Давид и Голиаф

Впрочем, судите сами.

Давидика поставили по правую руку от стойки-прохода. Руки-поручни турникета обучены пропускать пассажиров или запирать проход. Руки с закругленными пластиковыми культяпками. Давидик дожидался маму Аню, держась за черную блестящую сумку. Вернее, за ручки-вожжи. Сумка стала их с мамой единственным хозяйством. Вроде лошади и тележки одновременно. Маму повели на личный досмотр. После обцеловывания тетей Машей и дядей Володей. После тычков в угловатые, бородатые и очкастые лица провожающих они с мамой Аней прошли мимо таможенников, которые проверяли документы и вытряхивали вещи из сумки: мамину косметику, апельсины на дорогу и еще что-то, кажется, бутерброд с колбасой.

— Такого маленького к сионистам увозите, — вроде бы себе под нос буркнул таможенник, одетый в военный костюм, серый со звездочками в петличках.

Мама Аня промолчала и глянула на Давидика: мол, ты не отвечай.

Дома перед самым отъездом к самолету Москва-Вена мама предупреждала Давидика:

— Ты потерпи, что бы они ни говорили. Потерпи. Им положено обыскивать людей. Они никому не доверяют. А тем более нам с тобой, Давидик. Так что наберись терпения. Скоро — свобода!

Он понимал, что такое «терпеть». Они с мамой терпели восемь лет. Вернее, мама восемь. А Давидик — лет пять. Потому что когда-то он не знал, что такое терпеть. Не знал, что такое терпеть, ждать, верить в чудо. Сначала они жили втроем: папа, мама и Давидик. Он этого не помнил, конечно. Но мама рассказывала. Втроем, пока Давидику не исполнился год. Год — это и много, и мало. Для Давидика мало. А для папы? Потом папу посадили. Он агитировал отказников выступать на демонстрациях вместе с диссидентами. Потом начал писать листовки. Потом перепечатывал эти листовки на какой-то машине. Мама называла машину — ксерокс. Вроде серы. Что-то взрывное. Опасное. Пахнущее огнем и дымом. Тогда вот папу и посадили. Ему дали семь лет лагерей и пять лет ссылки. Давидик запомнил эти цифры, потому что их много раз повторяла мама всяким людям: друзьям-отказникам и гостям из Америки, Англии или Франции. Гости стали приезжать. Привозили какие-то вещи. Давидику — жвачку и сладости. И мама каждый раз, прежде чем гости доставали подарки, подробно рассказывала историю папы: как он агитировал отказников, как его посадили на сутки, как он попался с листовками, отпечатанными на ксероксе. Правда, мама никогда не касалась самого главного, о чем она иногда говорила с тетей Машей и дядей Володей: как папа? Вся сложность произошедшего с папой доверялась тете Маше и дяде Володе, потому что они были не гостями, а своими.

Потом, когда Давидику исполнилось шесть лет, пришло письмо от папы из тюремного госпиталя. Он писал, что сломал бедро и маме разрешено с ним свидание. Мама оставила Давидика у тети Маши и дяди Володи и полетела к папе в Сибирь. Давидик думал, что мама скоро вернется, а она все не возвращалась и не возвращалась. Он даже стал немного сердиться на папу: почему тот долго не отпускал маму к Давидику. Тетя Маша говорила: «Потерпи, Давидик, мама Аня не забыла про тебя. У твоего папы осложнение. Она там нужнее». А дядя Володя катал Давидика на «жигулях-шестерке» по Москве и даже в цирк и зоопарк.

Мама приехала к весне, когда в детском саду, куда ходил Давидик, прошли почти всю азбуку до буквы «ша». Их готовили к школе. Эта буква особенно мучила Давидика. Перед сном, накануне того дня, когда вернулась мама, он долго перебирал слова на букву «ша». Так требовала воспитательница. Для закрепления. Давидик лежал на диване в комнате у тети Маши и дяди Володи, слушал шелест машин, приминавших снег на улице Горького, и вспоминал: шахматы, шины, шпалы, шаги, Шарик. Все выходило грустно и про папу. Папа был шахматистом, его увезли в тюрьму на машине с огромными зубастыми шинами, до папы много-много шпал, по которым надо прошагать Давидику. И особенно захотелось заплакать, когда Шарик, живший вместе с тетей Машей и дядей Володей, лизнул Давидика в нос: «Спи давай. Утро вечера мудренее!»

Вот тогда-то на следующий день и приехала мама. Давидик узнал об этом к вечеру. Почему мама сразу не пришла за ним в детский сад? Боялась, что Давидик ее не узнает? Она была в черном шарфе. Вернее, в черной шали. Опять слова на «ша». Почерневшая и высохшая. Давидик, конечно же, узнал маму, но не узнавал в ней многого. Раньше, до отъезда к папе в тюремный госпиталь, мама ни минуты не теряла понапрасну. Что-то делала: готовила, шила, печатала на машинке, обсуждала папины дела с друзьями. Теперь она тихо сидела в кресле у окна и перебирала фотографии папы.

Их поселили в пансионе фрау Евы. Неподалеку от Вены. В маленьком городке Таблиц. Комнатка мамы Ани и Давидика помещалась под самой крышей в мансарде. Давидик лежал, зажмурив глаза, и старался запомнить все невероятные события прошедшего дня: Шереметьево, таможенников, пограничника, который долго всматривался в лицо Давидика, прежде чем пропустил.

— Теперь мы на свободе, сынуля, — сказала мама и заплакала. — А папа…

Она замолчала, но Давидик знал, что папа навсегда остался в Сибири. На тюремном кладбище. Чтобы не заснуть с такими грустными воспоминаниями, Давидик прислушался к шуму шоссе, пробегавшего под их мансардой. Шум получался легкий, веселый, озорной, как шумит каток или водопад.

Наутро они пошли в столовую, где фрау Ева кормила приезжих эмигрантов континентальным завтраком. Так повторялось за многими столами. Континентальный завтрак. Особенно забавно звучал этот континентальный завтрак, когда о нем рассуждали толстенные тети, приехавшие с юга России или с Украины. Фрау Ева, континентальный завтрак и еще коллект. Это слово произносилось постоянно.

После булочки, кофе с молоком и варенья Давидик чувствовал себя особенно весело, да еще веселили его эти новые слова: «фрау Ева», «континентальный завтрак» и «коллект». Мама подробно рассказывала соседям по столу о том, как они выезжали, о папе, о таможенниках. Теперь можно было рассказывать без опасения. Вокруг сидели друзья — такие же, как и они с Давидиком, бывшие отказники. За соседним столом сидела шумная компания. Видно было, что эти люди приехали давно, так свободно они себя чувствовали в пансионе. Разговаривали они как-то особенно, сначала почти непонятно для Давидика, потому что неправильно выговаривали множество слов. Когда Давидик разобрался в этих словах, ему стало совсем весело. Он стал играть в придуманную игру: расшифровывать их слова.

Самым замечательным среди этой компании показался Давидику здоровый парень с коричневым жирным лицом, обросшим щетиной. Он давно прикончил свои булочку и кофе с вареньем, а теперь принялся за свиную ногу. Он обгрызал эту свиную ногу, приговаривая на разные лады смачное словцо рулька: «Рулька эх, рулечка!» Но выходило у него: «Гулька, гулька, эх, гулечка!» Словно он обгладывал не свиную ножку, а голубя. И макал луковицу в солонку. Самое смешное было то, что его жена, сонная, заплывшая жиром женщина с растрепанными бесцветными волосами, ласково оглаживала парня по спине, повторяя: «Голя, питайся, Голяшечка». На самом деле парня звали Гошей. Но жена повторяла: «Голя, Голя, Голяшечка». Давидик так увлекся этим зрелищем, что неприлично таращился на парня и его жену.

— Хочешь догрызть? — обратился к нему парень со свиной ногой.

— Спасибо, я сыт, — ответил Давидик вежливо. И отвернулся.

Но парню захотелось развлечься. Он обтер сало о выгоревшие тренировочные штаны и подсел к Давидику.

— Тебя как зовут, хлопец? — дохнул парень на Давидика луковой отрыжкой.

— Давид.

— А меня Гоша. Будем знакомы!

Давидику всегда приходили в голову разные штуки. И теперь, едва парень назвался Гошей, Давидик дал ему прозвище Голиаф. Ясно, не вслух. Такой это был громадный и дикий парень. Тетя Маша назвала бы Голиафа запущенный. Парень все присматривался к Давидику, вылавливая в своей лохматой башке, затуманенной рулькой, какую-нибудь идею, связанную с вновь приехавшими. Но ничего подходящего не находил и начал от злости на самого себя дышать и отрыгивать громче и громче.

В это время фрау Ева, не позволявшая никому без ее разрешения притрагиваться к телефону, выкрикнула:

— Новикофф! Коллект! Коллект!

— Слышь, Роза, эта новенькая таки Новикова! — гаркнул Голиаф, загоготав от уверенности, что его шутку ждали.

— Или! Я ж сразу усекла, — отозвалась Роза. — Едут на наши еврейские денежки!

— Как вам не совестно! — вмешалась в разговор старушка в букольках, ехавшая к сыну в Чикаго. Мама Аня помогала старушке перетаскивать чемоданы. — Постыдитесь ребенка! — снова выкрикнула старушка прямо в лицо сонной Розе.

— Ну ты, насекомая моль. Цыц у меня! Вам тут свободный мир. Что хочим, то и лопочим! — зыкнул Голиаф на старушку.

Она взяла Давидика за руку и вывела на улицу.

Ничего этого Давидик маме не рассказал. Да и сам забыл про Голиафа и его Розу сразу же, как только мама Аня рассказала про разговор с другом папы Мишей Фуксом и про гарант, который Миша Фукс им вышлет. Гарант тоже присоединился к новым словам, вроде фрау Евы, континентального завтрака и коллекта. И совсем не вспоминал Давидик о Голиафе почти целый день, потому что было вкусно и весело. Вкусности самые необыкновенные накупили они с мамой в ближнем универсаме, который назывался «Маркт-Вила». Они прошли асфальтированной дорожкой мимо красивых домиков прямо в лес. Сели на широченный пень и начали лопать все подряд: шоколадный крем, бананы, персики и ветчину с вкуснейшим ноздреватым хлебом. А запивали настоящей кока-колой. Ну, может быть, порядок был другой: ветчина с хлебом, помидоры, а потом сладости и фрукты.

— Недаром папа называл меня транжирой, — сказала мама.

— Ты все наши доллары истратила? — испугался Давидик.

— Ну что ты, сынуля, всего несколько, — улыбнулась мама.

Это и был тот самый Венский лес. Виннервальд. Вовсю распевали большие длинноносые птицы. «Певчие дрозды», — вспомнила мама. На полянке около ручья мама разыскала черемшу. А на обочине дороги — мяту. Они нарвали мяты и черемши. Мама Аня много знала о лесе. Она до отказа училась в аспирантуре при Тимирязевской академии. Певчие дрозды. Голиаф. Что-то вращалось в памяти у Давидика. Что-то припоминалось. Конечно же, не связанное с дроздами. Да, да! Он вспомнил! Мальчишки в их московском дворе, примыкавшем к Тимирязевскому парку, хвастались, что из рогатки подстреливали ворон. «Я целкий! С одного выстрела ворону подбиваю!» — особенно заносился Димка Кутов. Давидик даже поежился, так этот Димка Кутов напоминал здешнего Голиафа. Всклокоченный, с замасленными губами, вечно жующий пирожок. Драчливый. Никак не отвязывался Голиаф от Давидика. Даже в Венском лесу.

Они вернулись к самому вечеру и, не заходя в столовую, попили в своей мансарде молока с печеньем. Замечательные печенинки-пирожные вроде гантелек, облитые по концам шоколадом. Давидик заснул сразу же. И не слышал ни пульсирующего шоссе, ни ночных птиц, ни скрипа отворившейся и захлопнувшейся двери. Он проснулся в полной темноте. Захотелось писать. Он всегда хотел писать после вечернего молока. Дома все было просто. Уборная направо от комнаты. А здесь? Жалко было будить маму. Спит неслышно в своей кровати. Устала. Еще хорошо, что не слышала ужасных шуток этого Голиафа. Давидик снова уснул, но и во сне вертелся, прогоняя желание. Наконец он не выдержал, окончательно проснулся и позвал:

— Мама, мама Аня! Мне нужно в туалет.

Никто не отозвался. Он нашарил рукой тумбочку, стоявшую между изголовьями кроватей, и шагнул на пол.

— Мамуля, проснись, пожалуйста!

Левая рука его обследовала кровать мамы и испуганно прижалась к животу, звавшему Давидика скорее найти уборную. Мамы в номере не было, но мысль о том, что с ней что-нибудь случилось, приглушалась мучительной боязнью опозориться именно здесь, в пансионе. Такого с ним не случалось давным-давно. Давидик толкнул дверь и выбрался в коридор. Он помнил, что туалет где-то в конце коридора, и побрел, нашаривая дорогу, как слепой, кончиками пальцев скользя по стене. Попалась дверь. Он вспомнил: на лестницу. Дверь запела тоненько и приотворилась. Он уже миновал дверь и чей-то номер, как с лестницы услышал рычащий хохоток и нежный смех мамы. Смех мамы Ани откуда-то из пасти лестницы. Он так и представил себе маму Аню: тоненькую, в короткой стрижке соломенных волос, испуганно смотрящую из пасти, усыпанной ступеньками-зубами. И вдруг — смех! Значит, кто-то второй, с рычащим хохотком, заставил маму притворно веселиться. Давидик готов был поверить, что сама зубастая лестница хохочет и мучит одновременно. Но некогда ему было размышлять. Он двинулся дальше, пока не нашел туалет и не помочился.

Оставалось выручить маму. Он вернулся к лестнице и тихонечко спустился на две-три ступеньки. Смеха мамы и грубого хохотка больше не было. «Какой ты фантазер, Давидик!» — повторил он было любимую мамину присказку, как услышал тот же глухой и грубый голос, но теперь не хохочущий, а уговаривающий:

— Жисть-то наша — жестянка. Надо пенку с нее снять, а?

Это был голос Голиафа. Давидик не сомневался. Голос отвратительного Голиафа. И мамин — не протестующий, не вырывающийся из этого лестничного подвального голоса, а мягко отговаривающий:

— Ну что вы, Гоша. У вас семья. Роза и дети.

Этого Давидик не мог перенести. Но и не знал, что ему делать. Никакой опасности для мамы не было. Он оказывался в самом нелепом положении. Подслушивал чужой разговор. Нужно было немедленно возвращаться в номер. Он повернулся и шагнул наверх, понимая, что поступает по правилам, заведенным в их доме, но чувствуя всем нутром, животом, кончиками пальцев, что предает кого-то.

На следующий день мама писала письма в Москву.

Давидик читал. Старушка в букольках Клара Моисеевна дала ему книгу, пересказывающую библейские легенды. Очень скоро он наткнулся на легенду о Давиде и Голиафе. Ну конечно! Не зря в нем что-то шевелилось и не давало покоя. Он и раньше слышал эту историю. Может быть, от дедушки Бори — отца папы. Легенду о маленьком пастушке Давиде, поразившем из рогатки злого великана Голиафа. Может быть, не из рогатки. Название оружия было другое. Из пращи. Но все равно. Давидик ясно представлял, как пастушонок закладывает камень в кожаное вместилище рогатки, натягивает резиновые постромки и — рраз!.. Голиаф падает, насмерть сраженный, падает на ту самую землю, которую он хотел поработить. Еще с утра Давидик присмотрел, сам не ведая зачем, старую резиновую камеру от велосипеда, выброшенную внуком фрау Евы — Гюнтером. В кустах орешника, растущего по другую сторону шоссе за поляной, выбрал сучок с двумя торчащими из него крепкими ветками. Срезал. Вернулся домой.

— С чем это ты возишься, Давидик? — спросила мама, не поднимая головы от письма.

— Да так. Играю в войну. Дай мне, пожалуйста, ниток.

Вместо кожи для вместилища, куда кладут камень, приспособил кусок брезента, валявшийся там же за домом, где нашлась велосипедная камера.

На следующий день после континентального завтрака Давидик и мама Аня пошли загорать. В Таблице все загорали в городском бассейне. Платном. Давидик и мама Аня валялись в шезлонгах, лизали фруктовые айскремы и время от времени бултыхались в воду. Вода была холодная и голубая от жирной голубой краски, покрывавшей стенки бассейна, и голубых плиток на дне. Сначала мама Аня отвлекала Давидика от девиц, прохаживавшихся вдоль воды без лифчиков, а потом перестала и посмеивалась:

— Такая здесь мода, сынуля.

— Здесь на все другие правила, мама? — спросил Давидик, но мама не стала отвечать, а послала его за новой порцией мороженого:

— Купи ассорти!

Когда Давидик возвращался (он отсутствовал минут пять-шесть, потому что австрийские мальчишки и девчонки беспрестанно бегали за мороженым и долго выбирали, какое купить), он столкнулся с Голиафом, спешившим к выходу. «Зачем он приходил?» — подумал Давидик и сразу забыл о Голиафе, потому что стал смотреть, как девочка в узеньких трусиках крутит сальто и во время очередного переворота ныряет в воду.

Давидик и мама Аня пообедали сосисками, которые мама сварила второпях. Она старалась не задерживаться на кухне пансиона, где верховодила Роза и где толпилось много еврейских женщин. Среди них была и сердобольная старушка, ехавшая к сыну в Чикаго.

— Спасибо, нам хватит и сосисок, — поясняла мама старушке, которая убеждала ее в необходимости «питать ребенка калорийной пищей».

— Отбивные в маркете — чудо!

Они пообедали сосисками с помидорами и запили фантой, которую Давидик взял к себе в мансарду — высасывать из трубочки. Он сидел на кровати и читал. Новая легенда была про сына царя Давида (пастушонок стал царем) — Соломона, построившего великолепный храм в Иерусалиме. Мама пошла на почту отправить письма в Россию. Все говорили «Россия… из России… в Россию», хотя большинство эмигрантов приехали с Украины.

Давидик прочитал кусок легенды, где царица Савская вовсю навязывалась в жены к царю Соломону. И хотя она все-таки стала ненадолго его женой, царь Соломон посмеялся над ней. Он заставил ее пройтись по зеркальному полу и показать всем, какие у нее были волосатые ноги. Это место показалось Давидику совсем непонятным. Зачем брать в жены, если сам насмехаешься над волосатыми ногами? Он даже бросил чтение и пошел погулять, потому что голова разболелась.

Девочка в белых шортиках ехала навстречу на велосипеде и улыбнулась Давидику. «Привет!» — помахал он ей вдогонку. Певчий дрозд взобрался на конек коричневого домика и пропел что-то замысловатое. По обочинам дороги, поднимавшейся к Венскому лесу, росли крупные желтые ромашки и верещали кузнечики. Давидик погнался за одним, почти настиг, но звонкое верещанье пропало у кромки картофельного поля. Он шагал и шагал вверх. Дорога слегка закручивалась, потихоньку вползая в гору. Они шли этой дорогой недавно, три дня назад с мамой Аней. Автомобили, голубые, белые и перламутровые, скатывались сверху, вылезая на дорогу невесть откуда. Остался позади заброшенный таинственный дом с фигурками ангелов вокруг окон. Пруд дохнул холодком. Ветряк прошелестел перепончатыми крыльями. Вот и канава, одурманенная мятой. Вот и полянка с черемшой. В кармане брюк похлопывала рогатка. Постукивали камешки. Давидик помнил, что этой дорогой они поднимались на лужок, заросший густой травой. Вот и лужок, и ярко-красные маки, как кровинки. Откуда кровинки? Он никого не подстреливал. Вокруг такая тишина: птицы, высоченные грабы и вязы, маки.

В дальнем конце лужка, поближе к кустам, Давидик увидел голову медведя: коричневую, лохматую, покачивающуюся. Стало холодно, и что-то сжалось в паху. Но в правом кармане брюк лежала рогатка и постукивали камешки-снаряды. Давидик тихонько попятился и — с носка на пятку — обогнул лужок. Морды медведя все равно не было видно из-за густой травы. Но спина! У медведя была безволосая нижняя часть спины. Совсем как у свиньи! И эта нижняя часть спины жила своей жизнью: дышала, раскачивалась, двигалась вверх и вниз, как будто втаптывала кого-то в траву. Давидик присел на корточки и тихонько приблизился к диковинному зверю, одновременно заряжая рогатку камнем. Внезапно открылась ему прорешка в траве, и он с ужасом увидел, что голова зверя принадлежит Голиафу, а под самой этой головой стонет, извивается и мечется по траве голова мамы.

— Мама! Мамочка! — закричал Давидик, и голова Голиафа полусонно развернулась в его сторону, жадно ловя воздух жирными губами, из которых истекала густая слюна. Давидик натянул резинки и выпустил камень из брезентового вместилища.

— Ыааыуайаяыая! — взвопил Голиаф, закрыл ручищами лицо и рухнул.

— Мамочка, мамуля. Он убит. Я спас тебя от Голиафа. Бежим скорей! — плача и смеясь от радости и страха, тормошил Давидик маму, вытаскивая ее раздавленное тело из-под корчащегося и воющего от боли повергнутого врага.


1987, Ладисполи под Римом

Загрузка...