В двадцать четвертом году Костя перебрался из бывшей гостиницы «Америка» в комнату, выделенную ему административным отделом милиции. Это была одна большая комната в двухэтажном деревянном доме — широкая, с паркетным полом и двумя венецианскими окнами, выходящими на реку. Летом от воды тянуло сыростью и свежестью, зимой — несло снегом, и забор палисадника быстро заметало зубастыми сугробами. Сюда теперь частенько приезжала мать из деревни, привозя сыну вместе с деревенской стряпней новости, заставляя невольно вспоминать избу, леса и речку, овины, луга, тополя возле избы, полные грачиных гнезд. Сейчас она встретила у порога, синими детскими глазами оглядывая его, как незнакомого. — Чай, с собрания? — Какое там собрание, — ответил охотно. — Провожался… Извиняй, мама… Быстро сбросил шубу, потирая застывшие от мороза руки, шагнул к столу, видя удивленный взгляд матери. — Чудная, сирота–девчонка. Семнадцать всего–то, из голодбеженцев, а достойно живет, своим трудом. Мать, раскрывая чугун из тряпья, пристально посмотрела на него. — Жалею я, Костя, сироток–то. Пригласи к нам. Преснуху испеку. Поговорим. Может, ей утешенье нужно в чужом городе, одна, как перст, чай. — Преснуху, — воскликнул он насмешливо, а про себя подумал с какой–то тайной, непонятной радостью: «Уж не женить ли она собралась меня на этой девчонке…» За стеной, в соседней квартире, кто–то еще плясал, но, отяжелев от вина и еды, от новогодней суматохи, топал медленно и тяжело. Дребезжала балалайка, и под это мерное «тень–тень» он снял гимнастерку, оставшись в грубой солдатской нательной рубахе, положил на стол локти крепких по–мужски рук. А мать, подкладывая и подкладывая в миску тушеную капусту с гусем, говорила: — И знать, нравится она тебе, Костяня, раз такой вот сегодня довольный. Бывает, черный, как чугун, а сегодня ангелочком прилетел на праздник. Он не ответил, улыбнулся все так же задумчиво и мечтательно. Пройдя к шкафу, достал штоф, четырехгранный, с надписью по стеклу зеленого цвета: «Как станет свет, призвать друга в привет». Этот штоф достался ему трофеем от банды, орудовавшей в годы гражданской войны. Налив из него водки себе и немного матери, сказал: — Год какой выдался, мама, для всех нас… Она подняла на него глаза, в них увидел он ту далекую, спрятанную тревогу, вечную тревогу за сына. Погладил ее руку, шершавую, обветренную, и тихо сказал опять: — А меня даже простуда нынче обошла стороной… И увидел теперь этот темный коридор, полный запахов пирогов, винного настоя, в котором летел бесшумно с ножом в кармане тот неизвестный. Мать как бы тоже поняла, о чем сейчас думает он, что вспоминает, — заплакала вдруг. — Ты о чем? — спросил он, почувствовав, что опять стал совсем мальчишкой, тем, который без спросу уходил в леса, в город, который дрался остервенело с парнями соседних деревень, возвращаясь домой с разбитым лицом. — Так это я… Она вытерла рукавом лицо торопливо и вскочила с табурета, загремела в столе: — У меня же еще пироги… Ешь, да пить чай будем. Содержимое стопки она только понюхала, а глаза вдруг засияли, точно захмелела от одного запаха. Попросила неожиданно и с виноватой улыбкой: — И все же ты приведи ее… Только упреди, замешу тесто, Костяня. Он смеялся долго, хлопая себя по коленям. — Нет, и смешная же ты у меня, мать. Незнакомый человек совсем она мне, а ты тесто… Девушек зовут в кино, на танцы. А ты сразу на пироги. Он покачал головой, сев на кровать, мучаясь, стянул сапоги. Лег, как был, в брюках, нательной рубахе: — Ухожу на утре в засаду. Коль задремлю, через пару часов толкни. Он никогда не скрывал от матери, куда и зачем идет. Она потопталась немного, собрав посуду со стола, прилегла на койку. Щелкнула выключателем, и сразу же в комнату сквозь занавеску хлынул на паркетный пол густой сноп лунного света. Заплясал, заиграл едва заметно. Засияла печь белыми изразцами, вспыхнули снежинками искры на медных чашечках душника. Он лежал, прислушиваясь к затихающей сутолоке праздника в этом большом коммунальном доме. Вверху двигали стульями, наверное, после гостей. За стеной все бренчала балалайка. Во дворе кто–то ходил, и слышался голос, распевающий песню, слова были непонятны. И представлялось ему, что Поля там, за окном. А он рядом с ней, молчаливый. Почему всю дорогу молчал он? Взять ее под руку, заглянуть в лицо. Ладонями провести по щекам, румяным от мороза. А все казалось, что ведет он воровку на предмет составления протокола. Он лежал, закинув руки за голову, прислушивался теперь к тихому покашливанию матери. Не спит. И не будет, конечно, спать. Потому что будить надо сына. А он не спит. Он лежит с открытыми глазами и снова, и снова вспоминает всю свою жизнь. И как пришел в город с котомочкой, и как привел его в уголовный розыск старый сыщик Семен Карпович, и как стал он там комсомольцем, а потом большевиком, членом ленинской партии. На том партийном собрании, большом собрании и печальном, — на собрании ленинского призыва — один из бывших фронтовиков, милиционер конного резерва, задал вопрос вступающему в партию Косте: — Почему на гражданской войне не был? За него ответил, встав из–за стола президиума, Иван Дмитриевич: — Пахомову в девятнадцатом году была повестка на фронт. Наша партийная ячейка постановила оставить его в розыске, как крайне необходимого. И он доказал это. Он принимал участие в раскрытии банды Артемьева, он застрелил рецидивиста Мама–Волки, он раскрыл хищения в воинских ларьках, принимал участие в ликвидации банды Осы в уезде… — Понятно, — остановил тот же милиционер из конного резерва. И первым поднял руку. И другие, многие из которых воевали в Сибири, на Урале, которые шли на приступ Перекопа. Они подняли руки и дружески кивали Косте, когда он на подгибающихся ногах, не чуя их, шел на свое место в последнем ряду большого зала милицейского клуба. — Я думаю, что Пахомов всегда будет оправдывать это высокое звание, — сказал напоследок председатель партячейки при губмилиции. Надо оправдывать. И прежде всего раскрытием… Прежде всего раскрытием… — Ай не спишь? — тихо спросила мать из темноты. Он не отозвался, улыбнулся, закрыл глаза и вроде бы тут же открыл их. Все так же лежало на полу лунное пятно, но снежинки на медных чашках душника погасли, и, поняв, что время сместилось, он скинул ноги на пол и потянулся за косовороткой…