся к вам, Даниил Александрович, помочь нашему брату по вере Ивану Боголюбову. Обращаемся, хотя вы не баптистской, а иудейской веры. — Я кивнул, подтверждая, что иудейской, а не баптистской, и что правильно сделали, обратившись ко мне. — Да, да, иудейской веры, что для нас особенно важно, потому что баптистское вероучение считает местом своего зарождения древнюю Палестину.

— В чем же должна быть моя помощь?

— Ивана забирают в армию. Ему прислали повестку из военкомата. Согласно же нашему вероучению, баптист не может брать в руки человекоубийственное оружие. То есть возникнет ситуация, когда за отказ служить в армии Ивана будут судить и заключат в тюрьму, — сказал пастор Грибов и посмотрел на старшего Боголюбова. Тот кивнул и сгорбился, как под тяжестью гроба.

— Можно ли что-нибудь сделать? — спросил я, тоже придавленный тяжестью ситуации, в которой находилась моя семья и семьи других отказников. Та же самая машина секретной полиции, как средневековая инквизиция, выкручивала руки и ломала судьбы баптистов-христиан и отказников-евреев. — Как я могу помочь Ивану?

— Если бы вы, Даниил Александрович, согласились написать письмо на имя начальника военкомата, в котором вы просите дать возможность Ивану проучиться еще год до получения диплома, это бы спасло его. Может быть, он поступит в медицинский институт, а оттуда пока еще не берут в армию. Но если и нет, Иван получит через год диплом лаборанта и будет проходить службу как медик, а не как солдат. Вот адрес военкомата.

Я приехал домой, написал письмо и отправил его военкому заказной почтой.


Прошло несколько дней. В училище была традиция: незадолго до начала экзаменов для преподавателей устраивалось коллективное чаепитие с приглашением лектора. Как правило, это была лекция о театральном искусстве, о кино, о музыке или о политике. В актовом зале ставился стол со сладостями, притаскивались чашки-блюдца из училищного буфета, заваривался чай, преподаватели подкреплялись, усаживались на стулья, и начиналась лекция. Нередко с демонстрацией диапозитивов. Мероприятие это было культурно-просветительным, в отличие от педагогических советов, и потому посещалось с большой охотой. На этот раз была приглашена дама из Литературного музея: худенькая, нервная, неряшливо одетая. От безразличия к своей судьбе (на фоне трагической коллективной судьбы русской литературы), от безразличия, отчаяния или отчаянного сознания, что она владеет страшной тайной, лекторша вдохновенно рассказывала, показывала и доказывала. Рассказывала о гибели Маяковского. Показывала рентгенограммы черепа и шейного отдела позвоночника крупного человека. Доказывала, что это снимки черепа и скелета Маяковского, пристреленного со спины. Рассказывала, показывала и доказывала, что его «самоубийство» — подделка, камуфляж, трюки тех, кто его убил. Хотя и самоубийство (если все-таки — самоубийство) было в такой же мере на совести «тех». Мы все были подавлены. Полная безысходность следовала из лекции. Даже вопросы никто не задавал. Лекторша отхлебнула предложенный чай и, подписав путевку у нашего профорга, ушла. Взгляд мой встретился со взглядом Тамары Орджоникидзе, но она, торопливо попрощавшись, ушла. Я спустился за портфелем в кабинет микробиологии. За мной последовал Минкин.

— Довели человека до последней черты, а там — куда ни кинь, один клин. Либо пришьют из-за угла, либо подтолкнут к самоубийству, — сказал он, гневно таращась на меня и вытирая пот от чая или пот отчаяния за судьбы русской литературы. — Отличная лекция!

— Да, интересная гипотеза, — отозвался я.

— Гипотеза! Да это перерастает гипотезу: факты, как говорится, «на лице!»

— Скорее, на затылке, — уточнил я. — Стреляли ведь в затылок. Хотя пуля наверняка прошла насквозь. Если верить лекторше.

— Надо верить, Гаер. Надо людям верить! Люди взывают о помощи, а мы не верим, пока дело не кончается трагедией. Возьмем Ивана Боголюбова. Как бы нам не проглядеть его. Как бы не опоздать, Гаер. Хотя вы не из тех, кто опаздывает…

По дороге домой, крутя баранку «Жигулей», я обдумывал разговор с Минкиным. С одной стороны, у него кузен в лагерях, а с другой… Как-то непонятен был он мне. Хотя я, наверно, плохой физиономист. Поверхностный. Что-то в лице человека не понравится, и я настораживаюсь. Наверняка пропускаю хороших людей из-за своей недоверчивости.

За день до экзамена по микробиологии я проводил консультацию. Мне задавали вопросы. Я отвечал. Чаще старался вовлечь весь класс в поиск лучшего ответа. Особенно запутанными были вопросы по дифференцированию бактерий, вызывающих кишечные инфекции: дизентерию, брюшной тиф, паратифы, пищевые токсикоинфекции. Мы вновь и вновь разбирали всем классом биохимические и иммунологические свойства кишечных бактерий. Консультация шла своим чередом, но я видел, что студенты возбуждены. Возбуждены не столько предстоящим экзаменом, сколько встревожены чем-то. Да и в том, как они расположились за столами, возник какой-то иной, чем обычно, порядок. Миша Трубецкой, Саша Раевский и Маша Малевич сидели за одним столом. А между Раевским и Малевич поместился Боголюбов. Они были как связка альпинистов, решившихся на взятие высоты. Маша Малевич подняла руку и спросила:

— Вы нам рассказывали, Даниил Александрович, как сотрудники Берии арестовали ученика и коллегу д’Эрелля — профессора Элиаву, а потом расстреляли. Как, по вашему мнению, повел бы себя д’Эрелль, находись он в это время в Тбилиси, а не в Париже?

— Я думаю, я почти уверен, что д’Эрелль протестовал бы…

— Вот и мы протестуем против того, чтобы Ваню Боголюбова сейчас забирали в армию, — сказал Саша Раевский, и все трое (Трубецкой, Раевский и Маша Малевич) встали, а Ваня Боголюбов сидел под их защитой.

В это время в класс вошла завуч Голякова, крашеная блондинка после сорока в темно-синем «официальном» костюме, в какие обычно одевались сотрудницы партийных органов. С нею был милиционер, плечистый малый с глазками-угольками, утопшими в недрах квадратного лица. В руках у милиционера был зеленый листок бумаги.

— Садитесь, — махнула рукой завуч Голякова стоявшим студентам. — А ты, Иван Боголюбов, встань и подойди к сотруднику районной милиции.

Миша Трубецкой сел. Саша Раевский и Маша Малевич продолжали стоять. Завуч Голякова словно бы не заметила этого. Она жадно следила за тем, как Ваня Боголюбов выбирался из-за учебного стола и шел к милиционеру.

— Вот, распишитесь, гражданин Боголюбов, — указал на зеленую повестку милиционер. — Если завтра вы не явитесь в военкомат на комиссию, вас отдадут под суд.

— Послушайте, вы нарушаете консультацию. Завтра экзамен, — сказал я, — обращаясь сразу к милиционеру и завучу Голяковой.

— Не ваше это дело, Даниил Александрович, указывать дирекции и представителю власти, что нам делать и чего не делать. Хотя от вас можно и не этого ожидать, — оборвала меня завуч Голякова. Между тем Ваня Боголюбов подписал повестку.

Милиционер и завуч Голякова покинули класс.


На экзамен я шел встревоженный. Да и студенты мои были подавлены вчерашним вторжением. Особенностью прохождения всякого экзамена является спорадичность появления студентов. Кто и когда пришел сдавать экзамен, никем не контролируется. Эта привилегия (одна из немногих) не отнята была у студентов даже в Совдепии. Так что до какой-то поры я не обращал внимания на то, что Вани Боголюбова нет. Но вот сдала экзамен половина класса. Еще и еще. Оставались Трубецкой, Раевский и Маша Малевич. Видно, они ждали Боголюбова. Но вот и они вошли в класс, взяли билеты, подготовились и ответили на вопросы. Экзамен кончился. Ваня Боголюбов так и не пришел. Я решил подождать еще. Сидел в классе. Листал газету. Не читалось. Тревожные мысли не оставляли меня. Наконец, когда я собирался уходить, меня позвали к телефону. Звонил Боголюбов-старший: «Простите за беспокойство, Даниил Александрович. Иван до сих пор в военкомате. Думал, что успеет на экзамен. Но не получается. Можно ли ему сдать завтра?» Конечно, я согласился принять экзамен на следующий день.


И на следующий день Боголюбов не пришел на экзамен. А вечером родители, вернувшись с работы, нашли его мертвым. Он покончил с собой. Еще через день или два мне позвонил отец Вани Боголюбова и сказал, что панихида состоится в баптистской церкви. Я купил цветы и поехал на Чистопрудный бульвар. У входа в церковь дежурил милиционер. Мне показалось, тот же, кто приносил повестку в училище (плечистый малый с глазками-угольками, утопшими в недрах квадратного лица). Около кафедры стоял гроб. Я положил цветы и оглядел зал. Во втором ряду сидели Саша Раевский и Маша Малевич. Миши Трубецкого не было с ними. Я подсел к моим ученикам. Пастор взошел на кафедру и произнес речь, а потом прочитал молитву. Зал вторил пастору: «Во веки веков аминь… аминь… аминь…»

После кладбища я отвез по домам Машу Малевич, а потом Сашу Раевского. Жена встретила меня тревожной новостью: «Тебе звонили из училища. Срочно вызывают к завучу. Она будет ждать завтра в десять утра».


Назавтра я постучал в дверь кабинета с табличкой: «Заведующая учебной частью, к. м. н. (кандидат медицинских наук) Галина Степановна Голякова».

— Войдите! — отозвался голос из-за двери.

За письменным столом сидела завуч Голякова.

— Садитесь! — приказала Голякова.

Я сел.

— Читайте! — сказала она и протянула мне лист бумаги, исписанный прыгающим с кочки на кочку слов почерком. Я прочитал: «Считаю своим гражданским долгом предупредить Дирекцию нашего училища в том, что преподаватель микробиологии Д. А. Гаер больше года назад подал документы на выезд в Израиль». Подписи не было. Но я сразу узнал почерк Минкина. Что-то гадостное, жабье было в этом почерке. Жабье, когда бородавчатое мерзкое болотное существо тяжело перескакивает с кочки на кочку. С кочки на кочку слов. С кочки на кочку…

— Скажите, Гаер, это правда, что вы хотите уехать из Советского Союза?

— Да, это правда.

— И при этом не постеснялись стать преподавателем нашего академического училища?

— Чего же мне стесняться, Галина Степановна?

— Да того, гражданин, пока еще гражданин, но я бы немедленно лишала таких, как вы, гражданства!.. Да того, гражданин Гаер, что вы предали свою родину-мать, которая вскормила-вспоила вас и дала образование. А еще, судя по документам, научила сочинять литературные произведения. Хотя мне трудно поверить в их качество, гражданин Гаер.

— Я не предавал Россию, а впрочем…

— Не отмахивайтесь от моих слов, Гаер, если не хотите, чтобы я сказала вам ту правду, которую я знаю о трагической смерти Ивана Боголюбова.

— Какую правду вы знаете?

— Зачем вы ввязывались в дела этих сектантов-баптистов? Зачем вы пообещали пастору их церкви написать письмо в военкомат? Написали и отправили заказным письмом! Вселили ненужные иллюзии в одурманенную религией душу юноши, которому нужно было выполнить свой священный долг по защите Родины. Ах, впрочем, что с вами говорить о священных ценностях! Вы и своих студентов не пощадили. Уговорили их пойти в баптистскую церковь на панихиду. Да вам надо запретить приближаться к учащимся! У таких, как вы, скоро будут отнимать детей и отдавать в детские дома, чтобы там из них воспитали достойных граждан.

— Для этого вы меня и вызвали?

— Да, для этого! И еще чтобы сообщить, что с будущего года вы освобождаетесь от преподавания в нашем училище.

Я спустился в кабинет микробиологии, чтобы забрать мои книги и тетради. В дверях училища ждали меня с цветами Саша Раевский и Маша Малевич. Я обнял их на прощанье. Во дворе училища играли в футбол мальчишки из соседних домов. Училищный дворник-сторож дядя Вася поливал их для острастки из шланга. Мальчишки смеялись и продолжали гонять мяч в радужном свечении воды.


2004, Провиденс

Загрузка...