18

Двор булочной Синягина ограждал высокий забор, сбитый из толстых, темных досок, для крепости в некоторых местах схваченных, как зубами, металлическими угольниками. Вместо ручки на двери покачивалось медное кольцо, с глубокими и острыми выбоинами. Может, ломился кто, в свое время, во двор, ошалело размахивая топором, тяпая вот по этому кольцу лезвием, слепо и часто. Толкнув калитку плечом, Костя вошел во двор, захламленный, с поднявшимся шумно вороньем над помойкой, с белизной белья, летающего над веревками. С другой стороны двор замыкал вытянутый на полквартала одноэтажный дом, похожий на каменную стену. Окна были узки и по большей части одеты в решетки, висели над самой землей; дверь единственного крыльца сорвана. Вход чернел глубокой темной ямой. Возле этой ямы–входа толклись жильцы — обсуждали что–то или ждали кого на этом холодном, пропахшем печной золой и помоями ветру. В глубине двора курилась дымком маленькая банька. Пройдя двор, перешагнув через разбросанные по земле березовые плахи, Костя остановился. В приоткрытую дверь была видна фигура девушки — в кофте красной и длинной черной помятой юбке, грубых ботинках. Она стояла возле плиты, мяла с усердием палкой в котле бурлящее весело белье. Катились к дверям клубы пара, смешанные с едким дровяным дымом. Сквозь щели плиты поблескивали огоньки, и по влажному полу мельтешили игривые розовые круги. Ноги девушки в серых штопаных чулках казались охваченными пламенем — вот–вот она услышит эту боль от жара огня, закричит, кинется навстречу инспектору. Костя вошел, стукнув кулаком по косяку, и девушка, услышав стук, оглянулась, но не сказала ни слова, хотя был виден испуг в черных глазах. Отступила в глубь баньки, держа палку в руке, как клинок. Невольно поддернула ворот кофты, точно подуло в нее стылым ветром улицы. — Инспектор Пахомов я, из губернского уголовного розыска, — сказал Костя, смахивая со скамьи пыльную пену, присаживаясь и разглядывая с любопытством прачку. — Тебя Полей зовут? Она кивнула, а он еще спросил, на этот раз не сдержав улыбки: — Чего пугливая? Девушка не ответила, но было видно, что успокоилась сразу, принялась снова с силой давить белье палкой, белье полезло из котла белой поросячьей спиной и даже по–поросячьи зачавкало, запохрюкивало, заплевало ей в лицо жгучими клубами пара. Она отворачивалась, морщила лоб, жмурила глаза, задыхаясь, отступала на миг и вновь подступала, налегая на палку. — Спросить я зашел, — проговорил он, не отрывая взгляда от ее лица, закрытого, точно фатой, пеленой пара. — Не видела убитого или налетчика вчера вечером? — Не видела… И что это вы ко мне пристаете? То один, то другой… Она отбросила палку, присела на корточки, потянула из невидимого зева под плитой железную кочергу с витками на конце. — Постой–ка… Он шагнул к ней, отобрал у нее из рук кочергу: — Поворошу за тебя, так и быть. — Это зачем же? Она уставилась на него удивленно, вдруг тихо прыснула, глаза так и сжались, заискрились. — Да чтобы приветливее была. Он откинул дверцу плиты, сунул кочергу в пламя. Плахи были толсты и больше дымили, чем горели. Он пошевелил их, и они обвалились вяло, пошипели с живой сердитостью, а пламя стало еще меньше, и вдруг кинулись клочья синего дыма. Глаза заело, защипало до слез. — Нет, так дело не пойдет. Топор есть? — Зачем еще? — Наколю потоньше. Ты бы еще целое дерево запихнула в топку. — Да и не надо, — засмеялась она. — Поеду сейчас полоскать на Волгу. Закрывать буду скоро. Что не сгорит, вытащу в снег. — Нет уж… Топить еще придется тебе… Он заметил топор в углу, поднял его, вышел во двор. Примостив одну плаху у порога, подтащил несколько других и принялся колоть с веселой яростью и с каким–то удалым размахом. Во двор в это время въехали сани, и возница, мужик в армяке, принялся стаскивать с саней деревянные ящики под тесто, лохани, железные решета. Из булочной вышла женщина, выплеснула воду из ведра возле забора, поленившись дойти до помойки. Сразу же за ней появилась другая, полная, в черном платке, в валенках. Она приблизилась к Косте, глядя на него с недоумением. — Это еще кто такой? — спросила наконец, закончив эти смотрины. Спрятала руки в карманы стеганки, как бы этим говоря: буду ждать, пока не ответишь на вопрос. — Дровокол, не видишь, — хмуро ответил он, подумав про себя: «Заметили уже, подан сигнал тревоги на всю булочную». — Что–то не видела таких дровоколов раньше. — Земляк Полин, помогаю ей. — Ну, помогай, — неожиданно и с поспешным радушием согласилась она и даже улыбнулась. Закричала так громко, что мужик, волочивший ящик в пекарню, уставился в их сторону. — Эй, Полька, как отполощешь, гладить будешь. Да еще решета не забудь прокипятить да почистить… Углей припаси… — Ладно, — послышалось из бани. Сама Поля не показалась, застеснялась, может. Набрав охапку дров, Костя внес их в баню, сложил аккуратно возле плиты. — Вот тебе на следующий раз. А ты, видно, много работаешь. И стираешь, и полощешь, и гладишь, да еще за пекарей решетами гремишь… А денег на одежду не наработала… — Наработаю еще, — сердито огрызнулась она, выжимая скатерть. Бросила ее в корзину, стала вытирать руки о ситцевый передник, глядя при этом, как аккуратно разбирает он разбросанные по полу щепки, поленья, складывая их в кучу возле входа в баню. — Кой–как все у тебя. Запнешься, нос разобьешь… — Да не успеваешь прибираться, — призналась она. — Все бегом… — В профсоюзе не состоишь? — На что он мне, профсоюз? — А следил бы, чтобы лишнего не перерабатывала на нэпмана… Оштрафовать надо бы твоего хозяина. Наверное, по двенадцати часов гнешь спину на него возле этого белья. Вот повидаю я инспектора труда. Поля помолчала, сняв с пояса передник, повесила его на гвоздь. Степенность и рассудительность пожилой женщины зазвучали в ее строгом голосе: — Не надо мне профсоюзов. Кормить кормит хозяин, койка есть под лестницей, денег немного дает. А ну–ка выгонит, куда я — искать работу по такому холоду. Лицо ее помрачнело. Нелюбезно глянув на него, присела, стала вытаскивать из печи головни на широкий совок. Выбежала на улицу, оставляя за собой синюю струйку дыма. Вернулась, сердито грохнула крышкой жаровни. — Сама–то откуда? Слышишь? — А зачем тебе знать? Он помотал головой: ну и девка, полынь–трава. Снова подсел на скамью. Бледный свет от оконца лег ему на колени серыми пятнами, точно это были мыльные хлопья. Он даже двинулся, чтобы сбросить с коленей эти мазки. — Хочу знать о тебе… — Ну, мало ли там еще выдумаете, — отрезала она, набирая в совок теперь углей, ссыпая их в жаровню. — Нет, постой, — уже сердито проговорил он. — Считай, что для милиции даешь ответ. Она как задумалась над этими словами и, выдвигая палкой скачущие игриво куски тлеющего синим пламенем дерева, сказала: — Из–под Самары я… А сюда приехала в позапрошлом году… Голод был у нас тогда большой, знаете, чай. Лебеду варили да ели, солому жевали даже, дуранда вместо пряника. Братик мой помер, а мы с мамкой незнамо как и выжили. Свету уже не видели от голода. Хорошо, сельсовет помог хлебом да картошкой. Через год и хлеб уродился, а мать заговаривать стала: едем прочь. Как опять недород да засуха, опять лебеду придется толочь в ступе… Поехали в Тверь, у матери там кто–то знакомый… Да не доехали… Она замолчала вдруг, лицо ее перекосилось, визгнула приглушенно — и он почему–то сразу увидел ее там, под Самарой, в деревне, — высыхающей от голода, умирающей тихо, может, вот в таких приглушенных рыданьях. Отвернулся, чтобы не видеть слез, заблестевших на ее щеках. — Ну ладно, — попросил виновато. — Не рассказывай тогда. Но она точно не расслышала, заговорила быстро и с какой–то успокоенностью в голосе: — Доехали до Рыбинска на пароходе. А там мать враз зачахла. Вдруг слабеть стала. Глядит, тревожная такая, а слов нет. Только губы шевелятся. Отнесли матросы на носилках ее в больницу. Идут, ругаются страх как, а я за ними плетусь и плачу. А мать всё тревожная такая, смотрит только и молчит, будто язык отнялся. Старушка шла какая–то, все спрашивала, что с ней. А к вечеру и не стало матери, одна я осталась. Сидела на ступеньках больницы, на реку смотрела, а не плакала. Лодки, пароходик такой веселый, а вода — желтая от солнца… Красиво так было… По воде листочки с дерева разные: и красные, и черные, и светлые — веночком у берега плавали… И больница там красивая, — добавила, глядя задумчиво в пол, — как храм в Самаре возле реки… Ой, что же это? — вдруг спохватилась она. — Закрывать надо заслонку… — Ну, дальше–то что было? — А что дальше… Милиционер пришел и увел меня. В приют увел. Айда–ка, говорит. А мать без меля уже схоронили. Не знаю и где… «Крест деревянный с номером, — невольно подумал он, — сколько таких крестов по голодбеженцам по берегам Волги осталось». Он даже закрыл глаза перед видениями совсем недавнего прошлого. Эти толпы людей, голодных, в лохмотьях, измученных странствиями по чужим краям, осаждающих столовки, где выдавали редкие и скудные обеды. Эти так называемые «дома–убежища», в которых были выломаны полы, выбиты стекла и где они лежали вповалку, где умирали и рожали, где спасали друг друга и где губили друг друга. Эти бредущие по поселкам, по деревням женщины и дети, с котомками, со свинцовыми ногами, со стеклянными, отчаявшимися глазами, под равнодушными к страданиям дождями, под ветрами, под снегом. И эти работники губэваков, тоже похожие на голодбеженцев измученными лицами, истерзанными нервами, кричавшие ему в лицо: «Лучше бы ты с хлебом к ним!.. С хлебом бы!» — Как в приюте жилось, Поля? Поля даже руками развела: — Да нешто не знаете, как в приютах живут? Матрацы — в дырах. Кормили одной вермишелью без масла, да шрапнелью, да баландой всякой. Да еще с больными поместили. Душища страшная была в комнате. Работать заставляли. Дрова носить да на огородах убираться. Сбежала. Милиционер тот же выловил меня на вокзале. Теперь привез сюда в детский дом, первый, знаете, чай. Но я и оттуда сбежала. Устроилась к конфетчику… — Это, наверно, на Февральской который? — Там, — охотно подтвердила она. — Морока была. Если ребенок не плачет, а спит, заворачивай конфеты в бумажки. Заплакал — к ребенку беги. Большая семья у конфетчика, и все только о конфетах, как бы побольше навертеть да побольше заработать. Стали было и меня посылать на базар. Надоело… — Опять сбежала? — Опять, — подтвердила она все так же весело и покосилась на корзину. — А пора мне, дяденька, и ехать. Не успею всего переделать, так, чего доброго, и не покормят… «Эх ты, — подумал он с огорчением, — вот уже для семнадцатилетней девчонки он дяденька. А ведь всего двадцать два с небольшим». — Ты зови меня Костей, — попросил он, попытавшись улыбнуться приятельски, и даже подмигнул ей. — Попроще все же. Она так и прыснула — и зарумянилась сразу, на щеке мелькнула и исчезла едва заметная ямочка: — Костя… Из милиции — и Костя… — Ну, Константином Пантелеевичем тогда… Потом куда пошла? Как к Синягину попала? — А встретила одну девчонку, в Рыбинске вместе в приюте жили. Говорит, пойдем в одно место. Весело будет. Пошла с ней. Думала, хоть покормят. Ливенка играла. Парень какой–то песни пел… Такой косоглазый, рыжий. «Жох», — догадался он сразу. — А тут вдруг милиция с обходом. В очках один от вас. Не похож на милиционера. Такой обходительный. «Саша Карасев. Конечно, Саша». — Ну, и привели в уголовный розыск… Протокол написал этот, в очках. По–доброму говорил со мной. Советовал учиться. «Саша Карасев, — подумал он. — Некому, кроме него, такие вещи говорить». — День в казематке просидела, а потом отправили меня поездом в колонию. Не одну меня, были еще мальчишки и девчонки. На берегу озера она, рядом с монастырем. Тоже не сладко было. Как–то воспитательница говорит: «Поди–ка в сторожку, Поля. Надо там прибрать, занавесочки повесить. Для сторожа». Ну, пошла я. Тут и монах какой–то появился. Перепугалась я да прочь. Ну, а воспитательница потом поедом стала меня есть. На самую грязную работу ставила. Как–то поехала я с возчиком воду черпать для огорода, он зазевался, а я в город, на поезд и сюда вот. Искать стала подругу ту, но не нашла. Нанялась в няньки к судье. Хороший был человек. И жена добрая. А ребенок — горластый страшно. Ну, прямо грач на дереве. День и ночь горланил, глотошный какой–то. И что мне втемяшилось в голову, сама не знаю, — только про карасин стала думать. Вот налью я в тебя карасину, и перестанешь кричать тогда. А бидон у дверей стоял. Раз это лезет в голову и еще раз — напугалась и ушла из дома. На биржу труда стала ходить. А там вот как–то один начальник заметил меня да послал в домработницы к булочнику. Дескать, понравишься — возьмет тебя в работницы… — Понравилась, значит? Поля кивнула головой с какой–то гордостью: — Значит, понравилась. Нравится мне здесь. Тепло, кормят. Хозяин обещал меня фицианткой сделать. Вот, говорит, открою еще приделок под кондитерскую, так и будешь подавать чай на подносе… В белом передничке накрахмаленном станешь разгуливать… Будто пава… Так и говорит, будто пава… — Боишься ты его, пава, — вставил насмешливо Костя. — Как же, фициантка… — передразнил он ее. — Вот и помалкиваешь. — Это с чего же боюсь я, — так и вскинулась девушка. — Он дядька не страшный. — Не страшный, а велел помалкивать, что видела. Ты и молчишь. Сказал он тебе, что не твое это дело, Аполлинария. Затаскают по судам… Так ведь было? Она нагнулась к корзине, поволокла ее было к порогу. Он перехватил ее руку, близко глядя в черные неласковые, пугливые опять глаза, тихо и внушительно проговорил: — Кланяться тебе ему не надо, Поля. Недолго им, нэпманам, осталось. Разгоним их. И бояться ему надо тебя. Потому что мы пролетариат, а наша власть пролетарская. Поняла? Значит, хозяин страны ты, а не Синягин. — Я — хозяин, — откинулась она вдруг, захохотала задорно, махнула рукой в него с недоверием и замолчала. — Видела я, как лежал тот дядька на снегу, — призналась нерешительно, все еще в душе колеблясь, наверное, признаваться или нет. — И еще видела одного. Он такой тонкий, лицо воротником прикрыто, шапка на голове. — А лица не запомнила? — Нет, не приметила… — Ты вот что, Поля, — может, увидишь его снова, скажи нам. Ну ко мне, значит, приходи. Где уголовный розыск, ты знаешь. А помогать милиции — это помогать нашей Советской Республике. Ты понимаешь это? Она все так же нерешительно кивнула головой, а он торопливо добавил: — Да и я рад буду тебя видеть… Что заставило сказать вот эти слова? Как будто кто за него проговорил их. Даже опустил голову, чтобы она не видела смущения на лице. А она изумилась, чуть не шепотом спросила: — Так уж и рад? — Конечно… Давай я тебе помогу поставить корзину. Он вытащил корзину на улицу, поставил на сани и пошел следом за ней, глядя, как остаются на снегу глубокие, поблескивающие сливочным маслом следы от железных полозьев. Возле ворот стоял грузчик, перетаскавший, как видно, все добро в пекарню, курил цигарку и пристально следил за их приближением. — Это кого же ты подцепила, девка? — закричал пьяным голосом. — Что это за детина? Она промолчала, а он с грустью подумал: жить в таком вот вертепе, возле этого дома, за которым недобрая слава. Оглядел ее — невысокая, в худеньком пальтеце, ботинки мужские, чулочки пробитые кой–где — нет времени, видно, даже заштопать, а ноги, поди–ка, леденеют там, на льду. И еще подумал: свернуть бы сейчас не к Волге — вот в этот переулок. Там несколько улиц, площадь, берег реки. И дом, где он живет, где в комнате хозяйничает вчера приехавшая на рождество в город мать. «Это Поля». «Кто это такая Поля?» «Сирота она. А еще — свидетель по делу об убийстве конторщика. Одеть бы ее потеплее, чтобы не мерзла там, на льду Волги…» — На работу бы тебе, на фабрику, — забрав у нее веревку, сказал он. Она, покорно выпустив руки, сунула их в карманы, пройдя несколько шагов, сказала грустно: — Кто меня возьмет… Не сумею я с машинами–то… Сколько повидал он таких девчонок, по сиротству попадавших в город. Что ждет ее впереди, в этом дворе, где пьяный грузчик, где дом, населенный социально опасным элементом? — Ты, смотри, держись, Поля, — попросил со строгостью отеческой, удивляя самого себя. — Покрепче стой на ногах. А на фабрику устрою я тебя. На табачную, говорят, скоро будут набирать вторую смену рабочих. Вот и замолвлю о тебе словечко. Есть там у меня знакомый, в уездной милиции служил раньше. Поможет непременно. В комсомол вступишь, заживешь по–пролетарски, по–хорошему. — Ладно, — ответила она, и в голосе ее он уловил искреннюю радость, и сам обрадовался, подмигнул ей, бойко хрустящей рядом по снегу башмаками. — Ну, а теперь пойду я по своим делам… Она перехватила веревку санок, потянула их к спуску. Шла, не оглядываясь, осторожно переступая сугробы и льдины, к Волге, где на берегу, у ледяных закраек, кланялись с богомольной истовостью студеной воде черные фигуры горожанок.

Загрузка...