Цукерман и его дети

История началась с длинного разговора в троллейбусе, а потом в вагоне метрополитена. Кроме того, выйдя из вагона, мы с Цукерманом никак не могли расцепиться мыслями. Он — фанатически приверженный букве иудаизма. Я — фантастически беспомощный в тягучих разговорах. Почему же Цукерман не отпускал меня, проводив до самого «Сокола», хотя у него жена на сносях и двое детишек мал-мала?

Началось все с длинного диспута в среде евреев-отказников, на котором я обронил две-три первородных строки-метафоры. Цукерман же произнес доклад. Смыслом его исследования, алеф и бет, служила некая посылка, что бессмысленно заниматься эквилибристикой слов и образов, то есть литературой. Бессмысленно — художественной литературой, когда все необходимые еврею слова и образы предвосхищены в Книге. Потому и бессмысленно, что всякая художественная литература вторична по отношению к Книге.

— Как информация в компьютере? — закинул я спиннинг.

— Как истина, рождающая многочисленные копии, которым все равно далеко до…

— Но Книга как первичность должна обладать… самовоспроизведением? — завелся я.

Цукерман перехватил инициативу:

— Убежден, но в обратном. Не в вашем, к счастью, не в вашем лоскутном понимании. — Цукерман помахал проездной карточкой в тусклой полусфере троллейбуса.

Так что тягомотина эта началась в троллейбусе пятого маршрута и продолжалась от самой станции «Кропоткинская» до моего «Сокола». Я хотел было пойти на абсолютную подлость. Ну, не подлость, конечно, а неспортивное поведение. Неспортивно выскочить из подземного ада и рая (грохота и тишины) метро и укрыться за оградой церкви св. Троицы, притаиться где-нибудь среди могил почивших в бозе батюшек и матушек. Пойти на прямое вероотступничество, лишь бы избавиться от вязкого дискутанта. Но не смог. Много раз до Цукермана и после подвигал себя на нечто невообразимое при моей нерешительности. И это оказывалось выше моих сил.

— Ну, хорошо, Цукерман. А добро? Как насчет добра? Оно тоже самовоспроизводится после чтения Книги?

— Несомненно. Произрастает из всякого абзаца.

— И передается в первую голову правоверным толкователям?

— Вы еще спрашиваете? Впрочем, что говорить. Вы — писатель, новатор, убивающий моржей не ради бивней и слонов не ради акромегалических клыков. Вам нужна игра, блеск, популярность.

— Досадная популярность?

— Досадная! — Цукерман усилил эффект горестным подергиванием колюче-проволочной бороды.

Должен на этом месте дать портрет Цукермана. Он был как-то неказисто высок. Вроде задуманного природой крупного дерева, которое росло-росло над рекой. А потом скособочилось. К воде его потянуло или корни слабыми оказались. Вот уже курчавая голова потеряла покров и шишками пошла, глаза на лоб полезли, руки из рукавов или из брючин выталкиваются. Не поймешь. К тому же от напряжения горячечных мыслей или от желания высказаться поувесистей Цукерман спотыкался словом в самых неожиданных пассажах. Получалось вроде игры-угадайки. Цукерман: «…Функция отказника — продолжать жить ев… ев… ев…» (Цукерман молча таращится в разные стороны). Собеседники: (подхватывают цукерманское ев-ев-ев) «еврейской жизнью». Цукерман отчаянно мотает головой, отмахивается от собеседников, пузырит слюну, выдавливает, наконец: «…Жить не евши-не пивши, но с Книгой, которая и есть пища еврейского духа». Ну поспорь с таким! А меня угораздило. Но, слава Богу, он превозмог себя обратной судорогой челюстно-лицевых мышц и повторил внятно:

— Спасибо, что вы честны перед… (перед собой? передо мной? перед нами? не перед Спасителем же над входом в церковь!)… перед еврейством. Ваша популярность досадна, потому что все ваши выдумки, фигели-мигели, гоголи-моголи, страсти-мордасти, шуры-муры, эники-беники, головокружительные звукосочетания, в сущности, тлен, прах и суета-сует. Хотя, как ни странно, буду честен перед вами, моим детишкам даже нравятся. Особенно Варе, хотя она… — Цукерман горестно вздохнул и мотнул лобастой головой в сторону Спасителя. Как бы бросая тень.

— Ну вот, правду живую сказали, что мои вещицы добрые. Иначе как бы детям? — обрадовался я внезапному признанию Цукермана.

— Ах, Боже мой, как вы наивны! Доброта ваша — пустозвонная. На день-два, и забыта. Дети вырастут и потянутся к вечному, заложенному в Книге. А вас забудут.

— И хорошо, что забудут. Добро забывается.


Что он от меня хотел? Зачем тащился до самого автобуса через церковную площадь, когда дома ребятишки малые и жена на сносях третьим? Нечто терзало Цукермана, не давало покоя. Хотя он стоически боролся сам с собой, как отшельники в скитах противились дьявольским наваждениям. Я приготовился обороняться подходящими текстами. Мол, в Книге честно записано, как все непросто закручивалось в самые изначальные времена. Про классические Треугольники: Ева — Сатана — Адам, или Сарра — Авраам — Фараон. И про то, как Лот с дочерьми пьяным блудом занимался. А Иосиф, проданный братьями! А Давид — как Давид жену приобрел? Не говоря уже о диссиденте Иове. И все перемололось, улеглось, никто ничего не подтасовывал, не приукрашивал, не рисовал розовыми пастельками на страницах Книги. Не искал добра в недоброй летописи еврейства. Я все это хотел высказать Цукерману, чтобы он не носился со своей разрисованной копией Книги, как нищий с писаной торбой, а…

Но тут (мы стояли на остановке сотого автобуса среди старушек, высыпавших с вечерни) к нам привязался пьяный нищий-инвалид. Нет, все — ложь, кроме того, что привязался. Привязался хам с красной рожей, напаренной водкой с пивом. Обычно он курсировал вокруг «Сокола», у гастронома, среди ларьков при выходе из метро, а чаще — у ворот церкви. Ногу куда-то засовывал, чуть ли не в промежность, шапкой медяки ловил. Шел за инвалида, и успешно. А сегодня — сорвался. Стоял среди старушек и куражился. Может, повышение получил в своей псевдоинвалидной иерархии. Куражился, привязывался к старушкам, рвал концы с насиженным местечком на самой дорожке, ведущей к церкви. Старушки отодвигались от краснорожего хама, но деликатно, чтобы не озлить.

Которая возмущалась открыто:

— Над людьми изголяется — бесстыдник, а на паперти подаяния просил, — так её урезонивали или откровенно стыдили:

— Божьего человека обижаешь. Ну, выпил уродивый-инвалид, так с горя. За нас с тобой воевал-калечился.

— Как же калечился, когда руки-ноги на месте, а рожа — два кирпича просит, когда мой собственный супруг Николай Иванович Дедюлин и вовсе с Отечественной не возвернулся. Ужотко и похоронка поистлела… — жалостливо запричитала старушка, а то бы не миновать кулаков пьяницы-мистификатора.

В спор толпы вмешался Цукерман, обратясь к пьянице:

— Изложите, товарищ, вашу философскую концепцию в отношении конфликтной ситуации.

От диковинной фигуры Цукермана и двух подряд иностранных слов пьяница потерял дар речи, но, как всякая бессловесная скотина, еще более вошел в зверство. Кулачище его метнулся в сторону цукермановского сдвинутого со всяких осей и проекций лица (кубофутуризм природы), но промахнулся и въехал в некую потайную дверцу серебристого столба электропередачи. Что-то там внутри замкнулось, затрещало, загудело, взорвалось, посыпалось в образе желто-зеленых, сине-оранжевых и золотистых искр. Электростолб начал приплясывать, как слон, наступивший на змею. Начал приплясывать и раскачиваться во все стороны, одновременно раскручиваясь, словно карусель. Пьяница-мистификатор в обнимку с Цукерманом вращались и раскачивались вместе со столбом, на котором литургически звенел фонарь. Я успел заметить, как они сидели на столбе, сцепившись ногами и в обнимку, напоминая динамикой драматизма картину Айвазовского «Девятый вал». Старушки — кто попадал, кто оцепенел, но все с выражением радостного ужаса перед чудом природы и религиозной приметой. Последнее, что я увидел из телефонной будки, куда скрылся в надежде избежать телесной травмы и позвонить в пожарную команду: огненный столб, на котором унеслись в небо столицы Цукерман в обнимку с пьяницей.


На следующий день хроникеры писали о мужестве ветерана войны Ф. Ф. Хренкова, рисковавшего жизнью ради спасения гражданина Ц-мана, который неблагодарно настаивает на выезде в Израиль.


Я бы выбросил из головы Цукермана с фантасмагорическим его полетом на столбе и со всей его навязчивой философией, если бы не общие отказнические дела, заставлявшие нас ходить по одному кругу, внутри одного манежа. К тому же до происшествия на автобусной остановке и бегства моего (попытки к бегству) из метро вкрапливалась шашлычная, где мы продолжали спор. О шашлычной я запамятовал. Начали мы со «Столового». После второй ноль-восьмисотлитровки Цукерман что-то предпринял, о чем-то договорился с буфетчиком, и мы перешли на сорокоградусный напиток, поданный в лимонадной бутылке. Зачем все это было Цукерману, ума не приложу, когда дома жена на сносях и малые дети. Так что к остановке с богомольными старушками, пьяницей-мистификатором, автобусом и пылающим электростолбом мы подошли вполне подготовленные для всяческих фантасмагорий.


Я бы выбросил все это из головы, как выбрасываю еженедельно записки. Записки, скопленные в сумке, карманах и портмоне, где должны быть бумажки иного достоинства. Я бы забыл. Про его навязчивые попытки доказать мне, иудею по духу и крови, еврею русского языкового ствола, что Книга дана избранным. Дана не избранным Книгой, что было бы справедливо. А избравшим Книгу, как некую китайскую стену, за которую можно спрятаться в случае чего. Про Цукермана пришлось вспомнить, потому что мне напомнили про него. Он оказался счастливчиком. Получил разрешение на выезд в самый глухой год, когда почти никто не уезжал. Мне поручили поехать к Цукерману, помочь собраться, заказать билеты и все такое. Как он справится? Жена только что родила третьего. Однако прежде, чем поехать к нему в Строгино, пришлось поездить по разным адресам и конторам. Цукерман расписал каждому из таких, как я, точно: куда, для чего и во сколько. Мне поручены были книги и авиабилеты. С книгами в библиотеке Ленина получилось. Но не со всеми цукермановскими. Пропустили к вывозу в Израиль только его инженерные книги.

Я позвонил ему прямо из автомата на Калининском:

— Не получается, Цукерман, с вашими книгами по иудаистике. Ума не приложу, что придумать.

— Металловедение разрешили? — перебил меня Цукерман.

— Все, кроме иудаистики, — повторил я.

— Тогда все в порядке. Везите их обратно. А впрочем, придется нанять такси. Знаете что, заберите их себе, и дело с концом!

Оставались авиабилеты. Цукерман и слушать не хотел о дешевом разряде.

— Не забудьте, что я заслужил перелет в Эрец первым классом. Заработал, рискуя, в то время как иные…


В конце концов я покончил с книгами и авиабилетами. Оставалось отвезти список дозволенных к отправке книг и билеты Цукерману и считать дни до его отлета.

Но прежде, чем вдохнуть воздух свободы — воздух, свободный от цукермановской философии, детерминированной догмой, оставалось отвезти список книг и авиабилеты. Недозволенные же к вывозу фолианты я подарил (от имени Цукермана) старому еврею Моне Калману, убежденному стороннику идеи врастания еврейской культуры в русскую государственность. Что тоже было бредом, по-моему.

Цукермановская квартира помещалась в бело-розовой этажерке, сцепленной с такими же многосуставчатыми созданиями рук человеческих эпохи стагнации в фазе упадка. Эти бело-розовые создания водили вечный хоровод над берегом канала, дожидаясь, пока новый виток развитого социализма не сметет их. Сметет, и новый этнос Москвы поселится в воздвигнутых обиталищах кроваво-красных и черно-белых тонов. Обитатели же бело-розовых созданий разъедутся кто куда по свету. Как, например, Цукерман, который — в Израиль.


— Стакан чаю выпьете? — спросил меня Цукерман, перещупывая в который раз авиабилеты и прокатывая телеги окуляров по списку книг. — Тем не менее я вам обязан за хлопоты.

— От чая не откажусь, — напомнил я через некоторое время неподвижности, поскольку вся жизнь квартиры перекрывалась прыгающим цукермановским взглядом.

— Варя, Варя, — позвал Цукерман.

Из затворенной комнаты («Детская», — пояснил Цукерман) выбрела девочка лет девяти-десяти животиком вперед, потому что тяжесть грудного братика на руках вынуждала тело ее к противовесу.

— Что сделать, пап Саш? — подняла девочка Варя круглое личико на Цукермана.

— Чаю бы… А впрочем… Я сам вскипячу, поскольку ты при детях, — отозвался Цукерман с нервозной решимостью.

Я заметил, что он был взвинчен и необычайно для него равнодушен к философским полемикам. Кроме грудного братика на руках, Варя руководила трехлетним мальчуганом, уцепившимся за подол сестрицы, как вагончик за паровозиком. Он пыхтел, гудел (за Варю) и стучал колесами: «Ду-ду-уууу! Пых-пых-пыхххх… Тук-тук-тук-тук…»

— Это Барух! Барух, подойди к дяде, — поманил играющего в паровозик Цукерман.

Мальчик подошел к столу и ждал.

— Боренька, ты помнишь считалку про паровоз? — спросил я, чтобы начать контакты.

— Барух, отвечай же. Дядя написал много всякого для детей, — вмешался Цукерман. — Вы же разучивали с Варей.

— Паровозик-паровоз, — выдавил Барух-Боренька и замолчал.

— Ну же! — взвизгнул Цукерман.

— Паровозик-паровоз, ты куда меня увез? Куда катишься с горы ты от Вари, от сестры, — помогла Варя и заплакала. Грудной младенец на ее руках, разбуженный сотрясениями живота сестры, сменившими мягкие укачивания, заворочался и запищал. Теперь и Барух-Боренька-паровозик гудел и заливался слезами, сыпавшимися из темно-серых задумчивых глаз.

— Уведи Баруха! Унеси Самуила! Уведи, унеси, прекратите, оставьте нас в покое! — обессиленный Цукерман рухнул на стул и принялся жадно прикладываться к стакану, макая ванильный сухарь в чай и обмахивая мелко измятым носовым платком крошки, усеявшие колюче-проволочную бороду.

— А где ваша жена, Цукерман? — спросил я.

— Ах, не спрашивайте! Впрочем, вам — инженеру человеческих душ… Вам известно, что старшую девочку я удочерил? Де-факто.

Я никак не прокомментировал слова Цукермана. Да и нечего было комментировать. Мало ли какие фокусы выкидывает жизнь.

— Надеюсь, вам не надо объяснять, каково растить детей в моем положении. В нашем положении отказников. Мои грошовые заработки. Жена же и вовсе… Но — любовь, любовь! Короче, отец Вари поддерживал ее финансово. А теперь — тупик. У него, как в римском сенате, право вето.

— Что же вы надумали, Цукерман?

— Переходить через Красное море, пока слуги фараона не вернули в рабство моих детей.

— Всех детей?

— Зачем вы делаете акценты? Кто вас просит!

— Извините, Цукерман, это ваше личное дело. Я не должен был.

— Да что там! Я сам места не нахожу. Варя мне как родная дочь. Но что можно поделать с варваром? Как бороться с варварством? Вот жена в который раз отправилась уговаривать своего бывшего…

Цукерман втянул голову в плечи и уставился в одну точку, горестно раскачиваясь и подвывая что-то. Точкой же средоточия служила фотография жены Цукермана с детьми: новорожденным Самуилом на руках, а рядом — по краям стула — Варя и Барух-Боренька.

— Нет, вы писатель, посоветуйте, как быть, если этот варвар не даст разрешения на выезд Вари?


Лучше бы мне оставить эту грустную историю совсем. Не знать конца. Сделать вид, что не получил никаких сведений об отъезде Цукермана и его семейства. Нет! Лучше бы вообще не знать Цукермана! Лучше бы… лучше бы… лучше бы… Сколько можно твердить одно и то же и повторять одни и те же ошибки?

Словом, меня занесло на аэродром Шереметьево в то самое утро. Мгла за громадными окнами. Гул, грохот и рокот самолетов. Мы куда-то поднялись, а потом съехали на черной ребристой лестнице. А потом ждали, ждали появления семейства Цукермана. Подошло время регистрации. Дама, стоявшая рядом со мной, нервно теребила мешочек с какими-то мелочами, приготовленными детям в дорогу: сладости, игрушки, сам не знаю что еще. Мы упустили момент, что ли. Не знаю, как получилось, но Цукерман уже предъявлял бумаги таможенным инспекторам. По ту сторону турникета стояла женщина — жена Цукермана, хотя трудно было узнать ее в черном глухом платке. На руках у жены Цукермана спал Самуил. В одной руке ее была складная сумка-коляска, а на другой повис Боренька-паровозик.


1989, Провиденс

Загрузка...